Франсуа Мориак
Конец ночи
I
— Вы уходите вечером, Анна?
Подняв голову, Тереза смотрела на служанку. Английский костюм — подарок Терезы — был узок для этой молодой, вполне сформировавшейся девушки. Анна стояла перед хозяйкой.
— Слышите, милая, какой дождь? Куда вы, собственно говоря, собрались?
Терезе не хотелось отпускать девушку; ей приятно было слышать стук переставляемой посуды и мотив какой-то непонятной песенки, которую постоянно напевала эльзаска. В те вечера, когда девушка до десяти часов никуда не уходила, эти звуки, свидетельствовавшие о присутствии в доме молодого, живого существа, действовали на Терезу успокаивающе. Первое время Анна занимала небольшую отдельную комнату в квартире. По ночам до хозяйки долетали вздохи, неясные слова, похожие на сонный детский лепет, иногда звуки, напоминавшие ворчанье животного. Даже когда Анна спала совершенно спокойно, Тереза ясно чувствовала ее присутствие за перегородкой; казалось, она слышала, как течет кровь в жилах молодой девушки. Она была не одна, биение собственного сердца больше ее не пугало.
По субботам служанка уходила вечером, и Тереза лежала с открытыми глазами в темноте, зная, что не уснет до прихода девушки, которая иногда возвращалась только на рассвете. Никто не делал Анне замечаний по поводу ее отлучек. Тем не менее в один прекрасный день она перенесла свои вещи на тот этаж, где помещалась прислуга. «Это, чтобы свободнее было шляться, уж будьте покойны!» — говорила консьержка.
Терезе пришлось теперь довольствоваться короткой передышкой, какую давало ей присутствие Анны до десяти часов вечера. Когда девушка приходила пожелать ей спокойной ночи и получить распоряжения наследующий день, хозяйка старалась затянуть разговор, расспрашивая ее о семейных делах: «Вылили письма от матери?», но чаще всего получала только короткий ответ, как от ребенка, которому надоедают взрослые и который торопится вернуться к своим играм. Никакой враждебности, впрочем; иногда даже порыв нежности… В большинстве же случаев это было просто равнодушие молодости к тому интересу, какой она вызывает в старых людях, которых сама она не может любить. Тереза вращалась в этом замкнутом кругу: крестьянка, прислуга, которую она берегла, как нищий корку хлеба, не имея выбора между этой девушкой и каким-нибудь другим человеческим существом. Обычно она не упорствовала в желании удержать Анну, и когда та говорила: «Спокойной ночи, мадам. Больше вам ничего не понадобится?» — Тереза только съеживалась в томительном ожидании сердечной спазмы, неуклонно появлявшейся у нее при стуке закрываемой двери.
Но сегодня, в субботу, еще не было девяти часов, а Анна, казалось, уже готова была ее покинуть; туфли на высоких каблуках из искусственной крокодиловой кожи стягивали ее довольно толстые ноги.
— Вы не боитесь дождя, моя милая?
— О! До метро совсем недалеко…
— Ваш костюм промокнет.
— На улице не останемся! Мы идем в кино…
— Кто это «мы»?
Анна пробормотала: «Я и мои друзья…» — и была уже у двери, когда Тереза ее окликнула:
— А если бы я вас попросила, Анна, сегодня вечером остаться дома? Я что-то неважно себя чувствую…
Тереза с изумлением прислушалась к звуку собственного голоса. Она ли это говорит?
Служанка недовольно буркнула: «Ну что ж! В таком случае…», но Тереза уже одумалась:
— Нет, собственно говоря, сейчас мне уже лучше. Идите, милая, развлекитесь.
— Может быть, вам молока подогреть?
— Нет, нет! Мне ничего не нужно. Идите.
— Может быть, растопить камин?
Тереза ответила, что сама разведет огонь, если ей станет холодно… Теперь она уже еле сдерживалась, чтобы не вытолкать девушку из комнаты, а стук закрываемой двери не только не вызвал привычной боли, но, наоборот, принес даже некоторое облегчение. Она посмотрела на себя в зеркало и произнесла: «До чего ты дошла, Тереза?» Впрочем, в чем же дело? Разве сегодня вечером она унизила себя больше, чем когда-либо? Она только, как всегда, боясь предстоящего вечером, ночью одиночества, ухватилась за первое попавшееся живое существо. Не быть одинокой, иметь возможность обменяться парой слов, чувствовать возле себя дыхание молодой жизни… Ни о чем больше она не мечтала, но сейчас даже это было невозможно. И, как всегда в таких случаях, волна ненависти поднялась в ее душе: «Ведь эта идиотка погибла бы без меня, кончила бы на тротуаре…»
Терезе стало стыдно своих мыслей, она покачала головой. Можно зажечь камин — не потому, что в этот октябрьский вечер было холодно, а потому, что горящий камин, как говорят, — друг одиноких. Можно почитать… Почему она не подумала заранее достать на сегодняшний вечер какой-нибудь детективный роман? Она не признавала никакого другого чтения, кроме детективных романов. Когда-то, в молодости, она старалась найти в книгах самое себя и подчеркивала карандашом подходящие места. Теперь она ничего уже не ждала от этого сопоставления себя с выдуманными героями романов: все они исчезали, тонули в том ореоле, которым она окружила себя.
Однако сегодня вечером она робко открывает стеклянную дверцу книжного шкафа — шкафа, который когда-то — в те времена, когда на совести ее еще не было преступления, — стоял в ее девичьей комнате, в Аржелузе, который видел ее молодой женщиной, когда из-за болезни мужа она вынуждена была перейти в отдельную комнату… Тереза помнит, как тогда в течение нескольких дней она прятала в нем за томами «Истории консульства и империи» небольшой сверток с лекарствами… Хранитель яда, старый, почтенный шкаф, соучастник, свидетель ее преступления… Как мог он проделать весь этот путь с фермы в Аржелузе до третьего этажа старого дома на улице Бак? Несколько мгновений Тереза раздумывает, берет книгу, кладет ее обратно, закрывает книжный шкаф, подходит к зеркалу.
Она, как мужчина, начинает лысеть; да, у нее оголившийся лоб старика. «Лоб мыслителя…» — говорит она вполголоса. Но это единственный явный признак приближающейся старости: «Когда я в шляпе, я выгляжу такой же, какой была в молодости. Уже двадцать лет назад мне говорили, что мой возраст трудно определить…». Две морщины по бокам небольшого носа почти не углубились.
Пойти куда-нибудь? В кино? Нет, это будет слишком дорого: ведь она не удержится, чтобы потом не побродить по ночным ресторанчикам и не выпить стакан-другой вина… У нее уже появились небольшие долги. В ландах дела идут все хуже и хуже. Впервые имение не дает никакого дохода. Муж пишет ей по этому поводу целых четыре страницы. Нельзя больше продать ни одного стояка для шахт: англичане отказываются их покупать. А ведь лес необходимо расчищать, иначе сосны погибнут. Эта расчистка, которая раньше оправдывала себя с избытком, стоит теперь больших денег. Цены на смолу еще никогда не были так низки… Он пытался продавать лес на сруб, но покупатели делали смехотворные предложения…
Терезе трудно отказаться от старых привычек; стоило ей в Париже пойти куда-либо, как она принималась сорить деньгами, словно они были ей в тягость. Она стремилась чем-нибудь заполнить пустоту, добиться если не удовольствия, то хотя бы успокоения и забвения. К тому же у нее не хватало больше физических сил бродить одной по улицам. Кино в этом отношении ей никогда не помогало: непреодолимая скука овладевала ею в полумраке. Любое живое существо, за которым она могла наблюдать, сидя в кафе, интересовало ее больше, чем образы на экране. Последнее время она не решалась и на это развлечение — шпионить за другими, так как ей нигде не удавалось оставаться незамеченной. Напрасно одевалась она скромно и просто, выбирала укромные уголки: что-то в ее наружности — что именно, она не знала — привлекало внимание. Или, может быть, ей только так казалось? Не тоска ли, исходившая от ее лица, от ее плотно сжатых губ была тому причиной?
В ее манере одеваться, которую она считала вполне корректной, пожалуй, даже слишком скромной, чувствовался тот легкий беспорядок, та незначительная доля эксцентричности, которые свойственны одиноким, стареющим женщинам, не имеющим никого, с кем они могли бы посоветоваться. В детстве Тереза часто смеялась над тетушкой Кларой: старая дева портила все шляпы, которые для нее покупали, переделывая их на свой лад. А теперь у Терезы появилась та же мания, и все, что бы она ни надевала, выглядело на ней как-то своеобразно, хотя сама она об этом и не подозревала. Возможно, что со временем и она будет походить на одну из этих забавных старух в шляпах с перьями, которые, сидя на скамейках скверов и роясь в старом тряпье, бормочут что-то про себя.
Она не сознавала своих странностей, но ясно чувствовала, что утратила способность, столь необходимую одиноким, — способность насекомых принимать окраску окружающей среды. В течение многих лет Тереза, сидя за столиками кафе или ресторанов, следила за живыми существами, которые ее не видели. Что же сделала она с волшебным кольцом, превращавшим ее в невидимку? Теперь она привлекает все взоры, как животное, попавшее в чужое стадо.
Только здесь, в этих четырех стенах, на этом осевшем полу, под этим потолком, до которого она может достать рукой, она чувствует себя в безопасности. Но чтобы отрешиться от внешнего мира, также нужны силы. Сегодня вечером, например, она положительно не в состоянии оставаться в одиночестве. Она настолько в этом уверена, что близка к ужасу: вновь подойдя к камину, она посмотрела на себя в зеркало и одобряюще погладила себя по щекам. В данную минуту в ее жизни не было ничего такого, чего бы не было в ней всегда, а именно: ничего нового… Ничего. Однако она была уверена, что дошла до предела: так чувствует себя странник, когда убеждается, что дорога, по которой он шел, никуда не ведет и теряется в песках. Каждый звук, долетавший с улицы, выделялся из общего шума и получал свое абсолютное значение: автомобильный рожок, смех женщины, скрип тормоза.
Тереза подошла к окну, открыла его. Шел дождь. Витрина аптеки была еще освещена. Зелено-красная афиша блестела при свете уличного фонаря. Тереза наклонилась, взглядом измерила расстояние до тротуара. Никогда не решилась бы она броситься вниз. Быть может, головокружение… Она призывала головокружение и в то же время защищалась от него. Захлопнув окно, она прошептала: «Трусиха!» Ужасно сознавать, что добивался смерти другого, когда сам боишься ее.
Накануне исполнилось пятнадцать лет с того дня, когда Тереза, в сопровождении адвоката, вышла из здания суда; тогда, переходя небольшую пустынную площадь, она шептала: «Отсутствие состава преступления! Отсутствие состава преступления!» «Наконец-то она свободна», — думалось ей… Как будто людям дано право решать, что преступление не было совершено, если в действительности оно все-таки имело место! В тот вечер она не подозревала, что вступает в иную тюрьму, худшую, чем самый тесный склеп: тюрьму собственной совести, откуда выход для нее закрыт навсегда.
«Если бы я презирала не только чужую жизнь, но и собственную…» После единственной попытки самоубийства в Аржелузе, даже в часы отчаяния инстинкт самосохранения ни на минуту не покидал ее. За истекшие пятнадцать лет, во время самых острых душевных переживаний, она старалась соблюдать определенный режим, всегда следила за своим больным сердцем. Она не стала бы умышленно вредить своему здоровью, не могла бы с равнодушием наркомана относиться к собственной гибели, но не из благородных побуждений, а исключительно из страха смерти. Доктору ничего не стоило уговорить ее бросить курить, чтобы поберечь сердце. Теперь в ее квартире нельзя найти ни одной папиросы.
Терезе стало холодно. Она чиркнула спичкой о подошву туфли, и пламя принялось лизать наложенные в камине сырые дрова, которые так дорого стоят в Париже. Их потрескиванье и запах дыма напомнили ей — уроженке ланд — времена, когда на совести ее еще не было преступления: до того, как она сделала это… Она придвинула кресло как можно ближе к огню и с закрытыми глазами, жестом тетушки Клары, который она когда-то подметила у нее, стала поглаживать свои ноги. Сколько разных запахов было в аромате дров, впервые этой осенью зажженных в камине: запах тумана на печальных улицах Бордо и улицах ее родного городка, запахи начала школьного года. Образы возникали на мгновение перед ее мысленным взором, чтобы тотчас же изгладиться: лица тех, кто играл роль в ее жизни когда-то, в то время, когда жребий еще не был брошен. Рубикон не перейден, когда жизнь могла еще стать иной, не похожей на то, чем она оказалась в действительности. А теперь — все кончено: невозможно изменить что-либо в общем итоге ее поступков; судьба предопределена навеки. Вот что значит пережить себя самое: получить уверенность в том, что больше уже ничего не можешь добавить к тому, что есть, не можешь ничего вычеркнуть.
Она услышала, как пробило девять часов. Надо как-то убить еще немного времени: рано еще принимать порошки, которые помогут ей заснуть на несколько часов. Не в привычках этой впавшей в отчаяние благоразумной женщины было прибегать к снотворному, но сегодня вечером она не может себе в этом отказать. Утром всегда бываешь смелее, но во что бы то ни стало надо избегать пробуждения среди ночи. Больше всего Тереза боялась бессонницы, когда, лежа в потемках, чувствуешь себя беззащитной, отданной во власть всех злых демонов своего воображения, всех искушений рассудка. В долгие бессонные ночи, чтобы избавиться от мучительной необходимости сознавать себя такой женщиной, чтобы вырваться из цепких лап безмолвной толпы призраков, среди которых она узнает угрюмое лицо и отвислые щеки Бернара, своего мужа, своей жертвы, и смуглое личико своей дочери Мари, которой теперь уже семнадцать лет, — одним словом, всех тех, кого она преследовала, мучила, наконец, победила и обратила в бегство. Чтобы не задохнуться в этом сонме видений, она останавливала свой выбор на каком-нибудь самом незначительном из этих образов, старалась восстановить в памяти близость его к себе и вновь мысленно пережить кратковременную, мимолетную радость. Ведь только то, что мало значило в ее жизни, только то, что занимало в ее жизни меньше всего места, таило в себе некоторую прелесть: едва намечавшаяся дружба, любовь, не успевшая опошлиться.
Лежа без сна, Тереза мысленно бродила по этому полю битвы, переворачивала трупы в поисках лица, еще не тронутого тлением. Как мало осталось таких лиц, вспоминать которые она может без горечи! Большинство людей, пытавшихся ее полюбить, очень быстро замечали, что она разрушает все, к чему ни прикоснется. Теперь ей могли помочь лишь те, кого она видела мельком, те, кто лишь слегка соприкоснулся с ее существованием. Только от людей, ей неизвестных, случайно встреченных где-нибудь ночью, которых она больше никогда не увидит, могла она ждать утешения… Но чаще всего случалось, что эти быстро сменяющиеся образы даже в воображении ускользали от Терезы; они расплывались; Тереза внезапно замечала, что их уже нет возле нее, и мысли ее уносились далеко. Даже в мечтах эти люди отказывались быть ее друзьями. Они оставляли ее в одиночестве, и тогда на смену им возникали другие. О, как хотела бы она убежать от этих других! Они будили в ней воспоминания об унижении, о позоре. В ее жалких приключениях с ними почти всегда наступал момент, когда она замечала, что ее сообщник преследует свою цель, свои интересы… Да, всегда наступал момент, когда срывалось предательское слово и протягивалась рука за подачкой: эксплуатировать ее пытались всячески, начиная с откровенной просьбы о деньгах и кончая попытками вовлечь ее в «выгодное» предприятие.
В часы полного умиротворения, когда Париж погружается в деревенскую тишину, Тереза принималась за бесконечные подсчеты тех денег, которые она когда-либо одолжила, или тех, которые у нее выманили; вынужденная теперь жить расчетливо, она раздражалась, приходила в отчаяние, мысленно сличала итог своих потерь с итогом своих долгов, всецело оказываясь во власти «страха перед банкротством», страха, которому были подвержены все старики в ее семье…
Нет, сегодня вечером Тереза не станет подвергать себя этой пытке. Можно будет заставить себя заснуть. Надо только потерпеть еще час. Еще один час! Но у нее нет больше сил… Она встала с кресла и подошла к столу, на котором стоял граммофон; при мысли о том, что сейчас могут раздаться какие-то звуки, она вздрогнула, точно музыка, готовая грянуть, будет обладать такой силой, что разрушит стены и похоронит ее под развалинами. И, опустившись в кресло, она снова стала смотреть на огонь.
Как раз в ту минуту, когда она подумала: «Как можно выносить жизнь хотя бы еще одну секунду? Ведь ничего не случится, потому что никогда ничего не случается, и со мной уже больше ничего случиться не может», — как раз в ту минуту она услышала звонок у входной двери. Короткий звонок, показавшийся ей зловещим. Но она сейчас же нашла свое волнение смешным: ведь звонить могла только Анна, почувствовавшая угрызения совести и испугавшаяся, как бы хозяйка действительно не заболела… Нет, даже не Анна: вероятно, консьержка, обещавшая Анне зайти вечером посмотреть, не нужно ли чего-нибудь старухе. Да, конечно, это консьержка… (хотя обычно она звонит не так).