Глава 8
ПРОЩАЙТЕ, ИВАН ИВАНОВИЧ
Известие о том, что Куб в больнице, настолько меня ошеломило, что я в первое мгновение застыл столбом.
— П-почему? — только и смог я из себя выдавить.
— Звонила ваша учительница, кажется, Лариса Григорьевна, поздравила тебя и Михаила от имени Куба и сказала, что он, хоть и обещал прийти, не сможет, поскольку лежит в госпитале в тяжелом состоянии. Ждет тебя, хочет проститься.
— Как — проститься?
— Перед смертью. Врачи говорят, что это может произойти со дня на день. У него рак печени, вероятно, и желудка, одним словом, летальный исход неизбежен.
— Как — неизбежен? — тупел я все более. — Мама, мне же к нему надо, — вдруг заспешил я. Мысль, что Куб умирает, никак не хотела укладываться в сознание. Но главное, во мне все ширилось чувство собственной вины: я же видел, что Иван Иванович болеет, так нет, черт побери, увлекся дурмашиной, променял Куба на кучку радиохлама, сгори тот синим пламенем! Даже хмель как бы отступил. Забыв про все, я принялся лихорадочно одеваться.
— Постой! — пробовала меня урезонить мать. — Что ты хочешь делать?
— Пойду к нему!
— Окстись! Ночь на дворе! Еще третий час только! Троллейбусы не ходят, да и в госпиталь тебя сейчас никто не пустит! И что ж ты к учителю своему пьяный пойдешь? Садись, тебе хоть чуть в себя прийти надо!
Сердцем я, конечно, не был согласен с мамой, но рассудком понимал, что она права, и, сдерживая эмоции, предпочел внять ее логике. Она напоила меня крепким чаем, заставила поклевать что-то от праздничного стола, затем предложила выпить рюмку водки. Причем никакие мои взбрыки во внимание не принимались и рассыпались о слово «надо». В конце концов я подчинился и выпил. Как меня полоскало! Казалось, я вывернулся наизнанку полностью.
Налив еще рюмку, мать, подмигнув, сказала:
— Твой дед всегда говорил: чем отравился — тем и лечись. Выпей это и как следует закуси.
Преодолевая страх и отвращение, я выпил, и меня действительно потянуло на еду.
— Теперь поспи. — Мама глянула на будильник. — Два с половиной часа. Начнут ходить троллейбусы, я тебя разбужу.
«Какой сон? — хотел возразить я. — Полежу, и все». Однако, несмотря на тяжелые мысли, отключился почти мгновенно. И сон даже видел, что-то хорошее, потому что во сне было так спокойно, что, когда мама стала меня будить, я не хотел просыпаться, но ее слова: «Пора, Юрик, а то опоздаешь к Кубу» — вновь ввергли меня в отчаяние, и, стряхивая остатки сна, я стал одеваться. Опьянение, видимо, прошло полностью, так, слегка слабость чувствовалась, а вчерашнее «лечение» вспоминалось как ночной кошмар.
— Вот, возьми деньги, — говорила мама, копаясь в кошельке. — Забежишь на базар, что-нибудь купишь, к больному с пустыми руками нельзя.
— А что купить? — растерянно спросил я. — Сама же говорила, он есть не может…
— Ну… Я не знаю… Купи ему апельсинов, сок-то он выпьет. Да. Купи штук пять апельсинов, если будут.
— А если нет?
— Тогда… Ну, может быть, сок будет, только чтобы не очень кислый.
— Хорошо, — сказал я и взял деньги.
* * *
Мне повезло. На весь рынок продавал апельсины только один бородатый кавказец. И хотя денег, что дала мама, мне хватило всего на четыре, но зато крупных, апельсина, я купил их не торгуясь и отдал деньги без малейшего сожаления. Затем побежал к госпиталю, который в то время находился рядом с автовокзалом.
В палате, которую мне назвали в приемном покое, стояли две койки, правую из которых занимал Иван Иванович. Он спал, или, во всяком случае, так казалось. Рядом с койкой на стуле дремала Лариса Григорьевна. Я с трудом узнал ее, так она постарела. Ко всему она, видимо, много плакала, так что ее лицо как бы отекло, и теперь этой сорокапятилетней женщине запросто можно было дать лет шестьдесят или даже больше. Затем мой взгляд остановился на Кубе. Боже мой, как он исхудал! Я ужаснулся. Он стал похож на мумию: передо мной лежал обтянутый сухой серой кожей скелет, отдаленно напоминающий дорогого мне Ивана Ивановича. И это всего за какие-то паршивые неполные три недели! Куб дышал тяжело и часто. Тонюсенькая его рука с огромной ладонью покоилась поверх одеяла, и пальцы изредка подрагивали. Я вошел тихонько и теперь молча стоял рядом, смотрел то на Куба, то на Ларису Григорьевну, и слезы сами стекали по моим щекам. Господи, если бы я только мог знать! Господи! Ну почему?
— Здравствуй, Юра, — сказала вдруг Лариса Григорьевна. Я вздрогнул и ответил на приветствие, не отрывая взгляд от Куба.
— Юра, мне надо отлучиться на час-полтора. Ты побудешь с ним?
— Да, конечно, Лариса Григорьевна.
— Есть он ничего не может, но пить просит часто. Правда, он и пьет теперь как цыпленок. По моему настоянию ему ставят капельницу с глюкозой, может быть, поэтому еще не умер, а может быть, держится, потому что хотел проститься с тобой. Если что случится, нажмешь вот эту кнопку — это вызов сестры, она сделает ему укол. Боли у него ужасные, на наркотиках он, иначе нельзя. Жалко. Так ты побудешь? Я постараюсь быстро управиться. В этой чашке — чай, попросит пить, напои его из ложечки. А я скоро.
Она торопливо собрала сумочку, положила в полиэтиленовый пакет какие-то тряпки и, кивнув мне, ушла, а я все стоял, не в силах отвести взгляд от серой мумии, так недавно бывшей еще жизнерадостным Кубом. Сколько я стоял так, боясь потревожить его и сжимая в руках апельсины, — не знаю. Наконец Куб открыл глаза.
— Пришел, сынок? — почти шепотом спросил он.
— Иван Иванович! — Я присел и осторожно взял его руку. — Простите меня, Иван Иванович, я же не знал, я даже предположить не мог, что так получится. Простите меня, Иван Иванович! — И я поцеловал его руку. Она была горячей и, несмотря на худобу, тяжелой.
— Ну-ну, Юра, я ведь еще живой, стоит ли так убиваться? А потом, скажу тебе по секрету, надоело мне здесь, в этом заезженном теле. Мне будет хорошо, не жалей меня. Лучше нету того свету…
— Ты поправишься, отец!
— Во-во, зови меня отцом. И когда в следующий раз придешь, тоже зови, не стесняйся. Мне всегда хотелось иметь сына, такого, как ты… Обнял бы тебя, да сил нет. Вытекают из меня силы. Руки тяжелые, как пудовые гири. И ты прости меня, Юра.
— За что?
— За все. За то, что не успел отдать тебе все, что хотел. Юра, в тумбочке лежат ключи от моего дома, возьми их… Нашел? Слушай меня внимательно: сейчас ты сходишь ко мне домой. Там, прямо на столе в первой комнате, должен лежать сверток в газете. Возьмешь его — и сюда. Давай, ты молодой, смотаешься быстро. Мне очень важно, чтобы ты этот сверток принес. Ты меня понял? — Я кивнул. — Тогда быстренько, одна нога здесь, другая там. А я буду тебя ждать.
— Но мне Лариса Григорьевна строго наказывала никуда не отлучаться.
— К черту. Времени нет. После моей смерти все будет гораздо сложнее. Иди сейчас!
— Но как же вы?..
— Не спорь и выполняй, это приказ. Быстренько. Я дождусь тебя. Должен. Выполняй. — И Куб устало прикрыл глаза.
Что мне оставалось делать? Я выскользнул за дверь и, не останавливаясь, а только ускоряя шаг, выбежал из госпиталя. Поскольку денег не оставалось совсем, я помчался пешком. Пожалуй, это был самый первый и самый настоящий в моей жизни кросс по пересеченной местности. В доармейской своей жизни я еще так не бегал никогда.
Воздух в доме у Куба был спертым и пропахшим застоявшимся табачным дымом. Жилым здесь уже не пахло. Впрочем, сейчас меня это не заботило. В комнате на столе я действительно увидел сверток в газете и взял его. Небольшой по объему, он был весьма тяжел, как будто бы Куб завернул в газеты стальной брусок. Я взвесил его в руке — пожалуй, в нем было не меньше пяти килограммов весу. И тут же обратил внимание, что сверток лежал на папке, обыкновенной копеечной папке для бумаг с тщательно завязанными тесемками. Прямо на ней размашистым почерком Куба было написано: «Юра, возьми эту папку. Там все написано, прочитаешь, возможно, это пригодится и тебе. Куб». Меня особенно поразила подпись, то есть я знал, что Куб в курсе того, какое прозвище он носит. Но я никогда и мысли не допускал, что оно ему нравится. Я сунул папку в полиэтиленовый пакет, затем, подумав, выдержит ли, сунул в пакет и сверток. Решил, что, пожалуй, выдержит, если им не сильно размахивать. И тогда огляделся: одиноко стоял в углу черно-белый телевизор с осевшей на экран пылью, будильник застыл на серванте, показывая без четверти семь, над печью деловито вязал паутину паук.
Я вздохнул и запер за собой дверь.
* * *
Когда я снова зашел в палату, Лариса Григорьевна поила Куба из чайной ложечки холодным чаем.
— Все нашел? — строго спросил меня Куб.
— Сверток и папку. Это все?
— Да. — Куб оживился. — Как ни странно, эта папка мне дороже того свертка, Юра. Я очень хочу, чтобы ты внимательно, а главное, вдумчиво прочитал рукопись. Это моя лебединая песня, правда, Лариса? Там не много страниц, но я потратил на них около двадцати лет жизни. Конечно, я мог бы отдать ее тебе, когда ты приходил ко мне, став старше, но подумал, что так будет лучше. За семнадцать лет рукопись, возможно, прочитает еще кто-нибудь. Ты береги ее, Юра! Я там все написал… Прочти… — последние слова Куб говорил еле слышно, я с трудом улавливал. — Сил нет… Посплю… Скорее бы… — Глаза Куба закрылись, и он, по-моему, заснул.
— Все, Юра, — сказала Лариса Григорьевна. — Теперь его душу здесь ничто не держит. Она облегчилась, ты забрал последнюю тяжесть, и ей легко будет добраться до Бога. Ты иди, сынок, я сама с ним досижу. Иди, иди, не сомневайся, он не хотел, чтобы ты видел. Встретимся на похоронах, до свидания.
Умер Иван Иванович перед утром 19 апреля 1978 года. А похороны состоялись 21 числа.
Для церемонии прощания гроб был выставлен в актовом зале техникума. Конечно, если бы у Куба были родные, вероятно, все выглядело бы иначе, зато так было торжественнее.
Я стоял возле гроба и во все глаза смотрел на его лицо. Все существо мое протестовало, мысленно я молил Куба, родного моего Ивана Ивановича, — молил открыть глаза, улыбнуться и сказать, что все это была шутка. Я с затаенной надеждой искал в нем признаки жизни. Как я хотел этого… Я чуть не закричал, когда на миг мне показалось, что Куб дышит. Увы… Мне это только показалось…
За три недели Куб похудел так, что даже сквозь тюль, закрывавший его по плечи, сквозь парадный его костюм проступали очертания скелета. Именно скелета, а не тела. Цыплячья шея с тонкой сеткой морщин торчала из широкого ворота белой сорочки и примыкала к огромному черепу, обтянутому сухой кожей. Его побрили и причесали, и в ставшем незнакомом лице с трудом угадывались прежние черты. Чужое его лицо выражало спокойную усталость, он словно сделал важное и тяжелое дело, а теперь отдыхал.
И вдруг я понял, почему говорят: «Тело покойного». Это был не Куб! Куба не было, была его оболочка, футляр, а самого Ивана Ивановича не было. Он ушел, покинул оболочку, ушел навсегда, а футляр оставил нам. Пустой футляр — тело покойного… Вот оно лежит передо мной в обитом кумачом сосновом гробу, а Куба — веселого, умного, жизнерадостного, доброго Куба — тут нет.
До самого конца, до того мгновения, как я бросил горсть влажной холодной глины на крышку гроба, в голове моей крутились только эти два слова — «тело покойного».
Лопатами зарыли могилу, поставили обтянутую кумачом тумбу с номером, подровняли холмик… Все. Теперь все. Я наконец сердцем понял то, что умом понимал давно: больше Куба нет, все, его больше нет. Я выбрался из толпы и, спрятавшись за чей-то памятник, заплакал. Никогда не думал, что во мне столько воды. Впрочем, мне и не приходила в голову мысль сдержать слезы, они лились, но легче не становилось. Даже когда я почувствовал, как чья-то рука гладит меня по волосам, я не остановился, а как-то отстраненно подумал, что это, наверное, Лариса Григорьевна. Однако я ошибся: это была Галка.
— Галка, — сказал я сквозь рыдания. — Ты знаешь, я очень тебя люблю. Я не хочу потерять тебя, как Куба, я этого не переживу.
— Я знаю, что ты любишь меня, — ответила она. — И, к сожалению, как Ивана Ивановича, тебе не грозит меня потерять. Пора, Юра. Сейчас автобусы уедут.
— Пускай, — мотнул я головой. — Я не хочу видеть людей. Галка! Куб мне что-то оставил в наследство. Приходи ко мне вечером, разберемся вместе, а?
— Хорошо, Юра, я приду.
После этих слов слезы мои иссякли.
— Поехали.
У подножки автобуса я оглянулся: свежее захоронение выглядело празднично красивым. Я вздохнул и прошептал:
— Прощайте, Иван Иванович.