11…
Я стал учиться в частной школе, которая звалась «Мужская школа имени Джонса Бегемота», не связанной ни с каким религиозным обществом, а нормальной, с уклоном в англофильство, типичной школе, располагавшей безликим автобусом, развозившим туда и обратно тех немногих «городских ребят», которые не жили в пансионе при школе. Сама школа представляла собой одно из упомянутых мной старых поместий (говорил же, при виде подобных дух захватывает!), ну и, понятно, что в таком громадном особняке ни один смертный отродясь не жил. Какое там: так и кажется, что в нем могут обитать исключительно великаны, или архангелы, или чудовища. А за главным особняком, спускаясь террасами с холма, раскинулся необыкновенной красоты сад, за которым ходил один глухонемой, все жизненное предназначение которого только и состояло в том, чтобы убирать с газона опавшие лепестки, обрезать розы, подкислять почву под рододендронами, обрабатывать посадки и бороться с вредителями. Пестование красоты следует доверять герою-чудовищу, чтоб на этом фоне еще резче выделялось его уродство.
Стены зданий были сплошь увиты плющом с очень твердыми, но ломкими стеблями. Облик несколько отталкивающий, как у всех подобных школ. Массивная, топорная, приземистая, безликая архитектура, естественное смешение английского и тюремного стилей. Посыпанные гравием дорожки для велосипедных прогулок воспитанников, каскады водопадов, предназначавшихся для посетителей, родителей и фотографов из прессы. (Нам, мальчишкам, доступ к воде был verboten.) Спальни слишком узкие, унылого вида, однако производившие впечатление добротности, каковым свойством отличалась и тамошняя мебель под старину. В духе провинциальной Англии. Сияющие полы в классных комнатах, казалось, были отполированы тысячами подошв охочих до знаний школьников, перебывавших здесь за столетие. Классы небольшие: учителю полагались стол и стул, не кафедра, ведь кафедра — надо ли мне вам это объяснять! — являлась признаком, характерным для общедоступной средней школы. И каждый день нашего презренного, мученического пребывания в Школе имени Джонса Бегемота мы обязаны были ходить в пиджачке и при галстуке, а также трудиться усердно, весьма усердно. Я не шучу! Программа школы начиналась с седьмого класса и включала в себя весь курс средней школы; отличавшиеся консерватизмом фернвудские папаши и мамаши уже за десятилетие до поступления их отпрысков в школу Джонса Бегемота размечали и выстраивали всю перспективу их жизненного пути. Наши ровесники из обычных школ опережали нас буквально во всем за исключением интеллектуального развития; типичный питомец Школы имени Джонса Бегемота был худосочным, низкорослым, впечатлительным и нервозным юнцом, имел склонность к сарказму и благородные, отточенные до автоматизма манеры. В присутствии девочек он делался беспомощен, точно дитя. Думаю, что примерно треть моих соклассников нуждалась в психоаналитике, и большинство пользовалось услугами одного на всех доктора Хагга, специалиста по психическим нарушениям у подростков. Я же до этой стадии не дошел, поскольку через пару месяцев был выдворен из этой школы.
Из всех неприглядных воспоминаний, которые вмещает в зрелом и подгнивающем виде мое сознание и о которых мне предстоит вам рассказать, самым страшным позором, пожалуй, является именно факт моего изгнания из школы.
Человеку свойственно с долей иронии относиться к таким грехам, как кража, избиение жены, измена, даже убийство (в чем вы меня как раз и изобличите), однако пуще всего человек стыдится мелочей, которые якобы задевают его достоинство. Это происходит потому, что даже у самых порочных из нас самомнение источает свое сияние практически безостановочно, что побуждает нас неизменно рассуждать так: «Да, но все-таки честь моя не затронута! Да, но мое достоинство не затронуто. Да, но все-таки… Все таки…»
Все-таки…
Мы переехали в Фернвуд в январе, и Нада немедленно стала интересоваться по поводу школы. Она решила, что обычная — исключается, так как необходимо активно развивать мои детские и робкие умственные способности. Одно время она увлекалась (но недолго, как и всем прочим) католической верой, однако ее сумели убедить, что местная католическая школа для ее «сына» не годится. (О «сыне», то есть обо мне, Нада проговаривала скороговоркой и понизив голос, как о чудо-ребенке, которого не способны понять ни собственный отец, ни педагоги.) И вот как-то морозным утром она повезла меня в Школу имени Джонса Бегемота.
Позвольте, я опишу, как выглядела Нада в то утро. Она была одета на загородный манер (в дальнейшем вы узнаете, что в одежде ей было свойственно два стиля), и украшения были на ней необычайно эффектные, изумительно подобранные: простой и строгий темный шерстяной костюм, в ушах крохотные серебряные сережки, белые лайковые перчатки, в которых руки кажутся нежными, как у младенца, только белее, сумочка в тон и бриллиантовый браслет-часы, подаренный Отцом просто так, без всякого повода — вернее, я так и не сумел выяснить, был ли повод, — месяц тому назад. Кожаные туфли; гладкие, затянутые в тончайший, поблескивающий на свету нейлон ноги; объявленное «загородным» меховое спортивное пальто — чередование белых и темно-янтарных полос; и все, что было на Наде, источало вокруг теплую волну нежного аромата духов, создавая особую, только ей присущую ауру. Как всякий ребенок, я не показывал вида, что замечаю, с каким вниманием смотрят на Наду мужчины, встречавшиеся нам в пути, — просто те, кто заправлялся на бензоколонке, или изредка попадавшиеся местные служащие, спешившие либо на работу, либо на железнодорожную станцию. Я даже не показывал вида, что замечаю, как смотрит на нее временами Отец — с томлением, грустью, благоговением, — когда Нада, ища что-то и, как правило, не находя, вбегает в комнату, в которой он в тот момент оказывается, или где мы с ним оказываемся вместе: Отец, изнемогающий от счастья, и я, ее чудо-дитя. Частенько в моей детской жизни мне приходилось отводить глаза, отворачиваться, чтобы не видеть то, что я видеть был не должен.
В то утро Нада воспользовалась «кадиллаком». Отец был на работе. Он отправился на работу в семь утра и был уже где-то там, на службе, в своем собственном офисе. Мы как-нибудь непременно перенесемся с вами и туда, но с Надой всегда гораздо интереснее, и, значит, слушайте рассказ (а что, если для моей жизни слово «анекдот» гораздо уместнее?) о том, как она повезла меня в Школу имени Джонса Бегемота, как натолкнулась на осложнения, как справилась с ними. В изящном желтом автомобиле Нада катила по немощеным улочкам Фернвуд-Хайтс, гораздо более фешенебельного района, прилегавшего к равнинной части Фернвуда. Мы ехали мимо высоких каменных, кирпичных и кустарниковых изгородей, за которыми наверняка скрывались шикарнейшие особняки, машина петляла и вихляла, как будто в нескончаемом сосновом бору, но вот наконец мы подъехали к кованым воротам с вывеской:
МУЖСКАЯ ШКОЛА ИМЕНИ ДЖОНСА БЕГЕМОТА
СТОЯНКА ДЛЯ ПОСЕТИТЕЛЕЙ
СКОРОСТЬ 15 МИЛЬ В ЧАС
— Мы хотим, чтоб ты учился в этой школе, Ричард! — с решительностью произнесла Нада.
Она обладала свойством вбирать в себя все, с чем сталкивалась в жизни. Я чувствовал, как давит вся эта обстановка на нее, мою бедную мамочку, которая была, на свой лад, настолько непосредственной натурой, что воспринимала все показное и дорогостоящее как проявление высшего порядка, и это она, в отличие от Отца, не подвергала сомнению. Его же скептицизм считала признаком плебейства.
Незаметно наблюдая за ними обоими, что и составляло суть моей жизни, я видел, что природное высокомерие начисто лишало Наду возможности трезво оценивать тех, кто в интеллектуальном смысле был ниже ее. С беспощадным презрением обрушивалась Нада на самых любимых своих писателей, Толстого и Манна, возмущаясь отдельными проявлениями отсутствия у них вкуса или свидетельствами художественной несостоятельности, однако неизменно пасовала перед какой-нибудь великосветской дивой или каким-нибудь важным бизнесменом, если за ними угадывался крупный капиталец. Как прекрасно, что Нада так и не пробилась в высшее общество! Что бы тогда с ней сталось! Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что Нада была, под стать мне, дитя. Она и замуж-то за Отца вышла, как девочка, что летит на свидание с нелюбимым мужчиной, возможно, даже едва знакомым только потому, что он пригласит ее на какое-то необыкновенное торжество, где повсюду сияют огни, где сладчайший аромат цветов и где они окажутся совершенно одни. Отец ни о чем этом не подозревал, однако пустоту, связанную с отсутствием интуиции, с отсутствием тонкости и вкуса, заполнял в нем грубый здравый смысл, надежный, как незатейливая открывалка, купленная в дешевой лавке.
ОСНОВАНА ДЖОНСОМ БЕГЕМОТОМ
В 1880 ГОДУ
Надпись произвела на нас обоих впечатление, как и мощеные улочки, обвивавшие Факультетский ряд, этот раскинувшийся среди редких вечнозеленых кустов и сосен, чудноватый на вид длиннющий комплекс одноэтажных зданий, соединенных между собой проходами. Как и эта огромная заснеженная поляна, которая в теплое время года наверняка превращалась в парк или лужайку, где юные эрудиты, забыв обо всем, погружались в постижение латинского стиха. Как и обилие старых вязов (частично засохших, хотя зимой это трудно понять). Как и эта огромная библиотека, и это здание со своей необычной современной скульптурой из стали у входа — некое угловатое, чахлого вида существо, не исключено, что человек, держит прямо перед собой глобус, хоть и превратившийся в голый каркас, однако, судя по всему, не ставший от этого легче. Скульптура символизировала собой науку, и позади располагался корпус естественных наук. Гуманитарный корпус был огромный, обледенелые окна сурово глядели на нас десятками глаз из-под нависавших, точно брови, мощных оголенных плетей дикого винограда. Нам с Надой этот корпус понравился больше остальных. Уж тут без обмана: учеба это мука, — никто не водит за нос, как в простой школе, не предлагает для отвода глаз уроки танцев, баскетбол и кружок фотолюбителей.
— Мы непременно с тобой сюда поступим, Ричард, — сказала Нада. Изощренная, неявная показушность этого заведения действовала несколько подавляюще на Наду, но, хоть голос у нее звучал не так громко, все же в нем слышалась решительность, убежденность. — Прошу, тебя, не забудь, выпрями плечи, когда будешь проходить собеседование. Только не замирай, как истукан! И, ради Бога, не сиди с таким видом, как обычно твой папаша, вот-вот готов вскочить и хлопнуть кого-нибудь по спине! Будь сдержан и слегка задумчив. Будь серьезен. Да, кстати, как ты сегодня у меня выглядишь?
Тут она обернулась и уставилась на меня.
Впервые за весь день она удосужилась на меня взглянуть, и я заметил тревогу в ее спокойных темных глазах, хотя она и старалась это скрыть. Кожа у Нады была тонкая и гладкая, довольно бледная. «Загородный» стиль диктовал и выбор прически, которая «делалась» раза два в неделю и с таким замыслом, чтобы сзади и издалека казаться типичной жительницей Фернвуда, чуждой повседневной домашней работы, но не «светской» дамой, так чтобы, не дай Бог, не сочли претенциозной: короткая стрижка, волосы начесаны и восхитительно уложены на ее очаровательной головке пушистыми прядями, и все так аккуратно приглажено, и все так знакомо. Волосы у Нады темные, почти черные. «Загородный» стиль диктовал даже косметику: никакой краски у глаз — никаких этих мерзких черных сажистых линий, никаких голубых или зеленых теней типа тех, что хранятся у нее в спальне в ожидании момента, когда ей надоест ходить неподкрашенной; рот красиво, в меру, неброско подведен красной помадой. В тот день и поведение ее отличалось чисто американской провинциальностью, она пребывала в крайнем возбуждении, как тот флаг, что вьется над смерзшимися кустами в парке в самом центре необъятной территории Школы имени Джонса Бегемота.
— Что это у тебя на щеке? — сказала Нада. — Смахни. Поправь волосы, зачеши назад. Ты чудно выглядишь, родной. Ты похож… — тут она задумалась, чтобы подобрать верное сравнение, — ты похож на маленького профессора!
Мы оставили машину на стоянке для посетителей. Шагая мощеной дорожкой к зданию, которое некогда было особняком Бегемота, мы с жадностью вдыхали свежий воздух, как будто набираясь от него сил. Мне приходилось убыстрять шаг, чтобы поспевать за Надой. Единственное, что у них было общего с Отцом, — это привычка ходить быстро. Вечно они куда-то стремительно неслись, словно пробиваясь сквозь поток народу или стараясь поскорее узнать, отчего там впереди собралась толпа.
— Так не забудь, сделай серьезное лицо! Не подводи меня! — шепнула Нада.
Как все матери, она переходила на шепот, давая наставления в самый последний момент перед той заветной чертой, за которой, как известно всем детям, то место, где голоса благоговейно стихают. Эти слова были произнесены Надой, когда мы уже вошли в здание, и в ту же секунду в вестибюле возникла, вопрошающе глядя на нас, женщина средних лет. Она приветливо мне улыбнулась, как бы засвидетельствовав, что вид у меня вполне серьезный.
— Миссис Эверетт? Декан Нэш сию минуту освободится.
Нас проводили в комнату, которая оказалась на удивление современного вида и была похожа на приемную врача: мебель заказана по каталогу, на стенах даже полотна абстракционистов и вокруг — искусственные папоротники. Тут нас с Надой заинтересовал номер «Сайнтифик Амэрикен», в котором ругали «Ридерз Дайджест».
— Садись-ка рядышком, будем вместе читать, — сказала Нада.
Она, вероятно, решила, что и журналы здесь тоже элемент вступительного теста. Читать я не стал, щеки мои продолжали пылать после встречи с любезной дамой.
Та вернулась к своему столику и принялась печатать на машинке, не обращая на нас никакого внимания. Она была похожа на старшую медицинскую сестру, которая привыкла к нашествию матерей с чадами, томящихся в ожидании, чтобы затем получить отказ. И она чем-то напоминала Наду, когда ловкими, длинными пальцами заправляла в машинку желтые бланки разного размера; но вот, подняв брови, она вежливо спросила:
— Вы недавно в Фернвуде?
— Да, — отвечала Нада, — недавно. У нас дом в проезде Неопалимая Купина (это должно дать понять той женщине, что хоть мы и не слишком богаты, но все же люди вполне респектабельные).
— Чудно, — сказала женщина. — А что, вашему Ричарду… разве двенадцать?
Она разглядывала меня с явным сомнением.
— Нет, — спокойно ответила Нада. — Ему скоро одиннадцать. Но в Брукфилде, где мы жили, он ходил в седьмой класс.
— Вот как! Ах, какой молодец! — сказала женщина, и взгляд ее слегка подернулся влагой, будто ей сообщили, что я — калека. — Знаете ли, миссис Эверетт, школа у нас великолепная, так много одаренных мальчиков стремятся к нам попасть, однако наплыв всегда огромный, а наши возможности слишком ограничены.
— Да, я знаю, — отозвалась Нада.
Когда мы направились в кабинет декана по приему, Нада ткнула меня пальцем в спину, чтоб я держался прямее. Я и сам так усиленно расправлял плечи, что, казалось, вот-вот грохнусь от чрезмерного усердия. Ну разве виноват я, что мне всего десять и что на свои десять я и выгляжу? И все же продолжим наш плачевный рассказ. И Наду я не винил — ни в моей низкорослости, ни во всем том, что мне предстояло пройти.
Декан Нэш оказался видным мужчиной: лет пятидесяти, элегантен, щеголеват, прямо-таки герой голливудского фильма из жизни некой частной школы. Он был типичный англоман-американец и типичный шеф. Ослепительно улыбнувшись Наде и продемонстрировав оскал искусственных зубов, декан Нэш произнес:
— Мы польщены, миссис Эверетт, что вы проявили интерес к Школе имени Джонса Бегемота. Как вы, вероятно, поняли, ознакомившись с буклетами, которые я послал вам, — ознакомились? чудно, миссис Эверетт! — наша программа — некоторым образом эксперимент, который начат несколько лет тому назад душеприказчиком и распорядителем имущества Джонса Бегемота с особым пожеланием начать обучение в данной школе с младших классов. Мы действительно начали свой эксперимент с детьми младшего возраста, но постепенно от этого отказались, чтобы иметь возможность наиболее серьезно сконцентрироваться на индивидуальных, частных занятиях старшеклассников. Я полагаю, миссис Эверетт, вам известно, что в Школе имени Джонса Бегемота при изучении некоторых предметов на пятерых учащихся всего один педагог, а в старших классах, где необходимо более интенсивное обучение, добавляется еще и консультант, который уделяет учащимся до шести часов в неделю, кроме того, в постоянном распоряжении наших питомцев услуги еще нескольких преподавателей. У нас есть кружок анализа рабочего времени, кружки иностранных языков, хорошая столовая, кроме того, мы весьма успешно реализуем программу «Год обучения за границей» для младших классов.
Нада ласково и с теплотой взглянула на меня, как будто мне только что посулили, что отправят на год в Грецию.
— Можете мне поверить, миссис Эверетт, количество выдаваемых нами поощрительных стипендий наиболее внушительное среди школ нашей страны и уступает лишь количеству стипендий одной-единственной школы в Новой Англии, которая имеет, пожалуй, более щедрые пожертвования, чем Школа имени Джонса Бегемота, — говорил симпатичный декан. Он сидел на краешке своего покрытого стеклом стола и, улыбаясь, смотрел сверху вниз на возбужденную Наду. Он продолжал, постукивая блестящей ручкой по колену: — Пока у меня не было возможности просмотреть документы Ричарда. А справка о состоянии здоровья приложена? Да?.. Так-так, вот и рекомендации, одна прямо на столе передо мной. Отлично! Отлично! Так вот, вы знаете, сегодня ему предстоит держать вступительный экзамен. Считаете ли вы себя готовым, Ричард, ответить на кое-какие наши вопросы?
Он взглянул на меня и сощурился, как будто после блеска, производимого Надой, перевел глаза в темноту.
— Да, сэр!
— Вы захватили с собой ручку, карандаш и ластик?
— Да, сэр! И бумагу.
— Бумагу мы вам дадим, — несколько снисходительно произнес декан, так, словно я сболтнул какую-то глупость. — Искренне желаю вам, миссис Эверетт, и вашему сыну удачи, но должен напомнить еще раз, что наши возможности приема крайне ограничены, и лишь в редчайшем, поистине в редчайшем случае мы можем взять мальчика посреди учебного года.
— Я все понимаю, декан Нэш.
— Не сомневаюсь, ну да, ну да! — подхватил тот с какой-то неопределенной улыбкой.
Закинув ногу за ногу, Нада восседала в своем меховом бело-янтарном пальто нараспашку, и я в первый раз порадовался, что она у меня такая необыкновенно красивая, ведь, может, это сослужит мне добрую службу.
— Наши экзамены, миссис Эверетт, состоят их пяти циклов, каждый займет примерно час, и потому… Может, миссис Эверетт, пусть Ричард приступает, а я вам пока расскажу о характере экзамена?
Я испытал внезапное разочарование. Мне бы и самому хотелось послушать про экзамен.
— Что ж, прекрасно! — сказала Нада. — Ричард только и ждет, чтобы приступить, декан Нэш. Он чрезвычайно взыскателен к себе… в том смысле, что ему очень нравится сдавать экзамены, писать сочинения, заниматься чтением. Это необыкновенно целеустремленный ребенок… мальчик.
— Надо думать, что вы с вашим супругом сумели привить ему надлежащую культуру и знания, — лучезарно заметил декан Нэш.
— Я надеюсь, что да.
— Вы не поверите, уважаемая миссис Эверетт, но это просто поразительно, насколько неадекватен культурный уровень иных наших абитуриентов! А ведь это, как вы догадываетесь, мальчики из здешних семей. — На мгновение он смолк, устремив взгляд на Наду, как бы предоставляя ей возможность осознать всю глубину сказанного им. — Однако должен вам заметить, больше нет смысла скрывать, что я, миссис Эверетт, с вами как бы заочно уже знаком, так что… вот, извольте… — Тут он подался назад и взял со своего захламленного стола самую раннюю книгу Нады, роман, опубликованный три года тому назад. Обложка с красной рифленой надписью была так девственно бела, что меня внезапно передернуло, как будто эта чужая рука вдруг коснулась чего-то сокровенного, интимного, принадлежащего только Наде.
— О! — Нада в изумлении подалась вперед, при этом ее меховое пальто еще больше сползло с плеч. И изящно, и грациозно, и нельзя сказать, чтоб совершенно непроизвольно — этот жест мне был с детства знаком, — прижала руку в перчатке к губам.
— Но как вы узнали… ведь я… я пишу под девичьей фамилией…
— Я давно и страстно увлекаюсь литературой, — сказал, расплываясь в улыбке, декан Нэш. Тут как бы машинально роняя взгляд вниз, он привлек наше внимание к своей особе — безукоризненный костюм из тяжелого твида, темный галстук, темные начищенные ботинки: все до идеальности элегантно. Он был высок, однако движения его отличались легкостью. И как от Нады аромат духов, от него исходил чувственный запах мужского одеколона.
— Я и сам не раз брался за перо, но я обожаю читать наших современных писателей. Я выписываю четыре «маленьких» журнала, в том числе «Трансамерикэн Ревью», где, мне кажется, совсем недавно был опубликован ваш рассказ, верно? Позволю себе признаться, что у меня подобралась неплохая библиотечка книг ваших собратьев по перу и современников. Коллекция довольно представительная. Быть может, вам будет интересно взглянуть? Среди томов, охватывающих произведения ныне здравствующих авторов, у меня имеются две ваших книги. — И он, как бы оправдываясь, смущенно рассмеялся. — Слава Богу, миссис Эверетт, вы живы и здоровы… Был бы рад, если бы вы зашли взглянуть на мою библиотеку, высказать свое мнение, и я хотел бы надеяться, не сочтите меня навязчивым, получить от вас автограф.
Они совершенно очевидно забыли про меня. Тогда я встал. Декан Нэш нехотя перевел на меня взгляд.
— Я готов сдавать, — сказал я.
Это прозвучало не слишком твердо и убедительно, однако улыбка Нады дала мне понять, что я поступил правильно. Декан Нэш спустился с края стола и выпрямился во весь свой рост, долговязый, мосластый, карикатурный красавец англосакс. Он сделал, на манер спортсмена, медленный глубокий вдох, при этом физиономия его любопытным образом преобразилась: губы сжались, уголки их оттянулись книзу, как бы расширяя возможности для поступления воздуха в нос. И уставился на меня, будто не вполне осознавая, кто я такой.
Мой экзамен проходил в классной комнате корпуса гуманитарных наук. Туда меня повели, легонько подталкивая впереди себя, декан Нэш с Надой. Я слышал за спиной жизнерадостный, предательский смех Нады в ответ на паясничанье и фиглярство декана Нэша или его шуточки в мой адрес. Кто его знает, не распускает ли он там руки? Мерзавец, сукин сын, развратник? От ненависти и странного, тоскливого чувства восхищения перед ним у меня стучало в висках. Интересно, стану ли я когда-нибудь таким же, как эти двое своенравных, великан и великанша, которые с такой уверенностью шагают позади? Если я провалюсь, они исчезнут для меня навсегда.
— К вам время от времени будет наведываться Фэррел, — сказал положительный декан, как только я дрожа уселся за парту.
Фэррелом оказался учитель в таком же, как у декана, костюме, но сам он был пониже, помоложе и не такой импозантный. Нада не удостоила его вниманием. По-моему, мелких мужчин она вообще не замечала. Нада сдернула одну из своих элегантных белых перчаток, и на одном ее пальце так сверкнул бриллиант, что у меня заныло в груди, а на другом так сверкнул изумруд, что во мне все напряглось и показалось, что я вот-вот лопну. В такие мгновения смятения и прострации я глядел на Наду, недоумевая: неужто она — моя мать? Неужто моя мать — она? Как такое могло случиться? Отчего она заставляет меня проходить через все эти мучения, не предлагая никакого утешения, лишь блеск этих подаренных Отцом камней?
Фэррел вытряхнул из замызганного, склеенного из оберточной бумаги конверта какие-то бумажки и начал плюхать на стол передо мной всякие предметы. В небольшом углублении стола дребезжали ручка с карандашом; а может, это оттого, что у меня дрожат пальцы? Уставившись на меня, Фэррел мне что-то говорил, я же пытался вслушаться в то, что говорилось у двери. Что-то насчет ланча. Вместе? О чем они?
— Сейчас девять часов, мистер Эверетт, — сказал, взглянув на большие ручные часы, Фэррел. — Начинайте с первого раздела и к одиннадцати заканчивайте. Я буду в комнате для отдыха и время от времени стану к вам заглядывать. Готовы приступать?
Я поднял глаза: они ушли. У дверей никого, а за дверью — обычный пустой коридор, виден слева только краешек доски объявлений, больше ничего.
— Я готов, — произнес я срывающимся голосом.
С профессиональной ловкостью, как факир, демонстрирующий привычный трюк, Фэррел перевернул листочки текстом вверх. Я взглянул на заглавную строчку, и в тот же миг взгляд мой заволокло, и я ничего не смог разобрать.
— Прежде чем приступить, ознакомьтесь, пожалуйста, с предлагаемыми указаниями, — произнес Фэррел и, засунув руки в карманы, направился к дверям. Очевидно, на меня ему было наплевать.
Наконец я сумел прочесть первый вопрос: «Слово, ближайшее по значению к слову „сизигия“…»
Все время, пока я корпел над экзаменационными вопросами, я то и дело бросал взгляды в окно в надежде увидеть бело-янтарную шубку, отважно поджидающую меня среди снегов. Но за окном лишь мелькали фигуры спешивших куда-то учеников. 20 января — самая середина каникул, у них еще оставалось около недели до начала весеннего семестра. Я глядел на этих явно старше меня, но таких же чахлых школьников, и постепенно меня охватывал ужас; так как только теперь до меня стало доходить: то, где я нахожусь, — школа, и здесь должны быть дети. А сначала это заведение показалось мне неким изысканным кошмаром, который взрослые сотворили для самих себя как средство достижения своих целей и прихотей, а детям тут делать совершенно нечего.
Продравшись через первый этап, испытующий мои «речевые способности», я перемахнул на «способности рассуждать» и, изнемогая, умирая от жажды, но не смея попросить Фэррела принести что-нибудь попить, я погрузился в изучение толстенного проспекта об «уровне притязаний», и у меня глаза полезли на лоб от обилия диаграмм, чертежей и графиков, требовавших от меня немалого умственного напряжения. Был уже час дня, и у меня все внутри сводило от голода, жажды и какого-то вяло сочившегося страха, но, подобно Наде, которая, чтобы завоевать расположение и дружбу провинциальных дам, пускалась с ними в рассуждения о творчестве Томаса Манна, я неизменно держался стоически всякий раз, когда Фэррел заглядывал в дверь, устало вопрошая:
— Есть вопросы? Проблемы?
Но где же Нада? Я в отчаянии листал проспект, пытаясь обнаружить вопрос, на который способен ответить, а где-то глубоко в мозгу зудела мысль о Наде, моей матери, о том, где она сейчас, и о том, что с ней может случиться, ведь почему-то чаще всего именно я оказывался причиной того, что случалось. (А мог бы рассказать, что случается, мой зубной врач из Уотерэджа, который все зазывал меня на осмотр, а потом подробно, с Надой, в своем отдельном кабинете обсуждал состояние моих зубов и десен; или тот бородатый красавец художник, как-то в воскресенье в публичном парке в Чикаго делавший углем набросок моего портрета; а также многие-многие другие, которые, не замечая меня, тянули свои трясущиеся шеи над моей головой, заигрывая с моей матерью, стоявшей позади.)
Минуты две я тупо смотрел на чертеж цилиндра с проставленными размерами, и тут на меня непонятно откуда нахлынуло чувство омерзения и страха, настолько сильное, что моя дрожащая рука потянулась, чтобы прикрыть этот цилиндр.
Когда в два часа дня явился Фэррел забрать листочки, у меня двоилось в глазах: я увидел двух Фэррелов, многоглазых, многоруких. Тяжело и хрипло дыша, как будто у меня бронхит, я принялся тереть глаза. Я не рассказывал вам, что в то утро после завтрака меня стошнило? Так вот, в то утро Нада заботливо приготовила своему сыночку, который должен был в тот день ее ублажить, чудный завтрак: блинчики, апельсиновый сок, молоко, миниатюрные сосисочки. Мой мудрый желудок содрогнулся от этих запахов, но я, точно маленький преступник, который наедается в последний раз перед казнью, съел все под неусыпным оком моей матери. Но стоило ей выйти из комнаты, как я мигом бросился в ванную и освободил свой желудок от содержимого, исторгнув жаркую, исходящую паром массу, ничего общего не имевшую с той пищей, что приготовила моя мама нежными своими ручками. После этого я снова подался на кухню, и каждый нерв во мне отдавался звоном, как бы вторя дребезжанию телефона в соседней комнате. Тяжело дыша и обливаясь потом, я сидел за столом, ожидая возвращения Нады. Именно поэтому теперь, к двум часам дня, я умирал с голоду. Я видел, как два Фэррела — даже не два, а полтора — собрали многочисленные бумажки, вымученные мною с превеликим трудом, шмякнули передо мной очередной проспект и повернулись, чтобы удалиться. Он и знать не знал, как я страдаю. Наверное, и за живого человека-то меня не считал.
Думаю, с осознания этого все и началось.
Как я сразу не сообразил! Конечно же явно с этого. Нада меня туда привезла, декан Нэш к этому подвел, но почему-то именно Фэррел, этот невысокий и совершенно незначительный субъект, заставил меня осознать ошеломляющую истину о человеческих существах: их безучастие к ближнему.
Они безучастны к ближнему, и с открытием этого пришло ощущение непоправимости. Такими словами не бросаются походя, это вам не игра, их на бегу не выкрикнешь, как, скажем: «Замри!» Нет, с ними пришло осознание, ощущение, постижение истины всем моим существом.
Но я продолжал водить ручкой в какой-то полудреме, меня качало взад-вперед за устойчивым, как скала, маленьким столом, и я был уже где-то посредине «теста на социальную установку» и писал ответы на такие вот вопросы:
«Что бы вы предпочли: 1) Ударить мать. 2) Ударить отца. 3) Сжечь собственный дом. 4) Съесть червяка».
Или:
«Если на ваших глазах бык покрывает корову, как вы поступите: 1) Отведете глаза. 2) Возьметесь за фотоаппарат. 3) Позовете приятелей посмотреть. 4) Прогоните животных».
Ох уж эти до боли знакомые вопросы! Мне уже столько раз приходилось отвечать на подобное, и хотя я так и не знал, какой же правильный ответ, все же испытывал некоторое утешение при виде старых знакомых. Пока я корпел над своими ответами, Нада (как позже выяснилось) была приглашена на роскошный обед деканом Нэшем и его супругой, высокорослой дамой атлетического сложения, напоминавшей игрока в гольф, не утратившего форму с годами. Эта дама, независимо от своей спортивной формы, неизменно появлялась на вечерах, устраиваемых моими родителями. Да и декан, как выяснилось, был чист в отношении Нады. Дурацкими оказались все мои страхи.
— Они такие изумительные люди! — говорила Нада в тот вечер Отцу.
При этом ее глаза загорались особым блеском, что означало: у них и деньги, и обаяние, и вкус, и образованность, и, значит, они должны пополнить круг ярких личностей, восхищавших Наду, а Отцу надлежало ради мира в семье ей подыгрывать.
Но обо всем этом я узнаю позже, за ужином, а пока я не ведаю ничего о веселом, радостном и невинном обеде, который состоялся в тюдорианском доме со старинными полами, с двумя концертными роялями и двумя турецкими коврами, и о милой, взаимолюбезной и умиротворяющей беседе, какая только и может вестись в подобных домах. А я все корпел над тестами, и мне казалось, что я пытаюсь взлететь, но мои крылья мокры от пота, перья изорваны, растерзаны, держатся еле-еле, а верхом на мне, пятками вонзившись мне в бока, полная возбужденного нетерпения триумфально восседает Нада, — и я, дитя, ощипанный ангел, изо всех сил машу крыльями и реву от стыда. А Нада, моя мать, все сильней давит пятками мне в бока, бранится и понукает лететь ввысь. Я что есть силы стремлюсь вверх, глаза наливаются кровью; сердце привычно рвется из груди в предвкушении мига, когда наступит предел…
Между девятым и десятым вопросами «Теста на умение соотносить понятия» меня стошнило остатками завтрака, но я держался молодцом, и все старался затереть кучку ногой, чтобы Фэррел не увидел. Воняло отвратно, но я так спешил все написать, все прочесть и все охватить, что некогда было пересаживаться за другой стол. «Вперед! Вперед!» — точно изношенные трубы отопления, хором гудели во мне кровеносные сосуды. Я сучил каблуками по полу в некоем заданном ритме: делаю вдох, прочитываю вопрос, неугомонные подошвы выписывают под столом круг против стрелки; делаю судорожный выдох, быстро строчу ответ, и снова сучу ногами, теперь уже по часовой стрелке. Вскоре следы исчезли — либо затерлись, либо просто испарились, но все же овальное пятно подо мной осталось и его мог углядеть проницательный Фэррел, а я все продолжал трудиться, вот осталось всего три страницы, две и наконец — последняя. Но тут мне попался вопрос на «соотношение понятий в абстрактном мышлении»: «X состоит в родстве с С, но С1 — не кровный его родственник. Отношения X с социальной единицей МДЖ примерно тождественны отношениям С с С1, хотя единица МДЖ представляет собой временное объединение. Если X…» Тут мой набухший мозг чуть было не лопнул, но совладал с собой и снова принялся погружаться в смысл вопроса, пока, наконец, его не заклинило окончательно, и я, жалкий неудачник, залился слезами. Я рыдал, уронив голову на стол. Слезы заливали проспект, и все мои труды были бы напрасны, погребены, сметены оттого, что я дал волю чувствам, если бы не Фэррел. Тихонько, мягко ступая, он вошел в класс, и я, еще не успев почувствовать на себе его взгляд, невольно уловил какое-то стеснение.
— Закончили? — спросил он.