7
В рассветных сумерках, в один и тот же час, старый, полузасохший клен под окном начинал петь. Клен будил его. Между редкими пожелтелыми листьями покачивались, распевали десятки птах. В безветренном воздухе листья мелко дрожали. Птицы пели. Их голоса разбегались заливчатыми трелями, но получался слитный хор, где каждый вел свою партию. Птицы раскачивались на ветках в такт ритму, как это делают музыканты. Клен стоял во дворе у кирпичной глухой стены. Пушистые серо-бурые комочки с желто-зеленой грудкой походили на весенние листья, и казалось, что клен расцвел. Потом птицы улетали, и клен умолкал, голый, неподвижный.
Наспех позавтракав, Крылов садился работать. Месяц отпуска, данный Лиховым, кончался, но, кажется, что-то стронулось. Крылов старался не спугнуть ухваченной мысли. На этот раз его не проведешь. Никаких восторгов он себе не разрешал. Всякие озарения, вдохновения — беллетристика.
И все же он потихоньку от себя наслаждался этими днями. Было легко, что-то прорвало, он считал и писал так быстро, словно кто-то диктовал ему. Песецкий, забросив свои дела, помогал с расчетами. Все стало настолько просто и очевидно, что непонятно, над чем было так долго мучиться. Именно потому, что зоны, где возникают молнии, чрезвычайно редки, воздействие на них облегчается и возможность воздействия усиливается. Нужно продолжать полеты, нацеливая аппаратуру туда, где только что ударила молния. Одно следовало из другого и плотно укладывалось, как черепица на крыше. Внутри дом был пуст, но над головой был кров, а остальное не страшно.
Окончательно одурев, они ставили какую-нибудь пластинку Баха и, положив ноги на стол, дымили, блаженствуя. В торжественной суровости этой музыки не было ничего лишнего, никаких красот. Скупая и ясная тема повторялась снова и снова и всякий раз иначе; казалось, извлечено все, но нет, вот еще поворот, еще один пласт, глубина простейших вещей оказывалась неистощимой, как неистощима красота. Все равно что в физике, рассуждали они, любая элементарная частица бесконечно сложна. Совершенство этой музыки успокаивало. Им нужна была сейчас завершенность.
Вечером за Песецким заходила Зина. Она была влюблена и счастлива, и Песецкий, закоренелый холостяк, смущенно поговаривал о женитьбе. Стоя у окна, Крылов видел, как они, обнявшись, пересекали двор.
До настоящей теории было далеко, вырисовывались лишь подступы, какие-то принципы, основы, это уже что-то значило. Только сейчас перед ним открывалась вся грандиозность предстоящих усилий. То, что было до сих пор, было попытками слепых попасть в яблочко. Поразительно, как мог Тулин на том этапе нащупать цель. Он обладал исключительной интуицией, каким-то особым внутренним зрением. Было чудом, что в результате всех блужданий, ничего толком не зная, они тем не менее болтались где-то в окрестностях истины.
По-иному видел он и аварию. Факт, что питание указателя было нарушено. Помог бы им исправный указатель? Как узнаешь, помог ли бы погибшему в бурю кораблю компас? Конечно, если бы Ричард выпрыгнул с кассетами, многое можно было бы установить.
Теперь Крылов представлял, что им надо и что они не понимали. Наконец-то можно сформулировать некоторые вопросы, связанные с природой молнии. Правильно поставить вопрос — не это ли важнее всего в исследованиях?
Самые мощные установки искусственных молний пробивали промежутки десять-пятнадцать метров. Природа же создавала молнии, достигающие длины в десятки, даже сотни километров. Какие же гигантские, невиданные напряжения миллионы лет с расточительной легкостью генерировали облака! Он чувствовал, что подбирается к таким источникам энергии, о которых людям еще не мечталось.
Он знал, знал, как это и еще многое другое можно будет исследовать!
В диссертации Ричарда, которую ему передал Голицын, было несколько любопытных вариантов схем указателя. Крылов их использовал. Он использовал и некоторые идеи Тулина, и возражения Голицына, и работы француза Дюра, но из всего этого получалось нечто совсем новое, о котором еще никто не догадывался. Он, Крылов, единственный во всем мире знал, что надо делать! И как надо делать!
Он первый!
Взлетает самолет — и лиловые, набрякшие молниями и громами тучи бледнеют, серебрятся, поднимаются ввысь и тают, тают в солнечной голубизне. Слушая Тулина, он всегда испытывал какую-то неловкость, а сейчас он с удовольствием вспоминал эти фантастические картины. Вообще в нем сейчас, наверное, есть что-то схожее с Тулиным. Он подошел к зеркалу. Странно, вроде тот же самый Крылов. Те же невыразительные, маленькие глаза. Весьма странно. А между тем этот человек обладает важнейшей властью хранителя истины. Некоторое сияние в глазах, пожалуй, различается… Почти невидимое, инфракрасное излучение.
На улице люди шли под зонтиками, как будто ничего не произошло, так же как они ходили год назад и десять лет назад. Соседка, жена моряка, кокетничала с ним, ни о чем не подозревая, звала его на чай. Зина читала Лескова, по радио передавали Мусоргского. Как будто он попал в далекое прошлое. Эх, люди, люди, если б вы только догадывались, какая радость вас ожидает!
Наконец наступил день, когда он отнес папку Голицыну. Старик был занят с какой-то делегацией и принял его на ходу, преподав урок выдержки, свойственной старой школе. Проверим, подумаем, посмотрим…
Слабых мест было много, но, находя их, он почему-то досадовал не на Крылова, а на себя.
Находить чужие ошибки — вот на что ты еще способен. Ты можешь следить за всеми журналами, возглавлять очередную конференцию, принимать делегации, читать книги. Что толку из того, что ты следишь за журналами, много читаешь, делаешь выписки! Посмотри на Крылова, он и десятой доли твоего не знает, зато у него рождаются идеи, не бог весть что, но ты был бы рад и таким. Никак ты не хочешь понять, что ты просто стар и способен только помогать другим. Или уничтожить Крылова еще раз, на это ты еще годишься, на это у тебя хватит учености и энергии. Сколько раз ты отодвигал от себя срок старости! О, ты еще водишь машину, блистаешь эрудицией, но нового тебе уже ничего не создать. Никто еще не знает, что ты бесплодная смоковница. А что, если давно знают? Старая песочница! И вдруг он вспомнил, что когда-то так называли Волкова. И сразу ему вспомнился до малейших подробностей Петроград, Лесной, Волков в хорьковой шубе колоколом, весеннее кудрявое небо, колченогий стол на талом снегу, первые испытания радиозонда. Несмотря на все предсказания Волкова, зонд выполнил программу. И он вспомнил себя, сияющего, чубатого, в жилетке, прыгающего козленком у рации. Как злорадно размахивал он радиограммой перед Волковым! А у Волкова под красным носом висела мутная капелька.
Каким же ты был безжалостным в ту минуту! Молодость всегда безжалостна. Теперь ты это понял на своей шкуре, теперь, когда уже ничего нельзя исправить.
Никто теперь не помнит Волкова, он жив только в твоей памяти. Молодым ничего не говорят имена твоих корифеев. Что им Смуров или Молчанов — далекая история! Покажи тот зонд Крылову — он рассмеется, если узнает, что за такую музейную рухлядь тебя сделали профессором. Метод измерения подвижности ионов, над которым ты когда-то бился, для него теперь: «А как же иначе, само собой разумеется!»
Когда-то ты владел лучшим математическим аппаратом, сегодня такие уравнения решают студенты.
Неужто ты всерьез рассчитывал на бессмертие? Его нет ни для кого. Помнишь в гимназии — Платон, Овидий… Кто их сегодня читает? Через сотню-другую лет никто не поймет, почему мы любили Блока и Врубеля.
Немножко позже, немножко раньше, вот и вся разница. Чем отличается мраморная скульптура от снежной бабы? Долголетием? А все же Ньютон бессмертен. И Менделеев бессмертен. Но ты не принадлежишь к их числу. Смирись с этим, пора.
Конференц-зал Академии наук и доклад на пленарном заседании «Природа молнии». Казалось, вот наконец все прояснилось, вот она, истина, а она ускользала и ускользала. Что же осталось? А ничего. Сперва на твою работу ссылались, потом ссылались на тех, кто ссылался, потом осталась таблица, потом осталась одна цифра, которая вошла в новую сводную таблицу. Ноль целых семьдесят три сотых, и никто уже не знает автора этой цифры, она стоит среди других, два числа после запятой в длиннющей таблице. И то хорошо. Нет, нет, кое-что сделано, вся хитрость в том, что как бы человек ни был счастлив, оглядываясь назад, он вздыхает.
И все же нынешняя молодежь какая-то непонятная.
Он позвонил Крылову, пригласил к себе домой. Он собирался поговорить не только про работу, но и о времени, когда жизнь оправдывается тем, что отдаешь своим ученикам, остается опыт и надо распорядиться им как можно лучше…
— Ну как? — с порога спросил Крылов и, выслушав отзыв, засмеялся, прикрыв глаза, подошел к окну, помахал кому-то рукой. И больше ничего не слышал. Голицын посмотрел в окно. На противоположной стороне улицы стояли Песецкий, лаборантка Зина и какая-то красивая девица. Они выразительно жестикулировали. Крылов нетерпеливо переминался с ноги на ногу. «Может, так и положено», — подумал Голицын, усмехаясь над своей чувствительностью. Он вернул Крылову папку и договорился завтра с утра поехать к Южину.
Следовало отдать должное Лагунову — заключение и доклад министру были составлены неуязвимо.
Выслушав Лагунова, министр еще долго листал бумаги, потом сказал:
— Запретить — это легче легкого. А проблема-то осталась. Проблему не закроешь.
— Но сам руководитель, Тулин, отказался, — сказал Лагунов.
Министр выжидающе перевел взгляд на Южина. Южин промолчал.
— Да, тогда, конечно, ничего не попишешь, — сказал министр.
Разочарование его было совершенно неожиданно и в то же время настолько естественно, что Южин удивился, как он сам раньше не подумал о том же, и тут вспомнил, что ведь и он тоже думал об этом, только гнал от себя эти мысли.
Лагунов был доволен, что все обошлось и министр согласился с выводами комиссии.
«И очень хорошо, — думал Южин, с неприязнью глядя на него, — очень хорошо, что я наконец развязался со всей этой историей. С какой стати из-за Крылова ссориться с Лагуновым, да еще взваливать на себя всякие неприятности, обвинят меня же, что делал все не так, нет, слава богу, что все, кончается…»
На лестнице его догнал Лагунов.
— С вас причитается.
Южин кисло улыбнулся. По-своему Лагунов был прав: акт комиссии снимал всякие претензии к Управлению и к Южину — все списывалось на метод Тулина, а поскольку метод Тулина признан несостоятельным, то и концы в воду.
— …и концы в воду, — услыхал он голос Лагунова.
Южин вздрогнул, остановился, щелкнув каблуками.
— Всего хорошего, — резко сказал он и, козырнув, зашагал, не оглядываясь, к машине.
Появление в его кабинете Голицына и Крылова снова поднимало осевшую уже душевную муть. Все считалось законченным, и вот опять, пожалуйте. Особенно раздражал этот новый союз: Голицын — Крылов.
— Однако лихо вы изменили свою точку зрения, Аркадий Борисович! — Южин решил уязвить его.
— Простите, — заволновался Голицын, — сперва договоримся, что понимать под точкой зрения. По-вашему, это нечто неподвижное, некая константа. Подобное присуще памятникам, а не живому человеку. Существует процесс познания, мысль движется. Я не меняю взглядов, я их развиваю. Концепция Крылова смелая, рискованная и… — он поднял палец, — законная! Ее следует проверить.
— Выходит, вы ошибались?
Голицын с достоинством вскинул голову.
— В науке признание ошибки не позор. — Он хмыкнул с непонятным Южину торжеством. — В данном же случае мы имеем дело с работами на качественно ином уровне, нам надо исследовать коренные процессы…
Он объяснял доходчиво и образно. Южин давно заметил, что чем крупнее специалист, тем проще у него получается.
— Но что ж вы раньше смотрели! — досадливо воскликнул Южин. — Сами виноваты.
— Господи, да как же можно раньше, Сергей Ильич только сейчас обосновал…
Лицо Южина сделалось непроницаемым, почти туповатым.
Мундир слишком стягивал грудь и живот. Южин подумал, что придется перешить мундир, слои жира откладывались, как годовые кольца у дерева, и тому молодому, сухощавому Южину, который был там, внутри, становилось труднее дышать и двигаться.
— У вас, конечно, процесс, научная мысль кипит и развивается, — язвительно сказал он. — Но мы не можем так вот — сегодня одно, завтра другое.
А вот то, что Голицын может сегодня одно, а завтра другое и считает это естественным, как будто гордится этим, задевало Южина. Здесь было что-то несправедливое, он сам толком не мог разобраться. И было непонятно, почему сейчас не Голицыну, а ему, Южину, трудно и неловко так же, как было у министра.
— Остановиться теперь невозможно, — весело говорил Крылов. Исхудалый, заросший, он производил впечатление плутавшего где-то и наконец вышедшего к людям путника. — Вы ж понимаете, надо как можно скорее испытать, — он смотрел на Южина так, как будто тот входил в их сообщество и поэтому возражения Южина не следовало принимать всерьез.
У этих легкомысленных чудаков получалось куда как просто. Пора было их отрезвить. Южин взялся за это без всякой жалости. Как дважды два, он доказал, что ничего у них не выйдет. Поздно. И бесполезно, приказ есть приказ. И как возвращаться к министру…
Голицын погрустнел, сник, Крылов тоже словно очнулся; завинтив ручку, спрятал ее в карман. Больше он не смотрел в лицо Южину, а смотрел куда-то ниже, на его мундир, и это раздражало. Южину вдруг представилось, каким он кажется Крылову, мундир стал еще теснее, и Южин почувствовал, что говорит не то, что ему хочется, и от этого еще больше разозлился. Но теперь он уже был пленником своих слов и должен был дойти до конца, он знал заранее все, что скажет. Он подумал, что началось это даже не у министра, когда он промолчал, а еще раньше. И сколько он ни оглядывался назад, он все не мог понять, когда это началось. Вдруг он вспомнил, как в этом же кресле сидел Тулин и обольщал его, и это воспоминание придало ему силы.
Опять лететь в грозу? Снова идти на риск?
Голицын растерянно молчал. Видимо, ни он, ни Крылов не думали об этой стороне дела. Но Южин напомнил им. Он не забыл речи Голицына на комиссии.
— Мы будем последовательно, этап за этапом… — начал было Крылов.
— Слыхали. Нет. На сей раз я вам не помощник, — сказал он. — Прикажут мне, тогда будем разговаривать.
— Но куда обратиться, куда ж обратиться? — спросил Голицын.
Крылов медленно поднялся. Страшная усталость проступила на его лице, ребячьи припухлости у губ опали морщинами.
— Никуда я обращаться не буду. — Он хлопнул папку на стол, голос сорвался криком. — Довольно с меня! Я свое сделал! Теперь как хотите!
— Сергей Ильич! — воскликнул Голицын.
Крылов вышел на середину комнаты, потянулся, точно сбросил тяжесть, и Южин понял, что Крылов не хитрит, это не поза, не маневр, он может взять и уйти, у него своя мерка происходящего. Этот парень действовал открыто, начистоту, не заботясь о впечатлении, какое он производит, так же, как старые летчики — друзья Южина, так же, как и он сам когда-то, на фронте.
— Самый легкий выход, — сказал Южин, — с рук сбыть. Только я вместо вас воевать не буду, Сергей Ильич.
Крылов посмотрел на мундир Южина. Потом он вернулся к столу. Длинные руки его висели из коротких рукавов слишком просторного пиджака.
Крылов взял папку и, не поднимая глаз, сказал:
— Много у вас орденов. Все боевые. На войне вы, видно, держались храбро. А сейчас ведь не стреляют.
Он направился к двери, и Южин смотрел, как болтается на его плечах дешевенький пиджак из светло-зеленого твида.
Голицын начал извиняться за Крылова. Южину надо было что-то сказать. Он сказал, что следовало бы сообщить в институт, чтобы там научили Крылова вести себя.
Домой Южин возвращался пешком. Он ушел раньше обычного, сославшись на головную боль. Было солнечно и холодно. От осеннего воздуха, от блеска промытых окон улица стеклянно звенела, виделось далеко, лица людей были чистыми, с ясным блеском глаз.
Давно Южин не ходил днем по улицам, вот так, без всякого дела. Шли парни, сунув руки в карманы коротких пальто, яркие шарфы их были небрежно замотаны. Южин чувствовал, как шинель тяжело оттягивает плечи.
Он начал было вспоминать, когда и за что он получил ордена, но вспоминались почему-то всякие пустяки — полковая столовая, бортмеханик Федот, который любил говорить: «Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут». Потом он вспомнил свой первый бой под Лугой и возвращение на аэродром — там были уже немцы. Он посадил машину на проселочной дороге, раздобыл бензин и снова полетел, разыскивая своих.
В полку его всегда считали храбрым. Но он-то знал, что храбрость — это не то, что, например, умение. Храбрым всякий раз приходится быть заново. И военная храбрость совсем не то, что гражданская. Он мысленно изругал Крылова, надеясь, что станет легче, но легче не становилось. Ни у Крылова, ни у Голицына ни хрена не получится: они не умеют разговаривать с начальством. Это не ходоки. Крылов, конечно, отчаянный… Южин вдруг подумал, что он уже на комиссии втайне симпатизировал Крылову, именно втайне. И хвалил себя за то втайне, что подавляет личные симпатии. На самом же деле просто так было удобнее. Сперва всегда кажется: то, что удобно, и есть правда. Поверил бы с самого начала своим чувствам — и, глядишь, оправдалось бы. Требуем, чтобы нам доверяли, а мы сами себе не верим.
«Запустил я себя как личность», — подумал Южин и вдруг сообразил, что думает о самом себе. Это его даже удивило. Никогда он этим не занимался. Думал о службе. Думал о детях, еще о чем? Ну о друзьях, о жене, а вот о себе самом как-то не приходилось. Все было недосуг, вроде и ни к чему. Вот так и живем, живем и вдруг однажды обнаруживаем, что ни разу и не задумались, как же мы живем. С кем угодно сидим, болтаем, а для себя всю жизнь, бывает, не найдется времени. Времени, или охоты, или мужества…