ДОНСКОЙ ШЛЯХ
Выехали поутру втроем. Хайло и Чурила – на боевых жеребцах, пегом и кауром, а варяг Свенельд, не любивший быстрой езды по причине объемистого брюха, – на сивом мерине. У каждого на боку сабля, при седле винтарь, за поясом пистолеты, а у Свенельда еще и секира в локоть шириной. Оба спутника Хайла были мужиками тертыми, в воинских делах искусными. Свенельд служил прежде у датского конунга, ходил на бриттов и фрязинов и отличался дивным умением резать глотки с одного замаха. Был он человеком мрачным, грубым, скуповатым, щедрым лишь на зуботычины, и потому Хайло доверил ему артельный кошель. Чурила, наоборот, считался весельчаком и балагуром, нрав имел легкий, любил песни играть, но стрелял при этом отменно. Годами он был много моложе Хайла и Свенельда, родился у самого тихого Дона и сохранил лихие казачьи повадки: мог палить из-под конского брюха, пикой колоть и проехаться стоя в седле. Хазар он знал лучше некуда – бабка его была хазаркой-полонянкой.
Выехав из Киева, в первый день добрались гонцы до града Свиристель и заночевали в корчме при дороге. Хозяйка, молодка дебелая и статная, сообразила, кто из гостей важнее, и принялась строить сотнику глазки. Он не поддался, хоть была корчмарка женщиной видной, из тех, что коня на скаку остановят и в горящую избу войдут. Но память о поцелуях Нежаны была еще такой отчетливой и яркой! Хайло лишь насупился, выпил пива и велел будить их с первыми петухами.
За воротами Свиристеля торчала дубовая колода с грубо вырубленным ликом – то ли Перун-громовержец, то ли скотий бог Велес хмуро взирал на путников, требуя жертвы. На этот случай в животе у идола была дыра, куда бросали мелкую монету, чтобы выдался путь нетяжелый и безопасный. Хайло проехал мимо с полным равнодушием и собирался уже пришпорить скакуна, но тут выросла перед ним тощая фигура. Волхв! Он был облачен в длинную, до пят, рубаху, его седая борода спускалась ниже пояса, всклокоченные сальные волосы падали на плечи. Стоял он, воздев руки к небесам и глядя на путников с такой же мрачностью, как деревянный идол у дороги.
– Стойте, дети мои, стойте! – молвил служитель богов низким утробным басом. – Чую, плохое вы замыслили! Не будет вам удачи и божьего благословения!
– Чтоб осел помочился на мумии твоих предков! – выругался Хайло по-египетски. А на русском сказал: – Отойди, старый пень, дай проехать. Мы государеву службу исполняем.
– Истинно вещаю вам: не к добру та служба! Назад вертайтесь, не то прокляну! Прокляну, видят боги! Гром вас спалит, змея ужалит, пуля настигнет, и не примут ни огонь, ни земля вашу плоть! В пасти звериной упокоитесь, в волчьем брюхе, в крысиной утробе!
– Старшой, можно я ему в морда дам? – спросил грубиян Свенельд. Но Хайло распорядился иначе: объехал тощего и вытянул нагайкой поперек спины. На прощание сказал:
– Что на нас лаешься? Вот привезут крокодильего бога из Нила, попробуй с ним потягаться. Пасть-то у него поболе волчьей!
Сотник пришпорил коня, а следом понеслось:
– Проклинаю! Проклинаю тебя! Самое дорогое потеряешь!
Хайло лишь усмехнулся. Он не был суеверен.
Поехали дальше, через Оскол, Дубравы и Старый Кипень, и на четвертый день миновали порубежный острог Зашибеник. Тут стояла конная дружина, охранявшая границу, и дорога раздваивалась: к мелкому морю Азову вел Крымский шлях, а к Дону-реке – Донской. По Крымскому шляху везли с Руси пушнину, мед и серебро, а обратно возвращались с солью и соленой рыбой. Донской шлях нынче был не таким оживленным, ибо купцы, торговавшие с хазарами, предпочитали возить зерно и лес баржами по Волге и Днепру – так хоть и медленнее, но дешевле. К тому же и безопаснее – по рекам плыли большие караваны со стражей для защиты от лиходеев. Если кто и ехал по Донскому шляху, так мелкий купец-одиночка, и вез он не меды и меха, а порох, ружья и иное снаряжение для казаков.
Пролегал Донской шлях по степи, и было то место странным: вроде бы кончалась Русь за крепостцой Зашибеник, а если выбраться к Дону, там снова Русь – и говор тот же, и одежды, и обычай. Хотя, конечно, разница имелась: жизнь у казаков была посвободнее, а налоги меньше. Но не даром, не даром – обязались они служить князю-батюшке в любой войне, любом набеге, какие государь затеет.
Степь лежала от Зашибеника и других порубежных острогов до самого тихого Дона и дальше, до Кавказских гор. В эту пору была она вся в серебристых ковылях и золотых одуванчиках, цвела щедро и буйно, будто не топтали ее никогда хазарские кони, не ранили колеса телег, не косили травы клинки да осколки снарядов. Прекрасно было ее цветение! Но стоило копнуть лопатой землю, как являлись на поверхность кости, череп или ржавое железо.
Выехали гонцы в степь, заплясали жеребцы на радостях, и даже сивый Свенельдов мерин приободрился и пару раз махнул хвостом. А Чурила свистнул по-разбойничьи и песню завел:
Степь да степь кругом,
Путь далек лежит…
В той степи глухой
Умирал ямщик…
– Давай повеселее, – приказал Хайло. Песня будила тягостные воспоминания об Азовском походе, когда в степи тоже погибали, только не от холода и голода, а под хазарскими саблями и пулями. Сотник прогнал мрачные мысли и молвил с усмешкой: – Эту запевку исполнишь, если хазары нас в яму посадят.
– Или на кол, – добавил Свенельд. – Я висеть с айн сторона, сотник – с цвай сторона, а ты, Чурка, посередине. Висеть и песни нам играть! Прям-таки скальд-герой! Лепо, братие!
– Не пугай, хрен брюхастый, – отозвался Чурила, но песню завел другую, не о смерти, а о добыче:
Казак лихой, орел степной,
Куда ты едешь, сокол мой?
Пограбить злато и товар
У недругов моих хазар.
Вернусь с хазарской головой
И полной золота мошной…
Потом, разохотившись, запел про любовь, протяжно и с чувством:
Па-ацелуй меня, ты мне нравишься,
Па-ацелуй меня, не отравишься,
Па-ацелуй меня, потом я тебя,
Потом вместе мы ра-асцелуемся!
Когда солнце пошло на закат, они съехали с Донского шляха и заночевали в овражке, у журчавшего в травах ручейка. Расседлали коней, сварили кулеш, живо очистили котелок, запили бражкой из фляги. Небо было темным, глубоким, в ослепительных звездах. Тихо пофыркивали лошади, шелестел под ветром ковыль, трещали, догорая, сучья в костре. Лунный свет падал на степь, и была она спокойна и тиха – дремала под охраной каменных идолов, что торчали на курганах. От народа, воздвигшего их, других следов не осталось, но говорили старики, что звалось то племя киммерийцами. Будто в незапамятные времена вел этих киммерийцев на запад великий вождь Конан и что добрались они до последнего моря, осев на жительство в сказочной стране Португалии. Идолов же ставили, чтобы отметить путь с Таймыра, древней своей родины, куда так и не вернулись – в Португалии было лучше.
– Вот ты, старшой, в Ехипте служил и в еудейских землях дрался, – молвил Чурила. – А у латынян был? В Риме ихнем?
– Нет, не довелось, – отозвался Хайло. – Крепость римскую, что у моря стоит на африканском берегу и Цезарией прозывается, я видел. Башни высокие, стены крепкие и все в золотых орлах! Нанялись мы там в легионы, на корабль взошли и поплыли было в Рим, да весть пришла, что Мемфис в осаде. И командир наш чезу Хенеб-ка метнул в море мешок с римской деньгой денарием и велел поворачивать к египетской столице. К Мемфису этому на выручку… Там и сгинул.
– Мешок-то быть большой? – полюбопытствовал Свенельд.
– Да уж не маленький! Пудов восемь серебра.
– Это сколько ж на куны получаться? Или на талер? – Свенельд задумался, сосчитал и крякнул. – Фак майн муттер! Такой мани, и в воду! Ай, нехорошо! Не гуд!
– Хорошо ли, плохо, а чезу так сделал, – произнес Хайло. – И ни один боец слова поперек не вякнул. Крепко Хенеб-ка воинство наше уважало.
– Иначе надо бы. Надо мешок с денарий оставлять, а потом…
– Что ты, дядька Свенельд, все о деньге да о деньге! – перебил Чурила. – Дай про латынян спросить!
– А почто ты о них любопытствуешь? – молвил Хайло.
– Как же! Мы вот к хазарам посланы за волхвом еудейским, а другие в Рим и Ехипет едут. Ну, про ехипетску веру ты нам не раз сказывал, а про хазар я от бабки знаю… А о латынянах – ничего! Не дело это. Вдруг государь повелит их веру принять? И чего тогда будет? Как молиться, какие класть поклоны и что тащить их богу: козу, овцу или, положим, гуся?
Сотник почесал в затылке. Вопросы были непростые, но резонные, и всяк киевлянин, суздалец или новеградец мог спросить о том же. А кого спрашивать? Конечно, людей бывалых, поживших в чужих краях, к которым Хайло и себя причислял. Рука его вновь потянулась к затылку, но тут он вспомнил Марка Троцкуса с его любимой клятвой и уверенно произнес:
– Главный бог у них Юпитер. Такой хмырь бородатый, любит молнии метать и по бабам шастать.
На этом сведения Хайло почти кончались, так как Марк, ярый безбожник, о латынской вере говорил вскользь, а больше толковал о пролетариях и братстве народов.
– Бородатый и молнии мечет… – повторил Чурила. – А в чем же отличка от нашего Перуна?
– Из мрамору он, а наш – дубина деревянная, – пояснил сотник. – И кровью его не мажут, а курят перед ним травки благовонные. И еще… – Хайло сморщился, припоминая храмы, виденные в Цезарии, и добавил: – Скотину и гусей с курями к нему не тащат, жертвы он чистоганом берет, монетой то есть.
– А кому те жертвы идут? – не отставал Чурила.
– Кому! Жрецам, понятно дело. Говорили мне, что жрецы в Риме первые богатеи. В золотых одежках ходят.
– Это что ж получается! – Чурила даже в костер плюнул. – Мало нам своих захребетников, так еще и латынских будем кормить! Нет, я лучше к еудеям прислонюсь. Бабка сказывала, что та вера сурьезная, священство лишь книгу мудрую читает, а денег не просит.
Свенельд хлопнул себя по брюху и захохотал.
– Дурка ты, молодой, совсем глупый! Кто волховать, тот и деньги получать! Других найн!
– Бабка сказывала, что в той книге… – начал Чурила, но варяг только отмахнулся.
– Слушай бабка, ха! А на деле так: кто книгу читать, тоже хочет жрать. А того больше те, кто книги писать. Без кун и талер книги никак не писаться.
Они помолчали. Сотник уже клевал носом, но тут Чурила опять залюбопытничал:
– А какие еще есть латынские боги? Вот, скажем, решил я с девкой слюбиться, так кому поклоны класть?
– Венус, – буркнул Хайло, не открывая глаз, – Венус и ее сынку Иротику. Только та Венус дюже развратная баба… Шалава! Всем дает, кто ни попросит…
– Вот это по мне! – оживился Свенельд. – Цигель, цигель, ай люлю! Это я уважать! И чтоб даром! Давай, сотник, говори-рассказывай. Как дает, в какой позишн? На карачках или там…
Но Хайло скабрезностей не любил, а потому, приоткрыв один глаз, распорядился:
– Будешь первым сторожить, вот тебе и вся позишн. Чурила за тобой, а я перед рассветом. Глаз не смыкать, винтарь держать под рукой! Не дерьмо везем, а княжью грамоту!
Он заснул, но сон его в ту ночь был беспокойным. Привиделся ему давешний волхв, которого он угостил нагайкой, – будто стоит тощий хмырь посередь шляха с раскинутыми руками, закрывает дорогу, трясет лохмами и вопит: «Проклинаю! Проклинаю тебя! Самое дорогое потеряешь!» Плеть в том сне была тяжелой, и Хайло никак не мог ее поднять, только прошептал на египетском: «Ах ты, сука патлатая! Чтоб Сет плюнул тебе в пиво ядовитой слюной!»
* * *
Донской шлях был на удивление пустым. Степные волки, зайцы да сайгаки – этого сколь угодно, а вот люди попадались нечасто. Дважды встретили подводы, груженные вином, изюмом, урюком и прочей сладкой южной снедью, а еще обогнали караван новорусского купчины – он вез винтари и порох для казаков, а в Хазарию – дорогих куниц и соболей. Обоз был большим и с крепкой охраной, а подводы мелких торговцев – только с хозяевами и возчиками. Эти полагались на удачу, на то, что степь широка, шлях долог, а потому лихие люди их не выследят. А людишек таких, что шалили в степи, стало втрое против прежних лет – кто с голодухи шел в разбойники, кто по природной свирепости, кто бежал с уральских рудников и сибирской каторги. Ходили слухи, что жизнь там не малина – держат в бараках за прочным забором, кормят впроголодь, заставляют лес валить и плетей не жалеют. Та же каменоломня в Нубийской пустыне, размышлял Хайло, озирая степные просторы, та же каменоломня, только с поправкой на климат и местные традиции.
Шлях тянулся бесконечно, мимо высоких ковылей и холмов с каменными истуканами, мимо балок и редких речушек, заросших кустарником да ивами, мимо дубовых и кленовых рощиц и лугов, где паслись чуткие сайгаки. Кони шли мерной рысью, летела пыль из-под копыт, стучала сабля, ударяясь о стремя, пел протяжные песни Чурила. Под эти звуки приходили к сотнику воспоминания – не о Египте, не о чезу Хенеб-ка и прочих боевых товарищах, а о других временах, не столь отдаленных. И то сказать: перевалило Хайлу Одихмантьевичу на пятый десяток, хорошо перевалило, а значит, мог он вспомнить всякое: и юность свою в Новеграде, и службу в Киеве, и сладкие губы Нежаны. Но сейчас вспоминался Азовский поход.
На хазар шли, воевать крепости у моря, жечь корабли, разорять города, громить хазарскую силу. Причин для войны имелось множество, и все серьезные: собирались биться за выход к морям, за торговые пути на восток и запад, за плодородные земли, где росла виноградная ягода, и, конечно, за отмщение набегов. Сейчас, став поумнее заботами Марка Троцкуса, Хайло понимал, что правды в тех резонах ни на грош. Новеград с успехом торговал на Балтике, малина да смородина были не хуже южных ягод, и не так уж часто набегали хазары на Русь, а вот казаки грабили их всякое лето, да и зимами тоже. Правда состояла в том, что коль народу на Руси плохо живется, непременно надо отыскать виновного – конечно, не князя с боярами, не чиновников-мздоимцев, не тиунов с дубинками, а настоящего вражину, и лучше всего инородца. Так что если б не было хазар и всякой шантрапы в Европах, пришлось бы малевать кикимор из китайцев или тех людишек, что жили в заокеанских Америках. Но, к счастью, хазары были рядом – иди и бери.
И пошли по государевой воле. Двигались степью четырьмя колоннами, везли снаряды и орудия, статую Перуна и котлы для каши, лестницы для штурма крепостей, горючее масло для поджогов и веревки для пленных. Хайло тогда не в княжьей охране служил, а числился ратником пятой сотни в конном полку имени Вещего Олега. Полк был ударным; бросили его на линию азовских укреплений, где половина и легла под пулеметами. Другую половину, вместе со всей разбитой армией, хазары гнали по степи, забрасывали с цеппелинов бомбами, давили танками, и не будь под Хайлом добрый конь, не увидел бы он ни Киева, ни милой своей Нежаны. Добрались до Зашибеника, где были отрыты окопы, сели в них и приготовились отдать концы: воевода – не Муромец, другой, потом разжалованный князем, – велел стоять насмерть. Но хазары на штурм не пошли, а расставили по холмам артиллерию и предложили замириться – но на тех условиях, какие угодны кагану. Князь Владимир их принял; ясно было, что в ином случае перебьют рать из пушек, а дней через семь каган и до Киева доберется. Так что Хайло вернулся к Нежане без славы, зато живой.
Покачиваясь в седле, сотник тяжело вздохнул, отгоняя воспоминания, и велел Чуриле завести бодрую песнь, такую, чтоб развеяла грусть-тоску. Но только тот начал: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета…» – как за маячившим впереди холмом раздались выстрелы и крики. Хайло встрепенулся, гикнул и пустил пегого галопом, Чурила не отставал, ловко перебросив винтарь с плеча на руку. Свенельд, погоняя своего мерина, матерился по-варяжски где-то сзади, глотал пыль, поднятую быстрыми жеребцами. Впрочем, не было сомнений, что если завяжется драка, он поспеет вовремя; к драке он никогда не опаздывал.
Дорога огибала холм, довольно высокий и заросший лозняком, а дальше шла прямо насколько видел глаз. Там, в сотне саженей, Хайлу удалось заметить какое-то шевеление: вроде бы два возка и всадники вокруг, а еще пешие у повозок, а в них навалены мешки да ящики. Пыль стояла столбом, мешая ясно разглядеть, что творится на дороге, но, пожалуй, нужды в том не было: видно плохо, да слышно хорошо. В панике ржали лошади, вопили люди, звякало железо, и все перекрывал лихой разбойничий посвист.
– Охренеть! Похоже, купчину раздевают! – выдохнул Чурила на скаку. – Что велишь, старшой?
– Поможем человеку, – отозвался сотник. – Бей по конным! Они, видно, и есть разбойники!
Всадники, числом десятка два, кружили около возков, стараясь достать оборонявшихся кто пикой, кто саблей, а те отбивались, прячась за ящиками. Стреляли изредка, раза три или четыре; наверняка винтарей у тех и других было не густо. Сколько людей при телегах, Хайло не видел, но вряд ли больше четырех-пяти; ясно, что такой силой с ворами не справиться.
Был бы под рукой «саргон», всех бы разом положил, подумалось ему. Но вместо «саргона» имелся лишь пятизарядный винтарь системы есаула Мосина, оружие хоть и надежное, но старое – мастерили его в Туле уже два десятка лет. Правда, были еще пистолеты.
– Стреляй, Чурила! – крикнул сотник и выпалил из винтаря.
Грохнули выстрелы, потом еще и еще. Дико заржала раненая лошадь, шестеро попадали с коней, воры заулюлюкали, засвистели, завопили, но бежать, похоже, не собрались – добрый десяток повернул скакунов навстречу сотнику. В следующее мгновение Хайло – сабля в правой руке, пистолет в левой – врезался в эту толпу, отбил удар клинка, рубанул вражину по шее и выстрелил, свалив наземь дюжего разбойника. Жеребец у сотника был отменный, сильный и злой, так что Хайло прорезал нападавших, как нож масло. Быстро развернулся, подняв коня на дыбы, выпалил в спину одному злодею, ткнул саблей другого, а лошадь третьего пегий опрокинул, ударив грудью. Сквозь завесу пыли явилась на миг Чурилина рожа: рот раззявлен, глаза сверкают, в подъятой руке острый клинок. Прям-таки сказочный витязь, мелькнула мысль у сотника. Он приподнялся в стременах и увидел, что на подмогу скачет второй богатырь, Свенельд на сивом мерине.
Стрелять варяг не стал, чтобы в своих не попасть ненароком, а крутанул над головой секиру и выкрикнул:
– Хенде хох, моча собачья! Башка снесу, кишки выну!
Этой атаки воры не выдержали, развернулись и утекли в степь. Лошади, оставшиеся без седоков, поскакали следом, сбившись в плотный табунок, и лишь одна, раненая, пыталась подняться с земли и жалобно стонала. Чурила прикончил ее милосердным выстрелом.
– Скольких мы устаканили? – спросил сотник, утирая пот. – Сочти, Чурила.
– Никак не меньше дюжины, старшой.
– Всех до смерти? Проверь со Свенельдом, а я на купца погляжу.
Подъехав к телегам, Хайло сошел с седла и оглядел несчастных путников. Один был мертв, валялся под колесами, не выпустив сабли из рук; глаза его закатились, грудь была залита кровью. Охранник, понял Хайло, разглядев лежавший рядом винтарь. Четверо живых взирали на него с надеждой и страхом, не зная, то ли пришел избавитель, то ли злодей покруче прежних. На одном – вероятно, торговце – одежка была побогаче, второй, при сабле и кинжале, служил, как и убитый, охранником, а два мужика в поддевках, вооруженные оглоблями, были возчики. Купец, малый лет тридцати, держался за наган обеими руками и водил стволом туда-сюда; губы у него тряслись, лицо побледнело, по лбу сбегала алая струйка.
– Опусти оружие, – сказал Хайло. – Я сотник, из государевых людей, еду по служебной надобности. А ты кто будешь?
– Д-добрыня, – пробормотал купец, вытирая кровь с лица. – Добрыня я, т-торговый человек из Р-рязани… вертаюсь д-домой с гор Кавказских… При мне двое на возах и двое оружных, да вот один лежит убитый…
– Он принял честную смерть, – произнес Хайло. За его спиной грохнули выстрелы – Свенельд с Чурилой добивали злодеев.
– Если б не ты, милостивец, всех бы нас кончили, – молвил Добрыня и повалился Хайлу в ноги, а за ним – страж и возчики. – Век буду за тебя богов молить и то же деткам и внукам накажу! Избавил нас от напасти, отец родной! Изрубил злодеев паскудных, как их только земля носит! Спас тела и души наши! И за то, как доберемся до града Киева, дам я Перуну овцу, а прочим богам – курей без счета! И просить их буду о твоем здравии и полном благоденствии!
– Хватит завывать, – оборвал купца Хайло и потянул носом воздух. От груза на телегах пахло чуть заметно, но запашок был ему знаком, нюхал такие ароматы в египетских краях и южных землях. Он уже собрался спросить у купца, что за товар нагружен в телегах, но тут подошли Свенельд с Чурилой.
– Десять мертвяков и один живой, – доложил Чурила, вытолкнув вперед рыжего костлявого парня. – Раненых мы кончили, а на этом ни царапины, только головкой слегка ушиблен. Малец совсем, жалко его резать… Может, старшой, допросишь его?
– Верно, порасспрашивать стоит, – согласился Хайло, оглядывая рыжего. Кажется, лошадь этого парня сбил жеребец, и всадник грохнулся оземь… Зато живой, хоть и не надолго, подумал сотник и спросил:
– Имя?
– Облом, – пробормотал рыжий, держась за голову обеими руками.
– Откуда родом, душегуб?
– Дык с Савинщины, что под градом Тверью…
– Под Тверью! Далеко же тебя занесло! Звания какого?
– Из черных мы, из хлеборобов… овес сеем…
– Сей овес в грязь, будешь князь, – произнес Хайло старинное присловье. – А ты, значит, не в князья подался, а в разбойники?
– Дык с голодухи… – заскулил рыжий, – с голодухи, твое боярство! На прошлом годе тиуны наехали, все подмели… брательник малый отощал совсем и помер… у мамки да сестренки кости кожу рвут, волосья выпадают… Как их прокормить, ежели едут и едут, грабют и грабют?… Токмо самому в грабители иттить!
– И к кому пошел?
– Вестимо, к батьке Махно. Пацанва на селе толковала, что батька за бедноту стоит и все с мироедов взятое делит честь по чести.
– С мироедов! – взвыл купец Добрыня. – Это я-то мироед! А ты, рыжая харя, поползал бы в горах Кавказских, поторговал бы с тамошними абреками! Поменял бы шило на мыло! Да еще меняешь и не знаешь, то ли прибыль будет, то ли в яму угодишь!
– Все сказал? – произнес Хайло, посматривая то на Добрыню, то на Свенельда, который ошивался у возков и вроде бы принюхивался к ящикам. – Ну, теперь молчи и слушай, что я прикажу. Этого Облома доставишь к сотнику в Зашибенике, пусть в поруб его посадит до княжьего суда. Ущерба в дороге ему не чини, голодом не мори, но держи крепко связанным. А ежели он умыслит бежать…
Тут приблизился Свенельд и зашептал Хайлу в ухо:
– Чтоб Тор меня стукнуть молотом! У этот купец товар не простой! Пахнуть! А где пахнуть таким, там деньга звенеть. Ха-арошая!
– Точно, пахнет, – согласился Хайло и махнул Чуриле – мол, придержи пока пленного. Потом уставился на Добрыню, прищурив глаз: – А скажи-ка, честной купец, что везешь с Кавказских гор? Чего наменял у абреков? Должно быть, изюмы с миндалями? Уж больно ароматы сладкие!
Добрыня переменился в лице, а его возчики и страж хмуро потупились.
– Сладкое и везу, милостивец мой! Нестоящий товарец… орехи в сиропе от виноградной ягоды, чурчхелом прозываются… козинак еще, те же орехи, но в меду… пахлава сушеная, цинандали вяленый… Попробовать хочешь?
– Хочу, – сказал Хайло. – Ну-ка, Свенельд, расшиби пару ящиков! Страсть как люблю вяленый цинандали!
Варяг взмахнул секирой, доски треснули, и из ящика посыпалось нечто бурое, похожее на измельченные листья. Запах сделался сильнее; если б не ветер, гулявший над степью, от него бы закружилась голова.
– Мамка родная! – вылупил глаза Чурила. – Да ведь это…
– Хеттский табачок, – договорил Хайло. – Крепкое зелье! Ну, купец, чего еще везешь? Вавилонские кружева, пурпур финикийский или самоцветы из Персии? А может, индийскую травку и сирийские картинки с голыми девками?
Табак, как и предметы роскоши вроде кружев, шелка и дорогих камней, были в государевой монополии, и выходило, что купец Добрыня из Рязани – преступник и контрабандист. Что до травки и развратных картинок, то ввозить их запрещалось под страхом четвертования. У народа без них было чем развлечься – брагу на Руси разве что из еловых шишек не варили.
Добрыня отер с лица холодный пот и встал перед Хайлом на колени.
– Не губи, отец родной… ты меня спас, так не губи… Жизнью деток клянусь: один табак в возках да сладости для отвода глаз, а боле ничего. Ни кружев, ни самоцветов, ни картин поганых. И не шибко я богатею с табачного зелья… так, с хлеба на квас перебиваюсь.
– Тиуны в Зашибенике смотрят, что за товар у купцов, – сказал Хайло. – Как через заставу провезешь?
– Есть способы… – пробормотал Добрыня. – Всяк хочет жить получше… хочет, чтоб ладонь позолотили…
– А ты хитрый швайн, – вмешался Свенельд. – Тиун золотишь, а мы, спасатель твой, бесплатно? Не есть гуд!
– Да я… я с превеликой радостью, только мигни! – Купец полез за пазуху. – Вот… не пожалею для защитников отечества… от самого чистого сердца…
Хайло глядел на Добрыню и думал, что отправлять с ним пленного разбойника нельзя. Теперь никак нельзя! Все слышал Облом из Савинщины, все видел – и табак в ящиках, и смущение купца, и кошель с деньгами, припасенный для порубежных тиунов. Терять рыжему нечего, так что крикнет он в Зашибенике «слово и дело» и заложит купчину со всем товаром. Добрыня это понимает, не дурак! И потому не доедет Облом до крепости, не дождется княжьего суда, а ляжет мертвым в ковыли. Вон страж-то Добрынин как зыркает да ласкает сабельку! Этот не пожалеет! Тем более что его напарника убили!
И еще подумал сотник, что досматривать товар не его обязанность, что послан он за другим и куда как важным делом, и торчать тут больше нет причин. Подумав так, он кивнул Свенельду – мол, бери кошель, пока дают. А Добрыне сказал:
– Отправляйся, рязанец. Я в твои счеты с тиунами не вхожу.
– А с этим что? – купец покосился на Облома.
– С этим сам разберусь. Езжай!
Когда повозки скрылись за холмом, Свенельд высыпал серебро в ладонь, пересчитал и расплылся в ухмылке.
– Фифти кун, старшой! Пятьдесят!
– Хорошо прибарахлились, – заметил Чурила. – А волхв давешний болтал, что удачи не будет… Врут эти вещуны!
– Врут, – подтвердил Свенельд, ссыпая в кошель монеты.
У пленного разбойника глаза померкли, как у побитой собаки, – понял, что сейчас им займутся, и занятие то будет скорым и безжалостным.
Хайло в задумчивости огладил сабельную рукоять, бросил взгляд на рыжего и хмыкнул. С одной стороны, жалко парня – молод, голоден и глуп, а с другой – злодейство есть злодейство. Не тащить же его на Дон, а после снова в Зашибеник! Положено ему наказание, и должно оно свершиться здесь и сейчас.
Вытянув саблю из ножен, сотник произнес:
– Ну, Облом, решай, что тебе лучше: острое железо или княжий суд.
– А суд-то чего? – прохрипел разбойник, мертвея от ужаса. – Суд-то каковский будет?
– Скорый и справедливый, – с сочувствием сказал Чурила, а Свенельд, ухмыльнувшись, добавил:
– Такой смутьян кол положен. Тонкий, чтоб мучиться дольше.
На лбу рыжего выступила испарина. Он скосил глаза на клинок в руке сотника, потом перевел взгляд на небо и прошептал:
– Ежели тонкий, так лучше сразу… Секи, твое боярство!
Хайло, однако, не торопился. Что-то потяжелела сабелька в его руках, никак не поднималась для молодецкого замаха… Играли солнечные сполохи на стальном клинке, и Хайло Одихмантьевич глядел на них, на тонкую шею Облома, на дорожную пыль, что вот-вот потемнеет под хлынувшей кровью. Глядел и думал о чезу Хенеб-ка, своем погибшем командире. И – странное дело! – казалось ему в этот миг, что хоть он не родич славному воину, и языки у них разные, и земли, и обычай, но все он, киевский сотник, продолжение Хенеб-ка и должен судить, как судил бы чезу, по совести и справедливости.
– Как мамку твою зовут? – спросил он вдруг, не поднимая сабли.
– Дык Ольга, – хрипло откликнулся Облом. – А к чему тебе, боярин?
– Надо, раз спрашиваю. А сеструху как?
– Нежанка… двенадцать ей весен…
– Нежанка, – повторил Хайло и бросил саблю в ножны. Знак богов! – подумалось ему. Неведомо каких, но точно – знак! Или, возможно, сам Хенеб-ка явился незримой тенью из Полей Иалу, чтобы помочь и подсказать…
За его спиной шумно вздохнул Чурила.
– Вот что, Облом, – молвил сотник, – отпущу я тебя. К мамке иди и к сеструхе, сей овсы и не шали на дорогах. Не твое это дело, парень! Иди! Бегом!
Рыжий вскочил и бросился в степь. Бежал пригибаясь, боялся, верно, что подшутили над ним и выстрелят в спину из винтаря. Упал, исчезнув ненадолго в травах, поднялся, снова припустил бегом.
– Шустряк, – произнес Свенельд. – Пятка только сверкай.
– Я думал, ты его кончишь, старшой, – сказал Чурила. – Кончишь, не помилуешь.
Сотник пожал плечами.
– Нельзя, никак нельзя. Вишь, сестра у него Нежанка! Имя особое, чародейное, от горя хранит… Не поднялась рука.
– Твой не поднялась, у кого другой подняться, – мрачно заметил Свенельд.
Они сели на коней и двинулись дальше, к тихому Дону.
* * *
Нежана – не сестра Облома из Савинщины, а та, что осталась в Киеве, – хлопотала у печки. Хлопоты были пустые – много ли надо женщине и птичке попугаю?… Птица орехов поклюет да яблоко, а ей самой каши хватит. Можно было бы сделать пирог с капустой либо с клюквой, но Нежана давно приметила, что не выходят у нее пироги, когда Хайла нет дома. Тесто не подымается, начинка горчит, корочка пригорает… Вот когда он здесь, при ней, пироги бывают пышными и вкусными, что с капустой, что с ягодой или там рыбой. А без него…
Без него свет не мил, подумала Нежана. Вытащила из печи горшок с горячей кашей, поставила на подоконник остывать, а сама, пригорюнившись, села на лавку. Вспомнила Афанасия, первого своего супруга, и всплакнула, хоть большой любви меж ними не было. Афанасий сын Никитин был мужиком беспокойным, непоседливым, дома бывал редко, а когда такое случалось, не женой-красавицей любовался, а закупал товар и ковал коней для новых странствий. За четыре года супружества в Киеве он прожил едва ли месяцев пять, а в остальное время носило его от Индий и Китая до Северного полюса. Хайло в этом смысле был куда надежнее, особенно с тех пор, как взяли его в княжью охрану. Потому, наверное, что отпрыгал свое в Палестине и Египте и новых приключений не искал. Знала Нежана, что он ее любит до безумия, только сказать о том не может, ибо словам любовным не научен. Зато держит себя в строгости и пьет крепко лишь дважды в год. Мужики Нежаниных подруг пили куда чаще – муж Анисьи, пиит, закладывал после каждой оды, а строчил их по три в неделю, Любавин Кузька, горшечник, пьяным бил крынки, кружки и жену, а мыловар, супруг Калерии, набравшись браги, свалился как-то в чан с горячей вываркой. Так что подруги Нежаны считали ее счастливицей. Она и была счастлива – когда Хайло находился при ней и при князе.
Прилетел из сада попугай, сел Нежане на плечо.
– Где-то наш хозяин! – вздохнула она. – Должно быть, едет уже по Хазарии…
– Хазарры марродерры, – сообщил попугай. Почистил перышки и каркнул: – Головоррезы!
– Ну, утешил, – улыбнулась Нежана. – Только у него голова крепко на плечах сидит. Он воин знатный!
– Оррел! – согласился попугай.
Помолчав немного, Нежана сказала:
– Цену на зерно опять подняли. Значит, хлеб подорожает, и молоко, и масло… Видано ли дело, четверть куны брать за каравай! А к маслу так не подступись!
– Гррабеж! – подтвердил попугай.
– В Египте твоем тоже так было? При фараонах ваших? Тоже драли три шкуры с людей за финики и бананы? – спросила Нежана.
– Фарраон стррог, но спрраведлив, – политично ответил попугай. Подумал и добавил: – Врременами.
Нежана снова вздохнула.
– Ну, ничего, ничего! Переживем лихую пору! Был бы только любушка здоров! Сокол мой ясный!
– Оррел, – поправил попугай, но она не слушала, шептала молитву богам, а каким, про то сама не знала:
– Пусть будет жив-здоров, весел и бодр, и пусть минуют его злосчастья и невзгоды… Пусть вернется скорее, без ран и недугов, а ежели битва случится, пусть друзья его верные охранят… Пусть будет ему во всем удача, и чтобы сыт он был в дороге, и меня вспоминал, и не глядел на сторону… И пусть не каменеет сердцем и не бьет, по воинской привычке, сгоряча… И ежели встретит сирого да убогого, пусть будет к нему милостив…
В этот миг, в далекой степи, сотник Хайло вложил саблю в ножны и сказал: «Вот что, Облом, отпущу я тебя». Но, понятное дело, Нежана этого не слышала, а продолжала шептать-ворожить:
– Вот все, чего прошу, на что надеюсь… Коль исполнится все, что сказано, ничего мне не жалко, ничего… И порукой тому моя жизнь.