6
Часы показывали чуть больше десяти вечера. За день много всего случилось, хотя ничего примечательного: карусель хлопот, каждодневно круживших Дороти. В этот довольно поздний час она, как было предварительно условлено, сидела в гостях у Варбуртона, пытаясь не сбиться на поворотах очередной из хитро петляющих дискуссий, в которые хозяин дома обожал ее втягивать. Они беседовали (Варбуртон, естественно, всегда выруливал к этой теме) о религии.
– Дороти, дорогая, – вопрошал опытный оратор, расхаживая, одна рука в кармане пиджака, другая плавно чертит воздух бразильской сигарой. – Дорогая моя Дороти, ты же не станешь всерьез настаивать, что в твои годы – двадцать семь, не так ли? – с твоим умом ты продолжаешь набожно верить более-менее in toto?
– Да, продолжаю. Вам известно – продолжаю.
– Фу! Шутишь? Хитришь, плутишка? Все эти басни, сказочки у колыбельки – ты будешь притворяться, что еще веришь в них? Ну нет, не веришь! Не можешь верить! Страшно сознаться, вот в чем штука. Но успокойся, здесь полная безопасность: супруга надзирателя епархии под дверью не торчит, а я умею таить секреты.
– Не знаю, что вы называете «этими баснями», – садясь прямее, обидчиво начала Дороти.
– Что? А возьмем какую-нибудь совсем несуразную вещицу – допустим, ад. Ты веришь в ад? Заметь, я не имею в виду нечто без запаха, без цвета, о чем толкуют современные епископы, так возбуждающие юного Виктора Стоуна. Я спрашиваю, способна ли ты верить буквально? Веришь ты в ад, как, предположим, в Австралию?
– Да, верю, – ответила Дороти и постаралась объяснить, почему вечная реальность ада реальнее Австралии.
– Хм, – выслушал ее маловер Варбуртон. – По-своему, конечно, убедительно. Но что меня в вас, людях религиозных, настораживает – как-то чертовски уж бесчувственно вы верите. Воображением, мягко говоря, вы слабоваты. Вот я: безбожный, грешный, как шестеро из семерых живущих, и очевидно обреченный на вечные муки. Кто знает, через час, быть может, мне уготовано уйти и жариться в адской печурке. А между тем ты преспокойно сидишь, болтаешь, будто со мной все в порядке. Порази меня тривиальный рак, проказа или иная земная хворь, ты сильно огорчишься (по крайней мере, льщу себя надеждой на твое огорчение), однако в ситуации, когда мне предстоит сотни веков шипеть на рашпере, ты выглядишь обидно безмятежной.
– Я никогда не утверждала, что вы должны гореть в аду, – проговорила Дороти, конфузясь и мечтая сменить тему.
Честно сказать, вопрос, поднятый Варбуртоном, и для нее являлся крайне затруднительным, ибо в ад Дороти искренне верила, только ей никак не удавалось поверить, что кто-то туда попадал. Бесспорно существующий, ад представлялся ей пустынным и безлюдным. Подозревая неортодоксальность таких взглядов, она предпочитала хранить их при себе.
– Ни о ком невозможно знать заранее, будет ли он в аду, – более твердо заявила Дороти, выбравшись все же из самой страшной топи.
– Что я слышу! – воскликнул Варбуртон в притворном изумлении. – Неужто есть еще надежда и для меня?
– Конечно есть. Это те, кто с примитивным «предопределением», они нарочно пугают, что все равно пойдешь в ад, хотя бы даже и совершенно раскаялся. Но англиканцы – не кальвинисты!
– Стало быть, остается шанс на оправдательный вердикт, если преступное деяние сочтут «свершенным по неведению»? – задумчиво уточнил Варбуртон. И, наклонясь к Дороти, прошептал: – Дорогая, во мне такое чувство, что после двух лет нашего знакомства ты не рассталась с мыслью обратить меня – спасти заблудшую овцу, вырвать из пасти огненной и прочее. Таишь благое упование однажды пробудить грешную душу и встретить меня на причастии каким-нибудь ранним, чертовски промозглым зимним утром? Я угадал?
– Ну… – протянула Дороти, снова впадая в жуткую неловкость. Она и вправду уповала на чудо подобного перерождения, хотя тут наблюдался явно не слишком перспективный случай. Но не могла же Дороти просто смотреть на погибающего ближнего и не пытаться исправить положение. Боже, сколько часов и сил она растратила в беседах с темными деревенскими безбожниками, которые не могли даже объяснить причины упорного неверия!
– Да, – наконец призналась Дороти, заставив себя не уклоняться от честного ответа.
Варбуртон весело расхохотался:
– Твоя прелестная душа исполнена прекрасных чаяний! А ты, между прочим, не боишься, что вдруг я обращу тебя? Помнишь такую песенку «жила, жила собачка и разом околела»?
Дороти только улыбнулась; «нельзя подавать виду, что он тебя шокирует», этот принцип главенствовал в ее общении с Варбуртоном. Дружеская перепалка безрезультатно продолжалась еще час и, согласись Дороти задержаться, могла бы длиться всю ночь, ибо Варбуртон наслаждался их богословскими дебатами. Он обладал столь часто – просто фатально! – даруемой циникам атеистам дискуссионной ловкостью: Дороти ведь всегда была права, но отнюдь не всегда – победоносно. Они сидели (вернее, Дороти сидела, а Варбуртон стоял) в просторной красивой комнате, окнами выходившей на залитый лунным светом газон и называвшейся «студией», хотя лишенной примет когда-либо имевших здесь место творческих деяний. К великому разочарованию Дороти, знаменитый Бьюли так и не появился.
Собственно, и прославленный писатель, и его верная супруга, и вызвавший восторги знатоков роман «Тихий омут и одалиски» – все было чистейшей выдумкой, экспромтом, удачно осенившим Варбуртона в минуту, когда он измышлял предлог зазвать в гости опасливую Дороти. Дороти впрямь забеспокоилась, найдя в обещанном литературном салоне лишь хозяина. Ей сразу показалось, более того – стало ясно, что из благоразумия следует тут же удалиться. Но она не ушла. Главным образом потому, что страшно устала, а кресло, к которому подталкивал ее радушный Варбуртон, манило очень уж желанным отдохновением. Теперь, однако, ее мучили тревоги. Нельзя здесь оставаться – пойдут слухи и пересуды. Срочные дела, отложенные ради визита, тоже взывали к ее совести. Праздность так мало отвечала привычкам Дороти, что и короткий час беседы имел для нее привкус некой смутной греховности.
Она вздохнула и выпрямилась в чересчур уютном кресле:
– Пожалуй, если вы не возражаете, я попрощаюсь.
– Кстати, об «оправдательном вердикте», – продолжал Варбуртон, пропустив ее реплику мимо ушей. – Не помню, рассказывал ли я тебе, как однажды стою я возле паба «Конец света», жду такси, вдруг на меня кидается чертовски безобразная девица из Армии спасения и ошарашивает (знаешь их бесцеремонную манеру) таким вопросом: «Что, несчастный, скажешь в день Страшного суда?». «Прошу высокий суд отсрочить мою защиту!» – ответил я. Довольно остроумно, не находишь?
Дороти молчала. Ее пронзил новый жестокий укор совести – гадкие, так и не склеенные ботфорты: пока она тут прохлаждается, уже один сапог, по крайней мере, мог бы быть сделан. Вот только усталость неодолимая. Какой тяжелый день, от утреннего десятимильного велопробега с доставкой Приходского журнала до вечернего чая у Дружных Матерей в душной дощатой комнатушке позади зала церковных собраний. Каждую среду Матери собирались для неспешных чаепитий и вышивания салфеточек, а Дороти при этом «развивала» их чтением вслух; в настоящее время дочитывалась «Дева из Лимберлоста» Джин Страттон Портер. Обязанности такого рода почти целиком лежали на Дороти, поскольку в их приходе обычную фалангу активисток («церковных кур», как говорят в народе) попеременно составляли четыре или пять женщин, не больше. И среди них одна лишь всецело преданная постоянная помощница – мисс Фут, девушка тридцати пяти лет, долговязая, с мордочкой перепуганного кролика. Но она («удивительно забавное создание», напоминавшее Варбуртону «комету, которая, выставив кроличье тупое рыльце, мчится по фантастической орбите и никогда не прибывает вовремя») вечно впадала в панику и все проваливала. Ей еще можно было поручить церковное убранство, однако невозможно было доверить ни Матерей, ни школьников, так как набожность ее содержала некий сомнительный оттенок: она однажды по секрету сказала Дороти, что лучше всего возносить молитву под голубым шатром небес.
Сразу по окончании чаепития Дороти убежала в церковь, чтобы поставить свежие цветы у алтаря. Затем с трудом отстукала текст новой отцовской проповеди; машинка, изготовленная еще до Бурской кампании, еле держалась, шрифт едва читался, о четырех страницах в час мечтать не приходилось. Затем, после ужина, дотемна и до сильнейшей боли в спине, полола грядки. И вот так с одного на другое, третье, десятое… – сегодня она замучилась как никогда.
– Мне в самом деле пора прощаться, – настойчивее повторила Дороти, – уже наверно очень поздно.
– Прощаться? – пожал плечами Варбуртон. – Вздор какой! Вечер же только начался.
Сигару он докурил и прохаживался, покоя обе руки в карманах. Исчезнувший зловещий призрак ботфортов явился снова. Она сделает этой ночью не один мерзкий сапог, а всю пару, внезапно решила Дороти, и это будет наказанием за попусту растраченный здесь час. Но едва в уме начал складываться крой подъема к голенищу, она заметила, что Варбуртон несколько подозрительно притих за ее креслом.
– Который час? – спросила Дороти.
– Примерно пол-одиннадцатого, полагаю. Однако люди, нам подобные, не думают о таком пошлом предмете, как время.
– Ну, если половина одиннадцатого, мне нужно срочно убегать, у меня еще есть работа перед сном.
– Работа? Ночью? Невозможно!
– А для меня возможно. Мне еще надо сделать пару ботфортов.
– Пару чего? – искренне изумился Варбуртон.
– Ботфортов. Для детского спектакля; мы клеим все оформление из упаковочной бумаги.
– Клеим! Из упаковочной бумаги! Господи боже, бесподобно! – Варбуртон бормотал без передышки (в основном, чтобы потоком слов закамуфлировать осторожное приближение к креслу). – И это ты называешь жизнью? Посреди ночи канителиться с бумажками и клеем! Должен признаться, я иногда чуточку отвлекаюсь от своих горестей, радостно вспомнив, что я не дочь священника.
– Мне кажется… – начала Дороти.
В этот момент незримые ладони тихонько обняли ее за плечи – Дороти тотчас изогнулась в попытке вырваться на волю, но Варбуртон притиснул ее обратно.
– Расслабься, – миролюбиво попросил он.
– Пустите меня!
Варбуртон легонько провел пальцами по ее руке от локтя до плеча. Сделано это было осторожно, неторопливо, с нежностью знатока, ценителя женского тела, истинного гурмана.
– У тебя необыкновенно волнующие руки, – проговорил он. – Как случилось, что ты смогла столько лет оставаться в девушках?
– Сейчас же отпустите! – снова вступила в борьбу Дороти.
– Но отпускать что-то не слишком хочется, – возразил Варбуртон.
– Пожалуйста, не надо меня гладить! Мне неприятно!
– Ах, странное дитя! Ну почему же неприятно?
– Я говорю вам – мне не нравится!
– Только не оборачивайся, – еще мягче погладил ее Варбуртон. – Ты, кажется, не оценила всей деликатности моих маневров с тыла: начнешь вертеться – вынуждена будешь увидеть довольно пожилого, в придачу жутко лысого господина, а если будешь сидеть спокойно, сможешь вообразить, что это Айвор Новелло.
Дороти глядела на руку, ласкавшую ее: мужская крупная рука с широкой розовой ладонью, с пучками рыжеватых волос на толстых пальцах… Лицо ее вдруг сильно побледнело, вместо негодования возникла гримаса страха и отвращения. Она отчаянно рванулась, вскочила и повернулась к Варбуртону:
– О, если бы вы только не делали этого! – голос прозвучал не столько гневом, сколько горестной жалобой.
– Да что с тобой?
Варбуртон распрямился, беспечный и беззаботный как всегда, но посмотрел на Дороти чуть пристальней. Она заметно изменилась. И не одна бледность была тому причиной, ее взгляд стал диким, замкнутым, тревожным – странным. Он вдруг почувствовал, что ранил ее чем-то, чего не понимал, а она, может, вовсе не хотела ему открыть.
– Что с тобой? – переспросил он.
– Зачем вы это всегда, при каждой встрече со мной?
– «Всегда, при каждой встрече» – преувеличение, – отметил Варбуртон. – Благоприятная возможность с тобой выпадает крайне редко. Но если тебе в самом деле так не нравится…
– Очень не нравится! Вы знаете, не нравится!
– Ну и прекрасно! Тогда завершаем этот раунд, – великодушно предложил Варбуртон. – Поговорим о чем-нибудь другом.
Полнейшее бесстыдство. Похоже, это было главным в его характере. Только что попытавшись соблазнить Дороти и потерпев позорное фиаско, он совершенно невозмутимо собирался и дальше вести приятный разговор.
– Я ухожу, – сказала Дороти. – Я не могу здесь больше оставаться.
– Да ерунда! Забудь и сядь. Обсудим нравственный базис теологии, или соборную архитектуру, или программу по кулинарии для девочек – любая тема, выбор за тобой. Сама подумай, каково мне будет сейчас остаться в скорби и одиночестве, когда ты бессердечно меня покинешь.
Но Дороти упорствовала. Стойкость, кстати, крепилась дополнительным моментом. Конечно, если уж ее приятель настроился на штурм, то, что бы он ни обещал, атака вскоре возобновится. Однако, помимо наглых приставаний, основу его уговоров не спешить составляло свойственное всем бездельникам нежелание спать по ночам и абсолютное непонимание цены времени. Позволь вы Варбуртону, он бы продержал вас за болтовней до трех, а то и четырех утра. Даже когда Дороти вырвалась наконец из его дома, он шел рядом с ней по песчаной лунной аллее, ни на секунду не закрывая рта, причем вел разговор в таком очаровательном шутливом стиле, что она больше не могла сердится.
– Завтра с утра пораньше отбываю, – сообщил он, замедлив шаг в конце дорожки. – Беру автомобиль, еду за малышами (внебрачными моими, ну ты знаешь) и послезавтра во Францию. Куда потом, еще не решено; скорей всего Восточная Европа: Вена, Прага, Бухарест…
– Что ж, очень мило, – сказала Дороти.
С проворством, удивительным в таком солидном господине, Варбуртон оказался между Дороти и выходом.
– Мы расстаемся на полгода или более, – заговорил он, – перед столь долгой разлукой излишне, разумеется, спрашивать, хочешь ли ты подарить мне нежный прощальный поцелуй?
Мгновенно, не дав Дороти опомниться, он обнял ее и притянул к себе. Она дернулась – слишком поздно! Поцелуй в щеку состоялся. Он бы поцеловал и в губы, не успей Дороти вовремя отвернуться. Она сопротивлялась бешено, яростно, на мгновение бессильно.
– Пустите меня! – молила она. – Пожалуйста, прошу вас, отпустите!
– По-моему, я уже выше подчеркивал, – мурлыкал Варбуртон, без усилий крепко удерживая девушку, – что отпускать как-то не очень хочется.
– Но мы же прямо против окон миссис Семприлл! Она увидит, непременно увидит!
– Господи боже! – спохватился Варбуртон. – Прости, забыл.
Впечатленный таким доводом, как никаким другим, он выпустил Дороти, и она молнией кинулась за калитку, плотно закрыв ее. Варбуртон внимательно осмотрел фасад ближнего дома.
– Света нигде не видно, – заключил он. – Будем надеяться, что карга нас проворонила.
– Прощайте, – торопливо сказала Дороти. – Теперь-то я просто должна уйти. Передайте привет от меня вашим детям.
С этими словами она пошла, точнее побежала, стремясь скорее выбраться из зоны, куда могли бы дотянуться длинные, жаждущие объятий руки Варбуртона.
На бегу ей послышался резкий короткий стук, будто от опустившейся оконной рамы. Может быть, миссис Семприлл все-таки следила за ними? Ах, ну конечно она следила! Могло ли быть иначе? Представить невозможно, что миссис Семприлл пропустит подобное зрелище. И завтра случай разнесется по городу, ни малейшей детали не потеряется при пересказе… Однако эти соображения лишь черной тенью промелькнули в мыслях быстро шагавшей Дороти.
Уже на безопасном расстоянии от дома Варбуртона она остановилась, достала носовой платок и стала тереть то место, куда пришелся поцелуй; терла сильно, ожесточенно, до воспаленной красноты. Пока не стерлось ощущение его губ, нельзя было двинуться дальше.
Поступок Варбуртона расстроил, разволновал ее. До сих пор еще сердце стесненно колотилось. «Я не могу, я просто не переношу все это!» – твердила она себе. И, к сожалению, слова ее были правдивы в самом буквальном смысле: она действительно не могла. Мужские ласки – ползущие по телу тяжелые мужские руки, мясистые мужские губы вплотную к ее собственным… Ужасно, омерзительно! Даже мысленный образ заставлял судорожно ежиться. Тут крылась сокровенная тайна, ее неизлечимое увечье. «Если б только они не приставали!» – думала Дороти, идя уже чуть медленнее. Часто в ней возникала эта мольба «если б они не приставали!». Однако было бы ошибкой полагать, что ей вообще не нравились мужчины. Напротив, они ей нравились гораздо больше женщин. И Варбуртон притягивал ее чисто мужской вольной беспечностью и интеллектуальной широтой – качествами, которыми так редко блистают дамы. Но почему мужчины не умеют не приставать? Почему непременно надо лезть с поцелуями и мучить? В них тогда появляется нечто зловещее, гадкое: словно большой пушистый зверь жмется к вам, слишком нежно ласкаясь и нацеливаясь вмиг вцепиться. Есть еще в хищных мужских ласках предвестие других, жутких, чудовищных вещей («всего этого», по определению Дороти), о чем она и мысли не могла вытерпеть.
Конечно, Дороти досталась своя, даже с избытком, доля развязных ухаживаний. Она была в самую меру и миленькой и некрасивой – такой, каких по большей части выбирают скучающие кавалеры. Когда мужчина хочет поразвлечься, обычно он предпочитает девушку не особенно хорошенькую (красотки, полагает он, чересчур избалованы, а потому капризны). Традиционный объект охоты – славные дурнушки. И пусть ты даже дочь священника, пусть живешь в таком месте, как Найп-Хилл, и вечно занята приходскими заботами, назойливой игривости не избежать. Дороти привыкла, давно привыкла к этим уже не первой молодости охотникам с брюшком и жадно выпученным взглядом, которые сбавляют скорость автомобилей, когда проходишь мимо по дороге, или завязывают светское знакомство и через десять минут начинают лапать за коленку. Разные среди них ей попадались. Однажды даже важное духовное лицо, капеллан местного епископа, который…
Бог с ним! Не лучше, а хуже – о, несравненно хуже! – получалось, когда мужчины бывали порядочными и вели себя достойно. Воспоминания унесли ее в дни пятилетней давности, к милому Фрэнсису Муну, викарию из храма Святого Уэдекинда в Миллборо. Дорогой Фрэнсис! Как счастлива она была бы выйти за него, не будь только всего этого! Тысячу раз он просил ее стать его женой, и, разумеется, она столько же раз сказала «нет», а он, конечно, совершенно не понял, почему. Объяснить было невозможно. А потом он уехал и год спустя так неожиданно, нелепо умер от воспаления легких. Дороти зашептала молитву о душе бедного Фрэнсиса, забыв в эту минуту, что отец не вполне одобряет молитвы о покойных. Затем усилием воли подавила воспоминания. Ах, лучше не думать, не будоражить себя снова. Слишком больно.
Замуж она не сможет выйти никогда, давно (да собственно, еще ребенком) решила Дороти. Никто, ничто не одолеет ее ужас перед всем этим – от намека на жуткую тему что-то внутри сжималось и леденело. В известном смысле здесь присутствовало и нежелание пересилить себя, ибо, как все люди с психическими отклонениями, она не вполне четко сознавала, что они есть в ней – отклонения.
Непобедимый сексуальный страх казался Дороти естественным и неизбежным, хотя она, в общем-то, знала, где его исток. Поныне ясно, четко помнились сцены кошмарных отношений отца и матери – сцены, происходившие при ней, когда ей было не больше девяти. А чуть позднее те пугавшие гравюры с нимфами и преследующими их сатирами. Темной, неизъяснимой жутью вползали в ранние впечатления фигуры рогатых полулюдей, подстерегающих в чаще, крадущихся из-за стволов, чтобы внезапно выпрыгнуть, схватить добычу. Девочкой она целый год боялась войти в лес, где живут страшные сатиры. Потом, конечно, ребяческий испуг прошел, но не прошло рожденное им чувство. Образ сатира прочно затаился в ее сознании. Вероятно, ей не суждено избавиться от этого безумного бегства, от настигающего, застилающего мозг ужаса: цокот копыт в глухом лесу и мускулистые косматые ляжки зверя. Такие странности сознания не сотрешь, не закрасишь. К тому же, в наши дни они слишком обыкновенны среди интеллигентных девушек, чтобы кого-то удивлять и волновать.
Когда Дороти добралась до дома, буря переживаний почти затихла. Все, что клубилось в голове – сатиры, Варбуртон, Фрэнсис Мун, ее женская обреченность – постепенно рассеялось; на первый план твердо и укоризненно вышли ботфорты. Она прикинула, что еще часа два ночью сумеет поработать. Тихо, темно. Она скользнула в заднюю дверь и дальше пошла на цыпочках, боясь неосторожным шорохом разбудить отца, который наверняка уже уснул.
На полпути в теплицу, ощупью пробираясь через коридор, Дороти ясно поняла, как дурно она поступила, пойдя сегодня к Варбуртону. Никогда, даже если в его доме будут другие гости, она не ступит туда ногой, а завтра обязательно накажет себя за легкомыслие. Так что Дороти первым делом нашла в оранжерее свою уже составленную для следующего дня «памятку» и возле пункта «завтрак» карандашом вписала крупное заглавное «Е», («Е» означало «епитимья», то есть опять ни крошки бекона с утренним чаем). Потом зажгла под клееваркой керосинку.
Желтый круг лампы, освещая столик со швейной машинкой и грудой полузаконченных костюмов, напоминал о бесконечности необходимых дел, а также о ее сегодняшней смертельной усталости. Усталость эта, позабытая в момент, когда ее коснулись руки Варбуртона, теперь вернулась, навалилась двойной тяжестью. Вообще, испытывать такой упадок сил Дороти раньше, кажется, не приходилось. Она ощущала себя в полном смысле слова разбитой. Перед столом ее на несколько мгновений окутало и растворило странным чувством: голова опустела, никакого представления о том, как, для чего она сюда пришла. Наконец прояснилось – да, ботфорты! Какой-то гаденький бесенок нашептывал: «А почему бы не пойти сейчас лечь спать, не отложить эти ботфорты до завтра?». Пришлось немного помолиться о даровании сил и крепко ущипнуть себя («Не отлынивайте, Дороти! Надо работать! Возложи руку свою на плуг; Лука: 9, 62). Очистив край стола, она достала ножницы, карандаш, четыре листа бумаги и, пока клей растапливался, приступила к выкройке сложнейшей части сапога – стопы.
Она еще работала, когда часы в отцовском кабинете отбили полночь. К этому времени объем ботфортов определился, и начался самый противный, грязный, нудный этап – укрепление формы путем обклеивания сеткой узких бумажных полосок. Каждая косточка ныла, руки дрожали, глаза слипались. Дороти уже смутно понимала, что она делает. Но машинально продолжала клеить полоску за полоской и поминутно щипать себя, чтобы не поддаваться усыпляющему тихому клокотанию клееварки.