ГЛАВА 4
Чувствуя, как вся кровь отхлынула от лица, я повернулся спиной к отцу, скреб прутья, делая вид, что занят по уши, а в глубине мозга трепетала мысль: только бы не упасть в обморок, не свалиться, не закатить глаза… Не то страшно, что опозорюсь перед отцом, я ему одних пеленок столько перепачкал, а что могу не пережить этот ужас, этот леденящий страх, страх осознания жуткой правды!
Потому что этот барьер пробил я.
Бабушка, сказал я себе. Бабушка, а я ведь помню тебя хорошо, хотя ты жила на другом конце города и виделись мы редко. Ты постепенно слабела, угасала, все больше требовалась помощь взрослых детей, наконец дошло до того, что сама не могла поднести ложку ко рту…
И вот теперь ослабела настолько, что не проглотишь эту ложку супа, если даже тебе влить в рот. Кстати, ложка и прочие мелочи, необходимые для жизни «там», тоже лежат в твоем гробу. Ты живешь там, а здесь отец все делает за тебя: поправляет холмик, пропалывает огород и сад, ограниченный кладбищенской оградкой, сажает и поливает цветы, красит забор…
Словом, забота продолжается. Отец просто не хочет понять, не желает знать, что бабушка уже не нуждается ни в какой заботе. Что ей все равно, растут ли над тем местом, где закопаны ее кости, цветы или бурьян. Там, в могиле, нет никакой его матери, а моей бабушки.
Там только ее кости. А сама она, моя бабушка, исчезла в тот миг, когда сердце перестало биться. Или, как теперь говорят, когда прекратилось кровоснабжение мозга. Я сказал, что там, под могильным холмиком, ее кости… но там не ее кости. Там просто кости.
Кости того тела, в котором жила бабушка.
Отец посмотрел на меня внимательно, улыбнулся грустно:
– Как ты похож на деда… Нет, не своего, а моего. И голос, и поворот головы, и даже слова… Уж не говорю, что вас бы с ним не различили. Ты просто вылитый прадед.
– Вряд ли, – возразил я. – Тогда и слова были другие.
– Вот-вот, так бы он и сказал!.. Ты весь в него, весь.
Я чувствовал себя задетым, красил молча, а сам, верный нынешней привычке докапываться, что и зачем, дорылся до корня, что виной все то же несоответствие: чувствую себя уникальным, единственным, вообще чуть ли не единственным существующим на свете… еще чуть – и волна солипсизма накроет с головой, а мне о каком-то деде…
Ладно, с большой неохотой соглашусь, что мое тело, или, даже точнее, – тело существа, в котором я нахожусь, плоть от плоти другого существа, что жило намного раньше. От него унаследовал рост, цвет волос и кожи… Я предпочел бы на этом и остановиться, но отец говорит обидные вещи, что не только это тело, но сам я, Я, похож на того разумоносителя!.. Тем самым он говорит оскорбительные вещи, будто и мой характер, мой темперамент, в какой-то мере и мой интеллект тоже зависят от того давно умершего человека. И что я всего лишь щепка в бурном море, своего у меня ничего нет.
Ни на кого я не похож, сказал я себе яростно. Я – уникален.
Когда мы возвращались с кладбища, навстречу от далекой трамвайной остановки нескончаемой чередой тянулись люди с ведерками, лопатками, граблями, словно их ушедшие родители превратились в деревья, за которыми надо любовно ухаживать, поливать, обирать гусениц, беречь от ранних заморозков, от зайцев, обдирающих кору…
Там, за кладбищенской стеной, остался целый город. Некрополь, так его называют греки, город мертвых. Город, ибо они там живут…
Я подумал, что уходу из жизни всегда придавалось колоссальное значение. Это естественно: над появлением в мир человек не волен, а вот уйти может и по своей воле. И многие уходят: стреляются, топятся, бросаются с высоких башен или в пропасти, под машины и поезда, травятся, вешаются, закалываются, удушаются и вообще изобретают всевозможные способы лишить себя жизни.
Но сам ли человек покончил с жизнью, смертельно ли ранен противником или же умирает от старости, он должен был уйти красиво, с достоинством. Сковорода выкопал себе могилу, лег в нее, вздохнул с удовлетворением и умер. Пушкин сказал, обращаясь к книгам: «Прощайте, друзья мои!» Милорадович, убитый выстрелом Кюхельбекера на Сенатской площади: «Слава Богу, не солдат…» Гёте: «Света, больше света!», Рабле: «Пойду искать Великое «Быть Может», неизвестная римлянка своему трусливому мужу: «Нет, не больно!», когда пронзила себе сердце кинжалом и подала ему окровавленное лезвие, чтобы и он решился поступить так же, Гершель на последнем причастии: «Хочу увидеть обратную сторону Луны», Цезарь: «И ты, Брут?»
Христиане считали, что даже смертельно раненные, они должны успеть сказать со смирением: «Господи, прими душу мою», как будто Бог такой лох, что не услышит или что-то перепутает. Но моя бабушка – просто человек. Обыкновенный человек. Вряд ли что-то сказала возвышенно красивое, наверняка очень не хотела умирать, боялась умирать, страшилась умирать, но вот теперь ее нет, нет, как не будет и меня, не будет всех нас…
Отец молчал всю дорогу, лицо было таким, словно это он был пришельцем с другой планеты. Я видел, что его ноги идут по серому асфальту, затертому и заплеванному, покрытому окурками и грязными бумажками от мороженого. Но видит он другие миры.
Вот отец и ответил мне, подумал я горько. Мудрый мой, старый отец. Молча привел и показал. Тебе должно быть намного страшнее, чем мне. Ты уже всматриваешься в миры, откуда не бывает возврата. Сам ты идешь здесь, а душа твоя там, далеко. В заоблачных мирах или…
Плечи мои передернулись, я задышал чаще… и холодок смерти отступил, затаился. Вдали проглянул из марева легкий павильон из стекла и железа. Там уже виднелся народ. Облепленный самопальными объявлениями столб, урна, все привычно, вон далекие дома. Низкое небо с облаками… нет, туда лучше не смотреть, вон далеко-далеко показался трамвай… По тому, как тяжело катит, видно, что переполнен, надо будет вламываться с боем, поджимая впереди стоящих, которые орут, что трамвай не резиновый… Правда, многие выйдут на этой остановке, но все ж надо успеть вломиться в числе первых…
Мне стало легче. Я чувствовал, как стальные тиски, давившие грудь, разжались.
– Трамвай! – воскликнул отец. – Вон трамвай, видишь? Поспешим, а то следующий только через четверть часа!
– Редко ходят?
– Да, безобразие…
Когда, запыхавшись, добежали до остановки, из двух вагончиков уже спускались последние пассажиры. Все не столько печальные, сколько озабоченные, деловые. Уже прикидывающие, как и что подчистят, подправят, покрасят.
Дети с серьезными лицами несли бумажные пакетики дешевых конфет. Их надо положить на могилки своих дедушек и бабушек. Это еще от язычества, так и не вытесненного христианством. Умершим предкам полагается ставить еду, угощать лакомствами…
Но, даже втискиваясь в переполненный трамвай, я думал со щемящей тоской: зачем-то я здесь?
Зачем я в этом теле?
И в этом времени?
Отец вышел на своей остановке, я проехал еще три, уже на алгоритмах, куда-то шел и что-то делал, а когда в минуту просветления повел очами вокруг, я уже сидел с литровой пластмассовой упаковкой газировки на балконе своей квартиры.
Отсюда, с четырнадцатого этажа, окрестные улочки как на ладони. Прямо напротив дома на троллейбусной остановке овечится народ, из мебельного магазина на солнышко выползли охранники, завистливо посматривают на молодых девчонок, а те пробежали веселой стайкой, лавируя между машинами, на ту сторону улицы, кому-то показывают языки.
Пронеслась стая детишек на роликовых коньках. Вот для них время практически стоит на месте. А если и двигается, то очень-очень медленно. Так же, наверное, тянулось для древних римлян, хеттов, гиксосов, египтян… А теперь мы только листаем эпохи: древнейшая, древняя, Средневековье, Новая история, двадцатый век… что вроде б только начался, а теперь, оказывается, закончился…
Как закончится – страшно подумать! – и двадцать первый век, и двадцать пятый, и в конце концов человечество вымрет, Солнце погаснет, Вселенная снова свернется в праатом или же галактики вконец разбегутся, и все помрет от «тепловой смерти»…
Я и раньше любил сидеть здесь, долго и бездумно рассматривал народ, это называлось «расслабляться», «балдеть», «оттягиваться», «кейфовать», но сейчас не замечал дома, столбы и транспорт, мои глаза жадно выхватывали фигурки людей. Все они скоро умрут! Их дети, что сейчас только-только учатся ходить, тоже умрут. Как и внуки, правнуки. А потом атмосфера Земли рассеется, как пар изо рта на морозе, само Солнце выгорит дотла и погаснет, словно костер, в который перестали подбрасывать хворост. Настанет великая тьма, когда исчезну не только я, исчезнут не только мои потомки, но и весь род людской, исчезнет вообще жизнь.
Если же предположить невероятное, что человек станет жить в виде электромагнитных волн и что ему будет все равно, есть ли Солнце, – других звезд хватит, то и тогда близок конец всему! Вселенная, что все еще разбегается… а может быть, уже и cхлопывается, сожмется в одну точку, в первичный Праатом, в котором исчезнут все звезды, галактики, пространство, время, электромагнитные волны.
Настанет Великая Тьма, Великое Небытие, в котором не будет ни времени, ни пространства.
Сердце начало колотиться чаще, в груди потекла холодная тяжесть. Хотя страшно было мне, Настоящему, который внутри этого образования из мяса и костей, но я чувствовал, как сужаются капилляры в теле разумоносителя, как в его мозг поступает меньше кислорода, в моих глазах… и моих тоже!.. потемнело, а в сердечной мышце начала нарастать боль…
Грудь моего разумоносителя с трудом поднялась, отработанный воздух вырвался с шумом. Меня внутри разумоносителя заметало по комнате, наконец уже в его теле устремился к двери: что сижу, вон в хлебнице пусто, надо заполнить булками, но главное, что среди других существ не до страхов, не до копания в себе, так, спину прямо, на лице маска, губы в предписанном обычаем смайле…
Лифт полз отвратительно медленно, а в мое сознание все старалась прорваться страшная картинка, сводящая с ума картинка всеобщей гибели человечества, планеты, Солнца, Вселенной…
На половине дороги кабинка дернулась, замерла, я испугался, что лифт сломался, такое бывает часто, но двери с натугой расползлись в стороны. На площадке стояла соседка с заготовленной улыбкой на лице.
Я посторонился, прижался к стенке и подобрал живот. Соседка втиснулась, это ей надо бы подбирать живот, да еще за спиной рюкзак, в руках по сумке. Сказала благожелательно:
– Что-то вы бледный такой, Егор… Надо чаще на солнце бывать.
– Да бываю, бываю, – пробормотал я.
– Это не солнце, – заявила она категорически. – Разве теперь солнце? Вот раньше было солнце! Через эту нынешнюю загазованность теперь никакие витамины не проходят!.. Только в лесу, на природе еще ультрафиолетовые лучи… Да и те вылетают в озоновые дыры. У вас же есть дача!
– Есть, – признался я. – Родители уже не могут копаться, нам оставили.
Лифт наконец дополз, дрогнул, останавливаясь. Двери распахнулись в шумный, гремящий и бестолковый мир, полный нелепой суеты, называемой жизнью, когда нельзя наедине с мыслями, когда вообще не до мыслей, а все делаешь машинально.
Грудь моего разумоносителя поднялась и раздулась, с жадностью захватывая порцию воздуха с запахами бензина, близких мусорных баков, разогретого асфальта, свежей собачьей кучки, что бесстыдно желтела прямо на асфальте перед подъездом. Со всех сторон нахлынули запахи, краски, звуки. Глаза, уши и нос ловили информацию и жадно и с удовольствием перерабатывали, я отличал хлопки дверки «жигуленка» от постукивания каблучков, шелест шин троллейбуса от далекой милицейской вопилки.
– Как хорошо! – прошептал я.
Старушки на лавочке оглянулись, кто-то привычно насупился, одна-две на всякий случай улыбнулись.
– Хорошую погоду обещались дать на сегодня, – сообщила одна словоохотливо. – Спадет проклятая жара.
– Хорошие у нас синоптики, – согласился я. – Добрые.
Булочная на той стороне дороги, но ненавижу стоять на обочине и ждать, когда же наконец прервется поток машин. Есть ловкачи, что лавируют прямо перед носом автомобилей, но я обычно ступал на проезжую часть не раньше, чем видел машину за квартал от себя, а теперь, когда понял, что собой представляю…
На моей стороне улицы есть будочка, где тоже торгуют хлебом. Туда хоть и дальше, и выбор поменьше, зато с дрожью в спине не прикидываешь: успею или не успею перебежать опасную полосу, где хозяин не человек, а эти металлические звери…
Асфальтовая дорожка ровно протянулась между пропастью проезжей части и отвесной стеной каменных домов. Через равные промежутки торчат деревья, для них в тротуаре оставлены проруби, ажурные тени скользят по асфальту, все мирно и безопасно… но сердце мое дрогнуло и застыло.
Навстречу двигалось дряхлое существо, бывшее когда-то женщиной, человеком. Настолько дряхлое, что его трясло от усилий держаться на ногах. Сгорбленное, оно опиралось о палку, продвигало ногу на длину ступни, отдыхало, придвигало другую ногу, переводило дыхание, затем снова на миг с риском упасть лицом вниз отрывало от земли палку и упирало ее чуть впереди.
Сердце мое превратилось в комок льда. Я все всматривался в это сморщенное лицо, погасшие глаза, в которых не осталось и следа мысли, не было даже безумия. В выцветших от старости глазах не было просто ничего.
Ноги мои стали ватными, я невольно замедлил шаг, только что упругий и сильный. Старушка передвигалась, видя перед собой только ту землю, что под ногами. Лицо ее было как зеленая картошка: такое же землистое, потемневшее, со сморщенной кожей, где одни дряблые складки со старческими пятнами – не то лишаями, не то омертвелостями. Глаза слезились, беззубый рот собрался в кучку, весь морщинистый и страшноватый.
Одежда серая, неопрятная, хотя, как я теперь помню, ее дети и внуки не из бедных, заботятся в меру сил. Явно сама не желает одеться наряднее, чтоб не выглядеть глупо… Если, конечно, понимает… В этом возрасте почти каждый впадает в старческий маразм, когда жизнь еще теплится в теле, но разум угасает, превращает тебя в идиота, но, когда проблески сознания возвращаются, со стыдом видишь, что обгадился, что слюни текут по морде… Такое будущее страшит всех, но застрелился только Хемингуэй…
По дороге встретились еще две такие же, а у хлебной будочки увидел четвертую, настолько старую, что даже засомневался, что доберется обратно. На ногах домашние растоптанные тапочки, не по погоде. По сочувствующе-брезгливым взглядам понял, что старуху считают ушедшей из дома и забывшей, куда возвращаться. Время от времени по телевидению сообщают о таких старухах, которых приступ старческой немощи застал на улице, после чего не помнят, куда и зачем идут…
И ни одного старика, мелькнула мысль. Впрочем, мужчины в среднем живут на десять лет меньше, чем женщины. Мало кто доживает до такого… А кто доживает, не рад, что дожил.
Я придуриваюсь, мелькнула обжигающая мысль. Всю жизнь придуриваюсь, страшусь взглянуть правде в глаза. Как будто меня не спрашивал мой Галчонок, что будет потом, когда все умрут, как будто сам не задумывался? Вот и придумал себе сказочку, что ничего не изменится, я и после смерти буду так же ходить на охоту и ловить рыбу. Разве что чуточку сменю место жительства. Даже к лучшему: переселюсь в Поля Обильной Охоты, где не бывает засухи, встречу всех умерших друзей, буду пировать дни и ночи… Ну, в смысле, полет в сверкающей трубе, а потом и вылечу из трубы прямо в Нечто Необыкновенное…
Сам себя обманул, сам себе поверил. Охотно поверил, жадно, взахлеб. А когда вдруг в редкие минуты начинаю смутно тревожиться, что вдруг да будет не так, то тут же хватаюсь за бутылку и с головой ухожу в придуманный мир. Этой бутылкой у нас, у так называемых людей, бывает что угодно: хоть наркотики, хоть доступные девки, а еще лучше – фантастика, где мы неуязвимы и бессмертны, где все делается только по нашей воле. И большим спросом пользуются эти создатели иллюзорных миров, чтобы я в тех мирах благополучно и ослепленно жил, всемогущий и бессмертный, но спину бездумно горбатил в этом мире!
Все еще угнетенный, я отстоял очередь, выбрал и купил помимо хлеба пару пачек кофе, а когда возвращался, та первая старушка была почти на том же месте. Нет, прошла два-три шага. А то и четыре.
Плечи мои осыпало морозом. Если не сумею понять, что от меня требуется, и не сумею сделать что-то важное, то так и застряну в этом теле, состарюсь, стану передвигаться медленно и с трудом, а в изношенном теле одряхлеет даже мой великолепный мозг, жаждущий действия, коленки покроются склеротическими бляшками…
А в одряхлевшем теле одряхлею и я!
Вернувшись домой, пожарил пару яиц, заварил кофе. Что-то я его начал пить, как лошадь ключевую воду. Скоро хлынет из ушей. Неожиданно позвонили в дверь, впервые я сперва посмотрел в «глазок», теперь это обязательно, повернул ключ.
Лена вошла веселая, летящей походкой. Глаза блестели весело, губы налились и расплывались в счастливой улыбке, показывая хорошие, по сто долларов за штуку, зубы. На щеках возникли ямочки, каких я не видел уже давно.
– Хорошая погодка? – спросил я утвердительно.
Она заразительно засмеялась:
– И погодка, и вообще… Когда вышла из метро, там стояли подростки. Как обычно, кучкой. Вытаращили глаза, а один не вытерпел: девушка, девушка! Можно с вами познакомиться!.. Ха-ха!.. Знал бы, что у меня дочь с ним одного роста!.. Ну, почти одного.
Весело напевая, отнесла на кухню сумки, пакеты, шуршала там, хлопала дверцей холодильника. Слышно было, как журчала вода, потом щелкнула крышка кофейника.
– Почему не спрашиваешь, – крикнула она с кухни, – почему я не на даче? Да и что-то к тебе зачастила?
– Спрашиваю, – ответил я. – Что это ты ко мне зачастила?
– Отвечаю, – донесся ее звонкий голос. – Машину из сервиса получить не удалось. Там помимо тормозов и прокладок еще отыскали кучу поломок. А почему пришла к тебе, не знаю!
– Вот так…
– Ну да. Вот вдруг так потянуло!
– Почему? – спросил я, сразу настораживаясь, потому что эти «вдруг» сами по себе не возникают.
– Не знаю. Вдруг как толкнуло что-то. Почувствовала, что надо пойти. Именно к тебе. Другая бы противилась, а я ж знаешь, какая добрая…
– Знаю, – согласился я.
Развод мы не оформляли, ведь их оформляют только в случае, когда нужно вступить в повторный брак, оставались приятелями, имущество не делили, друг о друге пакости не говорили.
– Просто ощутила, – сказала она. Я услышал, как зашумела вода в мойке. – Противиться я не стала, я ж такая… но по дороге попыталась понять, почему вдруг. Мне кажется, с тобой что-то происходит.
– Что?
– Не знаю. Но мне почудилось, что ты вдруг стал намного старше. Я ведь чувствовала себя старше тебя не на год, а… ну, намного. А теперь вдруг как будто рядом со взрослым матерым мужем… Мужем не по паспорту, а в том старом смысле!
– Мужиком? – спросил я, зная, как она поморщится.
– Тьфу на тебя, – ответила она, мимикой и жестами повторяя всю ту картинку, которую я мысленно увидел на пару секунд раньше. – Не прикидывайся! Ты знаешь, я различаю мужчин и мужиков. А так как во мне нет интеллигентной ущербности…
– Вижу, – пробормотал я.
– Да? Может, теперь и в самом деле видишь. От тебя то пахнет холодом, как от айсберга, то всеми фибрами чую незыблемость горного плато, то вдруг что-то от динозавра…
Ее голос, несмотря на ее тридцать лет – как всегда, переживает, что старше меня на год! – по-прежнему чистый и звонкий. От глаз уже разбежались лучики морщинок, но поет по-девичьи прозрачно, задорно. Все больше времени и денег уходит на кремы от увядания кожи, от старения, от морщин, от огрубения, перед сном намазывается чем-то жутким, сидит в постели, не двигая даже бровью около часа, чего-то ждет, даже ухитряется замечать какие-то улучшения, освежение, но я-то не обманываю себя такими иллюзиями, вижу, что природу не проведешь и на козе не объедешь.
– А что, – сказал я вслух, – подростки или не подростки, но правы. Выглядишь ты в самом деле так, будто тебе восемнадцать…
На кухне послышался ее звонкий смех, крикнула весело:
– Что-что? Не расслышала!
– Как будто тебе восемнадцать! – крикнул я.
Хотел добавить, что ей и в самом деле восемнадцать, там, где-то глубоко внутри, даже не в теле, что стареет почему-то быстрее нас самих, а именно в нас, которые намертво всажены в эти тела… но всплыла страшноватая в своей здравости мысль, что на этой планете никто и не добивается быть восемнадцатилетним или тридцатилетним. Всего лишь тридцатилетний хочет выглядеть восемнадцатилетним, пятидесятилетний – тридцатигодовалым…
Да какая разница, мелькнуло в голове. Как мало хотят люди этой планеты! Всего лишь выглядеть. Быть моложе с виду, чем одногодки. Шестидесятилетний горд, что ему дают не больше сорока пяти. С тридцатилетними и не пытается равняться.
– Сегодня Леонид с Настей заглянут, – сообщила она без тени смущения. – Я их звала к себе, но ты же знаешь их… Им втемяшилось приходить только к нам вместе!
– Да ладно, ладно, – пробормотал я.
Лена выглянула с кухни, посмотрела как-то странно, но смолчала, снова зашебаршилась, а ко мне в комнату потекли запахи.