Книга: Великий Сатанг
Назад: ГЛАВА 4. «И ТРИЖДЫ МЕРТВ НЕ ИМЕЮЩИЙ МЕЧТЫ!..»
Дальше: ГЛАВА 6. «ЕСЛИ ВЫ ЗАБЫЛИ, ЧТО ТАКОЕ ПРИСЯГА…»

ГЛАВА 5. «ХОЧЕШЬ ИЛИ НЕТ, А ОНИ ОСТАНУТСЯ С ТОБОЙ…»

Земля. Месяц медовой капели. Обитель
16 июля 2233 года по Галактическому исчислению
Глухарь токовал совсем близко, в полную силу, но даже зоркие глаза охотника не могли разглядеть его в предрассветном сумраке чащобы. А! Что-то шевельнулось среди мохнатых еловых лап. Так и есть — вот он, глухарь, весь виден. Всегда так бывает: смотришь, смотришь — нет птицы! А ведь точно знаешь тут она. И вдруг — видишь. И диву даешься: ведь в то самое место и смотрел, а не различил…
Ну, правду сказать, теперь попривык. Навострился. Это Лесные, с которыми Старый любит по ночам потолковать, глаза поначалу отводили. Не принимали за своего. Нынче — ничего, подобрели, признали: бери, стреляй, коли глаз верен и рука не дрожит. Свыклись, понимаешь. Опять же и Водяные, на что уж нравные, а пошли на попятный: ладно, чур с тобой, пришлый: закидывай крючок, кидай острогу. Но уж не обессудь: что добыл, с того отдай долю.
Спасибо Старому. Научил. Надоумил. Не дал пропасть.
Не сводя глаз с птицы, охотник ждал. Вот глухарь снова заскрипел, вытянув шею. Бить? Нет. Неудобно пока. Сбоку надо бы зайти. Смолк глухарь, подняв голову. Настороженно прислушался. И охотник тоже замер, не шелохнется, ждет, пока новую песню заведет хвостатый. Тихохонько отпрыгнул влево и снова притих. Ближе и ближе к птице. Вот! Теперь хорошо бить, удобно: глухарь шею вытянул, крылья растопырил.
Снизу, под самое крылышко целить надо…
Дождавшись еще одной песни, охотник осторожно поднял лук. Тяжелая, со стальным наконечником стрела ударила точно. Большая черная птица, обламывая мелкие сучки, рухнула на грязноватые остатки талого, усыпанного хвоей снега. Охотник кинулся на нее, придавил. Зевать никак нельзя: бывает и так, что подраненная птица вскинется да и улетит. Это со стрелой-то в боку! И гоняйся потом за ней по всему лесу, да и не за ней уже, а за стрелой.
Стрелы, они дорогого дороже. Считанные!
Стоя над трепещущей добычей, охотник поискал глазами — где чащоба погуще? Повернулся к буреломным завалам, сказал, как Старый наказывал:
— Прими, Лесной, свою долю, да с родовичами поделись, не пожадничай! Это от меня тебе. А от Старого приглашение: приходил бы ты, Лесной, на квасок, совсем Обитель позабыл!.. Неладно так-то!
Наколов на острый сучок краснобровую голову глухаря, охотник выдернул из тушки стрелу, подобрал копье и прислушался. В глухой чащобной дали неистово и страстно пел еще один глухарь. На ином конце, там, где дрягва-болото легла, откликался другой. Чуть ближе, рукой подать — третий. Сквозь темные лапы елей уже проползало понемногу бледное зарево раскрывающейся зари. Ночные тени уползали, прятались под коряги и выворотни.
Боится света нечисть. Ей только во тьме хорошо. А охотнику и в ночи не страшно. Зря, что ли, Старый ожерелок из кладун-травы на шею накинул, провожая с вечера? Никакая пагуба не пристанет с таким-то оберегом. А днем так вообще иное дело: добрые Лесные в обиду не дадут.
Охотник глубоко, во всю глотку вдохнул влажный весенний воздух. Дыхание перехватило студеной свежестью. Ох! Словно меду напился. Не первый ведь раз уже, а все равно никак не привыкнуть… Хорошо в лесу! Вон глухарь, который за прогалиной, тот вовсе от дурной весенней радости охмелел, взахлеб токует. Можно бы и его взять, но зачем? Глухаря им со Старым сверх меры довольно будет. А лишнее из лесу зачем брать? Только Лесных обижать попусту. Притом и обратно пора: Старый настрого наказал с зарей вернуться. Так уж лучше просто постоять, голоса птиц послушать, пока еще костер на восходе только собирается разгореться…
Да и пути пока что нет. Не было Знака.
Ух ты! Словно бы и впрямь вспыхнул лес!..
Только что чуть брезжило за стволами, а вон, глянь-ка, вмиг полнеба пламенем окатило. Вот-вот лопнет земля, разродится, выпустит на волю жар-птицу…
Тихо прошелестело. Темная четырехпалая лапа, заросшая то ли шерстью, то ли корой, вынырнув из ниоткуда, ухватила глухариную голову, сдернула с сучка, подбросила на мохнатой ладони, ровно на вес прикинула — и сгинула в никуда, унося положенную долю.
Вокруг зачмокало, зачавкало, заурчало.
Вот и Знак. Открылся путь.
Стало быть, пора!
Охотник окинул напоследок прощальным взором ельник, и частые кустарники, и набросы подгнившей хвои, взвалил на плечо тяжелую глухариную тушку — и вышел.
Из предутренья — в последневье.
Из студеной весны — в летнюю теплынь.
Из леса — в Обитель.
К Старому.
И, как всегда бывало, лишь переступил порог, так и не стало тотчас охотничьего наряда. Ни куртки меховой без ворота, с короткими, по локоть, рукавами, ни кожаных узких штанов, перевитых тонкими ремешками пониже коленей, ни добротных поршней-кожаниц…
Оно и удобнее по жаре: сорочка да порты, ничего больше.
— Ну, каково сходил?
Старого не поймешь. Легко ему, многоликому, а человеку каково? Спросят вот так, а видны одни лишь очи: белый огонь да черное пламя. А голос всегда ровный. И звучит не разобрать как-то ли ласково, а то ли хмуро…
Неопределенно хмыкнул охотник. Плечами дернул. Кинул глухаря с плеча. Полетела тушка на пол, да не долетела, как всегда и бывает. Невидимые на лету подхватили.
— Ладно, сам вижу. Принял тебя лес. А самого видел ли?
Охотник кивнул.
— Углядел, отче. Понять не понял, а заметить заметил. Лапу мохнатую, и только.
— И того много, — прищурил левый, ночной, глаз Старый. — Сам Хозяин мало к кому выйдет. Бывало, гуливал, себя показывал кому ни попадя. А нынче разве изредка ко мне заглянет, и то хлеб. Да и ты ведь не я.
— Куда уж мне, — без обиды согласился охотник, вытирая руки расшитым рушником.
— Ешь, однако. Вот дичина твоя уже и поспела, — указал Старый. И продолжил, то прикрывая нестерпимые очи, то поглядывая, как охотник споро, без лишних слов рвет зубами нежное мясо под хрустящей корочкой: — И воде ты глянулся, по всему судя…
Хрустко перемалывая глухариные косточки, человек кивнул л промычал нечто невнятно-согласное.
Было дело. Третьего дня на берегу синь-озера сидел; ни шатко ни валко, хоть и золотая осень кругом, а рыбешка — по разу в час, и то сплошняком мелочь, стыдно и с крючка снять. И вдруг — клев. Да какой! Одна за одной пошла, рыбищи-чудища, иные и в руку длиной, от кончика пальцев до плеча. Лещи, сазаны, щуки зубастые, а под самый закат уже усатого зацепил. Пришлось в воду, в осоку… ступни в кровь изрезал, покуда вытащил пудового.
Зато когда крепко размахнулся и зашвырнул налимью печень почти что на самую середину озера, на миг явственно угляделось, хоть и сумрачно было: в сколах темной всплеснувшейся глади вынырнул сам Хозяин, ухватил чешуйчатой лапой долю — и поминай как звали. Зелен был водяной дед, струился весь, а очи бледные, точь-в-точь рыбьи…
— А ко мне нынче друзья-приятели забредали. Погостевать, стало быть, потолковать о том о сем…
Ба!
Прекратив хрупать, охотник поднял голову от стола.
Забредали, выходит. Это кто ж, забавно б узнать? Уж не Старая ли? Коли так, то и славно, что разминулись. Невредная бабка, да смешная: сто лет в обед, кабы не больше, а туда же — платочек не как-нибудь повязан, а бантиком, сарафан всегда с расфуфыриной, с цветочками всякими. Не иначе к Старому подкатывается, дура. Это дело Старому вовсе без надобности, трудно ль понять?.. Или Крылатый наведался? То дело иное; хоть и молчун, а порой, ежели раззадорить как следует, такого наговорит — после на десяток рыбалок думать хватит. Точно, кто-то из этих. Забрели бы Чужие, так Старый бы так сразу и сказал: Чужие. А никак не друзья-приятели, при всем нашем к ним почтении. А Лесные с Водяными, ежели и наведывались, так ни к чему и поминать особо, это гости частые, привычные, да, почитай, и не гости вовсе…
— О тебе речь вели, — сообщил Старый. И прищурился.
Ох и не к добру же эти прищуры! Ни разу не случалось, чтобы просто так глаза узил. Знал ведь все заранее — и когда по первым разам в лес либо на озеро посылал, и после! Ведал, что леса оборвется и что нога, не так на мхах пойдя, вывернется, а уж про косолапого наверняка загодя провидел и не предупредил же ни намеком, жучина старая…
Впрочем, стар ли Старый иль молод, то охотнику ведомо не было. Дивное диво: сколько себя помнит, жил тут, все вместе да вместе, а каков он есть, Старый-то, и по сей день невдомек. Без облика? Не скажешь! Есть обличье, да только какое-то эдакое, что ни миг изменяющееся: и старое, и молодое, и хмурое, и любезное, и всякое; вроде и видишь его, а после не описать. Ни словом, ни даже воспоминанием.
Одни очи чего стоят! Ладно что огненные, разноцветные, так к тому ж еще и меняются цветами: ныне левый — светел, правый — темен, а мигнет разок, и видишь — наоборот.
А что о таком думать? Старый, он Старый и есть.
— Всяко рядили, — продолжает Старый, — а к единому пришли. Хочешь не хочешь, а пора тебе имя давать…
Поперхнулся охотник, выронил изо рта недожеванный кус.
Ну дела!
Сколько раз доселе подступался к Старому: скажи, мол, кто ж я есть таков, что не знаю о себе ни капельки, ну, скажи же, страсть как любопытно… а в ответ одно и то же: обожди-де до времени, вот дадим тебе имя, тогда все и узнаешь. А кто ж даст? Ответил: Земля!.. Отчего не теперь? — В ответ на то лишь черно-белый прищур, да еще Невидимые возмущенно шелестеть начинали…
— Поснидал? — полувопрос-полуутверждение. — Тогда иди-ка сюда…
Подумалось: в глубь хоромины зовет. Не так оказалось. Подошли к двери. Только не к той, откуда привык в лес аль на озеро уходить, а к иной, той, что напротив. Заповедная дверка. Невысокая, гладкая и — чужая. Единое на всю Обитель, от чего живым духом не несет. Гладкая, на ощупь скользко-неприятная, сделанная словно бы из множества слитых воедино стрельных наконечников. А по скругленным краям — ряд клепок.
Давно спрашивал Старого: а там-то что, покажи?
Отмолчался Старый.
Скребся сам. Без толку. Не живая дверь. Ни рукой, ни заповедным словом не отпереть,
А когда единожды — со злого озорства — кладун-траву к холодной глади прижал и словом заповедным усугубил, так после полчаса ничком на досках валялся в своей же блевотине: ровно жахнуло изнутри чем-то горелым… а Невидимые метушились обочь и сердито цвиркали. До того сердито, что даже и зримыми слегка стали: то белое мерцание виделось, то черное — словно отсветы очей Старого, но пожиже…
— Иди. Потом потолкуем.
Натужно проскрипев, дверь чуть приоткрылась. И стало видно, что там, на дворе — день.
Серый. Пасмурный. Волглый.
И не захотелось вдруг выходить.
В ту, привычную дверь шагал радостно, без заминок. А тут удержало что-то. Не захотело пускать. Не посоветовало.
— Иди! — как подтолкнуло.
Что поделать? Не поспоришь. Сделал шаг.
Обернулся. Все, как всегда: сгинула Обитель. Нет ее, как не было. И не будет, покуда Знак не явится.
Осмотрел себя. Странный наряд. Ранее такого не бывало.
Вместо поршней на ногах тяжелые твердые чехлы, дополголени прошнурованные толстыми нитями. Жмут. Давят. В таких по лесу и часа не прошагать, не говоря уж о том, чтобы добычу не спугнуть. Вмиг учует. Порты и куртка тоже невиданные: плотные, душные, ни душе, ни телу не в радость. Томят. Гнетут. Скверная лопотъ; разве что утиц в дрягве сподручно в этаком наряде караулить. Болотный окрас, под гнилую зелень; так вот в тугаях залечь — не то что утица, кабан и тот мимо прошагает, не хрюкнув. Совсем сольешься с зыбунами.
Поглядел вокруг. Лес? Не лес. Болото? Никак не болото.
Серые деревья натыканы пучками тут и там; ветви перевиты дикой порослью. Куда ни кинь глаз — хоромины нежилые. И неживые. Оплывающие. Осыпающиеся. Гниющие. Иные хоть и целы на вид, а все одно: гиблым духом дышат. Провалы окон глядят слепо, и обвислые двери щерятся беззубой угрозой.
Живого нет. Ни птичьего цвирка, ни звериного шороха.
Лишь у высокого входа в ближнюю хоромину — табунчик тарпанов. Смирно стоят. Понуро…
Поди ты! Губы человека вытянулись в удивленную трубку.
Тарпаны-то привязаны! И ремнями перетянуты!!!
Дела-а-а…
Где ж видано, чтобы вольный зверь себя ремнями стянуть позволил? Не подпустит. Вихрем улетит. Копытом зашибет. Волком грызться станет, а в неволю не пойдет.
«Это кони. Твои кони», — беззвучно подсказал Голос.
Мои?..
Учуяв человека, соловый тарпан встряхнул гривищей и призывно заржал.
Ноги пошли сами.
Подошел к табунчику. Так и есть. Не тарпаны. Подменыши. Похожи, спору нет. Как падаль — на живое. Не более того…
А звери тянутся, волнуются. Рады. Знают, видать.
Откуда бы?
На сизо-серой траве ровными рядками лежат расписные доски. Иные — поодаль, свалены небрежной грудой. Отдельно — истуканчики. Светильники на много свечей. Бусы с пушистыми хвостиками.
«Это поклажа, — вновь ожил Голос. — За ней и шел».
Рука, словно сама по себе, тянется к нашитому на груди мешочку. Полезное дело, краем сознания отмечает человек. Надо бы перенять. Удобнее, чем в калете носить…
Пальцы перебирают листики — словно бы тонкая береста, а в то же время и никак не она, — скрепленные меж двух кожаных створок.
По белым рядкам — черные значки, словно рябчик, испачкав лапки сажей, туда-сюда бегал. Иные строки зачеркнуты, супротив других — непонятные отметины. Крестики, птички, кружки, перечеркнутые наискось.
Руны? Нет, не они. У Старого есть таблицы с рунами, он порою говорит с ними, спрашивает о чем-то, рассказывает сам. Руны — угловаты, резки. Эти значки — округлы.
И чем-то знакомы. Чем? Не вспомнить.
Они — из другой жизни. Как кони. Как этот болотный душный наряд.
Из жизни, которой не было.
Человек замирает. Незримая мягкая ладонь ухватывает сердце в щепоть и начинает медленно, туго, жутко давить.
Невозможно вздохнуть.
Где ты, Голос?! Худо мне! Ху-у-удооооо!
«Это гибель твоя», — отзывается замирающий отклик.
И все. Нет Голоса. Затих.
Только спутанные кони беспокойно взвизгивают, глядя на павшего на колени человека.
Грудь рвется изнутри. Руки непроизвольно хватаются за жесткую ткань, рвут ее.
На миг, всего только на полвздоха становится легче.
Человек недоуменно глядит на сорванный с груди оберег.
Красное. Черное. Увесисто-небольшое.
Знак неясный, непонятный, неведомый.
На черно-красном — крошечный шарик, оседлавший человеческую ступню в странном поршне. И те же немые значки, что и на бересте не бересте меж кожаных створок.
«Мяч!» — вспыхивает вдруг слово.
«Челеста!» — откликаются значки.
… Человек умирает, корчась на жесткой мертвой траве, и к нему возвращается память. Понемногу. Рывками. Урывками.
Вразброс:
…конус космокатера тонет во мгле степной ночи; трава больно колет обнаженную спину; звенящее напряжение в каждой клеточке тела и разметавшаяся на плече нежность девичьих волос, золотящихся даже в неверном полусвете луны; и срывающийся шепот: «Да, да, еще, Звездный»; и спустя мгновение: «Но ты возьмешь нас с собой? Всех нас? Ты заберешь нас к себе?»; вопросы, на которые просто невозможно сейчас, здесь, ночью, в траве ответить: «Нет»…
Это было. С ним? Со мной. Давно? Не очень.
Врасхлест:
…гул бумерангов, свист стрел, протяжный шелест клинков; люди кидаются со всех сторон; странные люди: они убивают его, но не хотят убивать; и он оставляет их в живых, уложив на землю лицом вниз; а они ползут к его ногам, гордые могучие люди, и молят: «А-Видра! Прикажи!!!»…
Это было. Со мной? Да. Когда? Тогда же.
Врастяжку:
…тягучий взгляд грузного старика, складчато колышущегося в никелированном кресле; взгляд изучает, давит, сгибает; таким взглядом не имеет права обладать калека; но это не просто калека, это Высшая Власть, и нет необходимости размышлять, почему власть парализована; «У вас отличный послужной список, майор… Думаю, нет нужды напоминать вам о том, что такое присяга?»; нужды нет, он помнит…
Удушье.
Человек не умер еще; он изгибается на сером, пытаясь вобрать в легкие хоть глоток серого, и никак не может; он очень силен, и он борется со смертью изо всех сил, но разве под силу кому одолеть всесильную, если уж закогтила?
Бейся не бейся — осилит.
Раскаленные крючья рвут грудь изнутри, расплавленная смола заливает гортань снаружи, разъяренные кошки вопят меж висков; сознание сдается, и воля меркнет, могучее тело покорно расслабляется, подчинившись уже свершившемуся, и человек блаженно отдается мутной волне покоя, уносясь вдаль…
В яркую, ясную, явную, ярую даль…
В ярую даль…
В ярь… даль…
В… Я… Р… Г… Д… А… Л…
— Въяргда-а-ал! — захлебывается далеко позади, за чертой, безнадежный зов угасающей жизни, боящейся угасать.
Смерть.
Человек открывает глаза.
Тьма.
Он наг. Напротив — светлый круг, выхватывающий часть грубоделъного стола. Густая чернь резко очерчивает грань белизны, не расплываясь серым на стыке.
За столом — Старый.
— Ты вернулся, — говорит он бесстрастно. — Спрашивай, человек!
Обнаженный не медлит с вопросом;
— Въяргдал — кто?
Отвечающий не задумывается:
— Ты. Был, пока не умер. Теперь он мертв. А ты жив.
— Кто — я?
— Земля уже назвала тебя. Имя тебе… Не звуком — образом приходит знание….мягкое, душистое, то, в чем жизнь: хлеб….звонкое, сладкое, то, в чем смысл: победа….темное, тайное, то, в чем суть: судьба. Вот оно: хЛЕБ… поБЕда… суДЬба!
— Имя тебе — Лебедь.
И человек согласно склоняет голову.
— Почему я умер?
— Потому умирает Земля.
Снова — сон наяву:
…подернутый серым, медленно изгнивает заживо лес, тот самый, где поют по весне глухари; косолапый, пьяно шатаясь, бредет сквозь кустарник, и поределая шкура его отливает тусклой гнилой серью; и Хозяин, понуро сгорбившись на пеньке, закрыл мохнатый лик четырехпалыми лапами, ожидая конца…
…присыпанное серым, тягучее, иссыхает озеро, то самое, где рыбачил на заре; гноящаяся тина заткала некогда прозрачную гладь, рыбы вязнут, пытаясь выпрыгнуть в серый воздух; и Водяной дед, бранясь, рвет тину перепончатыми щупальцами, тщась вызволить хвостатых дев, но не может, и злится, и пытается гнать бессильную волну, осыпаясь сухой тусклой чешуей… Что это?!
— Для чего я умер?
— Для того, чтобы прийти и увидеть, — отзывается Старый, и голос его скорбен.
— Увидеть — что?
— Нас…
Круг света распахивается вширь.
Широкий стол перед Лебедем. А за столом — и влево, и вправо, теряясь в неизмеримой дали, — нелюди и люди.
Все они здесь: и Старая, и Крылатый, и лесной Хозяин, и Водяной дед, и иные, вовсе незнакомые, к Старому на огонек не забредавшие — это нелюди. Люди же подальше сидят, отсюда и не разглядеть лиц.
Все они здесь, и все глядят на него.
Неотрывно.
Молча.
Ожидающе.
— Для чего я жив? — гулко спрашивает Лебедь, и эхо обегает безмерность, распугивая снующих в высоком тумане крылатых тварюшек, то черных, то белых.
Это Невидимые. Но сейчас и они зримы.
Они и откликаются:
— Для того, чтобы спасти Землю.
Хор мелодичных голосов слаженно-звонок.
Нет. Это не хор. И не голоса.
Это — Голос.
— Почему — я? — вновь спрашивает Лебедь и сам себя поправляет: — Почему я жив?
Старый распахивает двусветно сияющие глаза.
— Потому что лишь тебе это под силу. Любовь Земли и Мощь ее вместе поручились за тебя, человек!
Двое, покинув стол, приближаются к тому, кто получил имя.
Женщина молода. Лицо ее прекрасно, хоть и подернуто вуалью тумана. Короткая юбка не скрывает округлых коленок, и тугая крепкая грудь под тонкой, ничего не прячущей тканью колышется в такт шагам.
— Ты справишься, Ярик!
И память Въяргдала, еще не угасшая до конца, срывается с уст Лебедя детски удивленным вскриком:
— Тетя Катя!
Улыбка ее полна нежности. И голос исполнен веры.
— Скажи людям Земли, что она любит их!
Мужчина сед. Но движения его тигрино-плавны, два меча изящно поддеты под широкий кушак, и складки украшенного драконами кимоно почти не колеблются, когда он идет сквозь искристый туман.
— Ты справишься, сэмпай!
И память Въяргдала, взбудораженная изумлением, вылетает из груди Лебедя юношески ломким баском:
— Мастер!
Черты седого неподвижны. И в словах не звучит сомнение.
— Скажи людям Земли, что она просит зашиты!
— Ты справишься, милок! — шепелявит Старая издалека.
— Ты справишься! — подтверждает Крылатый.
— Справишься! — шипит Пернатый Змей.
— Справишься! — подпевает ему Шестирукий. И эхо многих множеств, людских и нелюдских, кружится и рокочет вдали и ввыси:
— Справишься! Справишься! Справишься!
— А мы будем рядом с тобой! — заключает Старый.
И все смолкает.
Нет больше Обители.
На серой траве умирающего мира, у ворот с покосившимися фигурными створками, ржут кони, плотно навьюченные тюками. Из плохо зашнурованных мешков торчат края расписных досок.
Двое стоят друг против друга.
На одном — потная, запыленная военная форма, тяжелые десантные ботинки, кепи с кокардой в виде кленового листа.
Второй не имеет обличья. Лишь глаза живут и сияют, не струясь, не истекая, не изменяясь ежемгновенно. Все сказано. И все же:
— Земля отдала тебе что могла и сверх того. Дело за тобой. Запомни: когда слепой увидит, а глухой услышит, тогда сердца подскажут людям, как быть. И ты поведешь их.
— Но…
Тот, что в ботинках, хочет сказать. И не может.
Как передать то, для чего не найдено слов?
Как ему, умершему и возродившемуся, обойтись там, далеко, без этого леса, где поют глухари…
(…где этот лес?..)
…без озера, звенящего надсадной комариной тоской…
(…где это озеро?..)
…без скрипучего снега, испятнанного в просинце петлями заячьих следов?
Можно ли без этого жить? И зачем? И стоит ли?..
Нет слов. Поэтому не имеющий облика понимает.
И огненные очи наливаются мягким теплом.
Уже исходя маревом, растекаясь в наплывах еле слышного перезвона бубенцов, он откликается:
— Не бойся. Хочешь или нет, а они останутся с тобой…
Кося глазом, испуганно шарахаются кони от бесшумной черно-белой вспышки. Гулко отдается в ушах долетевший из нездешних далей громовой раскат.
Кончилось время вопросов.
Тот, кто пришел сюда майором десантных войск Демократического Гедеона Въяргдалом Нечитайло, потуже подтягивает подпругу.
Пришел час отвечать.
Тот, кто стал Лебедем, легко, лишь чуть коснувшись носком стремени, взмывает в седло.
Караван, ведомый всадником, растворяется в пыли, навечно повисшей среди перевитых серыми лианами развалин.
Их путь лежит на юг. Туда, где еще не все мертво.
… Из окошка Обители глядит вслед уходящим в пыль сухой и сморщенный старичок. Лицо его, обычно улыбчивое, сейчас печально. Белая, без всяких украшений долгополая риза ниспадает до пола, чуть приоткрывая щегольские, расшитые жемчугом туфельки. На одной, левой — крест. На другой — полумесяц.
Два призрака стоят рядом. Два морока. Две тени.
— Он сможет, я знаю, — нежным голосом говорит одна. — Он хороший мальчик. Мать гордилась бы им…
— Он сделает, — бесстрастно подтверждает вторая. — Он видит знамена княжества Такэда. Огонь! Железо! Ветер! Земля!..
— В том-то и дело, что Земля… — кивает старичок.
И меленько хихикает:
— Только, простите, при чем тут княжество Такэда?
Назад: ГЛАВА 4. «И ТРИЖДЫ МЕРТВ НЕ ИМЕЮЩИЙ МЕЧТЫ!..»
Дальше: ГЛАВА 6. «ЕСЛИ ВЫ ЗАБЫЛИ, ЧТО ТАКОЕ ПРИСЯГА…»