Книга: Орфей
Назад: Пролог
Дальше: Часть вторая

Часть первая

Я зашел в Дом выпить кружку воды. Ватник на спине промок с обеих сторон, изнутри от пота и снаружи от дождя. С утра сегодня зарядила нудная водяная пыль. Презрев мировое тяготение, она носилась, как ей вздумается, не падала и липла на все вокруг.
Воды в ведрах не было ни капли. Я подхватил оба и с порога, обернувшись, оглядел книжные стеллажи, которые смастерил в позапрошлом году сам. Я ими гордился. Из тонкого елочного кругляша, они были даже изящны. Мне много чем было гордиться в своем Доме, но огладываться, уходя пусть и на десять минут за водой, на стройные книжные ряды сделалось привычкой вроде доброй приметы. Поразительно, сколько со временем набирается таких мелочей. Здесь я начал понимать, что отшельники и робинзоны были, в общем, ребята с чувством юмора. Иначе не выжить.
Погремев второй парой ведер в сенях, я вышел на огород, оглядел деяния рук своих за сегодняшний день. Тоже можно гордиться. Перекопанная полоса тянулась от моих изгвазданных кирзачей до самой засохшей ивы. Огород начат.
Прежде чем спускаться к роднику, полюбовался издали на Дом. До него было шагов двести (сто восемьдесят восемь или сто девяносто три — в зависимости, несу я два ведра или четыре), и он выглядел внушительно. Серый и огромный, он казался неотделим от леса, неба, но вместе с тем оставался отдельной личностью со своей собственной тайной. Сложен из деревьев, приходившихся, должно быть, прадедушками нынешним. Нижний венец почти целиком ушел в землю, придавая Дому сходство с древним мореным камнем. Ледниковый валун посреди живой травы и деревьев, намертво вросший в эту точку планеты, миллионнолетней памятью своей огражденный от людской суеты. Из крыши, крытой лемехом — колотой клепкой, поверх наполовину железом, непогоды выдергивали проржавевшие листы, будто карты из забытого на садовой столешнице пасьянса.
Я погружал ведра в черную воду родниковой чаши, вытаскивал полные, и вода в них волшебным образом становилась прозрачной. Я думал, что с внешним обликом Дома не гармонируют свежекрашеные наличники, след краткосрочных владельцев-перекупщиков. Для них Дом был только недвижимостью, которую надлежало, освежив и подкрасив, реализовать. Счастливые люди, им можно лишь позавидовать.
Поднатужившись, поднял на плечи оба коромысла. Теперь надо поймать шаг, подниматься чуть пружиня, и все будет в порядке. Иной раз мне удавалось донести, даже не расплескав, но чаще я спотыкался и умывался родниковой водичкой. Это очень интересно, особенно зимой.
Над малинником, что километровой полосой шел от Дома по старой деляне, стояли одна в другой три радуги. Вечернее солнышко, уходя, баловало меня случайным лучом.
Самой яркой была радуга в середине, первая и третья смывались. А вторая — упругие насыщенные цвета от черных елей справа до опыленных первым весенним пухом берез слева. «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Они будто беззвучно звенели.
Сколько раз уж видел такое, а все равно остановился, раскрыв рот. Даже ведра опустил. Тяжко, конечно, подниматься вверх-вниз к роднику, прямо за Домом бочажина с вполне приемлемой, чуть желтоватой водицей, но после того, как в позапрошлую весну подцепил какую-то кишечную пакость, зарекся пить болотную воду.
Нога привычно заныла, я скосил глаза на сапог с заштопанным проволокой следом давнего проруба. Два пальца в самодельном лубке неправильно срослись, хромота, к смене погоды мозжит.
Зато барометра не надо, подумал я. Вот такая у меня теперь жизнь. Нерегламентированная и вольная. И спокойная. И счастливая. Что ж, счастливая по-своему, конечно. Да. Так вот. Вот таким вот образом.
Я вспомнил. Как поспешно отвел глаза, когда наткнулся на знакомый невзрачный томик. Вздохнул. Нагнулся за ведрами. И накатило.

 

…Панорама наезжает скачками, как. переключаются уровни панкратического бинокля.
Вечерний аист (Сiсопidае) в полете над дальней кромкой леса. Откуда аист, до ближайшей деревни с магазином и водонапорной башней, где селятся аисты, девять километров. Откуда быть аисту над лесом? Я не хожу в магазин, у меня редко бывают деньги. Щелк. Будто с расстояния в десяток метров, маховые черные перья загнуты, как пальцы. Щелк. Крупно — круглый желтый глаз в неприятно морщинистой, чешуйчатой какой-то темно-красной коже.
Бац! Смена направления, смена вида зрения, теперь все в инфра.
Джунгли, светящиеся, с копошащимися в них тварями. Джунгли? Щелк, Теперь анфас. Антенны, усики, фасеточные глаза. Глаза светятся особенно ярко.
Боже, это ж муравей! Трава под ногами и муравей в траве. Муравей (Formica) куда-то, суетясь, удирает, я вижу только мелькнувшее слабо фосфоресцирующее тело с «талией» — и почти полная темнота, лишь светится на валунах (песке) слизь улиточного следа.
Бац! Смена вида зрения, теперь интро. Направление то же, вниз.
Сквозь крупинки песка, кажущиеся глыбами, сквозь путаницу корней травы. Какая глубокая, ведь весна только, откуда? Ах, да, травы ж многолетние!.. Щелк. В почве ворочается, оживает пупырчатое тело. Жаба (Bufonidae) готовится вылезти на поверхность после зимней спячки. Отвратительное с виду, совершенно напрасно оболганное в смысле бородавок, безобиднейшее существо. Кто не верит, читай Даррелла, у него там так прямо и написано. Щелк. Еще куда-то, глубже, глубже…
Все. Кончилось. Если так можно сказать…
Шурупы, появившиеся в висках, продолжали ворочаться. Я пока не мог оторвать руки от грозящих выпрыгнуть из орбит глаз. Хорошо, ведра на земле стояли, не то б я их уронил. Как бывало.
А может, и не уронил бы. Точно, не уронил бы. Аккуратно поставил бы, а уж потом повалился. Но сейчас-то устоял? Вот и молодец, привыкаешь. Давай-ка принимай меры, ты знаешь, какие.
Обычно боль проходила уже через несколько минут, но если «принять меры», то можно успокоить и за минуту. Вместе с ней, уходящей в подколенную дрожь, к горлу подступала обида. Тем более нелепая, что не имела никакого конкретного адресата.
Ну за что мне так? Зачем? Как говорит Римское право — «кому выгодно»? Разве мало мне моего? От чего я, подчиняясь неизбежному, побежал, бросив все? Не из-за этих же припадков, которые начались только здесь?
Я обвел взглядом тропинку, и деревья, и небо над вырубкой с погасшими радугами. Все было одинаково серым в подступивших сумерках, двоилось и плыло у меня перед глазами.
На тыльных сторонах ладоней, в основаниях больших пальцев свежо кровенели два неровных пятна с пятирублевую монету величиной. Я сорвал подсохшие струпья, когда с силой растирал сейчас эти места, чтобы унять невыносимую резь в голове. Между большим и указательным расположены соответствующие точки акупунктуры, только и всего. Мне, например, помогает лишь это, и руки у меня перестали заживать много месяцев назад.
О, Эжени.
По щекам текли капли. Но это была испарина. Или остатки дождя.
Я поднял оба коромысла и пошел к Дому, до которого от этого пенька оставалось — с четырьмя ведрами — сто два или сто три шага.
Завернув за угол крыльца, я увидел незнакомого мужчину, сидящего на дорожной сумке, но первой мне в глаза бросилась именно она. Из-за расцветки.
* * *
Красное и черное.
— Странно. Что нашли вы меня так не скоро. И что вы один, странно. Я как-то иначе нашу с вами встречу представлял. Ну, не с вами конкретно, вас я не знаю, но вообще. Странно. Не к добру.
— А как же по-другому, как же иначе-то? Являться к вам с молодцами… — Он произнес «молодцы» с ударением на первом «о». — …С молодцами при автоматах, окружать вас, похищать вас?
— Ну да.
— Нет, почему, согласен, делается, конечно, и так. Просто я хочу сказать, что с вами не тот случай. Мы же все-таки не бандиты какие-то. Мы вас можем только попросить. Мы понимаем, с кем имеем дело.
Красное и черное. Красная сумка с черными диагоналевыми вставками. Отчего она так бросилась мне в глаза?
— Угощать-то мне вас особо нечем. Ухи хотите? Тут у меня речка…
— Ну-у, зачем вы так, ей-богу. — Он сделал вид, что обиделся.
Положив перед собой на стол заскорузлые свои лапы в полузаживших ссадинах и заусеницах, я потеснил кучу деликатесов, вываленных из его замечательной сумки. Банки, пакетики, упаковки, коробочки, свертки, бутылки. От вида всего этого изобилия делалось нехорошо. Я уже дважды отходил подкинуть полешко в плиту, хотя в этом не было никакой необходимости.
От моего гостя пахло немыслимой какой-то туалетной водой, незнакомым пряным ароматом, очень мужским. Он вообще был ничего себе. К сорока, крупный, но поджарый. Светлые волосы, светлые глаза, широкое, располагающее к себе лицо. Слишком чистый и отмытый для одной моей большущей комнаты во все внутреннее пространство Дома, и я его сразу за это невзлюбил. Он не вписывался в интерьер с закопченным потолком, неистребимыми паутинами и мебелью моего собственного кустарного производства.
— Знаете, что первое подумалось, когда на прошлой неделе мне прокрутили пленочку с вашим… обитаемым островом? Подумалось: не может быть. Ошибка. Не он. Вы, как представлялись по прежним материалам, простите, типичный горожанин. Хомо асфальтус. А тут? Глухомань, безлюдье. Дорога… страшно сказать. Мертвые и полумертвые деревни кругом. Никаких удобств, никакой техники, скудный набор примитивных инструментов. Электричества, и того нет. Как нашли забубенье такое…
— На Руси много.
— Не скажите. Сейчас все строятся. Да и вы, гляжу, не отстаете по мере сил. Что тут было, когда приехали?
— Прибрел в разброде, раздрызге да еще с оглядкой на ваших же, между прочим, не знаю, кто вы там по званию.
— Три с половиной, почти четыре года. Многое изменилось. Погодите, я о другом. Что вы нашли здесь? Голые стены? Непаханая земля, которую еще надо было поднимать? Все своими руками, на своем, простите, горбу. Тем более не могу не отдать должное тому, чего вы добились. Я посмотрел. Настоящая робинзонада…
Он имел, конечно, план встречи, «беседы» со мной, этот симпатичный гость, которого меня все почему-то подмывало назвать про себя Кроликом, хотя вовсе не похож. Он представился каким-то несуществующим именем, я тут же забыл. А он заметил и не обиделся.
Да, конечно, я умом понимал, что меня не оставят в покое, но то, что подсознательно, оказывается, ждал появления кого-нибудь из них, из Центра, где со мной работали без малого пять лет назад, пусть и называется он теперь как-то по-другому, явилось для меня открытием. Я совсем не удивился Кролику, хотя видел его лично первый раз в жизни.
— …просто невероятно. Положим, летом здесь очень мило, но зимы, вечера?
— Что вы знаете о вечерах? Не надо делать из меня второго Хэмфри Ван-Вейдена.
— А вы не соскучились?
— По чему?
— По Москве хотя бы. По освещенным улицам. По телевизору, телефону, газетам, чистой ванне, чистой кухне…
— Угу. По кухонному трепу — или он теперь перенесен в европивные? По войнам, революциям, забастовкам, задержкам выплат, кризисам власти и финансов, налоговым декларациям, ночной стрельбе под окнами…
— Насчет стрельбы не знаю, а все остальное, что бы ни происходило, нас не затронет, вы же понимаете.
— Уж вас не затронет, это да.
— А вас? — Быстрый, скользкий вопрос. Как мокрое лезвие.
— Меня вообще ничто не затронет, — сказал я небрежно-нагло. — Шучу. Меня обидеть легче легкого. Кто я такой? Одинокий гражданин. С купленным паспортом. Без средств, связей и защитников. Бери такого голыми руками. Тем только и держусь, что ближнему народонаселению не до меня. А теперь и тут настигли.
— Не преуменьшайте, голыми руками вас не взять. На вас, может, танковой дивизии мало, если сами не захотите. Когда шел, я соображал, чем рискую.
Так, прием номер два — «лесть». Вообще когда со мной заводились в былые времена разговорчики на эту тему, меня всякий раз охватывало отстраненное безразличие и усталость, очень скоро сменявшиеся отвращением и тоской. Так и сейчас.
— Соскучился. — Не глядя, взял квадратную длинную пачку, переломил, сунул в рот печеньице в шоколаде. — Очень соскучился. Займитесь наконец какой-нибудь закуской, раз уж натащили столько. От самой Москвы перли, как в старые-добрые колбасу по два двадцать?
— Обижаете. В вашем райцентре набрал. А, все едино, только этикетки другие. Обертки на конфетах с тем же самым.
Я невольно хмыкнул, но одернул себя. Не годится, что я ввязываюсь в беседу, что даю себя увлечь. Пересел так, чтобы не видеть его выпотрошенной сумки, что висела поверх моей одинаково замурзанной рухляди на стене у двери. Красное и черное… Банальщина какая.
Расставляя и наливая, Кролик журчал:
— Меняется только оболочка, суть же вещей остается неизменной. «Нон обим сиэт эрит» — не всегда так будет — мог написать лишь вдохновенный образованный язычник. На самом деле ветры покружатся, покружатся и вернутся на круги своя. Что было, то и будет. Агнцы потерлись среди козлищ, кто-то провонял, кого-то слопали, а козлища, даже обвалявшись в перьях с белых крыл, копыт не отбросили и рогов не пообломали…
— Вот и я к тому же. А вы поэт. Скажите еще: «И это проходит». Нашли меня как? — спросил резко, чтобы оборвать. — Сюда чем добирались? Пешком через старую узкоколейку и мох? В сумке пуда два. Вот уж правда — служба пуще неволи… Дайте закурить.
— Вы ж не курили никогда. Если судить по прежним материалам.
— Тут начал. Чего так плохо за мной смотрели здесь? Пленочку-то успели отснять. Снаружи и внутри, я так полагаю, вон, держитесь, как у себя в квартире, ни разу не спросили, где что лежит. Совсем меня из-под лапы не выпускали или все же на какой-то срок отрывался я? Не совсем клоунское было мое бегство? Хотя даже и выпускали если — все равно. Пока было вам чем без меня заняться, а сошла волна, и снова… Кто-то кому-то что-то сказал, тот следующему, тот — дальше, живет, мол, в лесу чудик, сам вроде городской, и чего это, почему это, слушок катился-катился, до кого-то из ваших докатился. Схема известная.
— Положим, насчет волны вы ошибаетесь, — сказал Кролик, как-то по-новому, иначе глядя на меня. Очень пристально. В руке перекатывал банку с пивом. — Когда волна идет, на таких, как вы, — самый спрос…
— Уродов, — вырвалось у меня. Я мгновенно пожалел. Ну вырвалось, ну!
— Не думал так о вас никогда, не говорил и не скажу. — Пристальный взгляд потух, Кролик занялся колечком на банке. — А насчет нашли — примерно как вы описываете. Только быстрее гораздо. Теоретически это называется «правилом пятой руки». Ну, через каждое пятое рукопожатие все люди на Земле знаются друг с другом. Вы пожимаете руку мне, я — кому-то еще, он — еще, а со сколькими связан в этой жизни каждый? Так и выходит. Чистая математика, куда денешься.
— Вам я пока руки не пожимал. А что не денешься никуда, то верно. Так я вас слушаю.
Он щелкнул кольцом на своей банке, опростал пиво в кружку. Я плеснул в свой стакан из бутылки виски с черной этикеткой.
Опять очень строгий пристальный взгляд. Какой-то… выпадающий из образа.
— Игорь Николаевич…
— Это я только по своей фанере Игорь Николаевич.
— Вот пока им и оставайтесь, тем более имя-то настоящее. Игорь Николаевич, вы можете сейчас сделать допуск, что перед вами абсолютно частное, так сказать, лицо? Ну, или так: не имеющее никакого отношения ни к одной из организаций не только из тех, что с вами работали, но и тех, что вы способны себе вообразить?
— Это мы еще посмотрим, у кого из нас с воображением хуже…
— Извините, Бога ради.
Я отхлебнул. Двенадцатилетний американский самогон обжег язык и небо. Я сказал категорически, что думал:
— Нет.
Коротко: нет. Я им не верил. Никому. У меня были основания.
— На нет и суда нет, и Особого совещания — тоже, — легко согласился мой знакомый Кролик. — Тогда приступаем к официальной части. Да, вас нашли, потому что искали, поздно или рано — вам судить. Да, в вас заинтересованы, как и прежде, а может быть, гораздо более, чем прежде. Вам предлагают вернуться.
— Я думаю! — Черт, я давно не пил.
— Пожалуйста, дайте мне договорить. Мне нелегко. Главным образом потому, что вновь имеется вероятность не найти у вас понимания. Не хочу я сейчас вдаваться в причины вашего неприятия дальнейшего сотрудничества. И вы, и я знаем, что они достаточно вески и… и печальны, увы, так. И для меня они уважительны, поверьте… А что покупали вас прежде, так кого ж не покупали? Все и вся нынче продаться желают, да покупателей нет. Ну ладно, я плохой психолог, но слушайте, моя нынешняя поездка к вам вообще не санкционирована. Более того — признана нецелесообразной. Но теперь…
— А потом? — жестко спросил я, не давая ему разбежаться. Налил еще. Сразу полстакана.
— Что — потом? — Вновь непонятный мне взгляд, но с искоркой интереса.
— Потом — это когда вы и ваши шефы станете решать мою судьбу. Вы что, оставите меня в покое? Сомневаюсь. Тут же не оставили.
— А чего бы хотели вы? Для себя лично? Неужели вы не понимаете…
— Я понимаю, что меня опять берут. Безо всякой моей на то доброй воли и женевских конвенций. Ладно, раньше мне можно было лапшу вешать. «Не санкциони-ирована», — передразнил я. — Не настолько уж порядки должны были поменяться, пока я тут зарастал. Сотрудники вашего ранга сами выбирают формы работы с курируемым. — Я пьяноватенько хихикнул. — Погодите, скоро введут обратно Российской империи расписание чинов, станете до действительного тайного дослуживаться. Перспектива изрядная. По костям выродков вроде меня…
Меня настигало, настигало — и настигло. На сей раз удар неведомого был плавен. Я ощутил его, как поднимающуюся до подбородка и выше теплую ласковую воду. Но я слишком хорошо знал коварство этой ласки.
О, Эжени!
А Кролик сидел против меня и наблюдал, кажется, даже с любопытством. Ничего не предпринял, хотя вполне мог. Что меня, разваливающегося на куски, было опасаться?
Но он только смотрел, не шевелясь, и мне почудилось, должно быть, в глазах его светлых — сострадание.

 

Все остается на местах, а Кролик стремительно сжимается, уменьшается до размеров пластмассового голышка-куколки. Ах, какой же ты маленький, Кролик. Давай-ка мы тебя еще подсократим. Во-от, уже не виден из-за стола. Отправляйся-ка ты на самую верхнюю полку, дальнюю. Черт, отчего я начинаю чувствовать к нему персонально необъяснимую симпатию? Во-о, задвинули тебя, там и сиди.
Я задвигаю корчащуюся фигурку толстым томом словаря и зажимаю уши. Каким синим голосом он кричит! Чего он хочет? Нет, это не синее, это черное. Красное и черное. Классика, уже было, но ведь опять есть, и что мне с этим делать? Кролик глядит мне в глаза с верхней полки. Кротко и устало. Он множество раз видел такое.
Удар! Ярко-белым бьет упавшая шишка в крышу. Вон с той, за левым углом Дома гигантской ели. Это включилось мое особое зрение. В дупле копошится не добитая совой мышь с переломанным хребтиком. Мышь кисло-сладкая на первый взгляд. Щелк. За два оврага отсюда худой весенний заяц попал в петлю, поставленную мной неделей раньше. Взвизгивает, сжимается сердце, маленькое темненькое сердечко, дрожащее, когда сдергиваешь горячую шкурку. Зайцы правда кричат, как дети, если не успели удавиться в хромистой проволоке, из которой петля. Меня тоже жрали живьем — и ничего…
Бац! Я пройду по потолку, он притягивает меня, медленно перетекая вместе с силой притяжения. Заваливаются стены с фальшивыми книжными полками, как, в аттракционе «Заколдованная комната», а мы смеемся с Ежичкой и бежим, бежим…
* * *
Он тряс меня за плечи, перетащил на топчан и все хотел отвести от глаз мои намертво прижатые ладони.
Очнувшись и остервенело массируя точки на руках, я все боялся, что он сдуру вкатит мне какое-нибудь быстродействующее. У него наверняка имелось.
— Ничего. У меня бывает. От свежего воздуха. — Я сообразил, что продолжаю говорить ерунду.
«Синестезия — смешение в мозгу данных, поступающих от внешних рецепторов. Характеризуется невозможностью пациентом адекватно воспринимать, оценивать и реагировать на окружающий мир».
Я не мог саркастически не посмеяться сквозь боль: что-что, а точные формулировки — это по нашей части. Название-то подобрать я могу…
Сквозь уходящий звон в ушах я вдруг услышал, как голос Кролика произносит размеренно, будто метроном:
— Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. — Пауза и по новой: — Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. — Пауза. — Вспышка..
А, ну-ну, подумал я. Гипнотизер хренов. Старайся. Меня даже отпустило скорей, чем я думал.
Проклятый Кролик! Проклятое виски! Как я мог забыть, как теперь действует на меня алкоголь? Даже в детских, «пионерских» дозах.
Я не знаю, что со мною происходит, что стало происходить со мной здесь, в Доме. Усилилось многократно, так вернее будет сказать, ибо кое-какие вещи происходили и прежде. Касались краем. Слышались отголоском. И только тут, в затерянном в тверских лесах доме, что с самого моего первого взгляда сделался для меня Домом с большой буквы, охватили меня, убежавшего, и сам я не знаю теперь, так уж случаен ли был мой смятенный выбор тогда, почти четыре года назад.
Забытый кордон с продающимся домом я нашел в западной части области, в заболоченных моховых лесах. Отсюда вытекали крошечные ручейки, чтобы потом стать настоящими реками, расходящимися к трем морям. Сюда не вели проходимые дороги. В топь уходили деревни с одной-двумя бабками, и осинник, такой густой, что не протолкнуться, толщиной с руку, пробивал уходящие вслед за деревнями брошенные узкоколейки. Впрочем, уж для Тверской-то, обжитой и обустроенной области, это, конечно, было редкостью, я понимал. Но именно здесь мне открылась за годы нехитрая истина, что вовсе не обязателен необитаемый остров за тысячу миль. Что медвежьи углы, где можно относительно полно забыть о роде человеческом, находятся на удивление неподалеку. Что так просто, оказывается, если не порвать, то до предела истончить связующие нити.
Настигшая синестезия расщепляла вкусы на запахи, а звуки на цвета Я уже не говорю о зрении. Вдруг я делался способен считать волоски на крыле мухи или заставить заднюю стенку комнаты в Доме уехать за горизонт. Слышал собак в ближайшей (без магазина, пять километров) деревне, потом — «железку» за девять, а там, глядишь, смог бы уловить тайные беседы в Кремле. Если бы только сумел предварительно отсечь сумасшедший грохот мышиных пробегов под полом и вообще разделить весь этот клубок…
Это было исподтишка. И всегда наверняка. Обостряющееся в геометрической пропорции восприятие мгновенно переводило едва возникшую прекрасную картину в непереносимую для мозга, и он отключался, благословение природным предохранителям. И горний ангелов полет, и дольней лозы прозябанье…
Мне оставалось лишь надеяться, что Кролику с присными его пока что не известны эти мои новые качества. Ведь он прибыл сюда вовсе не за этим.
— Возьмите на полке вторую лампу, зажгите. В этой сейчас кончится керосин.
Кролик повиновался. Керосина у меня вообще немного, но черт с ним, после сегодняшней ночи, думаю, мне тут больше не жить.
— Когда, говорите, пленочку-то отсняли?
— На прошлой…
— Вранье! Я три недели от Дома ни на шаг. А вот дней двадцать или чуть более того, снег еще не сошел, приходил ко мне мужичок-охотничек, да. Просил помочь с застрявшим «шестьдесят шестым». Я еще подумал — что я ему, трактор? Это ж надо, по самую кабину вездеход уделать только затем, чтоб выманить меня на целый день. И помог же я. По уши в ледяной глине притащился, как не простыл только. А откопал.
— Заплатили они?
— Ага. На хлеб хватило. Я как раз недели четыре хлеба не ел.
Закончив возиться с лампой, Кролик обошел комнату по периметру, позаглядывал во всякие углы. Ободрал отставший кусок обоев возле печки, по-хозяйски сунул в общую кучу растопки. Потрогал ходики на стене, отбрасывающие тень. Я не заводил их с момента вселения: зачем?
— Представляю, как вы намучились с переездом.
— Да было-то… Три десятка коробок с книгами, чемодан. Да что на себе.
— Да-да, я знаю, — рассеянно покивал он. — И еще ваш письменный стол. Двухтумбовый такой, старинный. Кстати, где он?
— В первую зиму у меня тут был военный коммунизм.
— В смысле?
— Ну, тогда тоже топили мебелью. Дров не было.
— Гм, я полагал, живя в лесу…
— Лес — это еще не дрова. Тем более — сухие дрова.
Я невольно вспомнил, как лежал под пошедшим «не туда» срубленным огромным стволом. В сапоге от сорвавшегося в последний момент топора хлюпало, а в башке шальная мысль: если не выберусь, лисы первым делом обгрызут уши и щеки, у живого даже. Три недели потом не мог вздохнуть с поломанными ребрами, замерзал в нетопленом Доме, и вокруг — ни дровины сухой, два месяца дождей, «гнилая» осень. Моя первая осень тут… Вон там это было, в двух десятках шагов позади Дома, да.
Кролик повел бровью, а я подумал, что знаю, как по-латыни «заяц». «Кролик» не знаю, а «заяц» — вспомнил. «Лепус», вот как. Лепус асфальтус, нате вам. Мы же обозвать всегда сумеем.
— Я что-то не заметил на корешках книг знакомой фамилии, — сказал Кролик, стоя ко мне спиной. — Или они тоже… жертвы военного коммунизма?
Вот это был еще один настоящий вопрос! И задал-то он его с этакой видимой иронией, чуточку как бы панибратствуя. Мол, мы-то с вами понимаем.
…Как же, как же, читал, читал! У меня вообще все ваше, что издавалось, собираю вас, да, хе-хе… Очень! Особенно это… «Снег». Нет, «Пурга», ну что-то в этом роде. Это — да! А чего ж сами на полочке не держите, как же так? Да я бы на вашем месте…
Да уж, кто-нибудь на моем месте… но оно уже занято. Мною. Хотя, видит Бог, поменялся бы с кем и на что угодно.
— Там же, — сказал я без всякого выражения. — В печке. Первое, что сделал, когда разобрал добро. Сжег даже сборники с крохотными рассказиками. И тащил-то сюда только потому, что свалено было все в кучу.
— Да, — сказал Кролик. — Я вас понимаю. Это не тот случай.
Разумеется, это был не тот случай, и разумеется, Кролик читал все, что у меня издавалось, и что не издавалось, и что я сам не помню — какие-нибудь черновики, которые я выбрасывал на помойку.
— Я больше не работаю. Не написал здесь ни строчки. И не напишу больше никогда. Это было мое условие.
— Да, — снова сказал Кролик. — Я помню. Но вы начнете. Это несложно. Вы сами знаете, что это несложно.
— Ни х… это не несложно! — Я редко ругаюсь вслух. Глупо потому что. — И я не начну. Вы тоже сами знаете, почему. Должны знать, по крайней мере.
И вторая лампа, выплюнув язык копоти, погасла. Там тоже не оказалось керосина. Я забыл.
— Ну, вот…
— К лучшему. Поспать хоть часика три. Первый автобус проходит в шесть двадцать, а до бетонки идти два часа. С половиной.
— Слушайте, Игорь, на кой вам сдалось покупать какой-то ворованный паспорт? Неужели думали всерьез исчезнуть?
— Я хотел забыть все. Вам не понять.
— Вы думаете?
Я перебрался на кровать, лег, не раздеваясь, он, судя по скрипам и кряхтению моего расшатанного топчана, улегся там.
— Хотите, расскажу, с чего с вами начиналось? То, что для вас до сих пор оставалось, так сказать, «за кадром»?
— Попробуйте.
В окно мне была видна полоска бледной зари. Утренней или вечерней, я отчего-то не мог сейчас догадаться. Ну да у меня тут зори сходятся.
— Когда вы впервые попали в поле зрения, это было в большой степени случайно. Девяностый год, последнее — Девятое, что ли? — Всесоюзное совещание молодых писателей. Тогда это так называлось. Проводилось силами покойного комсомола. Помните?
Я помнил.
— Помимо всего прочего, на таких мероприятиях проводились всевозможные анкетирования. Социология. Идеология, конечно. Не вульгарное выявление диссидентства, на то стукачей хватало, но необходимо же властям предержащим знать, чем дышит племя младое, незнакомое. В массе. Были листы и от особой лаборатории, тщательно завуалированные, разумеется. Надо сказать, что ваши ответы прошли для специалистов совершенно незамечено…
— По-моему, это все проводилось анонимно. Если я верно помню.
— Не будьте хоть теперь-то наивным. Слушайте дальше. Даже я, прочитав их не так давно, задним числом, не усматриваю, например, ничего… экстраординарного. Ну, суждения в меру образованного человека, вступающего в пору зрелости. В меру фрондирующего. Не в меру себе на уме. Без ослепительных либо, наоборот, зияющих мест в биографии. Ничего… ничего. Если бы не совпадение одно поразительное. Говорят, у сотрудника, обрабатывающего эти, вкупе с остальными, данные, на столе оказался ваш тогда едва-едва вышедший «Снег». Откуда раздобылась эта книжечка, да-да, та, среднеазиатского издательства, самая ваша первая, тощенькая, зато полный вариант, не московская эмгэшная выжимка?.. В общем, сотрудник прочитал и сделал выводы. Вы пошли в картотеку и в обработку, и так стали известны феномены, связанные с вашими «Утро…», «Самые-самые», «Полночь откладывается», кое-что еще. Результаты ошеломляли. Хотя по-прежнему предполагалось, что имеет место тривиальное ясновидение. Тривиальное, надо оговориться, только для тех структур, которые вами занимались. Широкая публика тогда, не то что в наши лета, к подобным запретным водам не подпускалась на выстрел. Впрочем, граница запретных вод имеет свойство отодвигаться. Но это к слову. Тем не менее началась глубокая оперативная проработка и, сопоставив имеющееся с фактами из вашей реальной биографии… Выводы были сделаны сами понимаете какие. Все гораздо сложнее.
Я подавленно молчал в темноте.
— Процент «угадывания» — десять и семьдесят пять! Какие там телепатия, ясновидение, прочее.
Детские игры на травке. В хрестоматийном американском примере с «Наутилусом» и лейтенантом Джонсом — его настоящее имя и звание майор Джеральд Упсом, между прочим, — коэффициент семь и пятнадцать, то есть семьдесят один и пять десятых процента совпадений между загаданной на берегу и выбранной «Джонсом» на борту подводной лодки карточкой по Райновской системе, было признано неопровержимым подтверждением существования телепатии. Но с вами-то все по-другому! Более того, я убежден, что у вас — вообще десятка, а погрешность идет только за счет информационных потерь того вашего периода, когда вы еще не были привлечены и не был налажен строгий контроль за всем, что вы делаете. Десятка. Идеальное, невозможное, не имеющее право быть десять из десяти. Или сто из ста…
— Или тысяча из тысячи, — буркнул я. Эх, если б это было так! Но Кролику я об этом не скажу.
— Или тысяча из тысячи. Разве эксперименты, в которых вы участвовали, вас не… кгхм. Извините.
— Вот именно. — У меня похолодели кончики пальцев, но я справился. — Я не экстрасенс.
— Вы не экстрасенс. Или как еще называют: сенситив.
— Я никогда не предсказывал землетрясений, наводнений, чернобылей, челленджеров, и че… черт знает чего еще.
— Это делали другие, много кто, — согласился он. — По следам великих трагедий вообще всегда выясняется, что их только ленивый не предсказывал. Речь не о том, вы ж знаете.
Я знал.
— Я предельно откровенен, так как убежден, что на данном этапе хотя бы мы — союзники. То есть я-то убежден, что мы союзники вообще, но, что бы я ни говорил сейчас, вы все равно в это не поверите. Не поверите же?
— Не поверю.
— Черт с вами, не верьте пока. Так хоть на время примите, что я вам не враг и пришел я к вам тоже не от хорошей жизни. Игорь, вы по-прежнему не согласны рассмотреть меня как частное лицо? — вдруг спросил он.
Я повернулся на бок, кровать скрипнула, вздохнула пружинами. Из нее — я знал — просыпалась очередная горсть мусора. Когда-нибудь она рассыплется вся.
— Как вас ни рассматривай, а вам всем от меня что-то надо.
— Да, надо. Вы должны начать работать. Неважно, находясь где. Здесь… или в любом ином месте, как хотите. Условия будут созданы. Для издания в том числе. Да вы сами знаете.
Ну вот и все. Слова сказаны. Вот зачем он приехал. Кролик. Любые условия и великолепные возможности. Только пиши. Что хочешь. На что прежде не хватало времени, денег для пропитания, веры в перспективу издаться. Еще чего-нибудь. Кто из людей моей профессии не отдал бы за это руку, лишь бы работать другой?
Однако писать «что хочешь» они мне теперь не дадут, даже если бы я сам захотел. Со мной станут обращаться как с дейтерием, близким к критической массе. Он же соображал, «чем рискует», когда шел сюда, мой храбрый Кролик… Вот черт, он действительно должен быть уверен, что рискует смертельно, если не хуже. А держится молодцом.
— Я, наверное, должен вас поблагодарить, что вы полагаетесь на мою порядочность. По отношению к вам лично в смысле безопасности.
— Я надеялся на это.
— Вы можете не беспокоиться, я действительно больше не напишу ни строчки, ни полслова.
Молчание, в котором мне что-то чудится. Не пойму что.
— Обязуюсь также не насылать на род людской чумы, мора, пепси вместо воды в водопроводные трубы, космических и иных катаклизмов.
— Я полагал, что если бы захотели, вы давно сделали бы это. И если бы могли.
Не пойму, улыбается он там, что ли?
— Откуда вам знать границы моих возможностей?
— Да их никто и не знает, помилуйте, Игорь Николаевич. В предыдущих опытах, по-моему, только-только на них начали выходить…
Снова неловкое молчание, но Кролик его преодолевает:
— Вам предлагается точка зрения. Относиться к своему… скажем так, «дару», хотя явление гораздо шире, не как к какому-то кресту, а как к инструменту, которым стоит научиться пользоваться, только и всего. Что же, сбежали вы сюда, видите, и что? От себя самого-то, а?.. Предлагается вам наилучший выход. Имеется ведь не только эта точка зрения, которую я предлагаю, — имеются разные. В том числе и относительно вас лично…
Да, несмотря на ставший каким-то казенным голос, полная ясность и откровенность. А может, окончательные условия так и надо ставить, казенно и скучно. Тут остаться мне не позволят, значит, надо соглашаться. Пока еще просят добром. Он вообще неоправданно гуманен, Кролик. Зато больше ничего про меня не знает. Он приехал ко мне прежнему, а я уже другой. Не знает про Дом. Не знает, отчего мне так бросилась в глаза его красно-черная сумка. Про нее, между нами, я тоже только смутно могу предположить.
— Боль проходит, — вдруг сказал Кролик очень проникновенно из своего угла комнаты. — Боль проходит, Игорь, и это самое лучшее, что в ней есть. Да в ней больше ничего хорошего и нет, поверьте мне, я знаю. Я — знаю.
Ух, как я его возненавидел за эти слова! Хитрый, вкрадчивый Кролик! Но я ничего не ответил ему, потому что мне нечего было возразить: боль действительно проходит.
Собственно, она уже прошла.
* * *
И я уснул тогда, что само по себе очень странно после столь серьезного разговора. Сон, приснившийся мне, был лишь первым в череде этих удивительных снов, сквозь которые меня будто протаскивала мягкая, но настойчивая рука. Она будоражила воспоминания, о которых я хотел бы забыть сам, и поднимала те, что ушли сами собою, а иногда даже открывала мне то, о чем, как я полагал, и знать не знаю. Но это все было во мне. Извне не привнеслось ничего.
Впрочем, довольно скоро мне было разъяснено, с какой целью это делалось. Цель была — заставить меня вспомнить о себе самом, но, разумеется, не все вообще, а лишь интересующую Перевозчика сторону моей жизни.
Да, ему еще отчего-то требовалось, чтобы, вспоминая, я сохранял позицию стороннего наблюдателя.
* * *
Он был атеистом по стечению обстоятельств. Так уж они складывались.
Родиться ему довелось среди людей, чьи два, а то и три поколения были заняты либо тяготами, вытекавшими из прошлой жизни, либо борьбой за жизнь лучшую, но никак не жизнью как таковой. Люди эти, ближние и дальние, среди которых он рос, переходили из суток в сутки, из года в год, зачастую ощущая себя почти во всем счастливыми. Вычеркивали из памяти и книг прошлое, придумывали почти всамделишное будущее, пренебрегали настоящим, как безделицей неуловимого и ненужного в хозяйстве мига.
Итак, «стеклышки цветных воспоминаний»…
Из карапузного детства. Шкаф светлого шпона под лаком, застекленные скрипучие дверцы, книги битком. Спиртовой термометр в аквариуме, похожий на невиданный какой-то леденец, прекрасный и недоступный. Совсем просто: молоток — палец — рев.
Опять шкаф. Тянешь книжку из плотного ряда за верх корешка, тот лопается с веселым звуком. Процесс и звук привлекают, и проделываешь операцию со всеми томами, до каких можешь дотянуться. Ремень — рев — угол. В углу можно было слюнить палец и рисовать какие хочешь загогулины…
С течением невообразимо долгих лет впечатлений прибавляется. Ребята со двора, огромная раскатанная горка в лесопарке, что рядом, драки «на Ледяной» — куча на кучу, стенка на стенку, район на район. В одну из зим во дворе был устроен снежный дом, пещера в бульдозерном отвале особенно обильного в тот год снега. Единственная свечка чуть пробивается сквозь сизую мглу дыма от набранных у магазина чинариков. Зализанные дыханием стены. На ворохе пальто и телогреек по пояс голая — снизу — девочка, едва опушенная. Ребята постарше меняются, он в числе мелких только смотрит. Девочка хихикает и время от времени хрипло матерится сквозь отрывистое сопение мальчишек. Это сильное впечатление.
Жизнь складывалась из родительских получек и авансов, продуктовых наборов к праздникам и вечно протирающихся штанов. Летом родители отправляли его на дачу к своим родителям. То были три месяца клубники, комаров и совершенно другой, специфически дачной ребячьей компании со специфическими дачными затеями. Родители его родителей любили по вечерам петь дуэтом и строго выборочно — на революционно-патриотические темы — смотреть телевизор.
В школу он был отдан с шести лет, первый экспериментальный набор. По окончании, также на год раньше, это давало ему шанс до армии «остановиться, оглянуться». Экспериментальный набор, экспериментальный класс, экспериментальный народ. Человеческий фактор для исторических опытов. Странное время…
Остановившись и оглянувшись, он заметил вокруг себя множество забот. Не «проблем», нет, это словечко тогда было еще не в ходу. «It's your problems» — так будут говорить позже, а тогда это были просто заботы. Скажем, те же штаны, не устававшие протираться. Джинсы-куртки, шузы-сумки, очки-пакеты… В истории Отечества билось-пульсировало последнее десятилетие дефицита как социально-философского понятия. Зато водка и продукт, называвшийся портвейнами разных сортов, лились рекой.
Материальные заботы, заботы тела, пришлось решать путем вступления на рельсы неформальной экономики, которая неграмотно клеймилась мелким спекулянтством, но которой были заняты опять-таки все. Под жестким прессингом родителей своих родителей он поступил в институт чего-то там, а родители разошлись в год его окончания школы и разъехались по новым семьям, оставив в результате многоступенчатых обменов целую большущую комнату в квартире с одним, вечно в нетях, приличным соседом.
Ситуацией не преминуло воспользоваться буйное студенческое братство, и поэтому стройная последовательность этих лет несколько размыта. Новый год (который?), в его комнатенке человек двадцать пять, стекло хрустит под ногами, и загорелась елка. Стипендия, стипуха-мама. «Пивка для рывка, и на малину к корешку нашему!..» «Мамаша, для начала — семь по два сорок семь!» «Мужики! Ударим по пельменчикам?..» Сколько, по-вашему, на обыкновенном молодом человеке, одетом в куртку и под ней костюм, может уместиться бутылок, так чтобы снаружи было не слишком заметно? Ну, сколько, сколько?.. Фигушки — двадцать девять. Зарегистрированный факт. «Картошка» — на третий день ему проломили голову лопатой в драке с деревенскими. Девочки. Та, другая, пятая. Две сразу, любительницы. «Але? Чего делаешь? Ну, подъезжай, я тут с чуваком, нам третьей не хватает, «шведочку» разыграем…» Весело жилось.
Тесные дни были заполнены до отказа, но при том не оставляло ноющее, как зуб, ощущение какой-то неправильности собственного бытия. Ощущение лежало вне привычных, обыденных мерок. Если бы он тогда знал это слово, то назвал бы его метафизическим.
Он живет не как ему должно
Не умея пока выразить это глухое чувство словами, он прятался за штамп: это что ж, вот так проваландаюсь пять лет, там — диплом, там — работа, там — семья, в смысле пеленки-распашонки и прочее, и все?! Нет, это было явно не то.
Он был молодой и глупый просто. Но в том и штука, что это было не просто не то, а — не то.
Выход открылся вдруг даже не слишком с неожиданной стороны.
Еще в «школьные годы чудесные» у него получались приличные сочинения, некоторые иногда зачитывались их русичкой по прозвищу Граммофон перед всем классом. Он выбирал свободные темы, а от заданных старался отвертеться, потому что обычно не читал того, о чем надо было писать. Ему нравилось придумывать, а потом описывать. Да и после школы, остановившись и оглянувшись, между веселыми делами сочинять не перестал. Постепенно насочинялось много. Он подумывал взяться за это дело всерьез и под такие мысли бросил институт «чего-то там» в середине третьего семестра, потому что там было муторно из-за множества заданных тем. Легкость, с какой оставил идею о высшем образовании, объяснялась еще и тем, что за период роста организма в нем открылся некий сложный сердечный недуг Он недуга не ощущал, но в армию все равно было не идти. Как раз, кстати, начиналась Афганская война, и двое его одноклассников не вернулись — один из первой трагической волны вторжения, а другой — после катастрофы на перевале Саланг.
Писательство, рассуждал он, дело прибыльное, надо только попасть в струю. Что такое «попасть в струю» в то странное время, он, по молодости, не понимал, и это его уберегло. Или, если хотите, сгубило. Тлетворный сладенький запашок возможной известности его коснулся слабо. Впоследствии, читая биографии разных известных личностей, он недоумевал, откуда у них был этот зуд — непременно увидеть свою фамилию напечатанной. Нет, это все, конечно, хорошо, но вот гонорарчик, он как-то более. То есть пока ему виделось лишь продолжение борьбы с заботами.
Жизнь опять была тесна После ухода из института он где-то работал, через день или как. Три или пять лет прошло. В промежутках он женился и разводился, вновь оказываясь в своей комнате в квартире с одним вечно исчезающим соседом.
Некоторые из сочиненных вещей получились достаточно яркими, чтобы быть замеченными, но в то же время не режущими глаз, что позволило им увидеть свет. Симпатичная фраза, правда?
Новые друзья в новых компаниях на пирушках, посвященных чьим-нибудь случайным деньгам, упорно называли его сочинения гениальными. Это льстило, но он больше прислушивался к тем, кто цедил как бы нехотя: «Н-ну, любопытно, любопытно…» Мол, что ты, голубчик, еще выдашь. Он старался, выдавал.
К жизненным составляющим прибавились хронические долги, что также служило пищей для души и ума.
О душе. Держать ее подальше от высокого и неведомого было полезно и удобно для работы. Да, имеются школьные «вечные» вопросы, список которых, как на шпаргалке, стоит перед глазами, но имеются также и вопросы «невечные». Именно они помогали больше всего. Опусы, рождающиеся благодаря им, про себя он называл «семечками». Но покупали их хорошо. Как, собственно, семечкам и положено. Однако, видать, была в нем некая искра, они получались у него добротными и даже не очень плоскими. Ровно настолько, что редакторы дружно одобряли, брали, пусть не все, но кое-что, и дружно звали приходить еще. Он, не нюхавший как следует редакционных порядков своего странного времени неофит, даже всерьез засомневался, а существуют ли на самом деле эти два монстра — Редакторский Произвол и Цензурная Стена, о которых в произвольных нецензурных выражениях говорилось в новых компаниях новыми друзьями?
Как ни считать, а все это было детство и, вне зависимости от скоропалительных женитьб, юность.
Все быстрее скакали цифирки на табло, бежали по золотым усикам электроны, в скорости света прибавлялось нулей. Мир приобретал иные краски, неудержимо накатывалось то, что давным-давно названо Ее Величеством Судьбой.
И в один из дней он горько пожалел, что никогда не верил в Бога. В одного — или многих сразу, все равно.
* * *
Еще более странным было то, что я проспал. Краешек солнца сквозь перекрестье рам добрался до трехтомника Монтеня на третьей снизу полке, а значит, — четверть восьмого. Как это я так?
Я вспомнил имя, которым мне представился Кролик. Михаил Александрович Гордеев, вполне нормально. Вряд ли настоящее. Гордеев перелистывал снятую с полки книгу.
— «Сперва металл на тяжесть ты попробуй. Затем взгляни на блеск. Затем на зуб возьми. И лишь пройдя три испытанья, он золотом назваться может». — Он взглянул на меня, проснувшегося, поставил книгу на место. — Интересные стихи.
— Почему вы меня не разбудили?
— Сам только глаза открыл. Хорошо у вас спится. Спокойно, В деревянных домах всегда так.
— Не всегда. — Я прикусил язык. Нечего с ним разговаривать, с Кроликом. Я все еще находился во власти удивительного сна. — Как поедем? И когда? На утренний мы опоздали, теперь до восьмичасового ждать. Выходить в семнадцать. На всякий случай.
— Ну, зачем же нам ждать, — добродушно сказал Гордеев. — Ждать — что может быть хуже. Только догонять…
Он вытащил из внутреннего кармана своей лайковой куртки плоский приборчик, нажал несколько кнопок. Ага. Угрюмо хмыкнув, я пошел на крыльцо. Вернулся, умытый, а Гордеев вновь стоял у полок.
— «А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг — конца не будет, а много читать — утомительно для тела», — процитировал он из мягкого томика с папиросными страницами. — Прекрасный девиз для литератора! И закладка здесь, смотрите-ка. Перечитываете на сон грядущий? Для укрепления?
— Подумаешь, закладка, — сказал я сварливо. — Там их сотни две, закладок этих.
— Поглядите, ничего я не забыл?
Он уже собрал мой чемодан, прекрасно ориентируясь, где что лежало, что следует взять. Я по инерции вновь удивился
— А вот еще… — В руках у Гордеева была следующая книга. — «И наконец…»
— «И наконец, одни философы называются физиками, за изучение природы, другие — этиками, за рассуждения о нравах, третьи — диалектиками, за хитросплетения речей», — сказал за него я заложенную цитату. — Диоген Лаэрций. Слушайте, может, хватит развлекаться? Поставьте книгу на место. Что вы там вызвали?
— Транспорт Неужели вы думаете, что я без транспорта?
— Не иначе, вертолет. По всем законам жанра должен быть вертолет. А перед ним погоня. С автоматными очередями, визгом покрышек и лохмами рыжего огня на перекувыркивающихся автомобилях.
— Ну нет, — Кролик уже откровенно смеялся, — хватит с меня вертолетов. Перекусить перед дорогой мы успеем. Машину я в километре оставил, но пока они проберутся…
— Молодцы?
— Как без них. Не сердитесь. Давайте позавтракаем, я без вас не стал. Выпьете граммульку или?..
Я демонстративно налил себе из закопченного чайника черного брусничного отвара. Без сахара. Мой здешний чай.
— А-а, — сказал Гордеев. Сам он, к моему огромному изумлению, наполнил кружку до краев двенадцатилетним «Джонни Уокером», подмигнул мне, выпил медленными глотками, как воду. Снова подмигнул. — Вы уж меня простите, Игорь. Это я в порядке аванса вам. За грядущие бои, в которых не смогу, к сожалению, поучаствовать на вашей стороне лично. Ну-с, еще одну. Все повеселей будет…
Я, разумеется, не понял, что он хотел сказать, и молча смотрел, как он расправляется со второй такой же кружкой. В четырехгранной бутыли осталось совсем на донышке. Вот это Кролик! Потом он снял со стены свою сумку и стал собирать в нее не допитое и не доеденное нами. Ничего не забыл и тут — даже пустые банки и обертки. Подотчетное там у них, что ли? Но я, как мне показалось, догадался, зачем он все собирает. Не хочет оставлять следов своего пребывания. Отпечатки пальцев с кружки, книг, прочего тоже будет стирать? А как насчет запаха?
Гордеев не стал стирать отпечатки. Со стороны заброшенной дороги раздался гудок. Автомобильный.
— Присядем на дорожку? — Не дожидаясь меня, Михаил Александрович уселся вполоборота, так что я видел его розовый, налившийся не то от виски, не то от хозяйственных усилий затылок.
Я тоже опустился на чемодан. Наверное, я должен был сейчас что-то такое испытывать, но ничего не было. Уподобившись только что лазившему по цитатам Гордееву, я вспомнил: «Конец твоего мира приходит не как на произведении искусства…»
И что-то там еще. «Его приносит паренек-рассыльный…» Конец моего мира. Моей второй, здешней жизни. Будет ли третья? Третья… Что же я такой пустой?
С дороги опять посигналили. Не терпится им. Не пер Михаил Александрович на себе свою замечательную сумку, не надрывался.
Я запер Дом, как всегда, уходя надолго, на два замка, и ключи засунул на сухое место под крыльцом. Дорожка к роднику, которую я начал мостить чурбачками, поставленными на попа. Огород. Набитый на две зимы вперед стог дров. Мои планы, бесхитростные достижения, которыми я еще вчера только и гордился. Дом. Я взглянул назад. Ничто не изменилось в Доме из-за того, что еще один из его временных хозяев покидает его. Не так ли уходили все они, прежние, кто не умирал прямо в нем?
Не знаю, можно ли назвать это новым знанием, что открылось мне здесь, но я вдруг начал понимать их всех, моих предшественников (краткие перекупщики не в счет), кому Дом давал приют и защиту. Их историй я так и не сумел прояснить при своих редких заходах в ближайшие деревни, и — один-единственный раз — осторожными справками в райцентровском краеведческом музее. Память здешних жителей простиралась от силы на одно поколение дальше памяти горожан, а Дом был много старше. В музее не знали. У доживающих век бабок в полумертвых деревнях не осталось никаких баек-сказок. Ничего.
Но те, кто приходил в Дом со своим смятением и горем, кому находилось в нем отдохновение, краткое ли, долгое, как повезет, — они были. Я так же убежден в этом, как и в том, что наше прощание с Домом не навсегда. Даже — что надолго.
С Гордеевым мы обогнули заросли можжевельника. Я собирал под его кустами подосиновики, далеко не ходя. Увидел я, на чем Михаил Александрович прикатил. Не очень разбираюсь в иномарках. Здоровенное чудовище на высоких огромных колесах, цвет самый пижонский, ярко-фиолетовые чернила.
— Михал Алексаныч!..
Рыжий молодец в каскетке выглядит обеспокоенным. Меня вообще взглядом не удостоил, сразу кинулся к Гордееву, словно тысячу лет не видались. Пока у них происходит тихий разговор, я смотрю на двух других. Куртки, кепки, стрижки. Этим сказано все. Смешно.
— Привет, ребятки! — Машу им.
— … времени, — говорит позади рыжий с Гордеевым.
— Сообразишь сам и ребятам объяснишь. И все, — говорит тот.
— Но…
— Без «но». Лопата есть?
— Имеем.
— Вот и сообразишь. Двигаем.
— А как… как оно будет-то? Чего ждать?
— Ну что ты меня спрашиваешь, Мишка! — с досадой восклицает Гордеев. — Я знаю, как будет? Как оно всегда бывает? По-разному. Вот и сейчас не знаю… Сумку мне в ноги поставьте…
Нет, если они про дорогу, то лучше б пешком идти. Я, конечно, ничего не имею против четырех колес вместо двух ног, но вылезать, чтобы перерубить улегшийся поперек ствол, не буду, так и знайте. Хотя сюда-то они проехали. Я почти смеюсь. Что со мной? На припадок не похоже. Не «накат». В голове кружение, как после хорошей бутылки игристого в те времена, когда я еще мог пить. Неужели эта сволочь Кролик меня все-таки чем-то траванул? Зачем, я ж на все согласился? Для вящей безопасности — а вдруг забьюсь в истерике в последний момент? Но я же полностью контролирую себя. Пол-нос-тью. Нет, тут что-то не так.
Меня запихивают в машину. Мотор ревет, окружающие деревья прыгают вверх-вниз, и оказывается, по этой заброшенной дороге все-таки можно проехать, причем довольно успешно.
Не знаю, сколько это продолжается, как не знаю, что вдруг происходит там, снаружи.
Глухой шум, вскрик сидящего рядом со мною, страшный рывок за плечо, от которого я, вылетев, как пробка, успеваю пробежаться на карачках по волглому мху и, боднув елку, прикусить язык. Искры из глаз. Минуту, а то и все пять я в отключке. Последнее из услышанного — высокий, почти детский вскрик одного из молодцев и матерное ругательство рыжего.
Когда я открыл глаза, все они сгрудились вокруг вставшей дыбом машины. На сильно вдавленной крыше лежала невозможной толщины ель. Окна высыпались, стойки поехали, как пластилиновые.
— Ну что? Ну что? — приговаривал один из них. Тот, с высоким голосом.
— Не ссы, — сказал рыжий, — сейчас вытащим.
— Он… он что? Он че?.. Да?
— Через плечо! Эй, ты, иди сюда, дверь подержишь!
Я не сразу понял, что это ко мне. Слишком был занят собственными ощущениями, говорившими, что моего странного состояния больше нет и в помине. А среди толокшихся у покалеченной машины господина Гордеева не наблюдалось.
— Железный этот сук, что ли?.. Ты! Ну? Долго ждать?!
Я подковылял. Михаил Александрович Гордеев, залитый кровью, был зажат меж панелью и прогнувшейся крышей. Короткий толстый сук пробил фиолетовую крышу и пригвоздил Гордеева в самый затылок.
— Как случилось-то? Он выскочить не успел? Почему?
— По всей вероятности, сумка, — ответил мне более дружелюбный водитель. — Хотел он, понимаешь, выпрыгнуть, как дура эта на нас пошла, да в ремне запутался. Сумка-то в ногах, да тяжелая, что у него там наложено… Я увернуться не успел. Вон, су-чара, нутро наружу, чего ему в ней было…
Как завороженный, глядел я на развороченное красно-черное пятно. Осколки разбитых бутылок лезли из нее. Очень прочный капроновый широкий ремень обкручивал ноги до колен у мертвого Гордеева.
А вот «веселое» мое настроение действительно враз исчезло, как отрезало. Или отбило. Ох, не прост ты, Кролик Гордеев. Был.
…Рыжего Мишу мы ждали во второй машине часа два. Он пришел, зыркнул на притихших молодцев нехорошим глазом, швырнул в багажник короткую лопату со следами свежей земли. Сам упал за руль.
— И не было ничего, ясно? — сказал он молодцам. Те по очереди робко кивнули. — Нате, — протянул им по нескольку желтых маленьких таблеток — Жрите это, ничего лучше нет. Привыкайте, ребятки, к чудесам и кошмарикам. Этот еще…
Последнее явно было про меня. Я дернулся было сказать, но решительный Миша продолжал:
— Так, Игорь, поступаете в мое распоряжение. Будете доставлены, куда планировал Михаил Александрович.
— Мы специально не договаривались.
— Ничего, я знаю.
— А мне знать разрешается?
— Узнаете. Очень скоро. Теперь приказы отдаю я, но вам дам совет. С вами станут разговаривать. Совет: не слишком откровенничайте там, вам же лучше будет.
Рыжим Миша был невысок, полноват, но кряжисто-ловок в движениях. Глаза у него тоже были рыжие. Мне было ясно. Я кивнул.
— Вот и хорошо, — обстоятельно подытожил он и достал из-под сиденья непонятного вида черный большой пистолет. — Придержите-ка его, — молодцам.
Я не испугался даже и до того, как понял, что это всего лишь пневматический инъектор. Оказалось, что мне уже все равно. Крохи появившейся, несмотря ни на что, неясной симпатии к Гордееву — чувство, что так давно не посещало меня, — погасли, не разгоревшись, и что у меня еще оставалось? Даже из Дома меня забрали, так чего терять-то? Инъектор — это даже хуже, так как подразумевает продолжение.
Запомнил взгляды прижавших и загнувших мне голову молодцев. Ненависть и страх — вот что я читал в них в эту секунду. Когда-то я почти уверовал, что больше мне не придется видеть это во взглядах других людей, обращенных ко мне. Но все возвращалось.
Инъектор щелкнул. Боль в шее я уже не почувствовал.
* * *
— Очень вы в сложном положении, Игорь Николаевич.
— Я не…
— Да знаю, знаю я. Это все нам известно. Но ведь вам Гордеев преложил оставить это имя. Должно быть, свыклись?
— Более или менее. Мне, знаете, мало кому приходилось представляться там. Расписываться на каких-нибудь бумагах — и того меньше.
— Не то что раньше. Автографы, прочее. Кстати, куда Гордеев-то подевался, не в курсе вы?
— Понятия не имею. Я думал, это он меня и привез. Меня отключили, а больше я ничего не помню. Так что извините.
— Нет, вас привез Хватов. Рыжий такой, не запомнили? Как он вам, раньше не встречались?
— Хватов… запомнил. Хватов, Подручный, Заплечный, как там еще из того же ряда… Нет, раньше не встречались.
— Простите, вопрос из разряда анкетных. Как бишь называлось-то это ваше творческое объединение? Тогда, в ваши последние годы?
— Вэ-Нэ-О-Нэ-Пэ при Пэ-И-О…
— Господь с вами, довольно. Только расшифруйте аббревиатуры.
— Вам же все и так известно. Если вам лично неизвестно — архив поднимите, там все обо мне.
— И все-таки.
— Всероссийское Независимое Объединение нетрадиционных писателей при Полиграфически-издательском объединении…
— Да-да. Несуразица какая, верно? Как может быть: «независимое» и «при»? Да и тавтология сплошная: объединение — объединение.
— Тавтология — это по-другому.
— Да? А я думал, это когда одинаковые слова повторяются. А вы разве работали в каких-то нетрадиционных… м-м, формах?
— В самых что ни на есть традиционных. Для меня и самого загадка, каким я там очутился краем. Предисловий не хватит ли?
— С чего вы взяли, что это предисловие? Это самая что ни на есть содержательная беседа по существу вопроса. Меня, например, еще такая вещь интересует. Как по-вашему, Игорь Николаевич, среди ваших тогдашних нетрадиционных… м-м, коллег, собратьев, так сказать, по перу, могли быть такие, кто обладал способностями, сравнимыми с вашими? Быть может, не в такой степени…
— Вот не думаю. Да я и сам о себе тогда не знал. Нет, не думаю, нет, их бы наверняка заметили. Все может, конечно, быть. Спаси их Господь, если так. А вообще — вам виднее.
— Вы правы, нам виднее. Не было.
— Так какого ж ты, гад?!
— Спокойнее! Спокойней, Игорь Николаевич, присядьте, пожалуйста. Положение ваше, повторяю, весьма незавидное. Щекотливое, я бы сказал, положение и нелепое крайне.
— Уж куда…
— Да вы, наверное, не о том сейчас подумали. Видите ли, вашей проблемой занимался Гордеев. Единолично. У нас хранится вся документация на вас, записи, результаты, описания ваших опытов и испытаний. История вашего привлечения и вашего ухода. Ваша расписка о неразглашении. Решение руководства прекратить работу с вами…
— До особого распоряжения?
— Нет. Совсем. Согласно вашему желанию и взаимной договоренности. Вас не собирались трогать. И вдруг появляется Гордеев, поднимает большую бучу, вытаскивает вас, а сам… исчезает. За ним, впрочем, такое водится. Мы, оставшись без него, оказываемся в некотором недоумении: что теперь с вами делать? Оправить обратно?
— Это было бы хорошо.
— Увы. Хотя должен сказать, ваше решение… м-м устраниться в свое время было воспринято с пониманием и, я бы сказал, одобрением. И лучше выдумать, как говорится, не мог. Тем более что и сейчас вы своего мнения не изменили, так?
— Так. Но ведь вы же с моими желаниями не посчитаетесь, верно? Есть Гордеев или нет его, теперь, раз меня вытащили, это особой роли уже не играет?
— Боюсь, что так, Игорь Николаевич. Хотя должен вам сказать, силой можно добиться всего, но силой ничего нельзя удержать.
— А вот это соображение не ново. Оно еще никому и никогда не мешало действовать силой.
— Нам нужны сознательные союзники, а не подопытные экземпляры.
— Сомневаюсь. Где меня на сей раз собираются мучить? Под кем вы теперь ходите? Безопасность? Армейская контрразведка? Новые направления в военных технологиях? Задачи?
— Да что вам — названия, задачи. Обо всем в свое время. Может быть. Я про вас говорю. Ведь пропал Гордеев-то.
— За ним же, говорите, водится такое.
— Да, но когда к вам отправился, пропал. При вашем, боюсь, непосредственном участии.
— Вы идиот, спросите людей, которые были вместе с нами. Вот они что скажут, то я и подтвержу. Хватова спросите.
— Что Хватов… А вам достаточно же было лишь написать. Черным по белому или, там, желтым по синему. Или еще как. Выразить пожелание в письменном виде. И нет человека. Не так?
— Действительно идиот, хоть бы протоколы прежних испытаний почитали…
— Диву даюсь, как вы держитесь! Хамите на каждом слове, а ведь не то что по краешку ходите, а вообще в воздухе парите. Вы ж должны понимать, что без Гордеева вам вообще ничего не светит. Он единственный, вытащив вас, мог защитить и как-то определить дальше. А для всех остальных вы существовать перестали, когда по чужому паспорту на заброшенный кордон уехали, а перед тем расписочку написали. Исчезни вы — шорох не пролетит, травка не шелохнется. И нам забот меньше.
— Ваши же и научили — чем наглей, тем уважения больше. Уголовная, между прочим, психология, на зонах по таким законам живут. Ладно, за хамство простите. Что вы собираетесь со мной делать? Серьезно. Отправили бы на самом деле обратно домой, а? В лес. Всем лучше будет.
— Очень вы возбуждены, Игорь Николаевич. Мучить вас никто не собирается. Да вас и прежде, кажется, не особенно мучили. Наоборот. Как насчет отдохнуть неделю-другую? Приличные условия, интересная компания. Даже немного чересчур экстравагантная, ну да сами разберетесь. Есть женщины.
— Снова в отключке повезете? Я, по-моему, до сих пор в себя не пришел. Голова раскалывается от ваших джеймсбондовских приемчиков. Пошлятина детективная…
— То Хватова благодарите, это у него такие методы. Наверное, увлекается всяким таким… А здесь уже недалеко. Так или иначе, это не последняя наша встреча.
* * *
Сквозь кроны сосен на меня сыпалось дробленое солнце. Совсем не было ветра с утра, только зной. Ненормальный какой-то, тяжелый, как будто с неба опускается раскаленная сковородка. Совсем не похоже на влажную жару средней полосы России.
Красные стволы сосен. Ухоженное, без подлеска почти, храмовое скопище колонн под зелеными игольчатыми шапками. По ночам они гудели. Похожее я видел только в Юрмале, пятнадцать лет назад, вокруг писательского Дома творчества. Но там еще было море и большая река, которая так и называлась — Лиелупе, Большая Река, и мы хохотали внизу, в баре, когда узнали, как будет по-латышски «зеленая река». В ясные вечера солнце ложилось на лес за Большой Рекой и не хотело проваливаться дальше, освещая полузатопленный остров с домами и столбами в воде. Кроме того, те, прибалтийские, сосны я мог видеть и сверху, с лоджии пятого этажа. Они были как близкий зеленый ковер. И маяк был виден оттуда, и горизонт.
Но здесь не пахло ни речной водой, ни морем. Сверху взглянуть на сосны я тоже не мог, потому что все домики нашего огороженного квадрата были одноэтажными.
Перевернувшись на живот, я поорудовал в траве кончиком разогнутой скрепки, надеясь хоть в этот раз отыскать какое-нибудь насекомое, но тщетно. Ухал молот, забивающий сваи на участке за забором справа. Оттуда доносились разные строительные звуки. Зато со строительства за забором слева никаких звуков не доносилось. Наверное, у них выходной. В поле зрения мне попались ворота в южной стене.
Ворота — единственный легальный путь в наш Крольчатник. Аукнулось мне мое глумление над Михаилом Александровичем Гордеевым. Впрочем, я склонялся к мысли, что это было то же самое неосознанное предвидение, сперва принимающее форму неясного беспокойства и смутных тревог, задним числом всегда объяснимых и понятных. У меня бывает и такое. С черно-красной сумкой, к примеру. Ну да, это не редкость у многих людей, тут я ничего особенного не представляю.
Ворота, утверждает Правдивый, — вообще единственно возможный путь сюда и наружу. И бесполезно рыть подкоп или улетать, как, по легендам, неоднократно проделывали зеки незабвенного Советского Союза — кто, собрав чуть не геликоптер из бензопилы, кто — планер из фанеры, как некий летчик-истребитель полсотни лет назад на возведении главного здания МГУ.
Правдивый называл какие-то электронные секретки, страшный дистанционный электрошок, всевидящую лазерную отслежку, прочее научно-фантастическое… Да и мы не зеки здесь, и Крольчатник не зона, а скорее санаторий. Правда, и стены у нашего санатория хороши — в гребень шестиметровых бетонных плит вделаны ужасающего вида стеклянные зубья, а над ними через равные расстояния на аккуратных хромированных ногах торчат черные прямоугольные коробочки. Назначение коробочек мне непонятно, но выглядят достаточно зловеще.
Молот ухнул в последний раз и затих. У строителей обед. Этот участок еще на нулевом цикле, а тот, где сегодня работы не шли, возвышался в отдалении этажей на пять-шесть — из-за стены не получалось верно посчитать. С него вряд ли что-то видно в Крольчатнике, да и кому и на что смотреть? Паренькам-стройбатовцам? Да если что-то видно под этими великолепными соснами, то оно и с орбиты-то выглядит невинными хозпостройками или домиками обслуги. И спутник над нами никто не поведет, мы ж все-таки не Среднеуральский боевой комплекс с уходящими под скалы нитками железных путей… Глупости лезут в голову. От безделья.
Я поднялся на ноги, отряхнул прилипшую хвою. У строителей обед, у нас завтрак. Надо идти, чтобы опять не бегал Правдивый, тряся мохнатым пузом и ноздрями, в поисках и матюках.
Напоследок пригляделся, ища хотя бы одно дерево с живой зеленой вершинкой. Несмотря на богатство колючих крон ниже, верхние ветви у всех сосен засыхали. Как хвостики у арбузов.
По пути к столовой, отдельному строению из двух половин, зимней и летней с раздвижными стенами, возле северной стены, близ тропинки стояла кривая сосна. Я обошел ее и в месте, где не было коры, процарапал скрепкой очередную палочку в добавление к предыдущим. Она оказалась седьмой в ряду, и большой чертой я наискосок перечеркнул все семь.
Как всегда во время этой операции, я подумал, что меня заставило промолчать о гибели Гордеева. В Крольчатнике никто его не знал. Точнее, не называл, так как впрямую я еще не спрашивал. А во время того разговора… Есть у меня этакое упрямство. Особенно когда со мной говорят с отчетливо ментовской подначкой. И не угрозы в форме добрых советов Миши Хватова меня остановили.
Перечеркнутых групп черточек по семь на сосне было уже три — с этой. Свое внутреннее ощущение возврата к цивилизации я почувствовал в конце первой группы.
— О, Игореха! Давай ко мне, я твой столик перетащил.
Правдивый сегодня сменил обычную растянутую тенниску на мягкую белую рубаху, распахнутую на волосатой груди до самого волосатого пупа. Под мышками рубаха отпотела, на шее висело полотенце, перепаханные морщинами лоб и щеки бисерились потом. Лицо Правдивого напоминало мне сразу две вещи: фотографию Жана-Поля Бельмондо и репродукцию фантастической картины «Пейзажи Ганимеда». Ж.-П.Правдивый пил чай из самовара. Я принялся за заказанные вчера творожники.
Порядки в здешней столовой были первым, но не единственным из чудес Крольчатника, с которыми я столкнулся. Выглядело на первый взгляд, как в любом доме отдыха трудящихся: заказываешь на следующий день с вечера, ставя галочки в завтрашнем меню, и оставляешь свой вымпел на столике, где завтра хочешь сидеть. Я по какому-то полудетскому воспоминанию выбрал кораблик с парусом. Но кто сервировал столы? Кто учитывал пожелания трудящихся, в смысле, отдыхающего контингента? Кто прибирал грязную посуду и помещение в целом? Знаком приглашения служили распахнутые двери-стены. Мои поиски хоть какого-то «окна раздачи», двери в стене столовой, примыкающей к внешней, успеха не принесли. Компания Крольчатника поглядывала на мои усилия с ноткой иронического благожелательства. Похоже, я их развлекал. Тогда я — ведь это было в самом начале — с налету предложил, откушавши, зал не покидать. Что будет? Правдивый похлопал меня по плечу, проходя: «Нич-че, братан, не будет, без следующей жратвы останешься, вот что будет. И остальные из-за тебя. Пойде-ем, пойде-ем, маму твою…» Изнутри от пола до потолка стеклянные стены закрывались белыми непрозрачными занавесями с фестонами.
Рядом с моей тарелкой, стукнув, очутилась чашка янтарного чаю, лег пирожок.
— Тресни, Игореха, чайку, пирожком заешь, если водки не дают.
— В честь какого такого праздничка?
— А такого, что у меня день рождения, может быть. Приоделся вот, вишь? — Сверкнув фиксой из рандоли «под золото», Правдивый отер пот. Интересно, что Правдивый — это его фамилия, как, по крайней мере, он сам утверждает.
— Тогда твое здоровье, Ж.-П. Расти большой. Сколько стукнуло?
— Сам ты «жэ» и то же самое «пэ». Чего пристал?
— Говорю, похож ты на звезду французского кино.
— Сам знаю. Девки проходу не давали. А то, бывало, идешь в Чернигов, так после Могилева их по Гомельской области — тьма. Берешь на «плече». Так, слышь, трасса там то вверх, то вниз, она, зассышка, старается, а я…
— Ларис Иванна с Бледным. — Я толкнул Правдивого в бок, чтобы заткнулся. Мне осточертели эти его байки.
— Опять она с ним? — У него даже пот высох.
— А что такого?
Правдивый глядел на приближающуюся пару.
Слоноподобная, но не лишенная определенного шарма Ларис Иванна и ее спутник, бледный, хрупкого вида молодой человек. «Юноша бледный со взором горящим». Под закинутыми назад всегда словно мокрыми черными волосами у него неестественно блестели огромные, чуть не во всю радужку, зрачки.
— Слушай, а он не того? Ни красным царством, ни «снежком», ни «голубой леди», ничем таким не балуется? Есть тут возможность?
— Другая у него леди. Значит, опять…
Правдивый не следил за своим голосом и говорил не хрипло и не сипло. Не так, как старался обычно. Я с удовольствием наблюдал за ним.
— Здравствуйте, мальчики.
Появляясь в паре с Бледным, Ларис Иванна всегда блистала в роскошном шелковом кимоно цвета глубокого сапфира. На Юноше бывал модный мешковатый пиджак со спущенными плечами и чуть-чуть длинноватыми рукавами. Ларис Иванна подняла пухлую ладошку с пальчиками-сосискам и, приветливо поиграла ими, оканчивающимися каждый перламутровым коготком. При этом широкий рукав съехал до локтя величиной с колено нормальной женской ноги, и на лилейной коже открылась длинная непристойная ссадина во все предплечье. Вся правая сторона дивного лица располневшей шемаханской царицы была тщательно запудрена и превышала по размерам другую половину. Кокетливая улыбка получилась несколько кривоватой.
— Александр, застегнитесь, — велела она Правдивому, — что за манеры?
— Он новорожденный, Ларис Иванна, — пояснил я. — Расслабляется чаем.
— О! — Она притормозила, и Бледный остановился также, приникая к могучему плечу. Они всегда так ходили, если вместе с утра. — Это же необходимо отметить! Какая досада, что нет хотя бы шампанского!
— Позвольте, я угощу вас чаем, — с готовностью предложил Правдивый. — Самовар — это вещь! Что хорошо, всегда горячий. С медком, с вареньицем, с ватрушечкой-пампушечкой… — Его замаслившийся взгляд перебегал по таким близким необъятным холмам и долинам под кимоно.
— Ах, мне нельзя мучного совершенно… Бледный шепнул ей что-то, и они уплыли в свой угол.
— Неужели он ее тоже е…т? — глубоко задумавшись, проговорил Правдивый, отхлебывая чай.
— И бьет. Видал?
— Чего,…а. Нет, то не ручная работа.
— Что ж тогда? Все лицо раздуло. Синяк.
— Что ты понимаешь! Был бы фонарь, так где? А! — под глазом. Под каким? А! — под левым, потому что справа прилетел. Лучше молчи, если не рулишь. На асфальтовую болезнь похоже, вот на что. Шла-упала. Но он… спирохета бледная.
— Что у вас тут за клички, понять не могу? Ты Правдивый, он Бледный…
— Но! У меня — сколько повторять? — фамилие. Это у него, у змея, погоняло поганое. Да он и есть бледный, чо, не видишь?
— А может, и у него, как и у тебя, — девичья, чин-чинарем? Не говорил он?
— Ты вообще видел, чтобы он вслух разговаривал? Только Ларке на ушко шмурыг-шмурыг, и она за ним, как та цыпочка…
— Ну, положим, я-то не видел, а может, кто еще? Тот же Сема или Кузьмич. Или Ксюха здесь дольше всех? Может, они знают?
— Слушай, ты. Писатель. (Черт меня дернул рассказать. Новичок, что вы хотите.) Ты или, понимаешь, засунь свой поганый язык себе в жопу, или отзынь от меня. У нас здесь вопросов не задают. Сегодняшний день твой, за Ворота не вызвали, так Богу молись, от радости пляши и все, и не порть праздник.
Правдивый сильно разозлился, но говорил тихо.
— Без году неделя, а туда же. Вон Сема идет, с ним толкуй, вы два сапога пара.
Худой кадыкастый Сема замер на пороге, привыкая после света к полутьме. В его голове застряли сосновые иголки и трава. Увидел нас с Правдивым, устремился в нашу сторону.
— Вот! — сказал он радостно. Зажатый костистый кулак улегся меж блюдечек передо мною. Пальцы с плоскими грязными ногтями раздвинулись. На ладони жалким геометрическим трупиком колыхнулась поломанная бабочка.
— Вот! — Сема сглотнул. — Лимонница, все честно. Сань, ты тоже смотри. Так что, Игорь Николаевич, что называется — вам мат, отдавайте пиджак. Да? А говорили — ничего, никаких… Так что уговор дороже денег, да? Кто ищет, тот находит, Игорь Николаевич, пожалуйте к расчету.
— Бушприт оботри, искатель, — проворчал Правдивый, косясь на бабочку. — Ты ее зубами, что ль, ловил?
Сема не обратил внимания. Он ликовал от замусоренной шевелюры до полоски грязи на щетинистом подбородке. На носу тоже была грязь. Надо же, две недели ни дождика, почвы — сплошной песок, а он…
— И если можно, Игорь Николаевич, то прямо сейчас. Дорога, что называется, ложка…
— Да мала чашка, — опять перебил Правдивый. — Не считается, ничего ты ему, Игореха, не должен. Она ж дохлая. Ее, может, ветром занесло.
— Т-то есть как? — зазаикался побелевший от обиды Сема. — К-как это занесло? Да совсем ведь свежая! Да я ее в-все утро в-выслеживал! Я час к ней подбирался, чтоб не спугнуть…
— Ну да, как к глухарю — на третьей песне. А я говорю, дохлая и ветром занесло.
— Нет, ну, Игорь Николаевич, ну сами посудите…
— И с чего это ты взял — лимонница? Откуда лимонница? Я чего-то никаких таких лимонниц в глаза не видел.
— Да вот же, вот пятнышки, — тыкал ногтем с каймой Сема. — Вот, поглядите.
— Мальчики! — донеслось из угла Ларис Иван-ны. — Что там у вас? Доброе утро, Самуил.
Сема невнимательно оглянулся и даже не кивнул. Он весь был тут.
— Вы не смотрите, что пыльца немного потерта, это я ее майкой…
— Это пари, Ларис Иванна, — сказал я, поднимаясь. — Я проиграл и вынужден платить. Иду за чековой книжкой.
— Никуда не ходи, Игореха, — гнул свое Правдивый под пятый стакан. — Ничего ты не проиграл. Понял! — Он с грохотом впечатал подстаканник в столешницу. — Он ее из могилы раскопал! Животное, значит, усопло, схоронили, как полагается, чего надо сказали, чего надо выпилм, а он подглядел — и шуровать. В целях конспирации — рылом. Чтоб без отпечатков пальцев.
— Ах, Александр, что вы такое говорите…
— То-ч… Расхититель могил, вот он кто. Саркофаг таманхамоновский кто попер? Скажешь, не ты? Ах, не ты…
Я пошел к себе за расплатой, оставив Правдивого развлекаться в свой день рождения, который тоже наверняка был липовым. «Ты мне не гони. Тебе сказали чего? А! — на-се-ко-мо-е. А бабочка, она как полуптица, понял? Вот пингвин, он полуживотное, а бабочка — полуптица. К вообще, какой ты Сема, когда ты Самуил? Шмуля ты, вот ты кто». Переливчатое сопрано Ларис Иванны: «Как, неужели действительно бабочка? Прелесть какая! Нельзя ли поближе Самуил, будьте любезны…»
Назад: Пролог
Дальше: Часть вторая