26. Раненый фавн
Через десять дней после краха либия-хиллского банка Рэнди Шеппертон приехал в Нью-Йорк. Он собрался в дорогу неожиданно, не предупредив Джорджа, движимый сразу несколькими побуждениями. Прежде всего надо поговорить с Джорджем — может быть, удастся как-то помочь ему прийти в себя. В письмах Джорджа звучит такое отчаяние, что уже стало за него тревожно. Да и самому необходимо на несколько дней вырваться из Либия-хилла, где все дышит обреченностью, разрушением, смертью. И потом, он ведь теперь свободен, ничего не мешало ему уехать, вот он взял и уехал.
Он приехал рано утром, в самом начале девятого, у вокзала сел в такси, вышел на Двенадцатой улице и позвонил у дверей. Он долго ждал, позвонил снова, и тогда дверной замок щелкнул и он вошел в плохо освещенный коридор. На лестнице было темно, и казалось, весь дом погружен в сон. Шаги гулко отдавались в тишине. Воздух был спертый, застоявшийся, в сложной смеси запахов можно было различить, как отдает ветхим, рассыпающимся в пыль деревом, истертыми половицами и еле уловимо — давней стряпней, давно съеденным варевом. На площадке второго этажа свет не горел, стояла тьма кромешная, — Рэнди стал шарить рукой по стене, нащупал дверь и громко постучал.
Через минуту дверь распахнулась, да так, что ее чуть не сорвало с петель, на пороге, точно в раме, возник Джордж — волосы встрепаны, глаза красные со сна, поверх пижамы наскоро накинут старый купальный халат, — и сощурился, вглядываясь во тьму. Рэнди поразился — Джорджа просто узнать нельзя, а ведь они не виделись всего полгода. Лицо его, в котором всегда сохранялось что-то юношеское, даже детское, стало старше и жестче, морщины — глубже. Тяжелая нижняя губа вызывающе и зло выпятилась навстречу пришельцу, в курносом лице — мрачная бульдожья свирепость.
Оправясь от изумления, Рэнди весело закричал:
— Эй, погоди! Погоди! Не стреляй! Ты меня не за того принял!
Знакомый голос ошеломил Джорджа, не вдруг поверил он своим ушам. Потом широко, радостно улыбнулся.
— Черт возьми! — крикнул он, схватил Рэнди, стиснул его руку, буквально втащил его в комнату, потом чуть отстранил и глядел на него, удивленно и счастливо улыбаясь.
— Так-то оно лучше, — с притворным облегчением произнес Рэнди, — а то я уж было подумал, ты все время такой.
И вот они похлопывают друг друга по спине и, как водится между старыми друзьями при встрече, шутливо переругиваются, поддразнивают друг друга. Но почти сразу Джордж вспомнил — а как там банк? Рэнди рассказал ужасающие подробности катастрофы. Джордж весь обратился в слух. Все оказалось еще хуже, чем он себе представлял, и он закидал Рэнди вопросами. Наконец Рэнди сказал:
— Ну вот, пожалуй, и все. Больше я, кажется, ничего не знаю. Да ладно, об этом после еще потолкуем. Я, главное, хочу знать, как ты. Ты тут сам, часом, не тронулся? От твоих последних писем мне что-то стало не по себе.
Они так обрадовались друг другу, так им не терпелось поговорить, что оба все еще стояли у дверей. Но сейчас, когда Рэнди с ходу задел больное место, Джордж вздрогнул и, не отвечая, взволнованно зашагал взад-вперед по комнате.
Рэнди заметил, что вид у друга усталый. Глаза воспаленные, — наверно, недосыпает, небритое лицо кажется измученным. На старом халате не уцелело ни одной пуговицы, пояс-шнур тоже исчез, и Джордж подпоясался старым потрепанным галстуком. И в таком своеобразном одеянии лишь казался еще более усталым и изможденным. Он шагал по комнате и мучительно морщился — видно было, что нервы у него натянуты, — а когда вскидывал глаза, Рэнди читал в них страх.
Внезапно он остановился, мрачно стиснул зубы и, в упор глядя на Рэнди, спросил:
— Ладно, выкладывай! Так что они там говорят?
— Кто? Кто что говорит?
— Наши, в Либия-хилле. Ты ведь это имел в виду, верно? Они же мне писали и говорили всякое прямо в лицо, так можно представить, что говорят у меня за спиной. Выкладывай, и покончим с этим. Так что же они говорят?
— Ну, не знаю, по-моему, ничего они не говорят, — сказал Рэнди. — Сперва-то чего только не говорили… да то же самое, что тебе писали. Но с тех пор, как банк прекратил платежи, я, кажется, твоего имени ни разу и не слыхал. У них теперь заботы посерьезней.
Джордж сперва явно не поверил, потом его отпустило. С минуту он молчал, уставясь в пол. Но чувство облегчения целительным бальзамом разлилось по его взбаламученной душе, и он поднял глаза, широко улыбнулся другу и тут, наконец-то заметив, что Рэнди все еще стоит у самого порога, вспомнил о своих обязанностях хозяина.
— Господи, Рэнди, до чего ж я тебе рад! — вырвалось у него из глубины души. — Прямо в себя прийти не могу! Садись! Ты что, не можешь найти стул? А в самом деле, черт возьми, куда у меня запропастились стулья?
С этими словами он подошел к стулу, на котором громоздились рукописи и книги, не задумываясь, сбросил их на пол и двинул стул через всю комнату к Рэнди.
И начал извиняться — вот, мол, в комнате такой холод, и звонок, мол, застал его еще в постели, пускай Рэнди пока не снимает пальто — чуть погодя станет потеплей. Потом исчез за дверью, чем-то там загремел, с шумом отвернул кран и вернулся с полным кофейником воды. Воду он вылил в трубу радиатора под окном. Покончив с этим, опустился на четвереньки, пригнулся, заглянул куда-то вниз, затем чиркнул спичкой и повернул какой-то вентиль. Громко вспыхнуло пламя, и очень скоро в трубах зашумела и забулькала вода.
— Газовое отопление, — сказал Джордж, неуклюже поднимаясь. — Это здесь хуже всего, когда подолгу сижу работаю, у меня голова разбаливается.
Рэнди тем временем огляделся. Комната — верней, две большие комнаты, но скользящие двери между ними сейчас были раздвинуты, — казалась огромной, точно сарай. Окна с одной стороны выходили на улицу, с другой, за унылыми оградами каких-то задворок, виднелся еще ряд домов. И все в этих стенах было какое-то отжившее, ясно чувствовалось: кто-то провел здесь весь свой век и что-то кончилось здесь бесповоротно, возврата нет и не будет. И дело не только в том, какой тут беспорядок, — повсюду раскиданы книги, громоздятся кипы рукописей, валяются носки, рубашки, воротнички, старые башмаки, скомканные, вывернутые наизнанку брюки. И даже не в том, что на столе, где сам черт ногу сломит, такое там творится — в грязной чашке и в блюдце полно размокших в спитом кофе окурков. Просто из всего этого уже ушла жизнь, — со всем этим уже покончено, все холодное, отжившее, исчерпанное, как эта грязная чашка и выдохшиеся окурки.
И среди этого унылого опустошения жил сейчас Джордж, мучительно подавленный ощущением быстротечности зря уходящего времени. Рэнди понимал, что застал его на перепутье, в тот тяжкий для писателя час, когда он находится между двумя книгами. С одной уже покончено, а всерьез взяться за другую он еще не готов. Весь он в неистовом, но пока бесплодном брожении. И не только потому, что постепенно в нем зреет следующая книга. Рэнди понимал, что прием, оказанный первой книге Джорджа, свирепость, с какой обрушился на него Либия-хилл, сознание, что он не просто написал книгу, но разом оборвал узы дружбы и нежности, соединяющие человека с родным домом, — все это сбило Джорджа с толку, совсем ошеломило, и он оказался втянутым в водоворот противоречий, которые сам же и породил. Он не готов взяться за новую работу, ибо силы его пока еще поглощены и истощены всем тем, что последовало за бурей, которую вызвала первая книга.
И ко всему, оглядывая комнату и подмечая множество мелочей, которые еще увеличивали царивший здесь беспорядок, он углядел в пыльном углу маленький зеленый халатик или фартучек, весь смятый, словно его зашвырнули сюда безрадостно и бесповоротно, а рядом одинокий, сплюснутый и запачканный маленький ботик. Покрывавший их слой пыли показывал, что они валяются вот так уже не первый месяц. То были лишь горькие призраки, и Рэнди понял: что-то навсегда ушло из этой комнаты, и Джордж поставил на этом крест.
Рэнди видел, каково сейчас Джорджу, чувствовал, что любой решительный шаг будет ему на пользу. И потому сказал:
— Какого черта, Джордж, подхватись-ка и съезжай отсюда! Ты здесь со всеми делами покончил, это все уже позади, а что осталось, можно уладить за день-другой. Так что возьми себя в руки и выметайся отсюда. Переезжай в другое место, куда угодно, доставь себе такое удовольствие: проснешься утром — и ничего этого не увидишь.
— Знаю, — сказал Джордж, подошел к продавленной кушетке, откинул в сторону явно несвежие простыни и устало сел. — Я уже думал об этом.
Рэнди не стал настаивать. Понимал — толку не будет. Надо, чтобы Джордж сам к этому пришел, когда почувствует, что настало время.
Джордж побрился, оделся, и они отправились завтракать. Потом вернулись и проговорили все утро, пока их не прервал телефонный звонок.
Джордж снял трубку. По доносящимся из нее звукам Рэнди понял, что звонит женщина, что она словоохотлива и, несомненно, южанка. Какое-то время Джордж отделывался вежливыми банальностями:
— Ну что ж, прекрасно… Мне, право, очень приятно… Это так мило с вашей стороны… Ну что ж, я рад, что вы позвонили. Пожалуйста, кланяйтесь им всем от меня. — Потом он умолк, весь обратился в слух, лицо у него стало напряженное, и Рэнди понял: разговор перешел в иное русло. Потом Джордж медленно, озадаченно произнес: — Вот оно что?.. Он так и сказал?.. — И потом как-то неопределенно: — Что ж, это очень мило с его стороны… Да, я не забуду… Благодарю вас… Всего хорошего.
Он повесил трубку и устало ухмыльнулся.
— Еще одна из этих самых Я-позвонила-просто-чтоб-сказать-я-прочла-все — от-доски-до-доски-и-по-моему-это-просто-блеск, — сказал он. — Еще одна дамочка с Юга. — Сам того не замечая, он с каждым словом все явственней передразнивал елейные интонации определенного типа южанок, чей язык одновременно источает и патоку и яд: — «Нет, че-эстное сло-ово, мы все та-ак вами гордимся! Я пря-амо вся обмира-аю! Ничего подобного я в жизни не читала! Нет, че-эстное слово! Да мне и не сни-илось, что можно так чуде-эсно писать!»
— Но неужели тебе это ни чуточки не приятно? — спросил Рэнди. — Может, это и грубая лесть, а все-таки, наверно, кой-какое удовлетворение.
— Господи! — устало произнес Джордж и снова тяжело опустился на кушетку. — Если б ты только знал! Это ж только одна из тысячи! Да ведь он, — Джордж ткнул большим пальцем в сторону телефона, — поет эту песенку уже который месяц! Я знаю их всех как облупленных… Я их разложил по полочкам! С первого же слова по тону узнаю, кто относится к типу «В», а кто из группы «X».
— Итак, писатель уже начинает уставать? Едва отведал славы, и она уже ему прискучила?
— Слава? — с отвращением. — Это не слава… это просто гнусная погоня за модой.
— Так, по-твоему, эта женщина не искренне тобой восхищалась?
— О да, очень искренне, прямо как ворона, когда расклевывает падаль. Теперь она пойдет всем хвастать, что разговаривала со мной, и уж так меня распишет… всем старым каргам в городе на полгода хватит пищи для сплетен.
Это звучало так неразумно, так несправедливо, что Рэнди поспешил его перебить:
— Слушай, а может быть, ты это зря?
Джордж даже не поглядел на него — сидел угнетенный, повесив голову, руки в карманы, лишь презрительно профырчал что-то невнятное.
Рэнди и горько и досадно было, что друг ведет себя точно балованное дитятко, и он сказал:
— Слушай, не пора ли повзрослеть да взяться за ум? Что-то ты чересчур заносишься. По-твоему, ты можешь себе это позволить? Если кто станет корчить из себя балованного гения, успеха навряд ли добьется.
Джордж опять что-то угрюмо бормотнул.
— Возможно, эта женщина и в самом деле дура, — продолжал Рэнди. — Дураков на свете хватает. И, возможно, ей недостает ума, чтобы понять твою книгу так, как тебе хотелось бы. Но что из этого? Выше головы не прыгнешь. По-моему, чем насмехаться над ней, ты бы должен спасибо сказать.
Джордж поднял голову.
— Так, может, ты слышал весь разговор?
— Нет, только то, что ты мне рассказал.
— То-то и оно, ты знаешь не все. Если б она позвонила просто, чтоб излить свои чувства по поводу книги, — пожалуйста, я не против. Но послушай. — Он наклонился к Рэнди, стукнул его по коленке, сказал очень, серьезно: — Мне вовсе не хочется, чтоб ты думал, будто я просто-напросто самодовольный дурак. За эти последние месяцы я пережил и уразумел такое, чего у большинства людей никогда не будет случая понять. Поверь мне, эта женщина звонила не потому, что ей понравилась моя книга и захотелось мне об этом сказать. Она хотела что-нибудь разнюхать, — с горечью воскликнул он, — хотела побольше разузнать про меня и потом перемывать мне косточки.
— Послушай… — возмутился было Рэнди.
— Да, да! Я знаю, что говорю! — горячо сказал Джордж. — Вот то, чего ты не слышал… вот к чему она подбиралась с самого начала… это всплыло под конец. Я ее знать не знаю, никогда прежде и не слыхал про нее… но она подруга жены Теда Ривза. Он, видно, вообразил, будто я вывел его в своей книге, и теперь грозится — мол, если я когда-нибудь вздумаю вернуться домой, он меня убьет.
Это была правда, Рэнди слышал об этом еще в Либия-хилле.
— Вот чего ради она звонила, — с горьким презрением проговорил Джордж. — Вот чего ради звонит большинство. Им желательно поговорить с самим дьяволом, прощупать его, а потом сказать: «А Теда не бойтесь! Про него болтают всякое, так вы не верьте! Поначалу-то он расстроился, а теперь уже понял, что у вас на уме худого не было, и теперь все уладилось». Вот что она мне сказала, так что, может, не такой уж я дурак, как тебе кажется!
Он был до того серьезен и взволнован, что Рэнди даже не сразу ему ответил. Притом он помнил, какое смятение царит сейчас в душе Джорджа, и понимал: есть в его словах какая-то правда.
— И много таких звонков? — спросил он.
— Да чуть не всякий день, — был усталый ответ. — По-моему, мне звонили все либия-хиллские, кто побывал здесь с тех пор, как вышла книга. И каждый разговаривал на свой лад. Одни звонили таким манером, будто я выродок какой-то: «Здравствуйте, — эдаким, знаешь, подленьким тихим голоском, так, наверно, разговаривают в Синг-Синге с приговоренным к смерти, когда уже надо вести его на казнь. — Как вы себя чувствуете?» И сразу бросает, в дрожь, начинаешь заикаться и запинаться: «А, да-да! Да, я отлично себя чувствую! Отлично, спасибо! — а сам начинаешь всего себя ощупывать — цел ли. И тогда тебе говорят все так же тихонько: — Я просто хотела узнать… Просто позвонила справиться… Надеюсь, вы живы и здоровы».
С минуту он затравленно и растерянно глядел на Рэнди, потом неестественно громко захохотал.
— От такого и у бегемота мурашки по коже пойдут! Послушать их, так подумаешь, я сам Джек Потрошитель! Некоторые вроде хотят просто посмеяться, пошутить, но и они разговаривают так, будто я только затем и писал эту книгу, чтобы свести личные счеты и облить грязью всех, кто мне не по душе. Да! Да! — с горечью воскликнул Джордж. — Дома за меня стоят, кажется, только жалкие неудачники — продавцы газированной воды да вечные прихлебатели, которые так и не прошли в члены загородного клуба. «Здорово вы врезали этому сукину сыну Джиму такому-то! — Ради того, чтобы сказать это, они мне и звонят. — Здорово вы его отделали! Я когда читал, как вы его расписали, хохотал до упаду!» Или: «Что ж вы ни словечка не написали про этого мерзавца Чарли-как-бишь-его? Я чего бы только не дал, чтоб поглядеть, как вы его отщелкаете!» Черт возьми! — Он яростно стукнул себя кулаком по коленке. — Только это они и видят: грязные сплетни, злословье, злобу, зависть, случай с кем-то сквитаться — и больше ничего. Можно подумать, будто они в жизни не прочли ни одной книги. Скажи, — горячо продолжал он, наклонясь к Рэнди, — есть там, кроме тебя, хоть один человек, кому важна моя книга сама по себе? Прочел ее хоть кто-нибудь просто как книгу, понимает кто-нибудь, о чем она и чего ради я ее писал?
Глаза его были полны страдания. Вот он и прозвучал, этот вопрос, которого Рэнди так страшился и так хотел избежать.
— По-моему, ты теперь должен бы знать это лучше всех. У кого же другого такая возможность это выяснить.
Что ж, вот и ответ. Тот самый, какого следовало ожидать и какого он боялся. Минуту-другую он смотрел на Рэнди измученными глазами, потом горько рассмеялся, и его прорвало.
— Тогда к черту! Все к черту! — остервенело кричал он. — Жалкая подлая свора, сукины сыны! К черту их всех! Из кожи вон лезли, чтоб меня погубить!
Это было постыдно, недостойно, несправедливо. Рэнди видел — Джордж сам себя растравляет, вот-вот посыплются яростные упреки и обвинения, и тогда сразу выйдет наружу все, что есть в нем плохого, все его слабости: однобокость, склонность все раздувать, и преувеличивать, и жаловаться на судьбу. Все это ему непременно надо как-то одолеть, не то он пропадет. И Рэнди резко прервал:
— Ну, хватит! Черт подери, Джордж, возьми себя в руки! Если куча дураков прочла твою книгу и ничего в ней не поняла, дело не в Либия-хилле, таков весь свет. Люди повсюду одинаковы. Они считают — ты написал про них, — да так оно и есть. Вот они и обозлились на тебя. Ты задел их за живое, уязвил их самолюбие. И, прямо скажем, разбередил немало старых ран. Да еще некоторые посыпал солью. Я тебе это говорю не как другие, на кого ты жалуешься. Ты прекрасно знаешь, я понимаю, что ты сделал и почему не мог иначе. Но все равно, кое-чего делать не следовало, и тогда книга бы только выиграла. Так что нечего скулить. И нечего строить из себя мученика.
Но Джордж явно уже вошел в роль мученика. Он сидел мрачнее тучи, сгорбившись, повесив голову и вцепившись одной рукой в колено, и Рэнди отлично понимал, как и почему на него накатило такое настроение. Прежде всего надо было быть очень наивным человеком, чтобы с самого начала не понимать, как люди отнесутся к некоторым его страницам. Потом, когда пришли первые упрекающие письма, его охватили стыд, смирение и чувство вины перед теми, кому он причинил боль. Однако время шло, обвинения становились все злей, все ядовитей, и тогда ему захотелось дать отпор, защитить себя. Когда же он увидел, что это невозможно, — ведь на его письма, на попытки объясниться люди отвечали новыми угрозами и оскорблениями, — в душе его поднялась горечь. И наконец, так тяжело все это пережив, истерзав себя самыми противоречивыми чувствами, он погрузился в трясину жалости к самому себе.
Сейчас Джордж заговорил о «художнике», который, мол, выплескивает все самомалейшие мелочи умственной в эстетической жизни своего времени. Выходило, будто художник — это совсем особое поразительное, редкостное существо, он живет лишь «красотой» и «правдой» и мыслит столь тонко, что обыкновенный человек попросту неспособен его понять, как дворняге не понять луну, на которую она лает. И потому художник способен «творить» только в том случае, если он постоянно парит в некой заколдованном лесу, в каком-то волшебном мире.
Все это звучало так нелепо, что Рэнди хотелось взять приятеля за шиворот и хорошенько встряхнуть. А досадней всего, что на самом деле Джордж куда лучше всех этих разглагольствований. Сам должен бы знать, какая все это дешевка и фальшь. Наконец Рэнди не выдержал и спокойно сказал:
— Право, Джордж, кому-кому, а тебе уж никак не к лицу разыгрывать раненого фавна.
Но Джордж так увлекся своим бредом, что пропустил слова друга мимо ушей. Он лишь рассеянно буркнул: «А?» — и опять принялся за свое. Всякий «истинный художник», говорил он, обречен, в обществе он всегда отверженный. «Племя непременно изгонит его», таков его удел.
Ну и околесица! Рэнди потерял терпенье.
— Черт побери, Джордж, что с тобой? Что за чушь ты несешь? Ниоткуда тебя не изгнали! Просто ты нажил кой-какие неприятности в родном городе. Пыжишься, произносишь разные громкие слова насчет «красоты» и «правды»! Тьфу! Тогда, черт возьми, перестань обманывать сам себя. Ты что, не понимаешь? Вот она, правда: первый раз в жизни ты чего-то добился в своем деле. Твою книгу хвалили в печати, она хорошо разошлась. У тебя теперь твердая почва под ногами, можешь двигаться дальше. Так откуда же тебя изгнали? Из Либия-хилла тебе пишут угрожающие письма, вот ты и почувствовал себя изгнанником, но, черт возьми, Джордж, ты уже многие годы изгнанник! И притом по своей воле! Ты же сам знаешь, у тебя и в мыслях не было вернуться домой. Но едва нашим захотелось пустить тебе кровь — и ты уговорил себя, будто это они тебя изгнали! А твои рассуждения, будто «красоты» можно достичь, только если сбежишь куда-то от жизни, которую хорошо знаешь, — да разве это правда? Совсем наоборот. Ты же сам двадцать раз мне об этом писал.
— То есть? — угрюмо спросил Джордж.
— Да возьми, к примеру, хоть свою собственную книгу — все, что в ней есть хорошего, написано не потому, что ты сбежал от жизни, а потому, что вошел в нее, сумел понять жизнь, которую хорошо знал, и написать о ней, — разве не так?
Джордж молчал. Лицо его, мрачное и злое, понемногу оттаивало, смягчалось, и наконец он поднял глаза и невесело усмехнулся.
— Не знаю, что на меня находит, — сказал он. Покачал головой, словно ему стало стыдно за себя, и засмеялся. — Ты, конечно, прав, — серьезно продолжал он. — Все справедливо. И так оно и должно быть: писать надо о том, что знаешь. О том, чего не знаешь, писать невозможно… Оттого-то меня так и злят некоторые критики, — свирепо прибавил он.
— Это почему же? — спросил Рэнди, довольный, что друг наконец заговорил разумно.
— Да ты и сам знаешь, — сказал тот, — ты же видел рецензии. Кое-кто писал, что моя книга «слишком автобиографическая».
Это было поразительно. У Рэнди еще отдавались в ушах вопли оскорбленных либияхиллцев, а в комнате еще не смолкло эхо несусветных тирад Джорджа в ответ на этот вой, — и вдруг… уж не ослышался ли он? В полнейшем изумлении он сказал:
— Так ведь книга и правда автобиографическая, с этим не поспоришь.
— Да, но не слишком автобиографическая! — убежденно возразил Джордж. — Напиши они наоборот — «недостаточно автобиографическая», тогда было бы в самую точку. Вот что мне не удалось. Вот это и правда плохо. — Никаких сомнений, он говорил то, что думал. Лицо его вдруг исказилось от ощущения неудачи, от стыда. — Мой юный герой — бревно, самодовольный болван, завистник, настоящий Дедал — таким я сам изобразил себя в своей книге. И в этом ее слабость. Ну да, я знаю, в книге полно автобиографического, и тех мест, где правда, я не стыжусь, но конек, которого я оседлал, оказался слабоват. Это не настоящая автобиография, теперь-то я это понимаю. И понимаю, почему потерпел неудачу. Потому что ездок не тот. Вот в чем мой промах. Вот тут-то и сказывается все, что я накрутил насчет молодого гения, молодого художника, насчет роли раненого фавна, как ты выразился. Накрутил — и от этого исказился угол зрения. В узких рамках, в самых разных поворотах я вижу остро, тонко, проницательно, в точности улавливаю каждую мелочь на манер Джойса, а вот когда беру шире, картина получается фальшивая, манерная, неистинная. А решает все как раз способность видеть шире.
Он и в самом деле так думал, и это его сокрушило. Рэнди понимал, как он страдает. Но сейчас он, видно, опять ударился в крайности, и опять ему лихо. Если подходить с такой высокой мерой, то все на свете неудачники. И Рэнди сказал:
— Но разве есть на свете совершенство? Кто его достиг, скажи на милость?
— Да очень многие! — нетерпеливо возразил Джордж. — Толстой в «Войне и мире». Шекспир в «Короле Лире». Марк Твен в первой части «Жизни на Миссисипи». То есть, разумеется, совершенства и они не достигли, это никому не удается. Но они промахнулись, стреляя в правильном направлении: они выстрелили чуть дальше, но их не калечило тщеславие, не сковывала проклятая застенчивость. Вот что ведет к неудаче. Вот на чем я споткнулся.
— Тогда как же тут помочь?
— Выложиться до самого конца. Ничего не пожалеть. Выдоить из себя все, до последней капли, чтоб ничего не осталось. Уж если становишься одним из героев своей книги, так ни о чем не умалчивай, изволь увидеть и нарисовать себя таким, какой ты есть, — давай все, плохое и хорошее, ложное и истинное, — так же, как ты должен увидеть и изобразить любого другого героя. Долой фальшивую личность и фальшивую гордость, долой мелкие чувства и уязвленное самолюбьишко. Короче говоря, надо убить раненого фавна.
Рэнди кивнул.
— Верно. И как же теперь? Что будет дальше?
— Не знаю, — чистосердечно ответил Джордж. И взгляд у него был растерянный. — Понятия не имею. И не в том дело, что я не знаю, о чем писать. Господи! — Он вдруг рассмеялся. — А ведь есть такие — одну книгу напишут, а на вторую их уже не хватает — больше им сказать нечего!
— Тебя это не волнует?
— Вот уж нет! Меня тревожит совсем обратное! У меня слишком много материала. Он наступает со всех сторон. — Джордж обвел рукой громоздящиеся по всей комнате кипы рукописей, казалось, они вот-вот рухнут. — Иной раз я думаю, что же мне, черт возьми, делать со всем этим, какую подобрать раму, какую придать форму, какой выбрать путь, в какое направить русло. — Он сильно стукнул кулаком по колену, и в голосе его зазвучало отчаяние. — Иногда мне и вправду кажется, человек перестает писать, потому что его захлестывают всяческие эмоции.
— Значит, ты не боишься иссякнуть?
Джордж громко рассмеялся.
— Иногда мне этого даже хочется, — сказал он. — Как подумаешь, что в один прекрасный день, может, после сорока, я исчерпаю себя и стану наподобие верблюда жить за счет собственного горба, на душе сразу вроде спокойнее. Да нет, на самом деле, я, конечно, так не думаю. Исчерпать себя — это худо… это как смерть… Нет, я беспокоюсь о другом. Мне надо найти свой путь. — Он помолчал, пристально глядя на Рэнди, опять ударил кулаком по коленке и воскликнул: — Форму! Форму! Понимаешь?
— Да, — ответил Рэнди. — Кажется, понимаю. А как ты ее найдешь?
Лицо у Джорджа было недоуменное. Он помолчал, подыскивая слова.
— Я ищу форму, — сказал он наконец. — По-моему, что-то вроде этого люди понимают под вымыслом. Пожалуй, что-то вроде легенды. Своего рода предание, что ли… сотканное из всего, что я знаю, из всего, что видел. Понимаешь, не подлинные события, не просто рассказ о моей жизни, но что-то более подлинное, чем сами события, выжимка моего жизненного опыта, заключенная в такую форму, чтобы каждый мог приложить ее к себе. Таковы лучшие вымыслы, согласен?
Рэнди улыбнулся и ободряюще кивнул. Джордж молодчина. О нем можно не беспокоиться. Он выберется из трясины. И Рэнди весело сказал:
— А новую книгу ты уже начал?
Джордж снова заговорил торопливо, сбивчиво, и глаза опять стали беспокойные.
— Да, я уже много написал, — сказал он. — Вот видишь гроссбухи (на столе высилась кипа потрепанных гроссбухов) и вон рукописи (он обвел руками комнату), — это все новое. Я написал, наверно, полмиллиона слов, а то и больше.
И тут Рэнди сделал промах, который в простоте душевной так часто делают обыкновенные смертные, разговаривая с писателями.
— А о чем она? — спросил он.
Джордж смерил его злым взглядом. И не ответил. Все еще накаленный, думая о своем, он зашагал из угла в угол. Наконец остановился у стола, поглядел Рэнди в глаза и с той прямотой, что всегда в нем так подкупала, выпалил:
— Нет, новую книгу я еще не начал!.. Тысячи слов… — Он хлопнул ладонью по обтрепанным гроссбухам. — Сотни идей, десятки эпизодов, кусков, обрывков… но это не книга!.. А ведь время идет! — Тревожные морщины вокруг глаз врезались глубже. — С тех пор, как вышла та книга, прошло уже почти пять месяцев, а у меня вон что творится. — С досадой и яростью он раскинул руки, показывая на весь этот застарелый, невообразимый хаос. — Время уходит, а я и опомниться не успеваю! Время! — воскликнул он, ударил кулаком по ладони и горящим отрешенным взглядом уставился в пространство, словно перед ним возник призрак. — Время!
Время было ему врагом. А быть может, другом. Трудно сказать наверняка.
Рэнди пробыл в Нью-Йорке несколько дней, и друзья разговаривали дни и ночи напролет. Они говорили обо всем, что приходило в голову. Вот Джордж, по обыкновению, беспокойно мерит комнату шагами, говорит сам или слушает Рэнди — и вдруг остановится у стола, нахмурится, оглядит комнату, словно попал сюда впервые, хлопнет ладонью по кипе рукописей и прогудит:
— Знаешь, почему я все это понаписал? Сейчас объясню. Потому что я до черта ленив!
— Ну, по этой комнате не скажешь, что тут живет лентяй, — смеется Рэнди.
— А вот представь, — сказал Джордж. — Оттого-то она так и выглядит. Знаешь… — лицо у него стало задумчивое, — по-моему, в нашем мире прорву работы выполняют лентяи. Они оттого и работают, что так ленивы.
— Что-то я не пойму, — сказал Рэнди. — Но ты говори… выкладывай…
— Ладно, слушай, — вполне серьезно продолжал Джордж. — Работаешь, потому что боишься не работать. Работаешь, потому что должен черт-те как разъяриться, чтобы начать. Это самое трудное. Начать до того трудно, что, уж когда начал, боишься остановиться. Готов на что угодно, только бы не проходить опять через эту муку… ну, и знай работаешь, гонишь быстрей и быстрей… Уже и захотел бы остановиться, так не смог бы. Забываешь поесть, побриться, надеть чистую рубашку, если она у тебя есть. Про сон и то забываешь, а захочешь уснуть — не можешь… лавина сдвинулась, ее уже не остановишь ни днем, ни ночью. А люди говорят: «Почему бы вам разок-другой не сделать перерыв? Почему изредка не выкинуть работу из головы? Почему не передохнуть денек-другой?» А ты просто не можешь… не можешь остановиться… а и мог бы, так побоялся — вдруг придется снова пройти через весь этот ад, когда захочешь продолжать. Говорят, ты жаден до работы, а дело вовсе не в том. Это просто-напросто лень, самая обыкновенная лень, и черт бы ее подрал.
Рэнди опять засмеялся. Не мог не рассмеяться — это так похоже на Джорджа, кто еще способен заявить такое? И забавней всего, что смешную сторону своих теорий Джордж тоже понимает, однако же говорит до отчаяния серьезно. Рэнди представлял, как недели, месяцы мрачных раздумий привели Джорджа к этому поразительному умозаключению, и теперь он точно кит, который долго пробыл под водой и вынырнул, чтобы излиться и перевести дух.
— Что ж, я понимаю, — сказал Рэнди. — Может, ты и прав. Но это, по крайней мере, совсем особенная лень.
— Нет, — возразил Джордж, — а по-моему, это очень естественно. Возьми, к примеру, всех этих типов, про которых мы читаем, — увлеченно продолжал он. — Наполеон… и… и Бальзак… и Томас Эдисон!.. — с торжеством выпалил он. — Все они спят зараз час-два, не больше, и день и ночь на ногах… думаешь, потому, что они так уж любят работать? Да ничего подобного! На самом-то деле они ленивые… они просто боятся не работать, потому что и сами знают про свою лень! Вот честное слово! — в восторге продолжал он. — Все они были такие! Возьми хоть старика Эдисона, — с презрением сказал он. — Прикидывался, будто потому работает круглые сутки, что страх как любит работать!
— А ты не веришь?
— Черта с два я в это поверю. — И Джордж презрительно фыркнул. — Спорим на что угодно, если б узнать, что этот Эдисон на самом деле думал, сразу бы выяснилось, что он бы рад каждый день валяться в постели до двух часов дня! А потом встать и почесываться! А потом еще полежать на солнышке. И поторчать с приятелями возле захолустной лавчонки, поболтать о политике и о том, кто осенью станет чемпионом по бейсболу!
— А почему же он не живет, как хочется, что ему мешает?
— Как что, — нетерпеливо воскликнул Джордж, — лень! Только лень. Он боится дать себе волю, потому что сам знает, до чего ленив! И ему стыдно такой жуткой лени, и он боится, как бы про это не пронюхали! В этом вся соль.
— Ну, это уже другая песня! А отчего ему стыдно?
— Оттого что всякий раз, как придет охота поваляться в постели до двух часов дня, он слышит голос своего старика, — серьезно сказал Джордж.
— Старика?
— Ну да. Родителя. — Джордж энергично кивнул.
— Но ведь отец Эдисона давным-давно умер?
— Ну да… но это не важно. Все равно он его слышит. Только повернется на бок, чтоб соснуть лишний часок-другой, и сразу слышит, родитель стоит внизу у лестницы и кричит: вставай, мол, никудышник, я, мод, в твои годы был бедняк, сирота несчастный, так я об эту пору, бывало, уже четыре часа как на ногах и все дела переделал!
— Вон что, а я и не знал. Отец Эдисона был сирота?
— Ну, ясно… все они сироты, когда орут на тебя с утра пораньше. И в школу-то они ходили за шесть миль, не меньше, и всегда босиком, и всегда валил снег. О, господи! — Джордж вдруг рассмеялся. — Все папаши ходили в школу будто на Северном полюсе, не иначе. Все до единого. Потому и вскакиваешь спозаранку, потому не даешь себе роздыха: по-другому-то жить боишься, страх берет, потому что в тебе говорит проклятая кровь Джойнеров… Ну и вот, боюсь, так оно и будет до конца дней моих. По субботам, когда я вижу, как «Иль де Франс», или «Аквитания», или «Беренгария» бросают якорь и разворачиваются, когда вижу скошенные назад трубы и белую грудь быстроходных океанских пароходов, и у меня перехватывает дыхание, и я вдруг слышу пение сирен, — я тотчас же слышу и голос своего родителя: он кричит мне из далекого далека, кричит, что я бездельник и никудышник. И только я размечтаюсь о тропических островах, о том, как своей рукой срываю плод хлебного дерева или как разлягусь под пальмой на Самоа и меня будет обмахивать листом тамошняя красотка, на которой только и надето что наимоднейшее ожерелье, — я тотчас слышу голос родителя. Только размечтаюсь, что кейфую в сказочной Фландрии, вокруг бегают жареные поросята, а рядом бочка и из крана прямо в рот льется пиво, — тотчас же слышу голос родителя. Вот так-то совесть и делает всех нас трусами. Я ленив, но всякий раз, как я поддаюсь своему низменному «я», родитель кричит на меня, стоя внизу у лестницы.
Джорджу было над чем ломать голову — и он только о своих затруднениях и говорил, а Рэнди слушал внимательно и все понимал. Но однажды, к концу его пребывания в Нью-Йорке, Джордж вдруг спохватился, — как же это Рэнди так надолго оставил свою работу? И он спросил Рэнди, как ему это удалось.
— А у меня нет работы, — тихо, с обычным смущенным смешком ответил Рэнди. — Меня выгнали.
— Ты хочешь сказать, этот мерзавец Меррит… — вспылил Джордж.
— Ох, да он не виноват, — прервал Рэнди. — Он просто не мог иначе. На него нажимали те, кто над ним, вот ему и пришлось меня выгнать. Он сказал, я не делаю дело, и это верно, дела у меня не идут. Но только Компания не понимает, что они теперь ни у кого не пойдут. Вот уже примерно с год все застыло на мертвой точке. Ты же видел, что творилось в городе, когда приезжал. Как только у человека заводился лишний грош, он тут же пускал его в земельные спекуляции. Больше ни о каких делах и речи не было. А теперь, после краха банка, с этим, понятно, тоже покончено.
— Ты хочешь сказать, — медленно, раздельно произнес Джордж, — ты хочешь сказать, что Меррит воспользовался случаем и выгнал тебя в шею? Ах, он подлая…
— Да, — сказал Рэнди, — меня уволили через неделю после краха банка. Уж не знаю, может, Меррит решил, что это самое подходящее время от меня отделаться, а может, просто так совпало. Но какая разница? Я давно знал, что этого не миновать. Уже целый год, а то и больше, я этого ждал. Понимал, все равно уволят, не нынче, так завтра. И поверь, — с силой, тихо, раздельно сказал он, — это была пытка. Со дня на день я ждал этого и боялся, холодел от ужаса и знал, не миновать и никак мне эту беду не отвести. Но вот ведь забавно — теперь, когда меня уже выставили, мне полегчало. — Он улыбнулся своей прежней ясной улыбкой. — Да, правда. У меня никогда не хватило бы смелости уйти самому, я ведь недурно зарабатывал, а вот теперь, когда все кончено, я рад. Я уже забыл, что это значит — быть свободным человеком. Теперь я могу высоко держать голову, могу всем смотреть прямо в глаза, даже нашего Великого Человека, самого Поула С.Эпплтона могу послать к черту. И это очень приятно.
— Но что же ты теперь будешь делать, Рэнди? — с тревогой спросил Джордж.
— Не знаю, — весело ответил Рэнди. — У меня пока нет никаких планов. Все годы, пока я служил в Компании, я жил в достатке, но ухитрился кое-что и отложить. К счастью, я не поместил свои деньги в Коммерческий банк и не пускался в земельные спекуляции, так что они пока при мне. И старый родительский дом тоже мой. На время нам с Маргарет вполне хватит. Конечно, другую работу, где бы так хорошо платили, найти не просто, но страна у нас большая, для хорошего человека место всегда найдется. Ты когда-нибудь слыхал, чтоб хороший человек не мог найти работу? — спросил он.
— Ну, это как сказать. — Джордж с сомнением покачал головой. — Возможно, я ошибаюсь, — продолжал он, помолчав и задумчиво хмурясь, — но, по-моему, банк в Либия-хилле не сам по себе прекратил платежи, это как-то связано с крахом на бирже. Я начинаю думать, что надвигаются какие-то события, что-то новое надвигается, и, пожалуй, будет так худо, как в Америке еще не бывало. Газеты начинают относиться к этому очень серьезно. Они называют это застоем. И, похоже, все в страхе.
— А, ерунда, — со смехом отмахнулся Рэнди. — У тебя в самом деле подавленное настроение. Но это оттого, что ты живешь в Нью-Йорке. У вас тут на первом месте биржа. Когда акции стоят высоко, все прекрасно, а упадут — и все плохо. Но Нью-Йорк это еще не Америка.
— Знаю, — сказал Джордж. — Но я думаю не о бирже, я думаю об Америке… Иногда мне кажется, что Америка сбилась с пути, — продолжал он медленно, точно двигался ощупью во тьме по незнакомой дороге. — Может, это случилось еще в пору Гражданской войны или вскоре после нее. Вместо того чтобы идти вперед и развиваться в том направлении, как начала, она свернула в сторону… а теперь мы оглядываемся и видим, что нас занесло туда, куда мы и не думали попасть. Мы вдруг поняли — Америка обратилась во что-то безобразное… ужасное… ее мощь подтачивают изнутри глубоко въевшиеся пороки: легкие деньги, взяточничество, неравенство и несправедливость… И, что хуже всего, вся эта продажность растлила умы и совесть. Люди попросту боятся думать честно, боятся понять самих себя, боятся смотреть правде в глаза. Мы превратились в страну рекламы, мы прячемся за громкими словами «процветание», «здоровый индивидуализм», «американский образ жизни». И такие важнейшие истины, как свобода, равные возможности для всех, неподкупность, достоинство личности — истины, которые с самого начала были неотъемлемой частью американской мечты, — они ведь тоже превратились в пустые слова. Они утратили смысл, перестали быть истинами… Взять хотя бы тебя. Ты говоришь, потерял работу — и наконец-то почувствовал себя свободным. Я тебе верю, но ведь это очень странная свобода. Насколько ты, в сущности, свободен?
— Мне этого хватает, — с жаром ответил Рэнди. — И, хочешь верь, хочешь нет, я никогда еще не чувствовал себя свободней. Мне хватает свободы, чтобы не спешить и оглядеться прежде, чем впрячься снова. Прежняя упряжка мне не по вкусу. Не пропаду, выкручусь, — безмятежно сказал он.
— А каким образом? — спросил Джордж. — В Либия-хилле тебе ничего не найти, там ведь сейчас все развалилось.
— Будто на Либия-хилле свет клином сошелся! — возразил Рэнди. — Возьму и уеду куда глаза глядят. Не забудь, я всю жизнь был коммивояжером, я привык ездить. И в нашем деле у меня есть друзья, хоть и не по части недвижимости, они мне помогут. В нашей профессии что хорошо — если умеешь продавать что-то одно, так сумеешь продать все, что угодно, сменить товар не велика хитрость. Я не пропаду, — уверенно заключил он. — Ты обо мне не беспокойся.
Больше они об этом почти не говорили. И, прощаясь на вокзале, Рэнди сказал:
— Ну, до свиданья, дружище. У тебя-то наверняка все будет хорошо. Только не забудь прикончить раненого фавна! А что до меня, я пока не знаю, куда двинусь, но я готов в путь!
С этими словами он сел в поезд и уехал.
Но Джордж был не слишком спокоен за Рэнди. И чем больше о нем думал, тем тревожней ему становилось. Случившееся не пришибло Рэнди, и это хорошо, но было в его поведении, в этом его веселом бодрячестве перед лицом несчастья, что-то неестественное.
У Рэнди на редкость ясная голова, он умница, каких мало. Джордж таких больше не встречал, а сейчас он словно закрыл наглухо какой-то отсек своего мозга. Просто непостижимо.
В делах людей, как в море, есть приливы и отливы, размышлял Джордж. В свой черед наступает такая полоса — и тут уж ничего не поделаешь.
Вероятно, в этом вся суть. Похоже, и его, Рэнди, захватило отливом, а сам он этого не понимает. Да, вот что непостижимо: кто-кто, а Рэнди должен бы это понять, но он явно не понимает.
Еще он говорил, что не желает связываться с фирмой вроде прежней. Неужели он думает, что тот страшный гнет, какой он испытывал, давит только служащих его прежней Компании, а в других таких компаниях все по-другому? Неужели воображает, что можно этого избежать, просто сменив работу? Неужели надеется, что на новом месте перед ним откроются все те блестящие возможности, о которых он мечтал смышленым и честолюбивым юнцом — завидные доходы и роскошная жизнь, много лучше той, какая стала уделом большинства, — и что за это не придется платить никакой другой ценой?
«Чего ты желаешь? — промолвил господь, — плати и бери», — писал Эмерсон в своем замечательном эссе «Вознаграждение», которое следовало бы сделать обязательным чтением для каждого американца… Что ж, это справедливо. За все приходится платить…
Боже милостивый! Неужели Рэнди не понимает, что домой возврата нет?
Следующие несколько лет были тяжкими годами для всей Америки, и особенно тяжки они оказались для Рэнди Шеппертона.
Другой работы он не нашел. Куда он только не кидался, и все напрасно. Работы просто не было, — никакой. Повсюду тысячи людей оставались за бортом, и новых нигде не брали.
Через полтора года сбережения Рэнди кончились, и его охватило отчаяние. Пришлось продать старый родительский дом, и дали за него сущие гроши. Рэнди с Маргарет сняли небольшую квартирку и, старательно экономя, протянули еще около года. Но вот и эти гроши кончились. Рэнди дошел до крайности. Он заболел, и то была болезнь скорее не плоти, но духа. Когда им не оставалось уже ничего другого, они с Маргарет уехала из Либия-хилла и поселились у старшей сестры, в семье ее мужа, нахлебниками добрых, но чужих людей.
В конце концов Рэнди — проницательный умница Рэнди, Рэнди — стреляный воробей, который всегда считал себя правдолюбом и всех и вся видел насквозь, — этот самый Рэнди стал жить на пособие по безработице.
К тому времени Джорджу казалось, что он уже разобрался в происходящем. За трагедией Рэнди ему виделся переодетый коммивояжер, некий дьявол-искуситель в обличье весьма толкового и внушающего доверие молодого человека, от него так и веет уверенностью, и он провозглашает «Верую», когда никакой веры нет. Да, умение показать товар лицом сделало свое дело чересчур хорошо. Умение показать товар лицом — не что иное, как торговая марка предвзятости, преданный слуга своекорыстия, заклятый враг правды. Ведь вот как Рэнди отлично разобрался в далеких от него сложностях, которые мучили его, Джорджа, увидел их со стороны ясно и отчетливо — потому что глаза ему не застилала тень своекорыстия, личной заинтересованности. Он мог спасать других, но не себя, потому что правды о себе уже не видел.
И Джорджу казалось — в трагедии Рэнди, как в капле воды, отразилась трагедия Америки. Такова она, Америка, — великолепная, непревзойденная, несравненная, непобедимая, неколебимая, сверхисполин со здоровым румянцем, самая что ни на есть Американская Америка на девяносто девять и сорок четыре сотых процента, единственная и неподражаемая, другой такой нет на свете, товар нарасхват, самый первый сорт, вам всякий скажет, голубая мечта, страна рекламы, умения показать товар лицом, страна предвзятости во всех ее хитроумных и обольстительных формах.
Разве истинные правители Америки — дельцы и коммерсанты — не ошиблись с самого начала насчет депрессии? Разве не отмахивались от нее, не старались отделаться от нее пустыми словами, не желая взглянуть ей прямо в лицо? Разве не твердили, что процветание — вот оно, за углом, когда так называемое «процветание» давно уже кончилось и тот угол, за которым оно будто бы ждало, приплюснулся, согнулся в дугу нужды, голода и отчаяния?
Что ж, насчет раненого фавна Рэнди был прав. Ибо теперь Джордж понял — когда сам он горько жаловался на судьбу и жалел себя, в нем говорило изощренное себялюбие, оно становилось между ним и правдой, к которой он стремится как писатель. Но Рэнди не знал, что и в коммерции тоже есть раненые фавны. И, похоже, они из той породы, которую не так-то легко прикончить. Ведь бизнес — самая изощренная форма себялюбия: своекорыстие в чистом виде. Убей его правдой, и что тогда останется?
Быть может, какой-то лучший образ жизни, но он уже не будет основан на бизнесе в том виде, как мы его знаем.