8
Поезд прибыл в областной центр в такую рань, что Егор оказался возле рынка в пять утра. Рынок был еще закрыт, и Егор остановился возле ворот, положив мешки на асфальт. Сам же подпер плечом соседний столб, свернул цигарку вместо завтрака и начал с опаской раздумывать о предстоящей торговой операции. Сроду он в купцах не ходил, да и руки у него под топорище приспособлены были, не под навескиразновески. Дома, в горячке, он чересчур уж уверовал в собственные способности и теперь, хмурясь и вздыхая, сильно жалел об этом.
Чего греха таить: побаивался Егор базара. Побаивался, не доверял ему и так считал, что все равно обманут. Все равно на чемнибудь да объегорят, и мечтать тут надо о том лишь, как бы не на все килограммы разом объегорили. Как бы хоть чтото выручить, хоть две из тех трех сотенных, что нависли над ним, как ненастье.
А тем временем и город зашевелился: машины зафыркали, дворники зашаркали, ранние дамочки каблуками зацокали. Егор на всякий случай поближе к мешкам подобрался, променяв удобный дальний столб на неудобный ближний, но вокруг колхозного рынка пока особой активности не наблюдалось. Мелькали, правда, отдельные личности, но облюбованных Егором ворот никто не отпирал.
— Этто что такое?
Оглянулся Егор: начальник. В шляпе, в очках, при портфеле. И пальцем в мешки целится.
— Этто что, спрашиваю вас?
— Свининка это, — поспешно пояснил Егор. — Свеженькая, значит, личная убоинка.
— Убоинка? — Под шляпой грозно заерзали брови: вверхвниз, вверхвниз. — Кровь это! Кровь по асфальту струится антисанитарно, вот что я вижу отчетливо и невооруженно.
Изпод мешков действительно сочилась жалкая струйка сукровицы. Егор поглядел на нее, на строгого начальника, ничего не понял и поспешно захлопал глазами.
— За такие фортели рыночную продукцию бракуют, — строго продолжал начальник с портфелем. — Какая, говорите, у вас продукция?
— У меня? У меня никакая не продукция. Убоинка у меня. Поросячья.
— Тем более блюсти обязан. О холере наслышан? Нет? Чистота — залог здоровья! Фамилия?
— Мое?
— Фамилия, спрашиваю вас?
— Это… Полушкин.
— Полушкин. — Гражданин в шляпе вынул книжечку и аккуратно занес в нее Егорову фамилию, что очень озадачило Егора. — Снизим оценочный балл, гражданин Полушкин. Знаете, за что именно. Вывод сделайте сами.
Спрятал книжечку в карман, пошел не оглядываясь, а вслед ему Егор ошалело хлопал глазами. Потом к мешкам сунулся, хотел уж подхватить их, чтобы все было санитарно, да не успел. Двое изза рынка выломились: один уж в годах, а второй — середник. Пожилой завздыхал, зацокал:
— Ах, самоуправство, ах, паразит!
— Чего? — спросил Егор.
— Знаешь, кто это был? — спросил середник. — Главный по инспекции. Он штампы на мясо ставит.
— Штампы?
— Не поставит — хана товару. И продавать не разрешат и в холодильник не допустят. Стухнет товарец.
— Чего? — спросил Егор.
— Строгачи кругом, страшное дело! — завздыхал пожилой. — Строгачиперестраховщики: эпидемия, слыхал?
— Чего?
— Жмут нашего брата…
Закручинились прохожие, завздыхали, застрекотали: гигиена, санинспекция, эпидемии, категория, штампы, холодильник. Один справа стоял, другой слева расположился, и Егор, слушал их, все башкой вертел. Аж шею заломило.
— Даа, влип ты, мужик.
Вот он в прошлом месяце, — пожилой в середника ткнул, на три сотни он накрылся.
— Чего?
— Накрылся. С приветом, значит, три сотенных. Как те ласточкикасаточки.
— Чего?
— Даа, было дело, было… У тебя чего тут, телятинка?
— Поросятинка. — Егор, разинув рот, глядел то на правого, то на левого. — Что же делатьто мне, мужики, а? Присоветуйте.
— А чего тут присоветуешь? Забирай свои мешки да дуй до дому. Сдашь в родном колхозе по рублю за килограмм.
— По рублю?
— По рублю не возьмут, — сказал середник. — Зачем им по рублю? От силы по семь гривен.
— Семь гривен? Нельзя мне по семьто гривен, никак нельзя. Начет на меня. Три сотенных начет.
— Даа, дела, — вздохнул пожилой. — Обидно, конечно, но раз он твою фамилию записал, то все.
— Нуу?
— Помог бы ты мужикуто, а? — попросил за Егора середник. — Видишь, и начет на него, и поросятинка тухнет.
— Трудно, — закручинился пожилой. — Ой, трудное это дело. Немыслимо!
— Мы понимаем! — зашептал, озираясь, Егор. — Мы это, трудностито ваши, как говорится, учтем. Учтем ваше беспокойство.
— Это — лишнее, — строго сказал пожилой. — Я к тебе всей, можно сказать, душой, а ты — деньги. Обижаешь.
— Обижаешь, — подтвердил середник.
— Да что вы, что вы! — перепугался Егор. — Это так я, так! Сболтнул я, граждане.
— Сболтнул он, — сказал середник. — Может, уважим?
— Главное тут, как начальство объехать, — размышлял пожилой. — Фамилиято известна: записана фамилиято. Вот в чем сложность. Может, лучше сразу все продать, а? Продать все чохом. Оптом, как говорится: полтора рубля за килограмм.
— Полтора? — ахнул Егор. — Да что вы, граждане милые! Грабиловка полная получается.
— Грабиловка, говоришь? А то, что фамилию твою на цугундер взяли, это как называется? Сам ты во всем виноват, раскорячился тут антисанитарно, а потом орешь: грабиловка! Да на что ты нам сдался, спрашивается? Мы же помочь тебе хотели, потоварищески.
— Не хошь — как хошь, — сказал середник. — Ходи грязный.
И пошли оба. Заскучал Егор, замаялся, не выдержал:
— Мужики! Эй, мужики! Остановились.
— Два рубля с полтинничком…
— Пошел ты!
И сами пошли. Заметался Егор пуще прежнего:
— Мужики! Граждане милые, не бросайте! Опять остановились:
— Ну, чего тебе? Мы же тебе уважение оказываем, мы тебе помощь, можно сказать, за здорово живешь предлагаем, а ты — верть да круть, круть да верть.
— Несерьезный ты мужик. Так оно получается.
— Да куда же вы, гражданетоварищи? А я как же?
— А как хочешь.
К углу направились, за рынок. Закричал Егор:
— Стойте! Ладно уж, чего там гадать да выгадывать. Давай за все про все две сотенных да тридцаточку.
Знал ведь, что хитрят мужики. Хитрят, врут, изворачиваются, и от всего этого росло в его душе какое-то очень усталое открытие. Он вдруг вспомнил и Федора Ипатовича, выгадывавшего на чужом горе себе бревнышно; и Якова Прокопыча, беспокоившегося только о том, чтобы его, его лично не коснулось чье-то несчастье; и туристов, и этих ловкачей, и еще многих других — таких же мелких, жадных и думающих только о себе. Вспомнил он обо всем этом и сказал:
— Давай за все про все…
— Ну, знаешь, это сперва прикинуть требуется. Волоки на весы свою продукцию.
Прикинули. Домой Егор с двумя сотнями возвращался. Зато без мяса и — с подарками. Кому — ножичек, кому-платочек: всех одарил, никого не забыл. И на водку денег хватило. С порога объявил:
— Гостей покличь, Харитина. Всех зови: бригадиров, прораба, Якова Прокопыча, родню любезную. Зови всех: Егор Полушкин мир угощать желает.
— Ты о чем это думал-выдумал, о чем размечтался-разнежился?
Не дал он Харитине до полного дыху дойти. Сел в красном углу под образами, сапог не снявши, ладонью по столу постучал:
— Все! Хоть день, да беспечально!
— Да ведь начету три ста. А ты за всего кабанчика — два ста. А где еще один ста?
— Я голова, я удумаю.
— Ты голова, а я шея: на мне хомут-то семейный… Выхватил Егор из кармана деньги, затряс:
— Из-за бумажек этих да чтоб печаловаться? Жизни красоту ими измерять? Слезы утирать? Да спалить их всенародно в жгучем пламени! Спалить и на пепле вприсядку плясать! Хоровод вокруг пламени этого! Чтоб застывшие согрелись, чтоб ослепшие прозрелись! Чтоб ни бедных, ни богатых, ни долгов, ни одолжений! Чтоб… Да я, я первый свои последние в купель ту огненную…
— Егорушка-а!
Повалилась Харитина в ноги: спалит ведь последние, с него станется. Спалит, отведет душеньку, а потом либо за решетку тюремную, либо на осину горькую.
— Не губи семью, Егорушка, деток не губи. Все, как велишь, исполню, всех покличу, напарю-нажарю и выпить поднесу. Только отдай ты мне денежки эти от греха. Отдай, Христом богом молю.
Обмяк вдруг Егор: словно воздух из него выпустили. Кинул на стол двадцать рыночных десяточек, сказал:
— Водки чтоб вволю. Чтоб хоть залились ею.
Закивала Харитина, мышью в дверь юркнула. А Егор сел на лавку, достал кисет и начал советницу свою свертывать, цигарку-самопалку. Медленно свертывал, старательно. И не потому, что махорку жалел — ничего он сейчас не жалел! — а потому, что очень уж ему хотелось подумать. Но мысли эти его не слушались, разбегались по всем углам, и он пытался собрать их одна к одной, как махорочные крошки в обрывок газеты,
О многом хотелось подумать. Хотелось понять, что же такое произошло с ним, почему и — главное — за что. Хотелось рассудить, кто прав и кто виноват. Хотелось решить, как быть дальше, где достать еще сотню и где отыскать завтрашний заработок. Хотелось помечтать о торжестве справедливости, о наказании всех неправых, злых и жадных. Хотелось счастья и радости, покоя и тишины. И — уважения. Хоть немного.
И еще очень хотелось плакать, но плакать Егор не умел и потому просто сумрачно курил, уставясь в стол. А когда оторвался от него и глянул окрест, то вдруг увидел, что у дверей стоит Колька.
— Сынок…— И встал. И голову опустил. А потом сказал тихо: — Кабанчика-то я прирезал, сынок. Вот, значит.
— Я знаю.
Колька прошел к столу и сел на материно место— на табурет. А Егор все еще стоял, виновато склонив голову.
— Ты сядь, тятя.
Егор послушно опустился на лавку. Тыкал вслепую окурком в герань на окошке: только махра трещала. И глазами кругом бегал: вокруг Кольки. Колька поглядел на него, по-взрослому поглядел: пристально. А потом сказал:
— Ни в чем ты не виноват, тятя. Это я виноват.
— Ты? Как так выходит?
— Не остановил тебя вовремя, — вздохнул Колька. — Ты ведь у меня заводной товарищ, верно?
— Верно, сынок. Правильно.
— Вот. А я не остановил. Стало быть, я и виноват. И ты в стол не гляди. Ты на меня гляди, ладно? Как прежде.
Прыгнули у Егора губы: не поймешь, улыбнуться хотел или свистнуть. Еле-еле совладал:
— Чистоглазик ты мой…
— Ну, ладно, чего там, — сердито сказал Колька и отвернулся.
И правильно, что отвернулся, потому что у Егора в носу вдруг ласвербило и сами собой две слезы по небритости проползли. Он смахнул их, заулыбался и заново начал свертывать цигарку. И пока свертывал ее, пока прикуривал, оба молчали: и отец, и сын. А потом Колька повернулся, сверкнул глазами:
— Какого я мужичищу у Нонны Юрьевны слушал, ну, тять! Голосище! Прямо как у слона.
К вечеру Харитина поросячьей утробы нажарила, напарила и на стол выставила. Егор в чистой рубахе в красном углу сидел: слева подарки, справа — пол-литры. Каждого подарком встречал и граненым стаканчиком (лафитничков в обзаведении не имелось):
— Будь здоров, гость дорогой. Пей от горла, ешь от пуза, на подарочек радуйся.
Бригадиров и прорабов Харитина не собрала (а может, и не хотела), но Яков Прокопыч приперся.
— Зла на тебя, Полушкин, не держу, потому и пришел. Но закон уважаю сердечно. И тебя, значит, уважил и закон уважаю. Такая у меня постановка вопроса.
— Садись, Яков Прокопыч, товарищ Сазанов. Испробуй нашего угощения.
— С нашим полным удовольствием. Все должно быть соблюдено, верно? Все, что положено. А что не положено, то фантазии. Бензином бы их полить да и сжечь.
Федор Ипатыч тоже присутствовал. Но в себе был весь, сумраком занавешенный. И потому помалкивал: ел да пил. Но Якову Прокопычу ответил:
— Всем на чужом пожаре занятье по душе найдется. Кому тушить, кому глазеть, а кому руки греть.
Вскинулся Яков Прокопыч:
— Как понимать, Федор Ипатыч, это примечание?
— Законников надо жечь, а не фантазии. Собрать бы всех законников да и сжечь. На очень медленном огне.
Разгореться бы тут спору, да Марьица не дала. Задергала мужа:
— Не спорь. Не встревай. Наше дело — сторона-сторонушка.
И Вовка с другого уха поддакнул:
— Может, лодка когда понадобится…
А Егор и не слышал ничего из своего красного угла. Подарки раздавал, водкой заведовал. Сам пил, других угощал:
— Пейте, гости дорогие! Федор Ипатыч, свояк дорогой, мил дружок мой единственный, что нахмурился-засупонился? Улыбнись, взгляни бархатно, молви слово свое драгоценное.
— Слово? Это можно. — Поднял Федор Ипатыч стакан. — С прибылью, хозяин, тебя, и с догадкой: раз кругом все такие законники, без догадки не проживешь. Вот вывернулся ты, значит, и молодец. Да. Хвалю. Чиста душа в рай глядит.
— В рай? — закручинилась Харитина. — Там, где рай, не наш край. Нам до рая ста рублей не хватает. Удивилась Марьица:
— Ты что это, Тина, каких таких ста? Кабанчика, поди, не без выгоды…
Крепилась Харитина. Весь день крепилась, а тут сдала. Взвыла вдруг по-упокойному:
— Ой, сестрица ты моя Марьица, ой, братец ты мой Федор Ипатович, ой, вы гости мои ласковые…
— Да ты что, что, Тина? Да погоди голосить-то.
— Да ведь два ста рублей — вся убоинка.
— Двести?.. — Федор Ипатыч даже хлебушек уронил. — Двести рублей? Это ж как так получается? Это почем же килограмм идет?
— А почем бы ни шел, да весь вышел, — сказал Егор. — Пейте-ешьте, гости…
— Нет, погоди! — строго прервал Федор Ипатыч. — Свежая свининка не баранинка. Да в это время, да в городе. Да по четыре рубля килограмм, вот как она идет! По четыре целковых — это я точно говорю.
Онемели за столом. А Яков Прокопыч поддакнул:
— Вокруг этой цены супруга моя рассказывала.
— Господи! — ахнула Харитина. — Господи, люди добрые!
— Погоди! — Федор Ипатыч ладонью пристукнул: забыл с огорчения, что в гостях, не дома. — Так выходит, что на две сотни сам ты себя нагрел, Егор. Это ж при долгах, при начете, при семействе да при бедности — две сотни чужому дяде? Бедоносец ты чертов!..
Ахнул Егор суковатым своим кулаком по столешнице — аж стаканы подпрыгнули:
— Замолчь! Считаете все, да? Выгоды подсчитываете, убытки вычитываете? Так не сметь в моем доме считать да высчитывать, ясно-понятно всем? Я здесь хозяин, самолично. А я одно считать умею: кому избу сложить, кому крышу покрыть, кому окно прорубить — вот что я считаю. И сыну своему это же самое и жизни считать наказываю. Три сотки у меня земли, и эти три сотки по моим законам живут и моими счетами считают. А закон у меня простой: не считай рубли -считай песенки. Ясно-понятно всем? Тогда пой, Харитина, велю.
Молчали все, как пришибленные. Глядели на Егора, рты раззявив. Кольке это очень смешным показалось: он из-за стола в сени выскочил, чтоб отсмеяться там вволюшку.
— Спой, Тина, — сказал Егор, — Хорошую песню спой.
Всхлипнула Харитина. Подперла щеку рукой, пригорюнилась, как положено, и… И опять двинуло ее совсем не в ту сторону:
Ой, тягры-тягры-тягры,
Ой, тягры да вытягры!
Кто б меня, младу-младену,
Да из горя б вытягнул…