2
Но зато был Колька.
— Чистоглазый мужичок растет, Тинушка. Ох, чистоглазик парень!
— Ну, и глупо, что так, — ворчала Харитина (она всегда на него ворчала. Как председатель сельсовета поздравил с законным браком, так и заворчала). — Во все времена чистоглазым одно занятие: на себе пахать заместо трактора.
— Ну, что ты, что ты! Напрасно так-то, напрасно.
Колька веселым рос, добрым. К ребятам тянулся, к старшим. В глаза заглядывал, улыбался — и во все верил. Чего ни соврут, чего ни выдумают — верил тотчас же. Хлопал глазами, удивлялся:
— Ну-у?..
Простодушия в этом «Ну-у»? на пол-России хватило бы, коли б в нем нужда оказалась. Но спроса на простодушие что-то пока не было, на иное спрос был:
— Колька, ты чего тут сидишь? Тятьку твоего самосвалом переехало: кишки изо рта торчат!
— А-а!..
Бежал куда-то Колька, кричал, падал, снова бежал. А мужики хохотали:
— Да куда ты, куда? Живой он, тятька твой. Шутим мы так, парень. Шутим, понял?
От счастья, что вес хорошо закончилось, Колька забывал обижаться, а только радовался. Очень радовался, что тятька его жив и здоров, что не было никакого самосвала и что кишки у тятьки на месте: в животе, где положено. И поэтому звонче всех смеялся, от всего сердца.
А вообще нормальный малец был. В речку с обрыва нырял и ласточкой и топориком. В лесу не плутал и не боялся. Собак самых злющих в два слова утихомиривал, гладил, за уши их дергал, как хотел. И цепной пес, пену с клыков не сбросив, комнатной собачонкой у ног его ластился. Ребята очень этому удивлялись, а взрослые объясняли:
— Отец у него собачье слово знает.
Правда тут была: Егора собаки тоже не трогали.
И еще Колька терпеливым рос. Как-то с березы сорвался (скворечник вешал, да ветка надломилась), до земли сквозь все сучья просквозил, и нога на сторону. Ну, вправили, конечно, швы на бок наложили, йодом вымазали с головы до ног — только кряхтел. Даже докторша удивилась:
— Ишь, мужичок с ноготок!
А потом, когда срослось все да зажило, Егор во дворе услышал: ревет сынок в сараюшке (Колька спал там, когда сестренка народилась. Горластая больно народилась-то— вся в маменьку). Заглянул: Колька лежал на животе, только плечи тряслись.
— Ты чего, сынок?
Колька поднял зареванное лицо: губы прыгали.
— Ункас…
— Чего?
— Ункаса убили. В спину ножом. Разве ж можно — в спину-то?
— Какого Ун… Ункасу?
— Последнего из могикан. Самого последнего, тятька!..
Следующей ночью отец и сын не спали. Колька ходил по сараюшке и сочинял стихи:
— Ункас преследовал врага, готовый с ним сразиться. Настиг и начал биться…
Дальше стихи не получались, но Колька не сдавался. Он метался в тесном проходе меж поленницей и топчаном, бормотал разные слова и размахивал руками. За дощатой стеной заинтересованно хрюкал поросенок.
А Егор сидел на кухне в кальсонах и бязевой рубахе и, шевеля губами, читал книгу про индейцев. Над странными именами шумели знакомые сосны, под таинственной пирогой металась та же рыба, а томагавком можно было запросто наколоть к самовару лучины. И поэтому Егору уже казалось, что история эта происходила не в далекой Америке, а здесь, где-то на Печоре или на Вычегде, а хитрые имена придуманы просто так, чтобы было завлекательнее. Из сеней тянуло ночным холодком, Егор сучил застывшими ногами и читал, старательно водя пальцем по строчкам. А через несколько дней, осилив наконец-таки эту самую толстую в своей жизни книгу, сказал Кольке:
— Хорошая книжка.
Колька подозрительно всхлипнул, и Егор уточнил:
— Про добрых мужиков.
Вообще Колькины слезы недалеко были спрятаны. Он плакал от чужого горя, от бабьих песен, от книг и от жалости, но слез этих очень стеснялся и потому старался реветь в одиночестве.
А вот Вовка — погодок, двоюродный братишка — только от обиды ревел. Не от боли, не от жалости — от обиды. Сильно ревел, до трясучки. И обижался часто. Иной раз ни с того ни с сего обижался.
Вовка книг читать не любил: ему на кино деньги давали. Кино он очень любил и смотрел все подряд, а если про шпионов, то и по три раза, И рассказывал:
— А он ему-хрясь, хрясь! Да в поддых, в поддых!..
— Больно, поди! — вздыхал Колька.
— Дура! Это ж шпионы.
И еще у Вовки была мечта. У Кольки, к примеру, мечта каждый день была иная, а у Вовки — одна на все дни:
— Вот бы гипноз такой открыть, чтоб все-все заснули. Ну, все! И тогда б я у каждого по рублику взял.
— Чего ж только по рублику?
— А чтоб не заметил никто. У каждого по рублику— это ого! Знаешь, сколько? Тыщи две, наверное.
Поскольку денег у Кольки сроду не водилось, он о них и не думал. И мечты у него поэтому были безденежные: про путешествия, про зверей, про космос. Легкие мечты были, невесомые.
— Хорошо бы живого слона поглядеть. Говорят, в Москве слон каждое утро по улице ходит. — Бесплатно?
— Так по улице же.
— Врут. Бесплатно ничего не бывает.
Вовка увесисто говорил, как сам Федор Ипатович. И глядел так же: с прищуром. Особый такой прищур, бурьяновский. Федору Ипатовичу это нравилось:
— Ты, Вовка, скрозь гляди. Сверху все лжа.
Вовка и старался глядеть скрозь, но Колька все же с братиком водился. Не спорил, не дрался, но, правда, и особо не слушался. Если уж очень Вовка нажимал — уходил. Одного не прощал только: когда тот над отцом его, над Егором Полушкиным, подхихикивал. Здесь и до крайности порой доходило, но мирились быстро, все-таки родная кровь.
А про слона, который каждое утро в Москве по улицам ходит, Кольке отец рассказал. Уж где он про этого слона разузнал, неизвестно, потому что телевизора у них не было, а газет Егор не читал, но говорил точно, и Колька не сомневался. Раз тятька сказал — значит, так оно и есть.
А вообще-то слонов они только на картинках видели и один раз — в кино. Там показывали цирк, и слон стоял на одной передней ноге, а после очень смешно кланялся и хлопал ушами. Сутки целые они тогда про слонов говорили.
— Умная животная.
— Тять, а в Индии пашут на них?
— Нет,-Егор не очень знал, что делают слоны в Индии, но прикидывал. — Здоров он больно для пахоты-то. Плуг выдернет.
— А чего ж они там делают?
— Ну, как чего? Тяжелое всякое. На лесоповале, к примеру.
— Вот бы нам сюда слона, а, тять? Он бы штабеля грузил, рудостойку, пиловочник.
— Да-а. Жрет много. Сенов не напасешься.
— А в Индии как же?
— Дык у них с кормами порядок. Лето сплошное: траву хоть двадцать раз коси.
— И валенки не нужны, да, тять? Вот красота-то, наверно!
— Ну, не скажи. У нас получше будет. У нас — Россия. Самая страна замечательная.
— Самая-самая?
— Самая, сынок. Про нее песни поют по всей земле. И все иностранные люди нам завидуют.
— Значит, мы счастливые, тять?
— Это не сомневайся. Это точно.
И Колька не сомневался: раз тятька сказал, стало быть, так оно и есть. Тем более что сам Егор истово в это верил. Ну, а уж если Егор во что-то там верил истово, то и говорил об этом особо, и мнения своего не менял, и даже с самим Федором Ипатовичем спорил крепко.
— Глупый ты мужик, Егор, раз такое мелешь. Ну, какая на тебе рубаха? Ну, скажи?
— Синяя.
— Синяя! Дерьмовая на тебе рубаха: с третьей стирки на подтирку. А у меня — заграница. Простирнул, встряхнул — и гладить не надо, и как новая!
— А мне и в этой ладно. Она к телу ближе.
— Ближе! Твоей рубахой рыбу ловить сподручно: к ветру она ближе, а не к телу.
— А ты скажи, Федор Ипатыч, с тебя во тьмах-то, как рубаху сымаешь, искры сыпятся?
— Ну?
— Вот. Потому — чужая она, рубаха-то твоя. И от противности электричество вырабатывает. А у меня с рубахи ни единой искорки не спадет. Потому — своя, к телу льнет, ластится.
— Бедоносец ты, Егор. Пра слово: бедоносец! Природа обидела.
— Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак…
Улыбался Егор. Смирно улыбался. А Колька негодовал. Люто негодовал, но при старших спорить не смел: при старших спорить— отца позорить. Наедине возмущался:
— Ты чего смалчиваешь, тять? Он тебя всяко, а ты смалчиваешь.
— Бранчливых, Коля, сон не любит. Тяжко спят они. Маются. Так-то, сынок.
— С мяса они маются! — сердился Колька.
Сердился он потому, что Егор врал. Врал, сопел при этом, глаза прятал: Колька этого не любил. Не любил отца вот такого, жалкого. И Егор понимал, что сын стыдится его и мучается от стыда этого, и мучился сам.
— Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
А мучения все эти, стыд дневной и полуночный, крики жены да соседские ухмылочки — все от одного корня шли, и корнем тем была Егорова трудовая деятельность. Не задалась она у него, деятельность эта, на новом-то месте, словно вдруг заколодило ее, словно вдруг руки Егору отказали или соображение в гости утекло. И мыкался Егор, и лихорадило его, и по ночам-то спал он не в пример хуже бранчливого Федора Ипатовича.
— Руководить тобою нужно, Егор. Руководить! Но зато был Колька. Ни у кого такого Кольки не было. Мужичка такого чистоглазого!..