XIII
Афифе зашла ко мне под вечер и, остановившись в изножье кровати, спросила, как я себя чувствую.
Ее лицо казалось спокойным. По красным пятнам на ее коже и мелким завиткам на мокрых волосах я понял, что после ночного скандала она долго приводила себя в порядок.
Старшая сестра не заходила ко мне с обеда. Наверное, она утешала младшую, посадив ее, как ребенка, между своими коленями и часами играла с этими кудрями.
Когда Афифе вошла в комнату, ее глаза сияли, а в голосе слышались веселые нотки, которые немало удивили меня. Полагаю, она рассчитывала на такой эффект и, может быть, даже репетировала перед трюмо, разглядывая себя, до того как появиться на пороге комнаты.
Но я был не менее искусным актером, хотя и лежал в постели. Я повторил перед ней маленький спектакль, который утром сыграл для Селим-бея и старшей сестры, и сделал вид, что, кроме собственных бед, меня ничто не интересует.
По тому, как она обеими руками держалась за спинку кровати, становилось ясно: она собирается сразу уйти. Но я стал жаловаться на свою ногу, и она изменила решение. Медленно подойдя к окну, Афифе села в кресло, в котором обычно сидела ее сестра.
Несчастный случай, произошедший со мной, еще не потерял для нее актуальности. С неподдельным интересом она слушала подробности моего падения в горах, как я провел первую ночь в палатке и как доверил свое лечение бригадиру. Однако через некоторое время ее взгляд стал рассеянным, а движения вялыми.
Казалось, ее лицо худеет чуть ли не на глазах, на лбу и в уголках губ обозначились морщинки, а вокруг глаз появились темные круги. В завитке ее кудрей я разглядел седину. Я был готов поверить, что волосы седеют у меня на глазах, но физически это невозможно.
Иногда Афифе вздрагивала, словно пробуждаясь ото сна, и выпрямлялась, после чего повторяла мои последние слова или задавала вопрос, пытаясь таким образом убедить меня, что все слышала.
Наконец она поняла, что больше не может бороться с возрастающей рассеянностью, встала и, поблескивая глазами, как и в момент появления, начала перебирать книги на комоде.
Когда она попросила дать ей какой-нибудь роман, я предложил «Рафаэля» и немедленно пожалел об этом. Протягивая ей книгу, я одновременно как будто пытался забрать ее назад. К счастью, «Рафаэль» Афифе не приглянулся. Может быть, роман показался ей слишком толстым, а возможно, ей не понравились засаленные страницы. Вместо него она взяла небольшую книгу в красном переплете, название которой я сейчас не помню, и вышла из комнаты.
Дни проходили один за другим. Семейный конфликт, должно быть, тайно продолжался. Но в атмосфере дома не осталось ни малейшего признака или намека на него. Дурные новости с Крита волновали Селим-бея в первую очередь. Доктор комментировал новости, вступал в полемику и клеймил правительство с особым волнением, которое присуще людям, лично в проблем)' не вовлеченным и в истории никак не замешанным. Старшая сестра с тем же энтузиазмом монополиста хлопотала по хозяйству, готовясь к зиме.
Повязав голову черной тряпкой на манер греческой крестьянки и подоткнув подол юбки, она сновала из дома в сад и обратно. Из-за долгого пребывания на солнце ее руки и ноги покраснели. Она отдавала приказания прочистить печные трубы, заготавливала виноградные листья и мариновала маслины, руководила сбором последних ягод, подвязывала рябиновые грозди, выкладывала для просушки домашнюю лапшу, толченые помидоры и какой-то виноградный мармелад мусталивра, похожий на наш суджук с грецким орехом.
Служанка Мина, которая в ходе семейного совета пользовалась теми же привилегиями, что и полноправный член семьи, и свободно выражала свое мнение, не обращая внимания на предостерегающие окрики Селим-бея «sopa», теперь вновь вернулась на позиции прислуги, с которой не очень-то считаются.
Что касается Афифе, за несколько дней она почти пришла в себя. Разразившаяся буря оставила на ее лице только легкий след удивления, словно она долго качалась на волнах бушующего моря, а потом, выйдя на берег, начала спотыкаться. Но это удивление никак не проходило.
Еще давно я заметил, что маленькие дети питают странную слабость к тем, кто на два-три года постарше. Они впадают в необычайный восторг и гораздо легче признают авторитет старших детей, чем взрослых.
Младшая сестра производила на меня похожее впечатление. С первого дня, когда нас пригласили в гости, я относился к ней с гораздо большим пиететом, чем требовалось, и так сильно смущался при разговоре, что даже путал слова.
Наконец серьезность и степенность, доставшиеся ей от Селим-бея и старшей сестры, казались мне таинственными признаками взрослого человека и совершенно обескураживали.
Недавно возмужавший юноша боится, что им будут пренебрегать, что он покажет себя смешным перед лицом красивой, статной женщины. Этот страх, подобный болезни, возможно, тоже сыграл свою роль. Я и представить себе не мог, что между мной и Афифе может завязаться дружба (такая же, как между мной и Селим-беем, старшей сестрой и каймакамом). Когда нам приходилось долгое время оставаться наедине, я, как ученик, который имеет возможность запросто поговорить с директором во время специальной школьной экскурсии, боялся не найти нужных слов и выставить себя дураком.
Ей тоже было непросто выбрать правильную манеру поведения, общаясь с необычным существом, которое не похоже ни на ребенка, ни на взрослого человека. Наверное, именно каждый раз, когда она приходила, едва спросив о моей больной ноге, Афифе бралась за спинку кровати с таким видом, будто тотчас уйдет. Впрочем, хотя мы не пытались найти тему для беседы, всякий раз, будто самопроизвольно, завязывался разговор. Афифе начинала прохаживаться по комнате, а затем садилась в кресло своей сестры. Иногда она покидала мою комнату, когда за окнами становилось совсем темно и уже горели лампы, тогда как в момент ее прихода яркое солнце заставляло придвигать кресло ближе к углу.
Книги, которые каймакам приносил мне, а я предлагал Афифе, были классической темой наших бесед. Их вкус и аромат никогда не приедался, как не мог наскучить шербет из осенних фруктов, приготовленный старшей сестрой, который она хранила в большом эмалированном горшке.
В наше время критика еще не вошла в моду. Мы принимали прочитанные «сказки» в их первозданном виде, лишь пересказывая друг другу полюбившиеся отрывки.
Своей говорливостью Афифе отличалась и от брата, и от сестры. Начиная разговор, она легко находила слова и могла долго рассуждать о любом случайном вопросе, перескакивая с одного на другое. Не знаю, как бы я относился к подобным словам, если бы услышал их от кого-то еще. Вероятно, нашел бы довольно примитивными, ведь мой образовательный уровень и умение рассуждать так или иначе превосходили ее способности. Но, как я уже говорил, возраст, статус замужней женщины с ребенком и, в некоторой степени, неспешные манеры, характерные для членов семьи Склаваки, заставили меня изначально признать ее авторитет, поэтому каждое произнесенное ею слово я встречал с восторгом. В силу привычки я перестал бояться молчания, которое порой возникало. Афифе, как и ее сестра, в минуты безделья доставала из кармана какое-то кружево и начинала его плести.
Как-то раз я спросил, что это будет.
— Да ничего, просто воротник, — спокойно ответила она.
— Для вас?
— Нет, для малыша... Отправлю в Измир.
В ее голосе и движениях не произошло никаких перемен, но я весь покраснел, считая, что допустил бестактность.
Когда Афифе замолкала, повернув голову к солнцу и склонившись над кружевом, я открывал книгу и принимался за чтение. Но вскоре мой взгляд начинал скользить между строк, а глаза с готовностью отрывались от книги при малейшем ее движении.
Именно так было удобнее всего разглядывать ее лицо. Стоило взглянуть на нее в профиль, и ее красота принимала совсем друтие очертания. Из окна горизонтально падал свет, оттеняя щеку и одновременно ясно и чисто очерчивая линию лба, в верхней части которого пробивались легкие, как птичий пух, волоски. Тонкий прямой греческий нос с узкими крыльями казался прозрачным, так что можно было различить все косточки.
Мораль ребенка не так прочна, как принято считать. В такие минуты мои мысли об Афифе совершенно не вписывались в систему злополучных принципов Селим-бея ни по форме, ни по нравственному обличью.
Ход моих рассуждений всегда был приблизительно таким: Афифе замужняя женщина, у нее есть ребе: нок. По всей вероятности, он не спустился с неба в плетеной корзине. А значит, не стоило сравнивать Афифе с образом смиренной Девы Марии в обрамлении свечей, который висел на стене у тетушки Варвары.
Кто знает, сколько раз за четыре года замужества в час заката она оставалась один на один с мужем. И что происходило между ними...
Должно быть, в такие минуты свет точно так же вычерчивал линии ее профиля, плавно струясь по лицу и поблескивая масляной позолотой. А крылья ее носа были такими же прозрачными. Края полуопущенных ресниц излучали то же сияние, в уголках рубиново-красных губ и на краешке верхних зубов лежали еще два ярких блика...
Тогда я был уверен, что столкнулся с одной из непостижимых загадок мироздания. Ведь как мог Рыфкы-бей прожить хотя бы один вечер вдали от этой молодой женщины?
Впрочем, Рыфкы-бей с его черными усами на немецкий манер и кудрями, расчесанными на прямой пробор (так он выглядел на фотографии в ее комнате), очень скоро пропадал, и мы с Афифе оставались наедине.
Но однажды вечером Афифе внезапно вздрогнула, словно прогоняя невидимого жучка, гуляющего по лицу, и подняла глаза. Я был застигнут врасплох и так смутился, что больше никогда не смел так внимательно ее разглядывать.
Каймакам по-прежнему через день приходил проведать меня и всякий раз впадал в необычайный восторг, когда заставал Афифе у моей кровати.
Однажды он не смог сдержаться:
— Я восхищаюсь культурой этих выходцев с Крита. Как хорошо, что хотя бы в кругу семьи они смогли избавиться от этого ужасного обычая, который запрещает женщинам находиться в обществе мужчин. Посмотри, как вы хорошо смотритесь, словно брат и сестра! Глаз радуется, и душа поет, Аллах свидетель... Если человек весь день видит только усы и бороды, его тошнить начинает...
Афифе тоже симпатизировала каймакаму. Стоило ей увидеть старика, как ее лицо принимало детское выражение, она начинала без умолку болтать и все время смеялась, что бы он ни сказал. Порой бедняга читал нам бейты Фузули, пытаясь передать всю скорбь, заключенную в стихах, и вдруг замечал ее смеющееся лицо.
— Доченька, чему тут смеяться? — кричал он в притворной ярости.
Как-то раз он пересказывал эпизод какого-то романа, в котором умирающая героиня обращается к своему возлюбленному с последними словами. Бедолага так увлекся, что у него на глазах выступили слезы и он проговаривал все слова голосом девушки из романа. Афифе, сидящая у него за спиной, не смогла сдержать приступ смеха, на что каймакам очень обиделся и, ядовито усмехаясь, произнес:
— Слава Аллаху, что мы удостоены высшей привилегии вызывать улыбку на лицах этих Склаваки. Обычно они такие серьезные, словно собрались совершать намаз. К тому же господин братец снисходит до нас не чаще раза в месяц или в год. Да и то, когда решает улыбнуться, только краешек губ приподнимает.
Бедная младшая сестра была совсем не виновата. Она смеялась над абсурдностью ситуации, когда маленький бородатый старичок, изображая больную девушку, разговаривает ее голосом и плачет, как она.
Впрочем, каймакаму очень нравилось смешить Афифе, и иногда он даже начинал паясничать, только чтобы она засмеялась.
Периодические визиты каймакама не только не отдаляли нас друг от друга, а, напротив, сближали. Во-первых, стоило ему появиться, наше настроение тут же менялось, из разговора исчезало ощущение неловкости. Во-вторых, мы без труда следовали тропинкам, которые он прокладывал в ходе беседы, и говорили о том, что никогда бы не стали обсуждать наедине. К тому же в такие часы превосходство младшей сестры надо мной стиралось. На какое-то время мы становились ровесниками и друзьями.
Наконец смех совершенно преображал Афифе. Можно сказать, что старик-каймакам помог мне понять, какой недостаток у этой молодой и красивой женщины. Я чувствовал в ней некоторый изъян, но не мог понять, что же это такое.
Иногда каймакаму хотелось задеть младшую сестру за живое, и он позволял себе другие проделки. В основном мы обсуждали книги. Рассказывая о любовных приключениях неких мужчины и женщины серьезным, скорбным голосом, каймакам порой пускался в неприличные подробности и даже домысливал сюжет.
Когда Афифе слушала все это, улыбка на ее губах увядала, лицо бледнело, она склонялась над работой, если держала ее в руках, или же отворачивалась в сторону, покусывая нижнюю губу. Я тоже конфузился, делал вид, что наклоняю голову, но в то же время краем глаза наблюдал за ней, испытывая странное удовольствие от страданий бедняжки. Какое-то время игра продолжалась, а затем каймакам, тараща глаза, с поддельным удивлением восклицал:
— Чего вы только улыбаетесь, почему не смеетесь?.. Что за серьезность такая?.. А! Я понял, прости, доченька, прости. Запамятовал, что среди нас женщины, и, наверное, начал вдаваться в излишние подробности... Не взыщите, я уже старик, иногда забываю, где нахожусь.
Однажды каймакам набросился на меня. Да так, что я на несколько дней потерял сон.
Моя нога уже почти не болела. Но Селим-бея беспокоила одна косточка, которая иногда ныла, стоило нажать на нее пальцем.
— Почему эта боль не проходит, должна была уже пройти, — говорил он.
По этой причине он не разрешал мне вернуться в свой дом в церковном квартале. Тем временем я начал сильно тяготиться своим положением, особенно когда понял, что занимаю комнату Афифе.
Как-то раз я пожаловался на это каймакаму, но он покачал головой и подмигнул мне:
— Ах ты, проказник. Припозднился, спешишь к девушкам из церковного квартала, не правда ли?.. — Затем, обращаясь к Афифе, продолжил: — Госпожа моя, не узнает кто, но дом тетушки Варвары — точно дворец султана. Со всех сторон щебечут девушки... Молодой господин собрал вокруг себя полдюжины барышень всех размеров и цветов и, да простит меня Аллах за такие слова, предается пороку. Из-за прядей его темно-русых волос и шелковых галстуков может даже произойти убийство... Девушки рвут на себе волосы от любви и терпят побои от матерей, когда дело всплывает на поверхность. Скажешь, неправда? Тогда опровергни! Ты удивлен, откуда я все это знаю... Я же каймакам! Каймакам, а не пугало огородное... У меня на глазах могут разорить государственную казну, а я и не замечу. Но проделки бабника я замечаю сразу. Разве я лгу? Конечно, ты припозднился, теперь беги на сломанной ноге за своей Риной, или как ее там зовут, а ее мамаша узнает и тоже сломает дочери ногу. Будете шатаясь ходить в Турунчлук на прогулки при луне, оба хромые. Давай оправдывайся, а я расскажу еще о парочке твоих грехов.
Я не мог не только оправдываться, но даже пальцем пошевелить. Силы меня покинули. На мою голову низвергался поток воды. Это могло произойти при ком угодно, но только не при Афифе!..
К счастью, она тоже сочла слова каймакама совершенно неуместными. Нахмурив брови, она произнесла:
— Не может быть, это клевета. Мурат-бей не такой... К тому же он еще ребенок...