Глава 4
Прошло две недели, а Фрида Спеллинг все не откликалась. Я ожидал звонков среди ночи, срочных писем, телеграмм, факсов, отчаянных просьб поспешить к постели умирающего, но после четырнадцати дней молчания я поставил на ней крест. Во мне снова заговорил скептик, и я, пусть не сразу, вернулся к исходным позициям. Коробка была водворена обратно в чулан. Еще неделю с лишним я повалял дурака, а затем открыл своего Шатобриана и заработал с удвоенной силой. Почти на месяц меня отвлекли от дела, и хотя остался привкус горечи и досады, я сумел выкинуть эту Тьерра-дель-Суэньо из головы. Гектор еще раз умер. Он умер в 1929 году, а позавчера окончательно. Какая из этих смертей была реальной, не имело значения. Он покинул этот мир, и мои шансы увидеть его свелись к нулю.
Я снова ушел в себя. Погода менялась туда-сюда. День или два ослепительного солнца, потом устрашающая гроза; ливневые дожди, и вновь синее безоблачное небо; сильные порывы ветра, и вдруг полный штиль; то тепло, то холодно; то туман, то ясно. На моей горе всегда было градусов на пять прохладнее, чем в городе, но иногда я ходил в одних шортах и футболке. А бывали дни, когда я разжигал камин и кутался в три свитера. Наступил июль. Я уже десять дней трудился, не сбавляя оборотов, втягиваясь в привычный ритм, настраиваясь на решительный, как мне казалось, штурм. Сразу после праздничного уик-энда я закончил свой рабочий день пораньше и поехал в Брэттлборо за продуктами. Управился я минут за сорок и, загрузив пакеты в кабину, решил, что спешить мне некуда и можно сходить в кино. Этот порыв или, если хотите, каприз появился у меня вдруг, ни с того ни с сего, пока я стоял в зоне парковки, щурясь на обжигающее послеполуденное солнце и обливаясь потом. Свою рабочую норму я сделал, можно было и поменять планы – зачем торопиться домой без особой необходимости? Я подъехал к кинотеатру «Лэтчис» на Мэйн-стрит как раз к началу шестичасового сеанса. Купил колы и попкорна, сел в середине последнего ряда и приготовился смотреть очередную серию «Назад в будущее». Фильм оказался восхитительно глупым. Когда он закончился, я решил продлить удовольствие и поужинать в корейском ресторанчике через дорогу. Однажды я там уже был. По вермонтским понятиям готовили там вполне прилично.
После двух часов в темноте кинозала я вышел на улицу и увидел, что погода резко переменилась: небо заволокли тучи, ветер усилился, температура упала ниже 60 градусов*. Было еще довольно рано. После такого пронзительно яркого дня я ожидал выйти еще засветло, однако солнце исчезло задолго до заката, и неожиданно наступил промозглый холодный вечер. Пока пересекал улицу, я успел промокнуть. В ресторане я занял столик возле окна и, заказав еду, стал смотреть, как гроза набирает силу. Ветер поднял с земли бумажный пакет и швырнул в витрину магазина «Дядя Сэм для армии и флота»; пустая банка из-под содовой загрохотала по улице в сторону реки; дождь прошелся автоматной очередью по тротуару. Я начал с кимчи*. После нее во рту все горело, и приходилось тушить пожар пивом. Затем я перешел к основному блюду, когда надо макать мясо в острый соус, и это потребовало дополнительных пивных ресурсов. Я выпил всего три или четыре бутылки, но когда пришло время расплатиться, я почувствовал, что перебрал. Пожалуй, я был достаточно трезв, чтобы пройти по прямой линии или внятно проанализировать свой перевод, но, вероятно, не настолько трезв, чтобы сесть за руль.
Хотя, если говорить о случившемся, дело не столько в пиве, сколько в других факторах. Конечно, рефлексы у меня были немного заторможенными, но если из уравнения изъять пиво, вряд ли результат получился бы иным. К тому времени, когда я вышел из ресторана, уже лило как из ведра, и, пока я пробежал несколько сот метров до муниципальной автостоянки, я успел вымокнуть до нитки. Потом я никак не мог вытащить ключи из слипшегося кармана, а когда мне это удалось, я тут же уронил их в лужу. Сидя на корточках, я долго нашаривал их в темноте, когда же наконец залез в кабину, я был похож на человека, который принял душ, не раздеваясь. В общем, тут и пиво, и мокрая одежда, и вода, заливающая глаза. Приходилось поминутно снимать с руля одну руку, чтобы смахнуть капли, попеременно протирать то глаза, то запотевшее лобовое стекло; добавьте сюда плохой стеклообогреватель и неисправные «дворники» (а когда они бывают исправными?), и станет ясно, что эта комбинация отвлекала от дороги и не сулила ничего хорошего.
Самое смешное, я это осознавал. Хоть я и дрожал как цуцик, мечтая поскорей переодеться во все сухое, тем не менее я старался ехать медленно. Наверно, это меня спасло, но это же, с другой стороны, и привело к аварии. Если бы я ехал быстрее, я был бы бдительнее, живее реагировал на все превратности дороги, а так через какое-то время я начал думать совсем о другом. Я погрузился в тягучие и бесцельные мысли, каким мы обычно предаемся в машине наедине с собой. В данном случае, если память мне не изменяет, я вел подсчет самых что ни на есть рутинных вещей нашей повседневной жизни. Сколько раз за последние сорок лет я завязывал шнурки на ботинках? Сколько дверей открыл и закрыл? Как часто я чихал? Сколько часов потратил в поисках потерянных предметов? Сколько раз ушиб палец на ноге, или стукнулся лбом, или сморгнул попавшую в глаз ресницу? Это упражнение отвлекало меня от неприятных ощущений, и по мере продвижения в кромешной тьме мой список пополнялся. Проехав миль двадцать, на открытом участке дороги между городками Т*** и Западный Т***, всего в каких-то трех милях от поворота на грунтовку, что вела наверх к моему дому, я увидел в свете фар горящие глаза. Через секунду я разглядел собаку. Между нами было метров двадцать-тридцать. Мокрая, взъерошенная, она трусила мне навстречу не по обочине, как это обычно делают потерявшиеся собаки, а по центру, даже несколько левее, то бишь аккурат по моей полосе. Я крутанул руль, чтобы не сбить ее, и одновременно нажал на тормоз. Ну да, погорячился, но это я сообразил уже потом, и, поскольку асфальт был как маслом намазанный, резина подвела. Мой грузовик пошел юзом, пересек разделительную линию, и, прежде чем я успел вывернуть руль в обратную сторону, машина врезалась в придорожный столб.
Я был пристегнут, но сила удара бросила меня на руль, и я почувствовал боль в левой руке; мало того, все продукты вылетели, как из катапульты, и банка томатного сока шандарахнула меня в подбородок. Нижняя челюсть, казалось, разламывалась, сильно дергало в предплечье, но пальцы шевелились и рот открывался, из чего я заключил, что кости целы. Я должен был бы испытать облегчение, порадоваться, что так легко отделался, но я был не в том состоянии, чтобы благодарить звезды и прикидывать, чем это могло бы для меня обернуться. Все одно плохо, к тому же я был зол на себя за то, что разбил грузовик. Одна фара вдребезги, крыло помято, передний бампер продавлен. Правда, мотор продолжал работать, но подать назад не получилось – передние колеса увязли. Минут двадцать пришлось орудовать лопатой в грязной жиже под проливным дождем, и когда наконец удалось выбраться из канавы, я до того измучился и продрог, что на бардак в кабине просто махнул рукой. Снова ощутив под собой асфальтовую дорогу, я без промедления двинулся дальше. Уже дома обнаружил я у себя за шиворотом пакетик замороженного горошка.
К дому я подъехал в двенадцатом часу ночи, дрожащий, издерганный болью и злой как черт.
Есть такая присказка – всегда надо ждать неожиданностей, но после того как одна уже случилась, меньше всего ждешь новой каверзы. Моя бдительность притупилась. Когда я вылез из кабины, мысли продолжали вертеться вокруг собаки, придорожного столба и всех деталей аварии, и я не заметил машины слева от дома. Она не попала в полосу света, а когда я заглушил мотор и выключил фару с подфарниками, все погрузилось в темноту. К тому времени дождь пошел на убыль. Дом сразу пропал из виду. Полагая, что вернусь засветло, я не зажег лампочку на крыльце. Черное небо. Черная земля. Я двинулся к дому по памяти, наугад, не видя ни зги. В наших краях, на юге Вермонта, многие оставляли входную дверь незапертой, но я к их числу не относился. Всякий раз, даже уходя на пять минут, я запирал дверь со всей тщательностью. Это был ритуал упрямства, который я не собирался нарушать. Только сейчас, второй раз за вечер тупо возясь с ключами, я оценил всю нелепость своих предосторожностей. Я сам устроил себе веселую жизнь. Я держал связку из шести ключей, и какой из них был мне нужен, оставалось только гадать. Я вслепую гладил дверь в поисках замка. Найдя его, я начал тыкать первым попавшимся ключом в замочную скважину. Ключ вошел наполовину и застрял. Ага, нужен другой, но сначала надо было вытащить этот. Легко сказать. Я дергал его и так и сяк. Когда же осталось сделать последнее маленькое усилие, он вдруг сам выскочил из скважины, и вся связка вырвалась из рук. Ключи брякнули о деревянные ступени и канули в ночи. Мое путешествие закончилось тем же, с чего началось: я опустился на четвереньки и, тихо чертыхаясь, стал искать в темноте ключи, которые играли со мной в прятки.
Не прошло и нескольких секунд, как во дворе вспыхнул свет. Я инстинктивно повернул голову, и, прежде чем успеть испугаться и вообще что-либо понять, я увидел машину, непонятно почему находившуюся в моих частных владениях, и выходившую из нее женщину. Она раскрыла большой красный зонт и захлопнула дверцу, так что свет сразу погас. Вам помочь? спросила она. Я принял вертикальное положение, и тут меня ослепил другой свет. Женщина направила мне в лицо луч фонарика.
Кто вы, блин, такая? вырвалось у меня.
Мы не знакомы, отвечала она, но вы знаете человека, который меня прислал.
Не морочьте мне голову. Говорите, кто вы, или я звоню в полицию.
Меня зовут Альма Грюнд. Я жду вас здесь больше пяти часов, мистер Зиммер. Мне надо с вами поговорить.
И кто же вас прислал?
Фрида Спеллинг. Гектор очень плох Она просила меня сказать вам, что счет идет на дни.
С помощью ее фонарика мы нашли ключи. Я открыл дверь и зажег свет в гостиной. Альма Грюнд вошла следом – маленькая женщина, от двадцати пяти до тридцати, синяя шелковая блузка и строгие серые брюки. Каштановые волосы средней длины, яркая помада, высокие каблуки, большая кожаная сумка через плечо. Когда на ее лицо упал свет, я заметил родимое пятно слева. Багровая метка величиной с кулак, вроде карты вымышленной страны, сплошное цветовое вкрапление в полщеки, от глаза до скулы. Волосы ее были подстрижены с таким расчетом, чтобы практически ничего не было видно, при этом она держала голову с наклоном вниз в довольно странном положении, не позволяя прядке откачнуться в сторону, – но, похоже, не всегда это срабатывало. Жест был, надо полагать, рефлекторный, осознанная, годами отработанная привычка, и это придавало ей некоторую неуклюжесть и ранимость – такая застенчивая девушка, глядящая в пол, чтобы не встречаться с вами взглядом.
В любое другое время я бы, наверно, поговорил с ней, но не в этот вечер. Я был раздосадован случившимся, совершенно выбит из колеи. Единственное, чего мне хотелось, это содрать с себя все мокрое, принять горячую ванну и завалиться спать. Я успел закрыть дверь после того, как включил в гостиной свет. Теперь я снова открыл ее и вежливо попросил гостью покинуть мой дом.
Дайте мне пять минут, и я вам все объясню.
Я не люблю, когда люди являются непрошеными в мои владения, сказал я А еще я не люблю, когда на меня выскакивают среди ночи. Вы хотите, чтобы я вас вытолкал силой?
Она подняла на меня глаза, удивленная моей горячностью, испуганная скрытой яростью, прозвучавшей в моем голосе Я думала, вы хотите увидеть Гектора, сказала она и с этими словами сделала несколько шагов подальше от двери на тот случай, если бы я решил осуществить свою угрозу. После чего снова повернулась ко мне, но уже правым профилем. Так она выглядела иначе: правильный овал лица, гладкая кожа. Вовсе не дурнушка; даже, можно сказать, хорошенькая. Подвижный нервный ум, читавшийся в ее синих глазах, чем-то напомнил мне Хелен.
Фрида Спеллинг меня больше не интересует, сказал я. Слишком долго она заставила меня ждать, слишком много сил у меня ушло на все переживания. На этот крючок я уже не попадусь. Слишком большие надежды, слишком сильное разочарование. На второй заход меня не хватит. Так что тема закрыта.
Прежде чем она успела вставить слово, я закончил свою воинственную тираду последним залпом: я иду принимать ванну. Когда я выйду, надеюсь, вас здесь уже не будет. Не забудьте закрыть за собой дверь.
Не оборачиваясь, я направился к лестнице, показывая гостье, что я ее игнорирую и вообще умываю руки. Я поднимался по ступенькам, когда сзади раздался голос: Вы написали блестящую книгу, мистер Зиммер. Вы имеете право знать, как все было на самом деле. И мне нужна ваша помощь. Если вы откажетесь меня выслушать, произойдет что-то ужасное. Пять минут, больше я не прошу.
Все это звучало весьма мелодраматично, но я не собирался поддаваться на ее мольбы. Дойдя до верхней площадки, я обернулся и сказал: Я не дам вам и пяти секунд. Если вам надо поговорить со мной, позвоните завтра. А еще лучше, напишите. Телефон – это не моя стихия. С этими словами, не дожидаясь ее реакции, я ушел в ванную и запер за собой дверь.
Я отмокал в ванной минут пятнадцать или двадцать. Добавьте сюда время на то, чтобы не спеша вытереться, внимательно изучить в зеркале пострадавший подбородок, переодеться во все сухое, и получится, что я пробыл наверху около получаса. Я никуда не торопился, зная, что застану ее на месте, и настроение мое не улучшилось, я готов был взорваться от переполнявшей меня воинственности и враждебности. Я не чувствовал угрозы со стороны Альмы Грюнд, меня пугала собственная ярость. Я перестал себя понимать. После той дикой выходки на вечеринке у Теллефсонов прошлой весной я затаился, как зверь, и утратил навыки общения с незнакомыми людьми. Единственный, с кем я еще находил общий язык, был я сам – если считать меня живым человеком. Скорее я притворялся живым. Покойник, переводящий книгу другого покойника.
Едва я вышел на лестничную площадку, как она пустилась в извинения, глядя на меня снизу вверх. Она просила прощения за плохие манеры и сокрушалась, что заявилась ко мне вот так, без спросу. Вообще я не из тех, кто по ночам подстерегает людей возле их дома, сказала она, и мне меньше всего хотелось напугать вас. В шесть часов, когда она постучала в мою дверь, сияло солнце. Почему-то она рассчитывала застать меня дома. И не уезжала она столько времени только потому, что ожидала моего возвращения с минуты на минуту.
Сойдя вниз, я заметил, что она причесалась и наложила свежий слой помады. Сейчас она не производила впечатления человека застенчивого и неуверенного в себе, ей удалось собраться, и когда я оказался с ней лицом к лицу и предложил ей сесть, что-то мне подсказало: а ведь она вовсе не такая слабая и беззащитная, как я подумал.
Я выслушаю вас, но не раньше, чем вы ответите на мои вопросы, сказал я. Если ваши ответы меня удовлетворят, я дам вам возможность высказаться. Если нет, я попрошу вас уйти, и больше мы с вами не увидимся. Я понятно выражаюсь?
Вам нужны короткие ответы или обстоятельные?
Чем короче, тем лучше.
С чего мне начать? Я сделаю все, что в моих силах.
Первое: почему Фрида Спеллинг не ответила на мое второе письмо?
Она как раз села за ответ, но тут случилось нечто такое, что она была вынуждена прерваться.
На целый месяц?
Гектор упал с лестницы. В одном конце дома Фрида вооружилась ручкой, а как раз в это время в другом крыле Гектор устремился к лестнице. Даже странно, как эти два момента соединились. Она успела написать три слова – Дорогой профессор Зиммер, – и в эту секунду он споткнулся и полетел вниз. Два перелома ноги, несколько сломанных ребер и здоровенная шишка на голове. На ранчо прислали вертолет, который доставил его в госпиталь в Альбукерке. Во время операции на ноге у него случился инфаркт. Его перевели в кардиологическое отделение, но только дело пошло на лад, как он подхватил двустороннюю пневмонию. Две недели он держался на волоске. Несколько раз нам казалось, что он уже не выкарабкается. Ей было не до письма, мистер Зиммер. Слишком много всего на нас обрушилось. У Фриды голова была занята другим.
Он все еще в госпитале?
Вчера его привезли домой. Я вылетела первым ночным рейсом, в два тридцать приземлилась в Бостоне, взяла машину напрокат и за три с половиной часа добралась до вас. Быстрее, чем идет письмо, не правда ли? Один день, а так было бы три-четыре, если не все пять. А столько Гектор может не протянуть.
Проще было позвонить мне.
Не хотелось рисковать. Вы могли просто повесить трубку.
А в чем состоит ваш интерес? Это мой следующий вопрос. Кто вы и почему в этом участвуете?
Я знаю их, сколько себя помню. Мы очень близки.
Уж не хотите ли вы сказать, что вы их дочь?
Я дочь Чарли Грюнда. Может, вы забыли, но вам встречалось это имя, и не один раз.
Кинооператор.
Да. Он работал на всех картинах Гектора в «Калейдоскопе». Когда Гектор, при поддержке Фриды, решил вернуться в кино, мой отец переехал к ним на ранчо из Калифорнии. Это было в сороковом году. В сорок шестом он женился на моей матери. Я родилась на ранчо, я выросла на ранчо. Мне дорого это место, мистер Зиммер. Всем, что я собой представляю, я обязана ему.
И вы живете там безвылазно?
В пятнадцать лет я пошла в местную школу-интернат, затем в колледж. После этого я жила в больших городах. Нью-Йорк, Лондон, Лос-Анджелес. Я была замужем, развелась, сменила несколько мест работы. Много чего происходило.
Но сейчас вы живете на ранчо.
Семь лет назад я вернулась. Я приехала на похороны матери и решила остаться. Через два года умер Чарли, а я вот застряла.
И чем же вы там занимаетесь?
Пишу биографию Гектора. У меня ушло на это шесть с половиной лет, но сейчас дело близится к концу.
Я начинаю во всем этом видеть какой-то смысл.
Еще бы. Не для того я одолела две тысячи четыреста миль, чтобы что-то от вас скрывать.
Мой третий вопрос: почему я? Почему не кто-то другой?
Потому что мне нужен свидетель. В своей книге я говорю о фильмах, которые никто не видел. Кто-то должен подтвердить правдивость моих слов, иначе никто мне не поверит.
Но почему этим кто-то должен быть я, а не кто-то другой? Вы косвенно, намеками дали мне понять, что существуют некие поздние фильмы. Если есть никому не известные работы Гектора, вам следовало обратиться к специалисту по кино. Подтвердить ваши слова может только авторитет в этой области, человек с устоявшейся репутацией. А я всего лишь любитель.
Вы не профессиональный кинокритик, допустим, но что касается комедий Гектора Манна, то тут вы эксперт. Вы написали необыкновенную книгу, мистер Зиммер. Лучше вас об этих фильмах уже никто не скажет. Это фундаментальный труд.
До этой минуты она выказывала предельную сосредоточенность. Она сидела на диване, а я прохаживался взад-вперед, как прокурор в суде во время перекрестного допроса свидетелей. Я пользовался своим преимуществом, и она отвечала на мои вопросы, глядя мне в глаза. Вдруг она опустила взгляд на циферблат часов и заерзала. Я почувствовал произошедшую в ней перемену.
Уже поздно, сказала она.
Я подумал, что она намекает на свою усталость. Это показалось мне смехотворным, чтобы не сказать абсурдным, с учетом ситуации. Это была ваша инициатива, сказал я. Вы что, вот так встанете и уедете? Я только начал разогреваться.
Сейчас полвторого. Самолет улетает из Бостона в семь пятнадцать. Если за час вы соберетесь, мы как раз успеваем.
О чем вы говорите?
По-вашему, я проделала этот путь для того, чтобы немного поболтать? Мы вместе летим в Нью-Мексико. Я думала, вы все поняли.
Это что, шутка?
Вы знаете, сколько нам добираться? Если у вас есть еще вопросы, я с удовольствием по дороге на них отвечу. К тому времени, как мы приедем на место, вы будете знать не меньше моего, я вам это обещаю.
С вашим умом вы должны понимать, что я никуда не поеду. Во всяком случае сейчас. Среди ночи.
Вы должны поехать. После смерти Гектора в течение двадцати четырех часов все фильмы будут уничтожены. А если он уже умер? Пока я сюда добиралась? Мистер Зиммер, неужели вы не понимаете? Если мы не отправимся прямо сейчас, мы можем просто не успеть.
Вы забыли, о чем я писал Фриде в своем последнем письме. Я не летаю самолетом. Это против моих убеждений.
Не говоря ни слова, Альма Грюнд открыла сумку и вытащила из нее белый бумажный пакетик. Под сине-зеленым логотипом было несколько строк. С того места, где я стоял, можно было прочесть только одно слово, но, чтобы догадаться о содержимом пакетика, большего и не требовалось. Аптека.
Я не забыла, сказала она. Это ксанакс – то, что вам нужно. Вы ведь пользуетесь этими таблетками?
Откуда вы знаете?
Вы написали великолепную книгу, но это еще не означает, что вам можно доверять. Мне пришлось навести справки. Кое-куда позвонить, кое-кому написать. Почитать другие ваши работы. Я знаю, через что вы прошли, и приношу вам свои соболезнования, искренние соболезнования по поводу того, что случилось с вашей женой и детьми. Какое тяжелейшее испытание!
Вы не имели права. Влезать в чужую жизнь – это отвратительно. Сначала вы врываетесь сюда с просьбой о помощи, а потом рассказываете мне такое! С какой стати я буду вам помогать? Меня от вас тошнит.
Фрида и Гектор никогда бы не разрешили мне пригласить в дом совершенно неизвестного человека. Я сделала это ради них.
Плевать я хотел. Я кладу на вас с прибором.
Мы с вами единомышленники, мистер Зиммер. Нам надо не кричать друг на друга, а работать рука об руку, как друзья.
Я вам не друг. Я вам никто. Вы ночной призрак, и я хочу, чтобы вы испарились и оставили меня в покое.
Это невозможно. Я могу уехать только с вами и прямо сейчас. Пожалуйста, не вынуждайте меня применить силу. Это было бы ужасно глупо.
Ее последние слова меня сильно озадачили. Я был на двадцать сантиметров выше и на пятьдесят фунтов тяжелее, здоровый и психически неуравновешенный мужик, пороховая бочка, готовая в любую минуту взорваться, и она – мне – угрожает? Я разглядывал ее, стоя у камина. Между нами было каких-то три-четыре метра. Она поднялась с дивана, и тут на крышу обрушился новый шквал дождя, как будто камнепад загрохотал по кровельной дранке. Она вздрогнула, обвела комнату пугливо-встревоженным взглядом, и вдруг я понял, что сейчас произойдет. Не могу, объяснить, откуда возникла эта уверенность сродни предчувствию или экстрасенсорной настроенности, но стоило мне увидеть эти расширенные зрачки, как я понял, что в сумке у нее пистолет и сейчас она его достанет.
Это был один из высших и самых пьянящих мгновений в моей жизни. Я оторвался на полшага от реальности, на дюйм или два от своего тела, и когда все произошло именно так, как я и думал, мне вдруг показалось, что моя кожа сделалась прозрачной. Вместо того чтобы занимать место в пространстве, я растворялся в нем. Все, что было снаружи, одновременно было и внутри, и, чтобы увидеть мир, достаточно было заглянуть в себя.
В ее руке сверкнул пистолет. Это был маленький серебристый револьвер с перламутровой рукоятью, вполовину меньше капсюльных пистолетов, которыми мы баловались мальчишками. Развернувшись ко мне, она подняла пистолет, и я увидел, что рука у нее дрожит.
Это не в моих правилах, заговорила она. Я держусь от оружия подальше. Скажите, чтобы я это убрала, и я уберу. Но только если мы сейчас же поедем.
Впервые в жизни на меня был наставлен пистолет, и я поражался, с каким спокойствием я взирал на него, как просто принимал все, чем было чревато это мгновение. Одно неверное движение, одно неправильное слово, и я мог умереть ни за понюх табаку. Такая мысль должна была бы меня испугать, обратить в бегство, но мне не хотелось двигаться с места, у меня не было ни малейшего поползновения остановить все это. Передо мной разверзлась всеобъемлющая, устрашающая красота, и было одно желание – смотреть и смотреть в глаза этой женщины со странной двуликостью; мы застыли друг против друга, как изваяния, а дождь над нами отбивал дробь на всех своих десяти тысячах барабанов, так что чертям было тошно.
Стреляйте, сказал я. Окажите мне такую милость.
Эти слова сами у меня вырвались. Жесткие, страшные слова, достойные сумасшедшего. Но когда я их услышал, я понял, что мне не хочется забрать их назад. Хорошие слова. Они понравились мне своей резкостью и прямотой, своим решительным, без экивоков, подходом к делу. Они добавили мне куража, но их цель до сих пор мне не вполне понятна. Взаправду ли я просил убить меня или таким способом пытался отговорить ее от этого и тем самым избежать смерти? Я действительно хотел, чтобы она нажала на спусковой крючок, или рассчитывал, что ее дрожащая рука разожмется и она выронит пистолет? За последние одиннадцать лет я много раз задавал себе эти вопросы, но так и не пришел к однозначному ответу. Знаю только, что мне не было страшно. Когда Альма Грюнд достала револьвер и направила его в мою грудь, он вызвал у меня не страх, а любопытство. Я понял, что сидящие в нем пули несут мысль, которая раньше не приходила мне в голову. Мир сквозистый, в нем множество бессмысленных, на первый взгляд, крошечных отверстий, микроскопических щелочек, через которые сознание может просочиться, и, оказавшись по ту сторону, ты становишься свободным от себя, свободным от жизни, свободным от смерти, свободным от всего, что тебе принадлежало. В ту ночь я случайно наткнулся на одно из таких явлений. Это – оружие, я – внутри него, и мне все равно, выберусь я или нет. Абсолютное спокойствие, абсолютное безумие, абсолютная готовность принять любой поворот. Безразличие такого масштаба встречается нечасто, и, поскольку дается оно только тому, кто готов отказаться от самого себя, оно заслуживает уважения. А у невольного свидетеля – вызывает чувство сродни благоговению.
Я все отлично помню до момента, когда я произнес эти слова, и еще чуть-чуть, а дальше все как в тумане. Знаю, что кричал и бил себя в грудь, подбивая ее спустить курок, но когда это было, до ее слез или после, не могу сказать. Так же, как совсем не помню ее слов. Видимо, говорил в основном я, но слова вылетали из меня с такой скоростью, что я и сам не успевал вникнуть в их смысл. Главное другое – она испугалась. Она не ожидала такого поворота, и, когда я снова посмотрел ей в глаза, я понял, что ей слабо убить меня. Это был чистый блеф, детское отчаяние, и стоило мне приблизиться, как ее рука безвольно упала вдоль туловища. Она издала странный сдавленный звук, словно задохнулась, что-то невнятное, то ли стон, то ли всхлип, а я, продолжая швырять ей в лицо насмешки и издевательские оскорбления, призывал ее поскорей с этим закончить, но уже знал, то есть абсолютно, без тени сомнения, что револьвер не заряжен. Опять же не спрашивайте меня, откуда такая уверенность, просто, когда она опустила руку, я понял, что с самого начала мне ничего не угрожало, и теперь я должен наказать ее, заставить заплатить за этот спектакль.
Речь идет о считанных секундах, в которые спрессовалась целая жизнь. Я сделал шаг, еще один, – и вот уже я выкручиваю ей руку и забираю у нее пушку. Она больше не была ангелом смерти, но я успел почувствовать ледяное дыхание и в порыве безумия совершил, пожалуй, самый дикий, самый абсурдный поступок в своей жизни. Так сказать, в порядке иллюстрации. Чтобы показать ей, кто из нас сильнее. Я отошел на пару метров и приставил дуло к виску. Патронов в револьвере, разумеется, не было, но она же о моей догадке не знала, и я решил воспользоваться своим преимуществом, чтобы ее унизить: пусть посмотрит на мужчину, который не боится умереть. Она начала, я закончу. Тут она закричала, это я запомнил – до сих пор слышу ее крик и отчаянные просьбы этого не делать, – но меня уже было не остановить.
Я ожидал услышать щелчок и, может, еще короткий отзвук в пустой обойме. Положив палец на спуск, я одарил Альму Грюнд прощальной улыбкой (представляю себе эту кривую, тошнотворную ухмылочку!) и потянул вниз. О боже, вырвалось у нее. Не надо, умоляю. Я нажал на спуск, но он не поддался. Я нажал еще раз, эффект тот же. Заклинило, решил я, и поднес револьвер к лицу, чтобы разглядеть получше. Тут-то все и разъяснилось. Патроны в револьвере были, но он стоял на предохранителе. Она забыла снять его с предохранителя. Если бы не ее оплошность, один из этих патронов продырявил бы мне голову.
Она сидела на диване и рыдала, спрятав лицо в ладони. Сколько это будет продолжаться, я не знал, но хотелось думать, что как только успокоится, так сразу и уйдет. А какие еще варианты? Из-за нее я чуть не вышиб себе мозги, идиотское состязание «чья воля сильнее» она проиграла – вряд ли после этого у нее хватит духу выдавить из себя хоть одно слово.
Я сунул револьвер в карман. Освободившись от него, я физически почувствовал, как безумие начинает покидать меня. Остался запоздалый ужас – жаркая волна, накатывающая при воспоминании о пальце на спусковом крючке и холодном стволе у виска. Отсутствие в моей голове дырки объяснялось двумя природными качествами, точнее, необычностью их комбинации: впервые мое везение одержало верх над моей глупостью. Я мог отправиться на тот свет, все шло к тому, чтобы я лишился жизни, но затем мне ее подарили, и в этом коротком промежутке она успела стать другой.
Когда Альма наконец подняла лицо, по ее щекам еще бежали слезы. Размазанная тушь оставила черные зигзаги в середине родимого пятна, волосы висели космами. Она так сама себя отделала, что мне даже стало ее немного жаль.
Пойдите умойтесь, сказал я. Ну и видок у вас.
Она молча подчинилась, что меня тронуло. Эта женщина умела ответить и, кажется, не сомневалась, что с помощью слов с честью выйдет из любой передряги, но мою команду она выполнила безропотно. Разве что улыбнулась уголками рта, да слегка пожала плечами. Провожая ее глазами, я почувствовал, как ее надломило это поражение, как она убита своими же действиями. Вид этой удаляющейся жалкой фигурки странным образом что-то во мне пробудил. Мои мысли приняли другой оборот, и в какое-то мгновение, вместе с первым проблеском симпатии и дружеского расположения, я вдруг все для себя перерешил. При всей относительности любой точки отсчета, мне кажется, именно это решение послужило началом истории, которую я пытаюсь вам рассказать.
Пользуясь отсутствием Альмы, я решил спрятать револьвер на кухне. Заглянул в подвесной шкафчик над мойкой, перебрал разные ящички и металлические контейнеры и наконец остановился на морозильной камере. Опыта обращения с оружием у меня не было, и я сомневался, что смогу вытащить патроны, не устроив новых бед, поэтому я просто сунул револьвер в морозилку, заряженный, под куриные потрошки и пачку равиоли. Главное, убрать его с глаз долой. Однако, закрыв холодильник, я понял, что вовсе не горю желанием от него избавиться. Не то чтобы я имел на него какие-то виды, но мысль, что он под боком, действовала на меня успокаивающе, так что пусть полежит в морозилке, пока не нашлось для него лучшего места. Каждый раз, открывая дверцу, я буду вспоминать этот вечер. Это будет тайный мемориал, памятная стела в честь моего свидания со смертью.
Альма застряла в ванной надолго. Дождь совсем прекратился, и, чтобы не сидеть без дела в ожидании, пока она выйдет, я решил занести в дом продукты и заодно прибрать в кабине. На это ушло минут десять. Я спрятал еду в холодильник, а Альма все не выходила. Я постоял у двери, прислушиваясь и ощущая легкие признаки беспокойства. Вдруг там, в ванной, ей взбрело в голову выкинуть какую-нибудь идиотскую штуку? Когда я шел к выходу, в раковине шумела вода. При том что оба крана работали на полную катушку, я услышал, как она всхлипывает. Сейчас вода больше не лилась, и стало подозрительно тихо. То ли она отплакалась и теперь спокойно чистит перышки, то ли лежит без сознания на полу, проглотив целую упаковку ксанакса.
Я постучал. Не получив ответа, постучал еще раз и спросил, все ли у нее в порядке. Сейчас выхожу, отозвалась она и, после долгой паузы, словно глотая воздух, залепетала, что ей стыдно, стыдно за все, что по ее вине произошло, и она лучше умрет, чем покинет этот дом, не получив прощения. Она умоляла меня простить ее, но в любом случае, даже если я ее не прощу, она все равно уйдет, и больше я о ней не услышу.
Я ждал ее, не уходя далеко от двери. Когда она наконец вышла, глаза у нее были припухшие, зареванные, зато с волосами все было в порядке, и пятна на лице были почти не видны под слоем пудры. Она собиралась пройти мимо, но я протянул руку и остановил ее.
Третий час ночи, сказал я. Мы оба устали и должны хоть немного поспать. Вы можете воспользоваться моей кроватью. Я лягу внизу, на диване.
От стыда она не смела поднять на меня глаза. Я не понимаю, говорила она в пол, и, так как я молчал, она повторила: я не понимаю.
Никто в такую темень никуда не поедет. Ни вы, ни я. Про утро поговорим утром, а сейчас нам надо отдохнуть.
Что это значит?
Это значит, что до Нью-Мексико путь неблизкий, и лучше отправиться на свежую голову. Я знаю, что вы спешите, но несколько часов погоды не сделают.
Мне казалось, вы хотели меня спровадить.
Хотел. А теперь передумал.
Она слегка приподняла голову, и я увидел ее растерянное лицо. Не надо меня жалеть, сказала она. Я вас об этом не просила.
Не волнуйтесь. Я думаю о себе, не о вас. Нам предстоит трудный день, и если я не сосну хоть немного, завтра я буду клевать носом. А я еще должен многое от вас услышать, так я понимаю?
Вы хотите сказать, что вы едете со мной? Нет, этого не может быть. Я вас неправильно поняла.
У меня на завтра нет никаких планов. Почему бы не поехать?
Только не лгите. Я этого не перенесу. Нарочно меня мучить – это жестоко.
Мне не сразу удалось ее убедить, что я действительно собрался ехать. Такая крутая перемена никак не укладывалась у нее в голове, и пришлось несколько раз повторять, прежде чем она мне поверила. Всего, разумеется, я ей не сказал. Я умолчал о микроскопических отверстиях во вселенной и благотворной силе временного помешательства. Это было бы чересчур. Поэтому я ограничился уверениями в том, что у меня есть свой личный интерес и она тут ни при чем. Мы оба наломали дров, сказал я, и ответственность, стало быть, пополам. Не у кого просить прощения – некому прощать. И зачем подсчитывать, кто кого больше обидел я что при этом сказал? В конце концов она сочла убедительными мои резоны познакомиться с Гектором и то, что я лечу исключительно ради собственной выгоды.
Засим последовали трудные переговоры. Спать в моей кровати Альма наотрез отказалась. Она и так доставила мне столько хлопот, да еще эта авария, после которой мне надо отлежаться, а на диванчике я буду всю ночь ворочаться. Я настаивал, что мне тут очень даже удобно, она и слышать ничего не хотела, и так мы препирались, пытаясь сделать друг другу любезность, как в какой-нибудь глупейшей комедии нравов, а ведь и часа не прошло, как она угрожала мне пистолетом, а я чуть не размозжил себе череп. Я был слишком измотан, чтобы спорить дальше, и предпочел уступить. Я принес постельное белье и подушку, показал, где выключается свет. На этом моя миссия закончилась. Она сказала, что сама постелет, и поблагодарила меня в седьмой раз за последние три минуты. После чего я поплелся наверх.
Я устал, не то слово, но при этом никак не мог заснуть. Я разглядывал тени на потолке, а когда это мне наскучило, я лег на бок и стал прислушиваться к тихим шагам подо мной. Альма – женский род латинского слова аlтиs, что значит кормящая, щедрая. Наконец полоса света под моей дверью исчезла, и я услышал скрип диванных пружин. Видимо, я все-таки задремал, потому что, когда я открыл глаза, электронные часы на тумбочке показывали три тридцать. Я был как пьяный, в состоянии полусна-полуяви, и с трудом сообразил, почему я открыл глаза – под покрывало забралась Альма, и ее голова покоилась на моем плече. Мне там одиноко, сказала она, я не могла уснуть. Бессонница – это мне знакомо. Так до конца и не проснувшись, не уяснив толком, почему она оказалась в моей постели, я обнял ее и прильнул к ее губам.
Мы выехали около полудня. Альма решительно села за руль, и мне ничего не оставалось, как смириться с ролью штурмана; я подсказывал, где свернуть и какой дорогой лучше ехать, она маневрировала, а взятый напрокат синий «додж» послушно держал курс на Бостон. Кое-где были видны следы ночной бури – лежащие ветки, мокрые листья на крышах машин, упавший флагшток на лужайке, – но небо окончательно расчистилось, до самого аэропорта над нами сияло солнце.
Ни слова не было сказано о том, что произошло в моей спальне. С нами в машине незримо присутствовала наша тайна; она принадлежала миру потаенных комнат и ночных грез, дневной свет был ей противопоказан. Назвать эту тайну по имени значило погубить ее в зародыше, поэтому все ограничивалось редкими взглядами украдкой, беглой улыбкой, осторожным прикосновением к колену. Поди догадайся, о чем Альма думала! Я был рад, что она ко мне пришла и в этой темноте мы были вместе, но что такое одна ночь, и кто мог сказать, что будет с нами завтра…
Когда я ехал в аэропорт Логан в тот раз, со мной в машине были Хелен, Тодд и Марко. Последнее утро своей жизни они провели на тех же дорогах, по которым сейчас ехали мы с Альмой. Поворот за поворотом, миля за милей, один к одному: 30-м шоссе до 91-го хайвэя, 91-м до Масс-Пайка, Масс-Пайком до 93-го, 93-м до туннеля. Отчасти я был даже рад такому неожиданному дублю. Этакая изощренная форма наказания, как будто боги решили: не видать мне будущего, пока я не навещу прошлое. Высшая справедливость требовала, чтобы свое первое утро с Альмой я провел, как свое последнее утро с Хелен Чтобы я ехал тем же маршрутом в аэропорт и так же, с десяти-двадцатимильным превышением скорости, гнал, боясь опоздать на самолет.
Мальчики, помнится, выясняли отношения на заднем сиденье, в какой-то момент Тодд не выдержал и двинул младшего брата кулаком в плечо. Хелен, обернувшись, выговорила ему, что негоже драться с четырехлеткой, на что наш первенец с вызовом ответил, что М. начал первым, а значит, сам нарвался. Если тебя ударили, сказал он, надо давать сдачу. Тут вылез я со своим нравоучением, последним, как выяснилось, в моей отцовской практике, и сказал, что нельзя бить тех, кто младше тебя. Но Марко всегда будет младше меня, возмутился Тодд. Значит, я никогда не смогу дать ему сдачи! Отметив про себя безукоризненность этого умозаключения, я заметил ему, что жизнь бывает несправедливой. Глупее не скажешь. Помнится, эта расхожая фраза очень развеселила Хелен. Своим смехом она давала мне понять, что самым умным из нас в результате оказался Тодд. Я и не спорил. В каком-то смысле они все были умнее меня, и мог ли я тогда подумать, что буду держать над ними зажженную свечу?
Альма хорошо вела машину. Глядя, как ловко она уходит то вправо, то влево, обгоняя всех подряд, я сказал: Ты очень красивая.
Просто ты видишь меня с лучшей стороны. Если бы я сидела справа от тебя, вряд ли ты бы это сказал.
Ты поэтому села за руль?
За рулем должен быть тот, кто взял машину напрокат.
И женское тщеславие тут ни при чем.
На все нужно время, Дэвид. Не надо торопиться, нас никто не подгоняет.
Меня это не смущает. Я уже как-то привык.
Не привык. Пока, во всяком случае. Ты еще не успел меня толком разглядеть, так что погоди с выводами.
Ты ведь была замужем. Значит, это не мешало мужчинам находить тебя привлекательной.
Мне нравятся мужчины. И они обычно отвечают мне взаимностью. Конечно, таким успехом, как некоторые девушки, я не пользовалась, но кое-какой опыт у меня есть. Пообщаешься со мной подольше, вообще не будешь на это обращать внимания.
Но я хочу обращать внимание. Это делает тебя другой, ни на кого не похожей. Ты – в единственном экземпляре, чего не скажешь обо всех остальных.
Мой отец говорил то же самое. Что эта божественная отметина делает меня красивее моих сверстниц.
Ты ему верила?
Иногда да. А иногда я относилась к этому как к проклятью. Что там ни говори, а это изъян, и от других детей мне крепко доставалось. Я мечтала от него избавиться. Вот сделают мне операцию, и стану я нормальной. В моих снах я всегда видела себя с чистым лицом. Белым, гладким, идеально симметричным. Так продолжалось до четырнадцати лет.
Ты научилась с этим жить.
Возможно, не знаю. Что-то произошло, и мое восприятие стало меняться. Это был совершенно новый опыт, моя жизнь пошла по другому руслу.
Кто-то в тебя влюбился.
Нет, я кое-что прочла. На Рождество мать подарила мне антологию американских рассказов. Классическая американская новелла, толстенный том в зеленом твердом переплете, и там, на странице сорок шесть, был рассказ Натаниэля Готорна. «Родимое пятно». Помнишь его?
Смутно. Последний раз я его читал в школе.
Я читала его каждый день в течение шести месяцев. Готорн написал его для меня. Это была моя история.
Ученый и его юная невеста. Правильно? Он пытается свести с ее лица родимое пятно.
Красное пятно. С левой щеки.
Неудивительно, что тебе понравился этот рассказ.
«Понравился» – слишком слабое слово. То было наваждение. Этот рассказ затянул меня, как омут.
Ее родимое пятно имеет очертания руки, да? Я начинаю припоминать. Как будто чья-то ладонь прикоснулась к ее щеке и оставила на ней оттиск – так, кажется, у Готорна.
Ладошка. Она могла бы принадлежать пигмею или ребенку.
За исключением этого маленького изъяна, у нее идеальное лицо. Она считается необыкновенной красавицей.
Джорджиана не воспринимает это как изъян – пока не выходит замуж за Айлмера. Он порождает в ней недовольство собой, он учит ее ненавидеть это родимое пятно и желать избавления от него. В глазах Айлмера это не просто дефект, уничтожающий физическую красоту. Это проявление скрытой червоточины, пятно на душе Джорджианы, метка греховности, разложения и умирания.
Печать смертности.
Да просто – причастности к роду человеческому. В этом и состоит трагедия. Айлмер экспериментирует в своей лаборатории с разными эликсирами и зельями в поисках формулы, которая поможет свести ужасное пятно, а простодушная Джорджиана со всем соглашается. Вот что самое страшное. Она хочет, чтобы он ее любил. Больше ей ничего не надо. И если сведение родимого пятна – это цена, которую она должна заплатить за его любовь, она готова рискнуть жизнью.
И в результате он ее убивает.
Но сначала пропадает родимое пятно. Это очень важно. За секунду до смерти ее щека становится чистой. Метка исчезает бесследно, и именно в это мгновение Джорджиана умирает.
Родимое пятно – это и есть она. Нет пятна, нет и ее.
Ты себе не представляешь, чем был для меня этот рассказ. Я его перечитывала, я его обдумывала, и наконец я кое-что про себя поняла. Сущность – она у всех внутренняя, а моя написана у меня на лице. В этом вся разница. Мне не дано было спрятаться. Когда люди смотрели на меня, они сразу видели мою душу. Я была симпатичная, и знала это, но знала и то, что для всех определяющим во мне всегда будет это багровое пятно на лице. Как я могла от него избавиться? Пятно было средоточием моей жизни. Мечтать, чтобы оно исчезло, было все равно что желать себе смерти. На обычное счастье рассчитывать мне не приходилось, но зато этот рассказ открыл мне оборотную и, возможно, не менее важную сторону медали. Я могла прочесть чужие мысли. Мне достаточно было увидеть реакцию окружающих на мой вид слева, чтобы сказать – этому можно доверять, а тому нет. Родимое пятно было тестом на вшивость. Лакмусовая бумажка для души. Немного практики, и я буду читать людей, как открытую книгу. К шестнадцати-семнадцати годам я стала отличным камертоном. Это не значит, что я не ошибалась в людях, но чаще всего мои оценки были точны. Просто иногда меня заносило.
Как прошлой ночью.
Нет. Это не было ошибкой.
Мы чуть не убили друг друга.
Правильно. В цейтноте все ходы делаются быстро. Нам было не до формального знакомства с рукопожатиями и светским разговором за бокалом вина. Взрыв был неизбежен. Так сталкиваются две планеты во Вселенной.
Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе не было страшно?
Еще как. Но я шла на это, сам знаешь, не с закрытыми глазами. Я была готова ко всему.
Тебя предупредили, что я сумасшедший?
Этого слова никто не употреблял. Наиболее сильным было выражение нервный срыв.
А что сказал тебе твой камертон, когда ты меня увидела своими глазами?
Ты сам знаешь.
Страшный человек, да? Который до смерти тебя напугал.
Это нечто большее. Мне было страшно и в то же время радостно. Такой озноб счастья. Смотрю на тебя, и вдруг мысль: это я на себя смотрю. Со мной такого еще не бывало.
Это было приятно?
Настолько, что я растерялась. Сейчас, думаю, рассыплюсь, и ничего от меня не останется.
А теперь ты мне доверяешь.
Ты меня не предашь. Как и я тебя. Мы оба это знаем.
А еще что мы знаем?
Ничего. Почему мы и сидим в этой машине. Мы одной крови, а больше мы ни черта не знаем.
Мы приехали к четырехчасовому рейсу на Альбукерке, имея двадцать минут в запасе.
В идеале мне следовало принять снотворное, когда мы проезжали Холиоук или Спрингфилд, в крайнем случае Вустер, но мы были слишком увлечены разговором, и я все откладывал на потом. А когда мы проехали 495-й съезд, я понял, что принимать ксанакс уже нет смысла. Коробочка с пилюлями лежала у Альмы в сумке, и если бы она прочла инструкцию, то знала бы, что по-настоящему действовать они начинают через час или два. Я даже обрадовался: молодец, не поддался слабости. Разве калека не дрожит при одной мысли, что ему надо бросить свой костыль? Если я продержусь весь полет без слез, истерик и прочих фокусов, как знать, может, со временем все войдет в колею. С этими мыслями я провел следующие двадцать или тридцать минут. А затем мы въехали в пригород Бостона, и я подумал: в сущности, у меня не было выбора. За три с лишним часа езды мы ни словом не обмолвились о Гекторе. Вместо того чтобы говорить о нем, как предполагалось, мы проговорили на другие темы, несомненно, более безотлагательные и, вероятно, не менее важные, чем те, что ожидали нас в Нью-Мексико. Я оглянуться не успел, как первая часть нашего путешествия уже была позади. Не дрыхнуть же сейчас! Я должен был услышать обещанную историю.
Мы сели в холле в ожидании посадки, и Альма напомнила мне про пилюли. Тут я и сказал, что попробую обойтись без ксанакса. Держи меня за руку, сказал я, и все будет хорошо. Я чувствую себя нормально.
Она взяла меня за руку, и какое-то время мы миловались у всех на виду. Это было что-то невинное, совсем юношеское – даже не из моей юности, а из той, о которой можно было только мечтать. Целовать женщину в общественном месте – для меня это было настолько внове, что мысли о предстоящей пытке как-то отошли на второй план. По пути к самолету Альма вытерла помаду с моей щеки, и я даже не заметил, как мы оказались в салоне.
Я спокойно прошел по проходу и уселся в кресло. Меня не охватило беспокойство, ни когда я пристегивался, ни когда взревели моторы и я кожей ощутил вибрацию. Наши места были в первом классе. Меню обещало на обед курицу. Альма, севшая у иллюминатора слева от меня – то есть опять же правой стороной лица ко мне, – взяла мою руку и поднесла ее к губам.
Я допустил одну ошибку – закрыл глаза. Когда самолет отъехал от терминала и вырулил на взлетную полосу, я не захотел смотреть, как мы будем отрываться от земли. Для меня это был самый опасный момент. Мне казалось, если я переживу этот переход от земли к небу, просто проигнорирую сам факт ухода почвы из-под ног, я смогу пережить и все остальное. Но не надо было отгораживаться, выключать себя из события, которое разворачивалось здесь и сейчас. Погружение в этот процесс было бы болезненным, однако еще страшнее – бежать от боли, прятаться от нее в кокон своих мыслей. Связь с сиюминутным миром оборвалась. Не зацепиться глазом за предметы, не отвлечься от накатывающего кошмара. Чем дольше я сидел зажмурившись, тем отчетливее видел то, что мне навязывали мои страхи. Сокрушаясь, что не погиб вместе с Хелен и мальчиками, я никогда не мог до конца представить себе последние мгновения их жизни перед авиакатастрофой. И вот теперь, закрыв глаза, я услышал крики мальчиков и увидел, как Хелен, прижав их к себе, не слыша своего голоса в нестройном хоре обреченных на смерть ста сорока восьми пассажиров, повторяет, что она их любит и всегда будет любить, и, увидев все это так явственно, я разрыдался. Произошло именно то, что так страшило меня: я потерял самоконтроль и разрыдался.
Я закрыл лицо руками, и слезы сами потекли в ладони, сразу ставшие солеными и противными, это длилось бесконечно долго, а я все не мог остановиться и открыть глаза. В какой-то момент я почувствовал на своем загривке теплую ладонь. Возможно, она лежала там давно, но понял я это только сейчас, как и то, что второй ладонью Альма поглаживает меня по левой руке, очень нежно и ритмично, как мать, успокаивающая несчастное дитя. И, странное дело, стоило мне только представить себе образ матери и ребенка, как я превратился в Тодда, и успокаивала меня уже не Альма, а Хелен. Это ощущение, при всей своей мимолетности, было необыкновенно сильным, уже не воображение, но сама реальность, настоящее перевоплощение в другое существо, и когда это состояние покинуло меня, весь пережитый мною кошмар ушел вместе с ним.