Глава тринадцатая
Tempus fugit, aeternitas manet
Время течет, вечность неизменна (лат.).
Хотя дело Марушевича было улажено с глазу на глаз, все же оно не осталось в тайне. Вокульский рассказал о его посещении Жецкому и велел вычеркнуть из книг мнимый долг барона, Марушевич же повинился барону, прибавив, однако, что теперь уже не за что сердиться, раз долг списан со счета, а он, Марушевич, намерен исправиться.
— Я чуствую, — говорил он, вздыхая, — что мог бы совершенно перемениться, будь у меня хоть тысячи три в год… Подлый мир, где такие люди, как я, зря пропадают!
— Ну, ну, полно, Марушевич, — успокаивал его барон. — Я тебя очень люблю, но ведь всем известно, что ты прохвост.
— А в мое сердце вы заглянули? Знаете вы, какие в нем чувства? О, если б существовал суд, умеющий читать в душе человека, еще не известно, кто из нас был бы оправдан, я или те, кто судят меня?
В общем, и Жецкий, и барон, и князь, и два или три графа, узнавшие о «новой проделке» Марушевича, — все признавали, что Вокульский поступил великодушно, но не по-мужски.
— Поступок прекрасный, — говорил князь, — но… не в стиле Вокульского. Мне казалось, он принадлежит к числу людей, которые представляют в обществе силу, творящую добро и карающую мерзавцев. Любой ксендз мог поступить так, как Вокульский с Марушевичем… Боюсь, он теряет свою энергию…
Энергии Вокульский не терял, но действительно изменился во многих отношениях. Например, магазин он совсем забросил, даже мысль о нем внушала ему отвращение, потому что звание галантерейного купца роняло его в глазах панны Изабеллы. Зато с большим рвением занялся Обществом по торговле с Россией, так как оно приносило огромные прибыли и тем самым увеличивало состояние, которое он хотел сложить к ногам панны Изабеллы.
С той минуты, как он сделал предложение и получил согласие, его охватило какое-то странное чувcтво размягченности и жалостливости. Ему казалось, что он не только не способен кого-нибудь обидеть, но и сам не сумел бы защитить себя, если, конечно, дело не касалось панны Изабеллы. Зато он испытывал непреодолимую потребность делать людям добро. Не ограничившись дарственной в пользу Жецкого, он дал Лисецкому и Клейну, своим бывшим приказчикам, по четыре тысячи рублей — за ущерб, который нанес им, продав магазин Шлангбауму. Он назначил также около двенадцати тысяч на награды инкассаторам, швейцарам, посыльным и возчикам.
Венгелеку он не только справил пышную свадьбу, но и прибавил к сумме, которую обещал новобрачным, еще несколько сот рублей. Как раз в эту пору у возчика Высоцкого родилась дочь, и Вокульского пригласили в крестные, а когда сметливый отец назвал новорожденную Изабеллой, Вокульский преподнес своей крестнице пятьсот рублей на приданое.
Это имя было ему очень дорого. Нередко в тишине своей одинокой квартиры он брал карандаш, бумагу и без конца писал: «Изабелла, Иза… Белла…», а потом сжигал листки, чтобы имя любимой не попало в чужие руки. Он собирался купить под Варшавой небольшой земельный участок, построить виллу и назвать ее «Изабелин». Однажды ему вспомнилось, как во время его скитаний по Уралу один ученый нашел новый минерал и советовался, как бы его назвать. Тогда Вокульский не знал еще панны Изабеллы, но теперь упрекал себя в недогадливости и огорчался, что не предложил назвать его «изабелитом». Наконец, прочитав в газетах о том, что открыт новый астероид и открывший его астроном не знает, как назвать его, Вокульский собирался назначить крупную награду тому, кто откроет новую планету и назовет ее «Изабелла».
Безмерная страсть к одной женщине все же не вполне вытеснила мысли о другой. Иногда он вспоминал пани Ставскую, которая, как он знал, готова была для него пожертвовать всем, и чуствовал как бы угрызения совести.
— Но что же делать? — говорил он себе. — Не моя вина, что я люблю другую… Хоть бы она скорей забыла меня и была счастлива…
Он решил, во всяком случае, обеспечить ее будущее и окончательно выяснить судьбу ее мужа.
«Пусть хоть не тревожится о завтрашнем дне и не думает о приданом для дочери…»
Часто он видел панну Изабеллу в многочисленном кругу знакомых, молодых и старых. Но его уже не задевали ни ухаживания мужчин, ни ее взгляды и улыбки.
«Такая уж у нее натура, — думал он. — Иначе она не умеет ни смотреть, ни смеяться. Она как цветок или солнце, которые невольно дарят счастьем всех и всех чаруют своей красотой».
Однажды он получил телеграмму из Заславека — приглашение на похороны председательши.
— Умерла?.. — прошептал он. — Жаль, прекрасной души была женщина!.. Почему я не был подле нее в последние минуты?..
Он огорчился, загрустил, но на похороны старушки, которая проявила к нему столько участия, не поехал. У него не хватило духу расстаться с панной Изабеллой хотя бы на несколько дней…
Он уже сознавал, что больше не принадлежит себе, что все его мысли, чуства, стремления, все помыслы его и надежды неразрывно связаны с одной женщиной. Умри она — и ему не пришлось бы даже убивать себя: душа его сама полетела бы за ней, как птица, лишь на минутку присевшая на ветку. Он даже не говорил ей о своей любви — как не говорят о тяжести собственного тела или о воздухе, который наполняет человека и окружает его со всех сторон. Если ему случалось подумать о ком-нибудь другом, не о ней, он в изумлении вздрагивал, как человек, чудом занесенный в незнакомую местность.
Это была не любовь, а экстаз.
Однажды, в мае, его вызвал к себе Ленцкий.
— Представь себе, — сказал он, — мы должны ехать в Краков. Гортензия больна, хочет видеть Беллу (кажется, речь идет о завещании), ну, и, конечно, она рада будет познакомиться с тобой… Ты можешь поехать с нами?
— В любую минуту, — ответил Вокульский. — Когда вы едете?
— Надо бы сегодня, но, наверное, задержимся до завтра.
Вокульский обещал к завтрашнему дню собраться. Когда он, попрощавшись с паном Томашем, зашел к панне Изабелле, она сообщила ему, что Старский в Варшаве.
— Бедный мальчик! — со смехом сказала она. — Получил от председательши только две тысячи в год да на руки десять тысяч. Я советую ему жениться на богатой, но он предпочитает отправиться в Вену, а оттуда, всего вернее, в Монте-Карло… Я предложила ему ехать с нами. Будет веселей, не правда ли?
— Разумеется, — ответил Вокульский. — Тем более что мы возьмем отдельный вагон.
— Так до завтра.
Вокульский уладил самые неотложные дела, заказал на железной дороге салон-вагон до Кракова и в восемь часов, отправив свои вещи, был у Ленцких. Они втроем выпили чаю и к десяти часам поехали на вокзал.
— Где же пан Старский? — спросил Вокульский.
— Понятия не имею, — ответила панна Изабелла. — Может, он и вовсе не поедет… Это такой ветрогон!
Они уже сидели в вагоне, а Старского все не было. Панна Изабелла кусала губы и поминутно выглядывала в окно. Наконец, после второго звонка, показался на перроне Старский.
— Сюда, сюда! — закричала панна Изабелла. Но Старский не слышал; Вокульский выбежал из вагона и привел его.
— Я думала, вы уж не приедете, — сказала панна Изабелла.
— Чуть было так и не случилось, — ответил Старский, здороваясь с паном Томашем. — Я был у Кшешовского, и вообразите, кузина, мы играли с двух часов дня до девяти вечера…
— И снова проигрались?
— Конечно… Таким, как я, не везет в карты… — прибавил он, взглянув на нее.
Панна Изабелла слегка покраснела.
Поезд тронулся. Старский сел по левую руку панны Изабеллы, и они стали разговаривать то по-польски, то по-английски, все чаще переходя на английский. Вокульский сидел справа от панны Изабеллы; не желая мешать разговору, он сел к окну, возле пана Томаша.
Ленцкому нездоровилось; он укутался в крылатку и плед, укрыл одеялом ноги. Затем велел закрыть все окна в вагоне и завесить фонари, потому что его раздражал свет. Теперь он надеялся заснуть, его даже начало клонить ко сну; но тут он заговорил с Вокульским и увлекся, пространно рассказывая о сестре своей Гортензии, которая смолоду была к нему очень привязана, о нравах при дворе Наполеона III, с которым он несколько раз беседовал, о прекрасных манерах и любовных похождениях Виктора-Эммануила и о многом другом.
До Пруткова Вокульский внимательно слушал его. За Прутковым слабый и монотонный голос пана Томаша начал действовать ему на нервы. Зато все чаще до его слуха долетал разговор панны Изабеллы со Старским, который они вели по-английски. Несколько фраз заставило его насторожиться, и он даже спросил себя: не предупредить ли их, что он понимает по-английски?
Он уже собирался встать, но случайно посмотрел в противоположное окно вагона и увидел в стекле, словно в зеркале, тусклое отражение панны Изабеллы и Старского. Они сидели очень близко друг к другу и оба раскраснелись, хотя беседовали таким тоном, словно речь шла о чем-то безразличном.
Однако Вокульский заметил, что этот безразличный тон не соответствует содержанию разговора; ему почудилось даже, что, болтая так непринужденно, они хотят кого-то ввести в заблуждение. И тогда впервые, с тех пор как он знал панну Изабеллу, в голове его пронеслось страшное слово: «Ложь! ложь!»
Он сидел, прижавшись к спинке дивана, смотрел на оконное стекло и — слушал. Каждое слово Старского и панны Изабеллы падало ему на лицо, на голову, на грудь каплями свинцового дождя…
Теперь он уже не думал предупреждать их, что понимает, о чем они говорят, только слушал, слушал…
Поезд как раз отъехал от Радзивиллова, когда внимание Вокульского привлекла следующая фраза:
— Ты можешь поставить ему в упрек что угодно, — говорила по-английски панна Изабелла. — Он не молод и не изыскан, слишком сентиментален и временами скучен; но обвинить его в жадности?.. Даже папа находит его чересчур щедрым…
— А случай с паном К.? — возразил Старский.
— Насчет скаковой лошади?.. Вот и видно, что ты приехал из захолустья. У нас недавно был барон и сказал, что именно в этом случае господин, о котором мы говорим, поступил как джентльмен.
— Джентльмен не спустил бы мошеннику, если б не был с ним связан какими-нибудь темными делишками, — с усмешкой заметил Старский.
— А сколько раз спускал ему барон?
— Как раз за бароном-то и водятся разные грешки, о которых известно пану М. Ты плохо защищаешь своих протеже, кузина, — насмешливо сказал Старский.
Вокульский крепче прижался к спинке дивана, чтобы не сорваться и не ударить Старского. Но сдержался.
«Каждый вправе судить других, — сказал он себе. — Посмотрим, что будет дальше».
Несколько минут он слышал только стук колес и заметил, что вагон сильно раскачивается.
«Никогда я не ощущал такой качки в вагоне», — подумал он.
— А этот медальон, — издевался Старский, — хорош подарок к обручению… Не очень-то щедрый жених: влюблен, как трубадур, а…
— Будь уверен, — перебила его панна Изабелла, — что он отдал бы мне все свое состояние…
— Так бери же, бери, кузина, и дай мне в долг тысяч сто… А что, нашлась его чудотворная медяшка?
— Нет, не нашлась, и я очень огорчена. Боже, если б он когда-нибудь узнал…
— О том, что мы потеряли его медяшку, или о том, как мы искали его медальон? — чуть слышно проговорил Старский, прижимаясь к ее плечу.
У Вокульского потемнело в глазах.
«Я теряю сознание…» — подумал он, хватаясь за оконный ремень. Ему казалось, что вагон скачет по рельсам и вот-вот произойдет крушение.
— Перестань, это наглость!.. — говорила панна Изабелла, понизив голос.
— В этом моя сила, — ответил Старский.
— Ради бога… Ведь он может увидеть… Я тебя возненавижу!
— Нет, влюбишься в меня без памяти, потому что никто другой бы не отважился… Женщинам нравятся демонические мужчины…
Панна Изабелла придвинулась ближе к отцу. Вокульский смотрел в противоположное окно и слушал.
— Предупреждаю тебя, — сказала она с раздражением, — ты не переступишь порога нашего дома… А если осмелишься… я ему все расскажу!
Старский рассмеялся.
— Не бойся, милая кузина, не приду, пока ты сама меня не позовешь, и уверен, что ждать придется недолго. Через неделю этот чересчур благоговеющий супруг наскучит тебе и ты захочешь развлечься. Тут ты и вспомнишь повесу-кузена, который никогда не умел быть серьезным, постоянно острил, а иногда был отчаянно смел… И пожалеешь о том, кто всегда готов был тебя обожать, но никогда не ревновал, умел уступать другим, потакал твоим капризам…
— Вознаграждая себя в других местах, — докончила панна Изабелла.
— Вот именно! Поступай я иначе, тебе нечего было бы мне прощать, ты боялась бы моих упреков.
Не меняя позы, он обнял ее правой рукой, а левой сжал ее ручку, прикрытую накидкой.
— Да, кузина, — продолжал он. — Такой женщине, как ты, мало насущного хлеба уважения и пряничков обожания… Время от времени тебе нужно шампанское, кто-нибудь должен опьянять тебя, хотя бы цинизмом…
— Циником быть легко…
— Не у каждого хватает на это смелости. Спроси-ка у этого господина, мог ли он когда-нибудь предположить, что его неземное преклонение стоит меньше моих богохульств?
Вокульский уже не слышал продолжения разговора; он был поглощен другим: стремительной переменой, которая происходила в нем самом. Если бы вчера ему сказали, что он будет немым свидетелем подобной беседы, он бы не поверил; он посчитал бы, что первая же фраза убьет его или приведет в бешенство. Но когда это случилось, он убедился, что существует нечто худшее, чем измена, чем разочарование и унижение…
Что же?.. Да езда по железной дороге. Как содрогается вагон… как он мчится!.. Сотрясение поезда передается его ногам, легким, сердцу, мозгу; в нем самом все дрожит, каждая косточка, каждый нерв…
А поезд все мчится по бескрайнему полю, под исполинским сводом небес!.. И ему придется ехать еще бог весть как долго… может быть, пять, а может, и десять минут!..
Что ему Старский или даже панна Изабелла… Они стоят друг друга!.. Но вот поезд, поезд… ах, как качает…
Он боялся, что вот-вот расплачется, закричит, разобьет окно и выскочит из вагона… Хуже того: будет молить Старского, чтобы тот его спас: от чего?.. Был момент, когда он хотел забиться под диван, просить своих спутников навалиться на него, чтобы как-нибудь доехать до станции.
Он закрыл глаза, стиснул зубы, вцепился обеими руками в бахрому обивки; на лбу у него выступил пот и стекал по лицу, а поезд все раскачивался и мчался вперед… Наконец раздался свисток… один, другой… и поезд остановился.
«Я спасен», — подумал Вокульский.
В это время проснулся Ленцкий.
— Какая это станция? — спросил он Вокульского.
— Скерневицы, — ответила панна Изабелла.
Кондуктор открыл дверь. Вокульский сорвался с места. Он толкнул пана Томаша, едва не упал на противоположный диван, споткнулся на ступеньках и побежал к буфету.
— Водки! — крикнул он.
Удивленная буфетчица подала ему рюмку. Вокульский поднес ее к губам, но почуствовал в горле спазмы, тошноту и поставил нетронутую рюмку на стойку.
Между тем Старский говорил панне Изабелле:
— Ну, уж извини, дорогая, при дамах не бросаются сломя голову из вагона.
— Может быть, он нездоров? — ответила она, чуствуя смутную тревогу.
— Нездоровье, во всяком случае, не столь опасное, сколь не терпящее отлагательства… Не заказать ли тебе что-нибудь в буфете?
— Пусть принесут сельтерской.
Старский ушел; панна Изабелла взглянула в окно. Ее тревога все возрастала.
«Тут что-то кроется… — думала она. — Как он странно выглядел!»
Из буфета Вокульский прошел в конец перрона. Он несколько раз глубоко вздохнул, напился воды из бочки, возле которой стояла какая-то бедная женщина и несколько евреев, и немного пришел в себя. Увидев обер-кондуктора, Вокульский окликнул его:
— Любезный, возьмите в руки листок бумаги…
— Что с вами, сударь?
— Ничего. Возьмите в конторе какую-нибудь бумажку, подойдите к нашему вагону и скажите, что получена телеграмма для Вокульского.
— Это для вас?..
— Да…
Обер-кондуктор был крайне удивлен, однако поспешил на телеграф. Через минуту он вышел оттуда и, подойдя к вагону, в котором сидел пан Ленцкий с дочерью, крикнул:
— Телеграмма для пана Вокульского!
— Что это значит? Покажите-ка… — послышался встревоженный голос пана Томаша.
Но в тот же момент возле кондуктора очутился Вокульский, взял бумагу, спокойно развернул ее и, хотя было темно, сделал вид, что читает.
— Что это за телеграмма? — спросил его пан Томаш.
— Из Варшавы, — ответил Вокульский. — Я должен вернуться…
— Вы возвращаетесь? — испугалась панна Изабелла. — Случилось какое-нибудь несчастье?
— Нет, сударыня. Меня вызывает компаньон.
— Прибыль или убыток? — тихо спросил пан Томаш, высовываясь в окно.
— Колоссальная прибыль! — в тон ему ответил Вокульский.
— А… тогда поезжай… — посоветовал пан Томаш.
— Но зачем же вам оставаться здесь? — воскликнула панна Изабелла. — Вам придется ждать варшавского поезда; лучше поезжайте с нами, навстречу ему. Мы проведем еще несколько часов вместе…
— Белла отлично придумала! — заметил пан Томаш.
— Нет, сударь. Я уж поеду отсюда хотя бы на паровозе, чтобы не терять несколько часов.
Панна Изабелла смотрела на него широко раскрытыми глазами. Что-то открылось ей в нем, что-то совсем новое — и заинтересовало. «Какая богатая натура!» — подумала она.
В несколько минут Вокульский, без всякого повода, вырос в ее глазах, а Старский показался маленьким и смешным.
«Но отчего он остается? Откуда тут взялась телеграмма?» — спрашивала она себя, и вслед за смутной тревогой ее охватил страх.
Вокульский снова пошел в буфет, за носильщиком, чтобы тот вынес его вещи из вагона, и столкнулся со Старским.
— Что с вами? — вскричал Старский, вглядываясь в лицо Вокульского, на которое падала полоса света из окна.
Вокульский взял его под руку и повел в конец перрона.
— Пан Старский, не обижайтесь на то, что я вам скажу, — глухо произнес он. — Вы заблуждаетесь в оценке своей особы… В вас столько же демонического, сколько в спичке яда… И вы не обладаете никакими свойствами шампанского… Скорей свойством лежалого сыра, который возбуждающе действует на больные желудки, но у здорового человека может вызвать рвоту… Извините, пожалуйста.
Старский был ошеломлен. Он ничего не понял и вместе с тем как будто что-то начинал понимать… «Уж не сумасшедший ли передо мной», — подумал он.
Раздался второй звонок, пассажиры гурьбой бросились из буфета к вагонам.
— И еще я хотел вам дать совет, пан Старский: наслаждаясь благосклонностью прекрасного пола, применяйте уж лучше традиционную осторожность, чем эту вашу демоническую дерзость. Ваша дерзость разоблачает женщин. А женщины разоблачений не любят, и вы рискуете потерять их расположение, что было бы весьма прискорбно и для вас, и для ваших фавориток.
Старский все еще смотрел на него с недоумением.
— Если я вас чем-нибудь оскорбил, — сказал он, — то готов дать удовлетворение.
Прозвучал третий звонок.
— Господа, прошу садиться! — кричали кондукторы.
— Нет, сударь, — отвечал Вокульский, направляясь к вагону Ленцких. — Если б я хотел получить от вас удовлетворение, то сделал бы это без лишних формальностей, и вас бы уже не было в живых. Скорей уж вы вправе требовать от меня удовлетворения за то, что я посмел вторгнуться в садик, где вы выращиваете свои цветочки… В любое время к вашим услугам… Вы знаете мой адрес?
Они подошли к вагону, у дверей которого уже стоял кондуктор. Вокульский силой заставил Старского подняться на ступеньки, втолкнул его внутрь, и кондуктор захлопнул дверь.
— Что же ты не прощаешься, пан Станислав? — удивленно крикнул пан Томаш.
— Счастливого пути!.. — ответил Вокульский, кланяясь.
В окне показалась панна Изабелла. Обер-кондуктор свистнул, в ответ загудел паровоз.
— Farewell, miss Iza, farewell!<Прощайте, мисс Иза, прощайте! (англ.)> — крикнул Вокульский.
Поезд тронулся. Панна Изабелла бросилась на диван против отца; Старский отошел в угол.
— Так, так… — пробормотал Вокульский. — Поладите, голубчики, не доезжая Петркова…
Он смотрел на мелькающие вагоны и смеялся.
На перроне никого не было. Вокульский прислушивался к шуму удалявшегося поезда; он то ослабевал, то снова звучал громче и, наконец, совсем стих.
Потом он слышал шаги железнодорожников, уходивших со станции, грохот сдвигаемых столиков в буфете; потом в буфете один за другим погасли огни, и официант, зевая, закрыл стеклянные двери, проскрипевшие какое-то слово.
«Они потеряли мою пластинку, разыскивая медальон!.. — думал Вокульский.
— Я сентиментален и скучен… Ей, кроме насущного хлеба уважения и пряничков обожания, нужно шампанское… Прянички обожания — неплохая острота!.. А какое бишь шампанское ей по вкусу?.. Ага, цинизма!.. Шампанское цинизма — тоже неплохая острота… что ж, хотя бы ради этого стоило учиться английскому…»
Бесцельно блуждая, он очутился между двумя вереницами запасных вагонов. С минуту он не знал, куда идти. И вдруг с ним сделалось что-то странное: то была галлюцинация. Ему показалось, что он стоит внутри огромной башни, которая рушится без малейшего шума. Он жив, но его завалило грудой обломков, из-под которых он не может выбраться. Не было выхода!
Он тряхнул головой, и видение исчезло.
«Просто меня клонит ко сну, — подумал он. — В сущности, не произошло ничего неожиданного; все это можно было заранее предугадать, и ведь я все видел… Какие пошлые разговоры она вела со мной!.. Что ее занимало?.. Балы, рауты, концерты, наряды… Что она любила?.. Только себя. Ей казалось, что весь мир существует для нее, а она создана для развлечений. Она кокетничала… да, да, бесстыдно кокетничала со всеми мужчинами; а у женщин оспаривала первенство в красоте, преклонении и нарядах… Что она делала? Ничего. Служила украшением гостиных… Единственная ценность, благодаря которой она могла достигнуть благосостояния, была ее любовь — поддельный товар!.. А Старский… что же Старский? Такой же паразит, как она… Он был лишь эпизодом в ее жизни, богатой опытом. К нему нечего предъявлять претензии: они одного поля ягоды. Да и к ней тоже… Да, она любит дразнить воображение, как настоящая Мессалина! Ее обнимал и искал медальон кто попало, даже такой вот Старский, бедняга, вынужденный за неимением дела стать соблазнителем…
Верил я прежде, что есть в этом мире
Белые ангелы с светлыми крыльями!..
Хороши ангелы! Ну и светлые крылья!.. Молинари, Старский и, как знать, сколько других… Вот к чему приводит знакомство с женщинами по поэтическим произведениям!
Надо было изучать женщин не через посредство Мицкевичей, Красинских и Словацких, а по данным статистики, которая учит, что десятая часть этих белых ангелов — проститутки; ну, а если бы случилось на этот счет обмануться, то по крайней мере разочарование было бы приятным…»
В эту минуту послышался какой-то рев: наливали воду в котел или резервуар. Вокульский остановился. В этом протяжном, унылом звуке ему почудился целый оркестр, исполняющий мелодию из «Роберта-Дьявола»: «Вы, почившие здесь в приютах могильных…» Смех, плач, вопль тоски, визг, безобразные крики — все это звучало одновременно, и все заглушал могучий голос, проникнутый безысходной скорбью.
Он готов был поклясться, что слышит звуки оркестра, и снова поддался галлюцинации. Ему казалось, что он на кладбище; вокруг разверстые могилы, и из них выскальзывают уродливые тени. Одна за другою они принимают облики прекрасных женщин, между которыми осторожно пробирается панна Изабелла, маня его рукою и взглядом.
Его охватил такой ужас, что он перекрестился; призраки рассеялись.
«Хватит, — подумал он. — Так я с ума сойду…»
И решил забыть о панне Изабелле.
Было уже часа два ночи. В телеграфной конторе горела лампа с зеленым абажуром и слышалось постукивание аппарата. Возле станционного здания прохаживался какой-то человек; завидев Вокульского, он снял шапку.
— Когда идет поезд в Варшаву? — спросил его Вокульский.
— В пять часов, ваша милость, — ответил человек и потянулся к его руке, словно хотел ее поцеловать. — Я, ваша милость…
— Только в пять!.. — повторил Вокульский. — Лошадьми можно… А из Варшавы когда?
— Через три четверти часа. Я, ваша милость…
— Через три четверти… — прошептал Вокульский. — Четверти… четверти… — повторил он, чуствуя, что неясно выговаривает букву «р».
Он повернулся спиной к незнакомцу и пошел вдоль насыпи по направлению к Варшаве. Человек посмотрел ему вслед, покачал головой и исчез во мраке.
— Четверти… четверти… — бормотал Вокульский.
«Язык у меня заплетается?.. Какое странное стечение обстоятельств: я учился, чтобы добыть панну Изабеллу, а выучился — чтобы ее лишиться… Или вот Гейст. Ради того он сделал великое открытие и ради того доверил мне священный залог, чтобы пан Старский имел лишний повод для своих поисков… Все она отняла у меня, даже последнюю надежду… Если бы меня сейчас спросили, действительно ли я знал Гейста, видел ли его удивительный металл — я не сумел бы ответить и даже сам сейчас не вполне уверен, не обман ли это воображения… Ах, если б я мог не думать о ней… хоть несколько минут…
Так вот же не буду о ней думать…»
Была звездная ночь, чернели поля, вдоль полотна горели редкие сигнальные фонари. Бредя вдоль насыпи, Вокульский споткнулся о большой камень, и в то же мгновение перед глазами его встали развалины заславского замка, камень, на котором сидела панна Изабелла, и ее слезы. Но на этот раз слезы не скрыли ее лживого взгляда.
«Так вот же не буду о ней думать… Уеду к Гейсту, начну работать с шести утра до одиннадцати ночи, буду следить за малейшим изменением давления, температуры, напряжения тока… У меня не останется ни минуты…»
Ему показалось, что кто-то идет позади. Он обернулся, но ничего не разглядел, только заметил, что левым глазом видит хуже, чем правым, и это нестерпимо его раздражало.
Он хотел вернуться на станцию, но почуствовал, что не сможет вынести вида людей. Даже думать было мучительно, почти до физической боли.
— Не знал я, что человеку может быть в тягость собственная душа… — пробормотал он. — Ах, если б я мог не думать…
Далеко на востоке забрезжил свет и показался тоненький лунный серп, заливая окрестности невыразимо унылым сиянием. И вдруг Вокульскому явилось новое видение. Он был в тихом, пустынном лесу; стволы сосен диковинно изогнулись, не слышно было ни одной птицы, не шелохнулась ни одна ветка. Все было погружено в печальный полумрак. Вокульский чуствовал, что и этот мрак, и горечь, и грусть точат его сердце и исчезнут только вместе с жизнью, если вообще когда-нибудь исчезнут…
Меж сосен, куда ни глянь, сквозили клочки серого неба, и каждый из них превращался в подрагивающее стекло вагона, в котором тускло отражалась панна Изабелла в объятиях Старского.
Вокульский был уже не в силах бороться с призраками; они завладели им, отняли у него волю, исказили мысли, отравили сердце. Дух его утратил всякую самостоятельность: его воображением управляло любое впечатление, повторяясь в бесчисленных, все более мрачных и болезненных формах, словно эхо в пустом здании.
Он опять споткнулся о камень, и этот ничтожный повод разбудил в нем длинную вереницу мучительных образов.
Ему казалось, что когда-то… давно, давно… он сам был камнем, холодным, слепым и бесчуственным.
И когда он лежал так, гордый своей мертвой неподвижностью, которую не могли оживить никакие земные катаклизмы, в нем или над ним прозвучал вопрошающий голос:
«Хочешь ли стать человеком?»
«Что значит человек?» — ответил камень.
«Хочешь видеть, слышать, чуствовать?»
«Что значит чуствовать?..»
«Так хочешь ли познать нечто совсем новое? Хочешь изведать существование, которое в один миг дает больше, чем испытали все камни за миллионы веков?»
«Я не понимаю, — ответил камень, — но могу быть чем угодно».
«А если, — повторил сверхъестественный голос, — после этого нового бытия у тебя останется вечная горечь?»
«Что значит горечь?.. Я могу быть чем угодно».
«Итак, будешь человеком», — прозвучало над ним.
И он стал человеком. Он прожил несколько десятков лет и за эти годы многого жаждал и выстрадал столько, сколько неживой природе не испытать за целую вечность. Преследуя одну цель, он находил тысячу других; спасаясь от одного страдания, попадал в море страданий и столько перечуствовал, столько передумал, исчерпал столько сил в мире слепых стихий, что, наконец, возмутил против себя природу.
«Довольно! — кричали со всех сторон. — Довольно!.. Уступи место другим в этом игрище!..»
«Довольно!.. Довольно!.. Довольно!.. — кричали камни, деревья, воздух, земля и небо… — Уступи другим!.. пусть и они познают новое бытие!»
Довольно!.. Значит, он снова должен обратиться в ничто, и как раз в ту минуту, когда высшее бытие оставляет ему, как последнее воспоминание, лишь отчаяние утраты и сожаление о недостигнутом!..
— Ах, скорее бы взошло солнце… — шептал Вокульский. — Вернусь в Варшаву… возьмусь за какую угодно работу и покончу с этими глупостями, которые мне только расстраивают нервы… Ей нравится Старский? Пусть берет Старского!.. Я проиграл в любви? Что ж!.. Зато выиграл в другом… Нельзя иметь все…
Уже несколько минут он ощущал на усах какую-то липкую влагу.
«Кровь?» — подумал он, вытер губы и при свете спички увидел на платке пену.
— Все мои добрые дела обращаются против меня, — проговорил он вполголоса.
Обессиленный, он опустился на землю возле маленькой дикой груши, которая росла неподалеку от насыпи. Поднялся ветер и зашевелил листочки; шелест их почему-то напомнил Вокульскому давно минувшие годы.
«Где мое счастье?..» — подумал он.
Что-то сдавило ему грудь и начало подкатывать к горлу. Он хотел вздохнуть — и не мог; задыхаясь, обхватил руками деревце, продолжавшее шелестеть, и крикнул:
— Умираю!..
Ему казалось, что кровь заливает мозг, грудь его вот-вот разорвется, он извивался от боли и вдруг разразился рыданиями.
— Господи… господи, смилуйся!.. — повторял он, захлебываясь слезами.
Стрелочник на коленях подполз к нему и тихонько подсунул руку ему под голову.
— Плачь, благодетель мой!.. — говорил он, наклонившись к Вокульскому. — Плачь, плачь и призывай имя господне… Не тщетно будешь ты призывать его… Кто под кров твой, боже, прибегает, с сердцем открытым тебе себя вверяет, тот скажет смело: под защитой божьей ничто худое мне грозить не может… От сетей лукавых он тебя избавит… Что там, ваша милость, богатство, что все сокровища мира! Все человека обманет, один господь бог не обманет…
Вокульский припал лицом к земле. Ему казалось, что каждая слеза уносит из его сердца частицу боли, разочарования и отчаяния. Расстроенная мысль начала приходить в равновесие. Он уже отдавал себе отчет в происходящем и понимал, что в минуту горя, когда все, казалось, его предало, ему остались верны земля, простой человек и бог.
Понемногу он успокаивался, рыдания все реже разрывали ему грудь, он ощутил слабость во всем теле и крепко заснул.
Светало, когда он проснулся; он сел, протер глаза, увидел подле себя стрелочника и все вспомнил.
— Долго я спал? — спросил он.
— С четверть часика… или с полчаса… — ответил стрелочник.
«Черт побери, бешенство у меня начинается, что ли?..»
Вдруг он увидел вдали два огонька, медленно приближавшиеся к нему; позади них виднелась какая-то черная глыба, за которою густым снопом тянулись искры.
Поезд!..
И ему представилось, что это тот самый поезд, в котором едет панна Изабелла. Он снова увидел вагон, тусклый свет фонаря, завешенного голубым камлотом, и в углу панну Изабеллу в объятиях Старского…
— Люблю… люблю… — прошептал он. — Не могу забыть…
Сердце его сжала такая мука, для которой на человеческом языке названия нет. Все терзало его — усталая мысль, наболевшее чувство, раздавленная воля, самое существование… И внезапно его охватило уже не желание, а неистовая жажда смерти.
Поезд медленно приближался. Вокульский, не отдавая себе отчета в том, что делает, бросился на рельсы. Он дрожал, зубы его стучали, обеими руками он ухватился за шпалы, в рот ему набился песок… На пути упал свет фонарей, рельсы тихо дребезжали под колесами паровоза…
— Господи, помилуй меня и спаси… — прошептал он и закрыл глаза.
Вдруг на него пахнуло теплом, и в то же мгновение что-то с силой рвануло его и столкнуло с рельсов… Поезд пронесся в нескольких дюймах от его головы, обдав паром и горячим пеплом. На миг он потерял сознание, а когда очнулся, увидел какого-то человека, который придавил ему коленом грудь и держал его за руки.
— Что ж это вы, ваша милость, задумали?.. — говорил человек. — Где ж это видано!.. Господь бог…
Он не договорил. Вокульский столкнул его с себя, схватил за шиворот и швырнул наземь.
— Чего тебе нужно, подлец?.. — закричал он.
— Ваша… ваша милость… да ведь я Высоцкий…
— Высоцкий?.. Высоцкий?.. — повторил Вокульский. — Врешь. Высоцкий в Варшаве…
— Я брат его, стрелочник. Ваша милость сами изволили устроить меня сюда еще в прошлом году, после пасхи… Ну мог ли я смотреть на такую беду?» Да и запрещается у нас на дороге под машину лезть…
Вокульский задумался и отпустил его. Потом вынул бумажник, достал несколько сотенных и, протянув их Высоцкому, сказал:
— Вот что… вчера я был пьян… Смотри же, никому ни слова о том, что тут было. А это возьми… для детишек…
Стрелочник повалился ему в ноги.
— Я думал, ваша милость все потеряли, и потому…
— Ты прав, — задумчиво ответил Вокульский. — Я потерял все, кроме богатства. О тебе я не забуду, хотя… лучше бы меня уже не было в живых!
— Я так сразу и подумал, что не станет такой барин искать беды, хотя бы все деньги потерял. Злоба людская вас до этого довела!.. Но и ей конец придет. Бог правду видит, да не скоро скажет. Вот помяните мое слово…
Вокульский поднялся с земли и пошел на станцию. Вдруг он обернулся к Высоцкому.
— Когда будешь в Варшаве, зайди ко мне… Но ни слова о том, что тут было…
— Бог мне свидетель, не скажу, — сказал Высоцкий и снял шапку.
— А в другой раз… — прибавил Вокульский и положил руку ему на плечо,
— в другой раз… Если встретится тебе человек, который… понимаешь?.. если встретится тебе такой, не спасай его… Когда кто-нибудь добровольно захочет предстать пред господним судом со своей обидой, не мешай ему… Не мешай!