Глава одиннадцатая
Как порою открываются глаза
Доктор сидел у лампы с зеленым абажуром и внимательно просматривал кипу бумаг.
— Что это, почтеннейший, — спросил Жецкий, — опять вы корпите над волосами? Фу ты, сколько цифр! Целая бухгалтерия, совсем как в магазине.
— Это и есть бухгалтерия — и именно вашего магазина и вашего торгового общества, — отвечал Шуман.
— А какое отношение вы имеете к этому?
— Даже чересчур близкое. Шлангбаум уговаривает меня доверить ему капитал. А так как я предпочитаю иметь шесть тысяч годового дохода вместо четырех, то и согласился выслушать его предложение. Но действовать наобум я не люблю, а потому попросил показать мне счета. Ну и вижу, — мы с ним сговоримся.
Жецкий был поражен.
— Никак не думал, что вы станете заниматься такими делами!
— Глуп я был, вот что, — пожал плечами доктор. — У меня на глазах нажил состояние Вокульский, идет в гору Шлангбаум, а я сижу на своих жалких грошах и ни с места. Не идти вперед — значит отставать!
— Но наживать деньги не по вашей части!
— Почему не по моей? Поэтом или героем родится не всякий, но деньги нужны всем, — возразил Шуман. — Деньги — это кладовая самой благородной силы в человеке, кладовая человеческого труда. Это Сезам, перед которым открываются все двери, скатерть-самобранка, на которой всегда можно пообедать, лампа Аладдина, которую стоит потереть — и получишь все, что душе угодно. Волшебные сады, роскошные замки, прекрасных королевен, верных слуг и самоотверженных друзей — за деньги все получишь…
Жецкий закусил губу.
— Вы не всегда так рассуждали, — сказал он.
— Tempora mutantur, et nos mutamur in illis<Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними (лат.)>, — спокойно отвечал доктор. — Я убил десять лет на исследование волос, истратил тысячу рублей на издание брошюрки в сто страниц… и ни одна собака не поинтересовалась ни мной, ни моей брошюрой. Что же, попробую следующие десять лет посвятить коммерческим операциям и заранее уверен, что все меня будут любить и превозносить до небес. Стоит только ввести в обычай приемы и заиметь экипаж…
Оба помолчали, не глядя друг на друга. Шуман был мрачен, Жецкий смущен.
— Я хотел бы, — заговорил он наконец, — потолковать с вами о Стахе…
Доктор нетерпеливо отодвинул от себя бумаги.
— Чем же я ему могу помочь, — проворчал он. — Это неизлечимый мечтатель, он никогда не образумится. Неотвратимо близится он к материальному и моральному краху, как все вы, вместе с вашей системой.
— С какой системой?..
— С вашей, польской системой.
— А чем вы собираетесь ее заменить?
— Нашей, еврейской…
Жецкий так и подскочил.
— Еще месяц назад вы называли евреев паршивцами!..
— Они и есть паршивцы. Но система у них замечательная: она побеждает всюду, между тем как ваша система терпит один крах за другим.
— А в чем вы ее видите, эту новую систему?
— В умах, которые вышли из еврейской среды и достигли вершин цивилизации. Возьмите Гейне, Берне, Лассаля, Маркса, Ротшильда, Блайхредера — вот они, новые пути мира! Их проложили евреи: те самые евреи, презренные и гонимые, но терпеливые и гениальные.
Жецкий протер глаза; ему казалось, что он видит сон. Наконец он сказал:
— Простите, доктор, но… уж не разыгрываете ли вы меня?.. Полгода назад я слышал от вас совсем иные речи…
— Полгода назад, — раздраженно подхватил Шуман, — вы слышали протест против старых порядков, а сейчас слышите новую программу. Человек — не устрица, которая так прирастает к своей раковине, что ее только ножом отдерешь. Человек видит все, что происходит вокруг, мыслит, взвешивает и в результате отбрасывает прежние, ложные представления, убедившись, что они ложны. Но вам этого не понять, и Вокульскому тоже… Все вы банкроты, все… Счастье еще, что вам на смену идут новые силы.
— Не понимаю я вас.
— Сейчас поймете, — продолжал доктор со все большим жаром. — Возьмите семейство Ленцких. Что они делали? Проматывали свои богатства: проматывал дед, отец и, разумеется, сын, у которого под конец осталось тридцать тысяч, спасенных благодаря Вокульскому, ну, и — красавица дочь на покрытие недостачи.
А что тем временем делали Шлангбаумы? Сколачивали деньгу. Сколачивали и дед и отец, так что сын, еще недавно скромный приказчик, через год будет заправилой в нашей торговле. И они сознают это, недаром старый Шлангбаум еще в декабре сочинил шараду:
Первое — по-немецки змея,
Второе — растение значит,
А целое — вверх быстро скачет, —
и тут же объяснил мне, что это — «Шланг-Баум" <Шланге (Schlange) — змея, баум (Baum) — дерево (нем.)>. Шарада дрянная, зато работают они хорошо! — со смехом прибавил доктор.
Жецкий понурил голову, а Шуман продолжал:
— Возьмите князя: что он делает? Причитает над «несчастной отчизной», только с него и возьмешь. А барон Кшешовский? Старается вытянуть побольше денег у жены. А барон Дальский? Терзается от страха, как бы супруга ему не изменила. Пан Марушевич рыщет, где бы подзанять денег, а если не удается занять, попросту жульничает, а пан Старский не отходит от постели умирающей бабки, чтобы подсунуть ей завещание, составленное в его пользу.
Остальные господа дворяне — и покрупнее и помельче, — должно быть, почуяли, что все предприятие Вокульского перейдет в руки Шлангбаума, и уже ездят к нему с визитами. Невдомек им, бедняжкам, что он урежет их прибыли по меньшей мере на пять процентов… А самый умный из них, Охоцкий, вместо того чтобы пустить в эксплуатацию электрические лампы своей системы, носится с мыслью о летательных машинах. Да, да… мне кажется, он уже несколько дней совещается на этот счет с Вокульским. Рыбак рыбака видит издалека, а мечтатель — мечтателя…
— Ну, уж Стаху, надеюсь, вы ничего не поставите в упрек, — нетерпеливо перебил его Жецкий.
— Ничего; не говоря, конечно, о том, что он никогда не держался одного дела и всю жизнь гонялся за химерами. Был официантом — захотелось ему в ученые; только было начал учиться — стал метить в герои. Даже разбогател он не потому, что был купцом, а потому, что по уши влюбился в панну Ленцкую. Так и сейчас, приблизившись к цели (что, впрочем, еще бабушка надвое сказала), он уже ведет переговоры с Охоцким… Ей-богу, не понимаю: о чем может беседовать финансист с таким Охоцким?.. Лунатики!
Жецкий щипал себя за ногу, чтобы не наговорить доктору грубостей.
— Заметьте, — сказал он, помолчав, — я пришел к вам по делу, которое касается не только Вокульского, но и женщины… женщины, доктор, а против них-то уж вы, верно, ничего не скажете.
— Ваши женщины не лучше ваших мужчин. Через десять лет Вокульский мог бы стать миллионером и крупной силой в стране, но дернуло его связать свою судьбу с панной Ленцкой — и он продал великолепный доходный магазин, несомненно бросит не менее доходное торговое общество, а затем пустит на ветер все состояние. Или вот Охоцкий… Другой на его месте давно бы занялся электрическим освещением, раз уж ему удалось сделать изобретение, а он разгуливает по Варшаве с хорошенькой пани Вонсовской — барынькой, для которой ловкий танцор куда интереснее самого гениального изобретателя.
Иначе поступил бы еврей. Электротехник нашел бы себе женщину, которая сидела бы с ним в лаборатории или торговала бы электрическими приборами. А финансист, как Вокульский, не стал бы влюбляться очертя голову, а искал бы богатую невесту. На худой конец даже взял бы бедную и красивую, но в таком случае пустил бы в оборот ее обаяние. Она устраивала бы светские приемы, прельщала бы гостей, улыбалась богатым, флиртовала бы с влиятельными лицами — словом, всеми мерами способствовала бы процветанию фирмы, а не ее краху.
— И об этом вы судили иначе полгода назад, — заметил Жецкий.
— Не полгода, а десять лет тому назад. Тогда я даже травился после смерти невесты, но это только лишний довод против вашей системы. Сейчас меня мороз по коже подирает, как подумаю, что я мог так бессмысленно умереть или жениться на женщине, которая разорила бы меня.
Жецкий встал.
— Итак, — спросил он, — теперь ваш идеал Шлангбаум?
— Идеал — нет, но это стоящий человек.
— Который выносит из магазина бухгалтерские книги…
— Это его право. Как-никак, а с июля он там будет хозяином.
— А пока что развращает приказчиков, будущих своих подчиненных?
— Он их всех выгонит…
— И этот ваш идеал, когда просил Стаха принять его на работу, видно уже тогда замышлял о том, чтобы захватить в свои руки весь магазин?
— Почему захватить, он просто покупает! — воскликнул доктор. — А по-вашему, лучше, если бы не нашлось покупателя и магазин пропал бы без толку? Так кто же из вас умнее: вы, за десятки лет ничего не скопивший, или Шлангбаум, который за один год овладел такою твердыней, никому, кстати сказать, не причиняя зла, а Вокульскому уплачивая наличными?..
— Может, вы и правы, но мне это как-то не по душе, — проворчал Жецкий, качая головой.
— Не по душе, потому что вы принадлежите к людям, считающим, что человеку полагается лежать камнем на месте и обрастать мхом. По-вашему, Шлангбаумы должны век оставаться приказчиками, Вокульские — хозяевами, а Ленцкие — их сиятельствами… Нет, милейший мой! Общество — как кипящая вода; то, что вчера было снизу, сегодня взлетает вверх…
— А завтра опять упадет вниз, — закончил Жецкий. — До свидания, доктор.
Шуман пожал ему руку.
— Вы сердитесь?
— Нет… но не приемлю я этого преклонения перед деньгами.
— Это переходное состояние.
— А откуда вы знаете, что мечтательность подобных Вокульских и Охоцких — не такое же переходное состояние? Летательная машина сейчас кажется чем-то невероятным, но так только кажется; я немного разбираюсь в ее значении, недаром Стах годами толковал мне об этой машине. Допустим, Охоцкому удастся ее построить; подумайте сами, что нужнее человечеству — ловкость Шлангбаумов или мечты Вокульских и Охоцких?
— Ну, это пустое! — перебил доктор. — Я-то уже на этот пир не попаду.
— А если бы попали, вам бы пришлось, наверное, еще раз переменить программу.
Доктор смутился.
— Оставим это… Какое же у вас было ко мне дело?
— Насчет бедняжки Ставской… Она всерьез влюбилась в Вокульского.
— Фу ты! Нашли с чем приходить ко мне! — отмахнулся доктор. — Тут одни богатеют и входят в силу, другие разоряются, а этот ко мне пристает с любовными историями какой-то Ставской! Незачем было заниматься сватовством…
Жецкий вышел от доктора в таком унынии, что даже не обратил внимания на грубость его последних слов. Только на улице он спохватился и почуствовал горечь.
— Вот она, еврейская дружба! — проворчал он.
Великий пост прошел не так скучно, как опасались в высшем свете.
Во-первых, провидение позаботилось о сильном разливе Вислы, что послужило предлогом для устройства публичного концерта и ряда частных вечеров с музыкой и декламацией в пользу пострадавших от наводнения. Затем состоялся доклад (из серии публичных лекций, затеянных Обществом земледельческих колоний) одного краковянина, многообещающего члена аристократической партии, на который собралась самая изысканная публика. Потом, когда от наводнения пострадал город Сегед, снова последовал сбор пожертвований, давший, правда, очень мало денег, зато вызвавший огромное оживление в гостиных. В доме графини даже состоялся любительский спектакль и были разыграны две пьесы на французском языке и одна на английском.
Панна Изабелла принимала деятельное участие во всех благотворительных мероприятиях. Она посещала концерты, вручала букет ученому краковянину, выступала в живых картинах в роли ангела милосердия и играла в пьесе Мюссе «С любовью не шутят».
Господа Нивинский, Мальборг, Рыдзевский и Печарковский засыпали ее цветами, а Шастальский по секрету признался нескольким дамам, что, вероятно, еще в этом году будет вынужден лишить себя жизни.
Как только разошлась весть о задуманном самоубийстве, Шастальский сделался героем всех раутов, а панну Изабеллу стали называть «жестокосердой».
Когда мужчины уходили играть в вист, дамы неопределенного возраста наслаждались от души, стараясь посредством хитроумных маневров сблизить панну Изабеллу с Шастальским. С неописуемым сочувствием наблюдали они в лорнеты страдания молодого человека — это, пожалуй, могло заменить спектакль. Они сердились на панну Изабеллу за то, что она сознает свое превосходство и, казалось, каждым жестом, каждым взглядом говорит: «Смотрите, он меня любит, из-за меня он так несчастлив!»
Вокульский, бывая в свете, видел лорнеты, устремленные на Шастальского и панну Изабеллу, даже слышал замечания, назойливые, как жужжание ос, но ничего не подозревал. Дамы перестали обращать на него внимание с тех пор, как стало известно, что у него серьезные намерения.
— Несчастная любовь куда больше волнует! — шепнула однажды Вонсовской панна Жежуховская.
— Кто знает, где на самом деле несчастная и даже трагическая любовь! — ответила Вонсовская, глядя на Вокульского.
Четверть часа спустя панна Жежуховская попросила, чтобы ее познакомили с Вокульским, а еще через четверть часа сообщила ему (потупив при этом глаза), что, по ее мнению, исцелять раны истерзанного, безмолвно страдающего сердца — благороднейшая роль женщины.
Однажды, в конце марта, Вокульский, придя к панне Изабелле, застал ее в отличном настроении.
— Прекрасная новость! — воскликнула она, необычно приветливо здороваясь с ним. — Вы знаете, приехал знаменитый скрипач Молинари.
— Молинари? — повторил Вокульский. — Ах да, я слышал его в Париже.
— И вы говорите о нем с таким равнодушием? — удивилась панна Изабелла.
— Разве вам не нравится его игра?
— Признаюсь, я даже не особенно внимательно слушал…
— Не может быть! Значит, вы не были на его концерте… Шастальский (положим, он всегда преувеличивает) сказал, что, только слушая Молинари, он мог бы умереть без сожаления. Вывротницкая в восторге от него, а Жежуховская собирается устроить раут в его честь.
— Насколько я могу судить, это довольно заурядный скрипач.
— Помилуйте, что вы! Рыдзевскому и Печарковскому представился случай видеть его альбом с отзывами… Печарковский говорит, что этот альбом преподнесли Молинари его поклонники. Так вот все европейские рецензенты называют его гениальным.
Вокульский покачал головой.
— Я слушал его в зале, где самые дорогие места стоили два франка.
— Не может быть, это был, наверное, не он… Он получил орден от папы, от персидского шаха, у него титул… Такие награды не достаются заурядным скрипачам.
Вокульский с изумлением всматривался в разрумянившееся лицо и блестящие глаза панны Изабеллы. Эти аргументы были так красноречивы, что он усомнился в собственной памяти и ответил:
— Возможно…
Однако панну Изабеллу неприятно задело его равнодушие к искусству. Она нахмурилась и весь вечер была с ним холодна.
«Глупец я! — думал он, уходя. — Вечно я суюсь с чем-нибудь таким, что ее раздражает. Если она меломанка, то мое мнение о Молинари может ей показаться святотатством…»
Весь следующий день он упрекал себя в непонимании искусства, примитивности, бестактности и даже в недостаточном уважении к панне Изабелле.
«Несомненно, — думал он, — более талантлив тот скрипач, который понравится ей, нежели тот, который пришелся бы по вкусу мне. Надо быть нахалом, чтобы с таким апломбом высказывать свое суждение, тем более что я, вероятно, не сумел оценить его игру…»
Ему было очень стыдно.
На третий день он получил от панны Изабеллы коротенькую записочку.
«Сударь, — писала она, — вы должны помочь мне познакомиться с Молинари, только непременно, непременно… Я обещала тете, что уговорю Молинари играть в пользу ее приюта; следовательно, вы сами понимаете, насколько это для меня важно».
В первую минуту Вокульскому показалось, что получить доступ к гениальному скрипачу будет труднее, чем выполнить все предыдущие поручения. К счастью, он вспомнил, что знает одного музыканта, который успел познакомиться с Молинари и ходил за ним как тень.
Когда Вокульский рассказал музыканту о своих заботах, тот сначала широко раскрыл глаза, потом нахмурил брови и, наконец, после долгих размышлений заявил:
— Это трудное дело, очень трудное, но ради вас я постараюсь. Только мне придется его подготовить, соответственно расположить. Знаете что? Зайдите завтра в гостиницу в час дня, я буду у него завтракать. Вы незаметно вызовите меня через слугу, а я уж постараюсь, чтоб он вас принял.
Эти предосторожности и тон музыканта покоробили Вокульского; все же в назначенный час он отправился в гостиницу.
— Пан Молинари у себя? — спросил он швейцара.
Швейцар, знавший Вокульского, послал своего помощника наверх, а сам стал занимать его разговором.
— Ну, ваша милость, скажу я вам, людно у нас сделалось из-за этого итальянца!.. Господа валом валят, будто к чудотворной иконе, а пуще всего женщины…
— Вот как?
— Да, ваша милость. Пришлет сперва письмо, потом букет, а там и сама заявляется под вуалью, мол так ее никто не узнает… Право, вся прислуга смеется! А он не всякую принимает, хоть иные его лакею и по трешнице совали. Зато как разгуляется, так возьмет и закажет еще два номера, в разных концах коридора, и в каждом номере другую ублажает… Рьяный, черт!
Вокульский взглянул на часы: прошло десять минут. Он попрощался с швейцаром и направился к лестнице, чуствуя, как в нем закипает гнев. «Ну и прохвост! — думал он. — Да и дамочки тоже хороши!..»
По дороге ему встретился помощник швейцара, бежавший во весь дух.
— Пан Молинари, — сказал он, — велел просить вашу милость чуточку обождать…
Вокульский чуть не схватил его за шиворот, но сдержался и повернул к выходу.
— Ваша милость, вы уходите?.. А что прикажете передать пану Молинари?
— Пошли ты его… знаешь куда!
— Слушаюсь, ваша милость, да только он не поймет, — отвечал обрадованный слуга и, подскочив к швейцару, заметил: — Наконец-то хоть один барин раскусил этого замухрышку-итальянца. Прощелыга! Нос задирать умеет, а как до чаевых, так три раза гривенник перевернет, пока даст… Легавая сука его, урода, родила. Гнида… бродяга… проходимец!
На миг Вокульский почуствовал раздражение против панны Изабеллы. Как можно было восторгаться человеком, которого поднимает на смех даже прислуга в гостинице! Как можно быть одной из его многочисленных поклонниц!.. И, наконец, пристало ли заставлять его, Вокульского, добиваться знакомства с таким пошляком!..
Однако гнев его скоро остыл; ему пришла в голову весьма справедливая мысль, что панна Изабелла, не зная Молинари, могла поддаться очарованию его славы.
«Познакомится с ним и охладеет, — подумал он. — Но уж я, во всяком случае, не стану служить им посредником».
Вернувшись домой, Вокульский застал у себя Венгелека, который уже час его дожидался.
Парень выглядел совсем варшавянином, но немного осунулся.
— Похудел ты, побледнел, — сказал Вокульский, присмотревшись к нему. — Загулял, что ли?
— Нет, ваша милость, только болел я десять дней. На шее вскочила какая-то пакость, так что доктор меня резал. Но вчера я уже ходил на работу.
— Деньги тебе нужны?
— Нет. Я только хотел поговорить насчет того, как бы вернуться в Заслав.
— Тебе уже не терпится! А научился ты чему-нибудь?
— Еще бы! Я и по слесарному делу могу, и по столярному малость… Корзинки тоже выучился очень прекрасные плести и рисовать. Ну, и в случае если придется красками писать, — тоже…
Говоря это, он кланялся, краснел и мял в руках шапку.
— Хорошо, — ответил, помолчав, Вокульский. — На инструменты получишь шестьсот рублей. Хватит?.. А когда ты собираешься ехать?
Парень покраснел еще пуще и поцеловал руку Вокульскому.
— Я бы, значит, не извольте, ваша милость, гневаться… хотел бы… того… жениться… Только вот не знаю…
Он почесал затылок.
— На ком же? — спросил Вокульский.
— На той девушке, Марианне, что живет у возчика Высоцкого. Я в этом же доме живу, только наверху.
«Хочет жениться на моей монашке!» — подумал Вокульский. Он прошелся по комнате и сказал:
— А хорошо ли ты знаешь Марианну?
— Чего тут не знать? Мы ведь с ней три раза на дню видимся, а по воскресеньям так и все время вместе — или я к ней хожу, или оба сидим у Высоцких.
— Так. Но ты знаешь, кем она была год тому назад?
— Знаю, ваша милость. Как приехал я сюда, по доброте вашей, мне Высоцкая сразу и сказала: «Смотри, малый, берегись, девка-то была распутная…» Таким манером я с первого дня узнал, каковская она; обмана я от нее не видел.
— Как же случилось, что ты решил на ней жениться?
— Бог его знает как. Поначалу я все насмехался над ней, и как, бывало, кто пройдет под окном, я говорю: «Верно, и это знакомый панны Марианны: барышня-то наша не из одной печи хлеб едала». А она ничего, только голову опустит и крутит свою машинку, аж звон стоит, а лицо так и пышет.
Потом, замечаю я, бельишко мое кто-то латать стал; ну, купил я ей на рождество зонтик за десять злотых, а она мне — полдюжины ситцевых платков с моею меткой. Высоцкая мне и говорит: «Держи ухо востро, малый, она ведь видала виды». Я и выкинул это из головы, а по правде сказать, не будь она таковская, я бы еще на масленой женился.
Аккурат в среду, на первой неделе поста, Высоцкий мне рассказал, как это с нею случилось, с Марианной, значит. Наняла ее в услужение какая-то барыня, в бархате; ну и услужение оказалось — не приведи господи! Она все бежать норовила, а ее всякий раз ловят и грозятся: «Ты лучше сиди смирно, а то упечем тебя в тюрьму за кражу». — «Да что ж я украла?» — она спрашивает. «Прибыль мою, гадина!» — кричит барыня. «Так бы ей и не вырваться оттуда до самого Страшного суда, — говорил Высоцкий, — если б не увидел ее в костеле пан Вокульский. Он-то и выкупил ее и от беды спас».
— Говори, говори дальше, — подбодрил его Вокульский, заметив, что венгелек запнулся.
— Тогда-то я понял, что никакого тут распутства нет, а такое уж несчастье. Спрашиваю Высоцкого: «Женились бы вы на Марианне?» — «И с одной бабой хлопот не оберешься», — отвечает он. «А если б, к примеру, были вы в холостом положении, тогда как?» — «Эх, говорит, да у меня уж и любопытства к женскому полу нет». Вижу я, не хочет старик язык развязывать, и до тех пор к нему приставал, пока он не сказал: «Нет, я бы не женился, не поверил бы, что ее к старому не потянет. Женщина хороша, покуда блюдет себя, а как разнуздается — сущий дьявол».
А тут в начале поста господь бог милостивый наслал на меня болячку, и слег я в постель, да еще вот доктор шею порезал. А Марианна и давай ко мне ходить, да постель мою оправлять, да порезанное место перевязывать… Доктор сказал, кабы не ее заботы, лежать бы мне еще неделю лишнюю. А меня иной раз даже злость брала, особенно когда лихорадка трепала.
Вот я и говорю ей однажды: «Из чего вы, панна Марианна, хлопочете? Может, думаете, что я женюсь на вас? Так я еще с ума не спятил и не женюсь на такой, которая десятерых имела…» А она ничего, только голову опустила и слезы из глаз закапали. «Я и сама понимаю, говорит, мыслимо ли вам на мне жениться?» Как я это услышал, у меня, с позволения сказать, под ложечкой засосало от жалости. И я тут же сказал Высоцкой: «Знаете, пани Высоцкая, я, может, женюсь на Марианне…» А она мне: «Не будь дураком, смотри…»
— Нет, сударь, не смею я вам говорить про это, — вдруг воскликнул Венгелек, снова целуя руку Вокульскому.
— Говори смело!
— «Смотри, — говорит мне Высоцкая, — не обидеть бы тебе нашего милостивца пана Вокульского этой женитьбой… Кто ее знает, не к нему ли ходит Марианна…»
Вокульский остановился перед ним.
— Этого ты опасаешься? — спросил он. — Даю тебе честное слово, что я никогда не вижусь с этой девушкой.
Венгелек с облегчением перевел дух.
— Ну и слава богу! Сами посудите: одно — что не посмел бы я вашей милости поперек дороги стать за все ваши благодеяния, а другое…
— Что же другое?
— А другое вот что: потеряла она себя по несчастью, когда ее злые люди заставляли, и ее вины в том нет. Но если она сейчас надо мной, над больным, слезы проливала, а сама к вашей милости бегала — это уж такая шельма, что ее убить надо, как бешеную собаку, чтобы на людей не бросалась.
— Так как же? — спросил Вокульский.
— Да как? Женюсь после праздника, — ответил Венгелек. — За чужие грехи она страдать не должна. Не ее была на то воля.
— Тебе нужно еще что-нибудь?
— Больше ничего.
— Так будь здоров, а перед свадьбой зайди ко мне. Марианна получит в приданое пятьсот рублей и сколько потребуется на белье и обзаведение хозяйством.
Венгелек ушел от него глубоко взволнованный.
«Вот логика простых душ! — подумал Вокульский. — Презрение к пороку, но сострадание к несчастью».
И этот простодушный мещанин сразу вырос в его глазах, представ как выразитель высшей справедливости, несущий опозоренной женщине мир и прощение.
В конце марта у Жежуховских состоялся большой раут в честь Молинари. Вокульский тоже получил приглашение, написанное прелестной ручкой панны Жежуховской.
Он приехал довольно поздно, как раз в ту минуту, когда маэстро, вняв наконец мольбам, решился осчастливить собравшихся концертом собственного сочинения. Один из варшавских музыкантов сел за рояль аккомпанировать скрипачу, другой подал ему скрипку, третий переворачивал ноты аккомпаниатору, четвертый встал позади маэстро, дабы мимикой и жестами подчеркивать наиболее блестящие или трудные места его творения.
Кто-то попросил публику соблюдать тишину, дамы уселись полукругом, мужчины столпились за их стульями, и концерт начался.
Вокульский взглянул на скрипача и сразу подметил некоторое сходство между ним и Старским. Молинари носил такие же небольшие бачки и усики, а на лице его запечатлелось то же выражение пресыщенности, которое отличает мужчин, пользующихся успехом у прекрасного пола. Играл Молинари хорошо, держался с достоинством, но чуствовалось, что он уже вошел в роль полубога, снисходящего к благоговеющим перед ним смертным.
Время от времени скрипка звучала громче, тогда физиономия музыканта, стоявшего позади маэстро, расплывалась в восторге и по залу проносился легкий, быстро смолкавший гул. Среди торжественно важных мужчин и задумчивых, обратившихся в слух, замечтавшихся или дремлющих дам Вокульский разглядел несколько женских лиц со странным выражением: головы, в упоении откинутые назад, пылающие щеки, горящие глаза, полуоткрытые, вздрагивающие губы, словно они находились под действием какого-то наркотика.
«Страшное дело! — подумал Вокульский. — Что за нездоровые личности впрягаются в триумфальную колесницу этого господина».
Тут он оглянулся — и похолодел… Неподалеку от него сидела панна Изабелла, упоенная и разгоряченная более других. Он не верил своим глазам.
Маэстро играл с четверть часа, но Вокульский не слыхал ни звука. Он очнулся, лишь когда раздался гром аплодисментов. Потом снова забыл, где находится, хотя отлично видел, как Молинари шепнул что-то на ухо Жежуховскому и как тот, взяв его под руку, представил панне Изабелле.
Она приветствовала скрипача румянцем и взглядом, полным неописуемого восхищения. Как раз в эту минуту пригласили к столу; маэстро тотчас подал ей руку и повел в столовую. Они прошли мимо Вокульского почти вплотную, Молинари даже задел его локтем, но оба были так поглощены друг другом, что панна Изабелла не заметила Вокульского. Потом они уселись вчетвером за столик — Шастальский с панной Жежуховской и Молинари с панной Изабеллой, и видно было, что им очень уютно.
Вокульскому опять показалось, что с глаз его спадает пелена, за которой он видит совсем иной мир и иную панну Изабеллу. Но в тот же миг он ощутил нестерпимую боль в груди; в голове у него помутилось, нервы были неимоверно напряжены. Испугавшись за свой рассудок, он поспешно вышел в переднюю, а оттуда на улицу.
— Боже милосердный! — шептал он. — Сними же с меня это проклятье!
В нескольких шагах от Молинари, у миниатюрного столика, сидели Вонсовская и Охоцкий.
— Моя кузина решительно перестает мне нравиться, — сказал Охоцкий, глядя на панну Изабеллу. — Вы видите?
— Уже час я смотрю на нее, — отвечала Вонсовская. — Но, кажется, и Вокульский что-то заметил, потому что даже переменился в лице. Жаль мне его.
— О, за Вокульского можете не беспокоиться. Правда, сейчас он побежден, но когда наконец прозреет… Такого веером не убьешь.
— Тогда может произойти трагедия…
— Никакой, — возразил Охоцкий. — Люди сильных страстей опасны, когда у них ничего нет в резерве…
— Вы имеете в виду эту… как ее… пани Ста… Стар…
— Боже упаси, там ничего нет и никогда не было. К тому же для влюбленного мужчины другая женщина не является резервом.
— Так что же?
— Вокульский — человек незаурядного ума, и ему известно замечательное изобретение, осуществление которого могло бы перевернуть весь мир.
— Вам оно тоже известно?
— Я знаю, в чем его сущность, и видел доказательство его существования, но не знаю подробностей. Клянусь, — воскликнул Охоцкий, воодушевляясь, — ради подобного дела можно пожертвовать даже десятком возлюбленных!
— Значит, вы и мною пожертвовали бы, неблагодарный?
— А разве вы моя возлюбленная?.. Я ведь не лунатик.
— Но вы меня любите.
— Может, еще скажете — как Вокульский Изабеллу?.. И не собираюсь… Хотя в любой момент готов…
— В любой момент вы готовы на грубость. Но… тем лучше, если вы не любите меня.
— И даже догадываюсь почему. Вы неравнодушны к Вокульскому.
Вонсовская вспыхнула; она так смешалась, что уронила на пол веер. Охоцкий поднял его.
— Я не хочу разыгрывать перед вами комедию, несносное вы существо! — ответила она, помолчав. — Он и в самом деле не безразличен мне, и потому… я стараюсь всеми силами, чтобы он добился Беллы, раз уж… этот безумец любит ее.
— Клянусь, среди всех знакомых мне дам вы единственная женщина, которая чего-нибудь стоит… Но довольно об этом… С тех пор как я узнал, что Вокульский любит Беллу (а как он ее любит!), моя кузина производит на меня странное впечатление. Раньше я считал ее необычайно интересной, а сейчас она кажется мне пошлой, раньше — возвышенной, сейчас — ничтожной… Правда, так кажется мне только минутами, причем спешу оговориться, что могу ошибаться.
Вонсовская улыбнулась.
— Говорят, когда мужчина смотрит на женщину, дьявол надевает ему розовые очки.
— Но иногда и снимает их.
— Что бывает довольно мучительно. Знаете что, — прибавила Вонсовская, — поскольку мы с вами почти родня, давайте перейдем на «ты»…
— Нет уж, спасибо.
— Почему?
— Я не собираюсь быть вашим поклонником.
— Я предлагаю вам дружбу.
— Вот именно. Это мостик, по которому…
В эту минуту панна Изабелла порывисто поднялась со своего места и подошла к ним; она была взволнована и возмущена.
— Ты покидаешь маэстро? — спросила ее Вонсовская.
— Это просто наглец! — ответила панна Изабелла голосом, в котором слышался гнев.
— Очень рад, кузина, что вы так быстро раскусили этого полишинеля, — заметил Охоцкий. — Не угодно ли посидеть с нами?
Но панна Изабелла, бросив на него уничтожающий взгляд, заговорила с Мальборгом, который как раз подошел к ней, и удалилась в зал.
В дверях она глянула из-за веера на Молинари, который весело беседовал с панной Жежуховской.
— Мне кажется, любезный пан Охоцкий, что вы скорее станете нашим Коперником, чем научитесь осторожности, — сказала Вонсовская. — Как можно при Изабелле называть этого господина полишинелем?
— Да ведь она сама назвала его наглецом!
— И все же она интересуется им.
— Ну, только, пожалуйста, не дурачьте меня. Если она не интересуется человеком, который ее боготворит…
— То как раз будет интересоваться тем, кто ее не уважает.
— Влечение к острым приправам — признак испорченного здоровья, — заметил Охоцкий.
— Какая же из наших дам здорова? — воскликнула Вонсовская, обводя презрительным взглядом зал. — Подайте-ка мне руку и пойдем в гостиную.
В дверях они встретились с князем, который очень приветливо поздоровался с Вонсовской.
— Как вам Молинари, князь?.. — спросила она.
— У него весьма красивый тон… весьма…
— И мы будем принимать его у себя?
— Разумеется… в прихожей…
В несколько минут острота князя облетела все залы… Хозяйка дома вынуждена была внезапно покинуть гостей по причине мигрени.
Когда Вонсовская, переговариваясь по дороге со знакомыми, вошла вместе с Охоцким в гостиную, то увидела, что панна Изабелла уже снова сидит с Молинари.
— Кто из нас оказался прав? — спросила вдова, легонько хлопнув Охоцкого веером. — Бедный Вокульский!
— Уверяю вас, что он не такой бедный, как панна Изабелла.
— Почему?
— Если женщины любят только тех, кто их не уважает, то моя кузина очень скоро будет сходить с ума по Вокульскому.
— Вы ему расскажете?.. — возмутилась Вонсовская.
— Ни за что! Я ему друг, и поэтому мой долг — не предупреждать его об опасности. Но я, кроме того, мужчина и, ей-богу, чуствую, что уж если между мужчиной и женщиной началась такого рода борьба…
— То проиграет мужчина.
— Ошибаетесь, сударыня. Проиграет женщина, причем будет разбита в пух и прах. Женщины всегда оказываются на положении рабынь, потому что льнут к тем, кто ими пренебрегает.
— Не богохульствуйте!
Воспользовавшись тем, что Молинари заговорил с Вывротницкой, Вонсовская подошла к панне Изабелле, взяла ее под руку и стала прогуливаться с нею по гостиной.
— Ты все-таки помирилась с этим наглецом? — спросила пани Вонсовская.
— Он извинился.
— Так скоро? А обещал он по крайней мере исправиться?
— Я уж позабочусь, чтобы ему нечего было исправлять.
— Тут был Вокульский, — продолжала Вонсовская, — и как-то внезапно ушел.
— Давно?
— Когда вы сели ужинать; он стоял вот тут, в дверях.
Панна Изабелла нахмурилась.
— Милая Казя, — сказала она, — я знаю, к чему ты клонишь. Так вот, заявляю тебе раз и навсегда, что я не собираюсь ради Вокульского отказываться от своих симпатий и вкусов. Супружество — не тюрьма, а я меньше, чем кто-либо, гожусь для роли затворницы.
— Ты права, но все-таки хорошо ли ради каприза оскорблять такое чуство?
Панна Изабелла смутилась.
— Что же мне, по-твоему, делать?
— Это уж твое дело. Ты с ним еще не связана…
— Ах, вот что… теперь понимаю… — усмехнулась панна Изабелла.
Мальборг и Нивинский, стоявшие у окна, наблюдали за обеими дамами в лорнет.
— Красивые женщины! — вздохнул Мальборг.
— И каждая в своем роде, — прибавил Нивинский.
— А какую бы ты выбрал?
— Обеих.
— А я Беллочку, а потом… Вонсовскую.
— Как они жмутся друг к дружке, как улыбаются… Все затем, чтобы дразнить нас. Женщины на этот счет ловкие!
— А на самом деле могут ненавидеть одна другую.
— Ну, во всяком случае, не в эту минуту, — закончил Нивинский.
К прохаживавшимся дамам подошел Охоцкий.
— А вы, кузен, тоже в заговоре против меня? — спросила панна Изабелла.
— В заговоре? Никогда! С вами, сударыня, я могу воевать только в открытую.
— «Сударыня»? «Воевать в открытую»!.. Что это значит? Ведь войны ведутся с целью заключить выгодный мир!
— Я держусь иной системы.
— Правда? — усмехнулась панна Изабелла. — Так бьюсь об заклад, что вы сложите оружие, кузен: я считаю, что война уже объявлена.
— Вы ее проиграете, кузина, и даже там, где рассчитываете на полную победу, — торжественно ответил Охоцкий.
Панна Изабелла нахмурилась.
— Едем домой, Белла, — шепнула ей в эту минуту проходившая мимо графиня.
— Что же, обещал Молинари?.. — так же тихо спросила панна Изабелла.
— Я и не подумала его звать, — надменно отвечала графиня.
— Почему, тетя?..
— Он произвел неблагоприятное впечатление.
Если бы панне Изабелле сообщили, что Вокульский погиб из-за Молинари, великий скрипач нисколько бы не упал в ее глазах. Но известие о том, что он произвел дурное впечатление, неприятно поразило ее.
Она простилась с музыкантом холодно, почти высокомерно.
Несмотря на то, что знакомство ее с Молинари продолжалось лишь несколько часов, он живо ее заинтересовал.
Вернувшись поздно вечером домой, она взглянула на своего Аполлона, и ей показалось, что в чертах и осанке мраморного бога есть что-то общее с музыкантом. Она покраснела, вспомнив, как часто статуэтка меняла обличье; одно время она даже была похожа на Вокульского. Вскоре, однако, панна Изабелла успокоилась, решив, что сегодняшняя перемена — уже последняя, что все предыдущие увлечения были ошибкой и что если Апполон и мог кого-нибудь олицетворять, то лишь одного Молинари.
Ей не спалось, в сердце боролись самые противоречивые чуства: гнев, боязнь, любопытство и какая-то истома. Минутами она даже изумлялась, вспоминая, как дерзко вел себя скрипач. С первых слов он заявил, что она самая красивая из всех виденных им женщин; идя с нею к столу, он страстно прижал к себе ее локоть и признался ей в любви. А за ужином, невзирая на присутствие Шастальского и панны Жежуховской, он так настойчиво искал под столом ее руку. И… что ж ей оставалось делать!
Таких бурных чуств она еще никогда не встречала. По-видимому, он действительно влюбился в нее с первого взгляда, влюбился безумно, смертельно. Разве не шепнул он ей на ухо (это даже заставило ее встать из-за стола), что, не задумываясь, пожертвовал бы жизнью ради того, чтобы провести с нею несколько дней. «И как же он рисковал, говоря подобные слова!» — подумала панна Изабелла. Ей не приходило в голову, что он рисковал самое большее тем, что будет вынужден удалиться до конца ужина.
«Какое чуство! Какая страсть!..» — мысленно повторяла она.
Два дня панна Изабелла не выходила из дому и никого не принимала. На третий день ей стало казаться, что Аполлон хоть и похож на Молинари, но иногда напоминает Старского. В тот же день после обеда она приняла явившихся с визитом Рыдзевского и Печарковского, которые сообщили ей, что Молинари уже уезжает, что он восстановил против себя все высшее общество и что его альбом с рецензиями — надувательство, ибо там не помещены неблагоприятные отзывы. В заключение молодые люди заявили, что только в Варшаве столь посредственного скрипача и вульгарного человека могли встретить такими овациями.
Панна Изабелла была возмущена и не преминула напомнить пану Печарковскому, что не кто иной, как он, расхваливал итальянского виртуоза. Печарковский изобразил удивление и, призвав в свидетели присутствующего тут же пана Рыдзевского и отсутствующего Шастальского, заявил, что Молинари с первой же минуты не внушал ему доверия.
Следующие два дня панна Изабелла была убеждена, что великий скрипач оказался жертвою зависти. Она твердила себе, что только он заслуживает ее сочуствия и что она никогда, никогда его не забудет.
Тем временем Шастальский прислал ей букет фиалок, и панна Изабелла не без угрызений совести заметила, что Аполлон начинает походить на Шастальского, а образ Молинари быстро тускнеет в ее памяти.
Прошла почти неделя после концерта. Панна Изабелла, не зажигая лампы, сидела в своей комнате; вдруг перед глазами ее встало давно забытое видение. Ей почудилось, будто она с отцом съезжает в карете с какой-то горы в долину, окутанную клубами дыма и пара. Из густых клубов высовывается огромная рука и хватает карту, пан Томаш с тревожным любопытством смотрит на эту руку. «С кем отец играет?..» — подумала она. В этот миг подул ветер, туман рассеялся, и показалось лицо Вокульского, тоже огромных размеров. «Год назад у меня было такое же видение, — подумала панна Изабелла. — Что это значит?»
И тогда только вспомнила, что Вокульский уже неделю у них не был.
От Жежуховских Вокульский вернулся домой в необычном настроении. Приступ неистовства прошел, сменившись безразличием. Всю ночь Вокульский не спал, но бессонница не раздражала его. Он спокойно лежал, ни о чем не думая, и лишь с любопытством прислушивался к бою часов. Час… два… три…
На следующий день он встал поздно и долго сидел за чаем, опять прислушиваясь к бою часов. Одиннадцать… двенадцать… час… Как это скучно!
Ему захотелось почитать, но лень было идти в библиотеку за книгой; он растянулся на кушетке и принялся размышлять о теории Дарвина.
«Что такое естественный отбор? Это следствие борьбы за существование, в которой погибают особи, не обладающие определенными свойствами, и побеждают более жизнеспособные. Какое же свойство самое важное: половое влечение? Нет, отвращение к смерти. Особи, лишенные чувства отвращения к смерти, должны погибнуть в первую очередь. Если бы человека не страшила смерть, это умнейшее животное не стало бы влачить оковы жизни. В староиндийской поэзии сохранились следы существования древней расы, которая испытывала меньшее отвращение к смерти, чем мы. Ну, и раса эта вымерла, а потомки ее стали или рабами, или аскетами.
Но что такое отвращение к смерти? Несомненно, инстинкт, основанный на заблуждении. Бывают люди, испытывающие отвращение к мышам, существам совершенно безобидным, или даже к землянике — весьма вкусной ягоде. (Когда это я ел землянику?.. Ах да, в конце сентября прошлого года, в Заславеке… Любопытное местечко этот Заславек; хотел бы я знать, жива ли еще председательша и испытывает ли она отвращение к смерти?..)
Да и что такое страх смерти?.. Обман чувств! Умереть — это значит не быть нигде, ничего не ощущать и ни о чем не думать. В скольких же местах меня нет сейчас: ни в Америке, ни в Париже, ни на луне, ни даже в собственном магазине, — и это меня ничуть не трогает. А о скольких вещах я не думал мгновение назад, о скольких не думаю сейчас? Я думаю только об одной какой-нибудь вещи и не думаю о миллиардах других, даже не знаю об их существовании — и мне это совершенно безразлично.
Так что же может быть неприятного в том, что я, находясь не в миллионе мест, а только в одном, и думая не о миллиарде вещей, а только об одной, перестану находиться и в этом одном месте и думать об этой одной вещи?.. В самом деле, страх смерти — самое нелепое заблуждение, которому человечество поддается уже столько веков. Дикари боятся грозы, грохота огнестрельного оружия, даже зеркала, а мы, якобы цивилизованные люди, боимся смерти…»
Он поднялся, высунулся в окно и, усмехаясь, стал разглядывать прохожих, которые спешили куда-то, раскланивались со знакомыми, жестикулировали, оживленно разговаривали о чем-то. Он наблюдал механическую галантность мужчин, привычное кокетство женщин, равнодушные физиономии извозчиков, их усталых лошадей и не мог удержаться от мысли, что вся эта жизнь, полная треволнений и горя, в сущности, изряднейшая глупость.
Так он просидел до позднего вечера. На следующий день явился Жецкий и напомнил ему, что сегодня первое апреля и нужно выплатить Ленцкому проценты в сумме двух тысяч пятисот рублей.
— Ах, правда, — сказал Вокульский. — Завези ему…
— Я думал, что ты сам отвезешь…
— Мне что-то не хочется…
Жецкий повертелся по комнате, покашлял и наконец сказал:
— Пани Ставская что-то приуныла… Может, навестишь ее?
— В самом деле, я давно у нее не был. Зайду сегодня вечерком.
Получив такой ответ, Жецкий более не мешкал. Он очень нежно простился с Вокульским, забежал в магазин за деньгами, нанял извозчика и поехал к Мисевичовой.
— Я только на минутку, у меня очень спешное дело, — заговорил он весело. — Знаете, Стах сегодня будет у вас… Мне кажется (только сообщаю вам это под величайшим секретом), что Вокульский уже решительно порвал с Ленцкими…
— Неужели? — воскликнула Мисевичова, всплеснув руками.
— Я почти уверен, но… до свидания… Стах зайдет вечером…
Действительно, Вокульский вечером зашел и, что еще важнее, стал приходить ежедневно. Он являлся довольно поздно, когда Элюня уже спала, а Мисевичова уходила к себе, и часами просиживал со Ставской. Обычно он молчал, слушая ее рассказы о магазине Миллеровой или об уличных происшествиях. Сам он говорил редко или изрекал афоризмы, даже не имевшие связи с тем, о чем шла речь.
Однажды он сказал, без всякого повода:
— Человек — словно ночная бабочка: летит без оглядки в огонь, хоть и больно ему, хоть и погибнет он там. Однако, — прибавил он, помолчав, — обычно так действуют, пока не одумаются. Этим и отличается человек от бабочки…
«Он говорил о панне Ленцкой!» — подумала Ставская, и сердце ее учащенно забилось.
В другой раз он рассказал ей странную историю:
— Я слышал о двух закадычных друзьях, один из которых жил в Одессе, а другой в Тобольске; они несколько лет не виделись и оба очень соскучились.
Наконец тобольский друг, не в силах больше терпеть, решил сделать сюрприз одесскому и, не предупредив его, приехал в Одессу. Но приятеля он не застал: тот тоже стосковался и поехал в Тобольск…
Дела помешали им встретиться на обратном пути. Они увиделись только несколько лет спустя, и знаете, что тогда выяснилось?
Ставская подняла на него глаза.
— Вообразите, разыскивая друг друга, оба они в один и тот же день проезжали через Москву, останавливались в одной и той же гостинице и жили в двух соседних номерах. Иногда судьба зло подшучивает над людьми!
— Вероятно, в жизни это не часто случается… — тихо сказала Ставская.
— Кто знает!.. Кто знает!.. — возразил Вокульский.
Он поцеловал ей руку и ушел в раздумье.
«Нет, с нами так не будет», — подумала она в глубоком волнении.
Вечерами у Ставской Вокульский несколько оживлялся, даже немного ел и разговаривал.
Но остальное время он пребывал в апатии. Почти не притрагивался к еде, только выпивал огромное количество чаю, не интересовался делами, пропустил квартальное заседание своего Общества, ничего не читал и даже не думал. Ему казалось, что некая сила, которую он даже не умел бы назвать, вышвырнула его за борт повседневных дел, надежд и стремлений и что жизнь его подобна неодушевленному телу, несущемуся в пустоте.
«Ведь не пущу же я себе пулю в лоб, — думал он. — Добро бы из-за банкротства, а так… Я презирал бы самого себя, если б отправился на тот свет из-за юбки… Надо было остаться в Париже… Кто знает, может быть, уже сейчас в моих руках было бы оружие, которое рано или поздно сметет с лица земли чудовищ с человеческими лицами».
Жецкий, догадываясь, что происходит с его другом, заходил к нему во всякое время дня, пытаясь вовлечь его в разговор. Но ничто, ни погода, ни торговля, ни политика, не интересовало Вокульского. Только однажды он оживился, когда Жецкий сказал, что Миллерова притесняет Ставскую.
— А чего ей надо?
— Может быть, она завидует, что ты бываешь у пани Ставской и платишь ей хорошее жалованье.
— Ничего, она уймется, когда я отдам магазин Ставской, а ее посажу кассиршей.
— Боже упаси, что ты! — ужаснулся Жецкий. — Ты погубишь пани Ставскую!
Вокульский зашагал по комнате.
— Ты прав. Как бы то ни было, если между женщинами начались раздоры, надо их разделить… Уговори Ставскую, чтобы она открыла магазин на свое имя, а мы доставим ей средства. Я с самого начала имел это в виду, а теперь вижу, что нечего больше откладывать.
Разумеется, пан Игнаций в ту же минуту полетел к своим дамам и сообщил им радостную новость.
— Не знаю, прилично ли нам принимать такой подарок, — смущенно заметила пани Мисевичова.
— Да какой же это подарок? — вскричал Жецкий. — Через несколько лет вы нам выплатите долг, и все будет в порядке. Как вы полагаете? — обратился он к Ставской.
— Я поступлю так, как захочет пан Вокульский. Велит он мне открыть магазин — открою, велит остаться у Миллеровой — останусь.
— Полно, Элена! — с упреком сказала мать. — Подумай, в какое положение ты себя ставишь, можно ли так говорить!.. Счастье еще, что нас не слышат чужие.
Ставская ничего не ответила, к великому огорчению пани Мисевичовой; старушку ужасала решительность дочери, прежде такой уступчивой и кроткой.
Однажды Вокульский, переходя улицу, заметил проезжавшую в карете Вонсовскую. Он поклонился и продолжал бесцельно идти вперед; вскоре его нагнал слуга.
— Барыня просят вашу милость…
— Что это с вами делается? — воскликнула красивая вдовушка, когда Вокульский подошел к карете. — Садитесь же, поедемте по Аллеям.
Он сел, и карета покатила.
— Что все это значит? — продолжала Вонсовская. — Выглядите вы ужасно, уже десять дней не были у Беллы… Ну, скажите же что-нибудь!
— Мне нечего говорить. Я не болен и не думаю, чтобы панне Изабелле были нужны мои посещения.
— А если нужны?
— Я никогда на этот счет не обольщался, а сейчас меньше чем когда-либо.
— Но… но, сударь… давайте говорить начистоту. Вы ревнивец, а это роняет мужчин в мнении женщин. Вы рассердились за Молинари…
— Ошибаетесь, сударыня. Я настолько не ревнив, что даже не намерен препятствовать панне Изабелле выбирать между мною и Молинари. У нас с ним равные шансы — я знаю.
— О сударь, это уж слишком! — возмутилась Вонсовская. — Что ж, значит, бедной женщине, которую мужчина удостоил обожания, уж и поговорить с другим нельзя?.. Не ожидала я, что человек вашего склада станет смотреть на женщину, как на наложницу в гареме. Наконец, чего вы хотите? Допустим даже, что Белла кокетничала с Молинари, так что из того?.. Это длилось всего один вечер и завершилось таким пренебрежительным прощанием со стороны Беллы, что просто неловко было смотреть.
У Вокульского отлегло от сердца.
— Дорогая пани Вонсовская, не будем притворяться, что не понимаем друг друга. Вы знаете, что для мужчины любимая женщина — святыня, алтарь. Правильно или нет, тем не менее это так. И вот, когда первый встречный авантюрист приближается к этой святыне, как к стулу, и обращается с нею, как со стулом, а святыня чуть ли не в восторге от подобного обращения, тогда… понимаете ли?.. начинаешь подозревать, что алтарь-то и на самом деле — всего только стул. Ясно я выражаюсь?
Вонсовская откинулась на спинку сиденья.
— О сударь, даже чересчур ясно! Однако что бы вы сказали, если бы кокетство Беллы оказалось только невинной местью, а верней, предостережением?..
— Кому?
— Вам. Вы-то ведь по-прежнему интересуетесь пани Ставской?
— Я? Кто вам сказал?..
— Предположим, очевидцы: Кшешовская, Марушевич…
Вокульский схватился за голову.
— И вы этому верите?..
— Не верю, потому что Охоцкий мне поручился, что это вздор; но разубедил ли так же кто-нибудь Беллу и удовольствовалась ли она этим — неизвестно.
Вокульский взял ее за руку.
— Дорогая пани Вонсовская, беру назад все, что я сказал о Молинари. Клянусь, я благоговею перед панной Изабеллой и как о величайшем несчастье скорблю о своих опрометчивых словах… Только теперь я вижу, как позорно вел себя…
Он был в таком отчаянии, что Вонсовской стало его жаль.
— Ну, ну, — сказала она, — успокойтесь, не надо преувеличивать… Даю вам честное слово (хотя, говорят, у женщины нет чести), что все, о чем мы говорили, останется между нами. Впрочем, я уверена, что сама Белла простила бы вам эту вспышку. Это было гадко, но… влюбленным прощают и не такие промахи.
Вокульский расцеловал обе ее руки, но она тут же отняла их.
— Пожалуйста, не любезничайте со мной, потому что для женщины любимый мужчина — алтарь… А теперь довольно, дальше я вас не повезу, ступайте вон-вон туда, к Белле, и…
— И что?
— И признайте, что я умею держать слово.
Голос ее дрогнул, но Вокульский этого не заметил. Он выскочил из кареты и бегом направился к дому Ленцких, мимо которого они как раз проезжали.
Ему отворил Миколай. Вокульский велел доложить о себе барышне. Панна Изабелла была одна и немедленно приняла его, вся розовая от смущения.
— Вы так давно не были у нас, — проговорила она. — Неужели вы хворали?
— Хуже, — ответил он, не садясь. — Я тяжело и незаслуженно оскорбил вас…
— Вы, меня?
— Да, оскорбил подозрением. Я был на концерте у Жежуховских… — продолжал он сдавленным голосом, — и ушел, даже не простившись с вами… Дальше не стоит рассказывать… но я чуствую, что вы вправе прогнать меня как человека, не оценившего вас… осмелившегося заподозрить…
Панна Изабелла пристально поглядела ему в глаза и, протянув руку, сказала:
— Я прощаю вас… садитесь.
— Не торопитесь прощать: это может окрылить меня надеждой…
Она задумалась.
— Ах, боже мой, что же поделаешь?.. Если уж вам так важно питать надежду… надейтесь!..
— И вы, вы говорите это, панна Изабелла?..
— Видно, так суждено, — ответила она, улыбаясь.
Он страстно припал к ее руке, которой она не отнимала, потом отошел к окну и снял что-то с шеи.
— Примите от меня эту вещицу, — сказал он, подавая ей золотой медальон на цепочке.
Панна Изабелла принялась с любопытством его рассматривать.
— Странный подарок, не правда ли? — сказал Вокульский, раскрывая медальон. — Видите вот эту пластинку, легонькую, как паутина?.. Представьте, это драгоценность, какой не найдешь ни в одной сокровищнице мира, зернышко великого изобретения, которое может изменить судьбы человечества. Кто знает, не родятся ли из этой пластинки воздушные корабли… Но не о том сейчас речь… Отдавая ее в ваши руки, я вместе с нею вручаю вам свою будущность…
— Так это талисман?
— Почти. Ради этой вещицы я мог бы уехать за границу и все мое состояние и остаток жизни отдать новой работе. Быть может, потом оказалось бы, что это пустая потеря времени, что мною владела мания, но, во всяком случае, мысль об этом изобретении была единственной вашей соперницей. Единственной… — повторил он с ударением.
— Вы собирались нас покинуть?
— И не далее, как сегодня утром. Поэтому я отдаю вам этот амулет. Отныне для меня нет на свете иного счастья, кроме вас… Вы — или смерть!
— Если так, то беру вас в плен, — сказала панна Изабелла и повесила амулет на шею. И, опуская его за лиф, потупилась и покраснела.
«Какой же я негодяй! — подумал Вокульский. — И такую женщину я смел подозревать… Ах, подлец!»
По дороге домой он зашел в магазин. У него было такое сияющее лицо, что пан Игнаций даже испугался.
— Что с тобой? — спросил он.
— Поздравь меня! Панна Ленцкая — моя невеста.
Но Жецкий побледнел и не поздравил его.
— Я получил письмо от Мрачевского, — сказал он после долгой паузы. — Как тебе известно, Сузин еще в феврале послал его во Францию.
— И что ж? — прервал его Вокульский.
— Так вот, он пишет мне из Лиона, что Людвик Ставский благополучно здравствует и живет в Алжире под фамилией Эрнста Вальтера. Кажется, торгует вином. Кто-то видел его в прошлом году.
— Мы это проверим, — ответил Вокульский и спокойно записал адрес в алфавитном указателе.
С тех пор он все вечера проводил у Ленцких и даже получил приглашение у них обедать.
Несколько дней спустя к нему пришел Жецкий.
— Ну что, старина, — весело приветствовал его Вокульский, — как там принц Люлю?.. А ты все еще сердишься на Шлангбаума, что он смел купить магазин?..
Старый приказчик мрачно тряхнул головой.
— Пани Ставская, — сказал он, — уже не ходит к Миллеровой… Она прихворнула… поговаривает об отъезде из Варшавы… Ты не навестишь ее?..
— Да, надо бы зайти, — ответил Вокульский, потирая лоб. — Ты говорил с нею насчет магазина?
— Конечно; даже одолжил ей тысячу двести рублей.
— Из твоих скудных сбережений?.. А почему она не займет у меня?
Жецкий промолчал.
К двум часам Вокульский поехал к Ставской. Она очень осунулась, и ее кроткие глаза казались еще больше и грустнее.
— Что же это, — спросил Вокульский, — я слышал, вы хотите уехать из Варшавы?
— Да… Может быть, муж вернется… — отвечала она сдавленным голосом.
— Жецкий говорил мне об этом, и, если позволите, я постараюсь проверить это известие…
Ставская залилась слезами.
— Вы так добры к нам… — шепнула она. — Будьте же счастливы…
В это же время Вонсовская нанесла визит панне Изабелле и узнала, что Вокульский получил ее согласие.
— Наконец-то, — сказала пани Вонсовская. — Я думала, ты никогда не решишься.
— Видишь, я сделала тебе приятный сюрприз, — ответила панна Изабелла. — Как бы то ни было, он будет идеальным мужем: богатый, незаурядный, а главное — необычайно кроткий. Он не только не ревнует, но даже извиняется за подозрения. Это меня окончательно обезоружило… У истинной любви — на глазах повязка… Ты молчишь?
— Я думаю.
— О чем?
— Если он знает тебя так же, как ты его, то вы совсем друг друга не знаете.
— Тем приятнее проведем мы медовый месяц.
— От души желаю.