Боги, демоны и гении
умерли — мир заселился началами,
принципами, правилами, которые всем кажутся наиболее
или даже единственными правомочными наследниками
прежних фантастических существ.
Отзвучала разноголосица мнений о происхождении сказки, и вновь среди исследователей воцаряется единство. Они признают назидательность сказки, ее важную, если не ключевую роль в воспитании детей и благотворном влиянии на взрослых. Точка зрения символистов, эзотериков, психоаналитиков меня нисколько не удивляет: если в сказке заключена высшая идея, полезное знание или она применяется в лечебных целях, несомненно, требуется наполнить ее смыслом. Но этнографы и фольклористы? Почему они дружно приписали сказке мораль? Разве исторически это оправдано?
Неравнодушие ученых к морали подмечено давно. Наука стремится превратить факт в теорию, поставить его под охрану закона — вечного и неизменного. То же самое можно сказать о морали, оценивающей поступок вне зависимости от того, кто его совершает. И науке, и морали жизненно необходим всеобщий закон. Отнять его — значит свести их с пьедестала, лишить полномочий верховного суда.
В рассуждениях большинства ученых о сказках неизменно наличествует морально-нравственный аспект, причем мораль последних столетий распространяется и на ту мифическую древность, что открыла для себя наука. Афанасьев, упоминая позднейшую и «древнейшего образования» сказки, не видит отличий между ними по части назидания: и та и другая «не терпят ни малейшего намеренного уклонения от добра и правды… требуют наказания всякой неправды и представляют добро торжествующим над злобой» .
В рамках мифологической школы такое заключение правомерно. Сказка образуется из мифа, а в мифе с момента его возникновения присутствует героическое начало. Даже если на помощь герою приходят волшебные предметы, он все делает своей рукой. Внимание автора и слушателя сосредоточено на герое — абсолютной силе его творческой воли и желания. Само волшебство служит людям, и мы вправе говорить о сверхъестественных законах мира чудесного как о законах естественных . Пусть не всегда моральные идеалы тех же эллинов совпадают с нашими, все же идеалы эти подчинены человеческому закону — вот почему Ф. Ницше так и не удалось противопоставить античную и современную мораль. Закон есть закон.
Но в сказке, в отличие от мифа, на первом плане волшебные существа, а герой лишен магических способностей и должен механически исполнять различные предписания. Одно это должно бы насторожить тех, кто выводит сказку из мифа. Для сравнения: в истории христианства свод правил и предписаний Ветхого Завета предшествовал закону духовного совершенства Нового.
Раз герой зависит от чудесных сил, нужно придать им характер добрых или злых. Тогда разница между мифом и сказкой стирается: не важно, герой ли служит выразителем закона или те, кто им руководит. Тогда сказка могла возникнуть и позже мифа, ведь и в христианстве правила, в конце концов, вернулись и особенно любимы они в среде простонародья.
И все же кое-кто из знатоков сказок сомневался в их зависимости от нравственного закона. В предисловии к первому тому «Народных сказок» братья Гримм писали: «Из сказок легко выводится добрая мораль, применимая и в реальной жизни. И хотя не в этом было их назначение и не для того они слагались, эти качества порождаются ими, подобно тому как из здорового цветка вырастает хороший плод без какого-либо участия человека» . Ну, почву-то для цветка порядком удобрили — человек приложил усилия к тому, чтобы сказки обрели надлежащий вид. Сами же братья, обеспокоенные их странноватой моралью, вставляли туда религиозные нотации.
Фраза произнесена. Не для того они слагались. Братьям вторит Пропп: «Что сказка имеет воспитательное значение — это несомненно, что она создается с целью воспитания — это определенно неверно». По мнению советского фольклориста, «высокие человеческие качества» в ней представляют собой позднейшее напластование. Хотя Пропп употребил слово «высокие», в оценке моральных ориентиров сказок он довольно сдержан. Он понимает, что многие сказочные идеалы к традиционному гуманизму неприложимы. Герой достигает успеха любыми средствами, например хитростью, «отражающей мораль иной эпохи, когда в тяжелой борьбе с природой и насилием слабый человек не мог побеждать иначе». Забавно сравнить это замечание с мнением лорда Честерфилда: «Хитрость — тайное прибежище бездарности» . Добавим сюда желание героя разбогатеть, нередко ценой грабежа или убийства врага. Вероятно, и это желание объясняется борьбой слабого человека с природой и насилием.
Стремясь отделить новейший слой от архаического, связанного с инициацией, Пропп называл самой устойчивой, а значит, и самой древней частью сказки ее середину. Начало обладает наименьшей сопротивляемостью, конец тоже способен деформироваться . Если бы ученый не сконцентрировался на первобытной сущности сказки, он, возможно, заметил бы, что именно в концовке дидактический элемент наиболее развит. Дойдя до финала, автор сказки норовит, как Лев Толстой, вывести мораль и хлопнуть ложкой об стол, и хлопки эти диссонируют с главной темой — они явно добавлены к уже готовому произведению.
Для Проппа с его инициацией тема сказочного урока была вторичной, но сторонники социальных корней сказки постарались ее развить. Мелетинский неспроста делал акцент на свадьбе и на обездоленных. Герой сказки непременно должен с кем-то бороться, от кого-то страдать или за кем-то ухаживать. Сначала он боролся с природой, потом — с чужеродными угнетателями, и наконец, с классовыми врагами. В «фантастических одеждах волшебства и чудес», дабы скорее забыть об их «фантастичности», прозревали «крепкую этику», основанную на «противопоставлении добра и зла, место которых достаточно часто заступают справедливость и несправедливость». Помнили также о выраженных в сказках «надеждах на лучшую жизнь» .
Вовсю курили фимиам сказочной морали и оппоненты ученых. Юноша из сказки, по мнению Честертона, наделен «основными, здравыми и добрыми свойствами» — он смел, доверчив, разумен, почитает родителей, держит слово, помогает одним, бросает вызов другим . «Дети, — пояснял Честертон, — невинны и любят справедливость, тогда как мы, по большей части, греховны и, естественно, предпочитаем милосердие». Слушая сказку, дети, по наблюдению Толкина, в первую очередь хотели расставить по своим местам Добро и Зло. В этом и заключалась их невинность. Хороша невинность — нечего сказать! Если не ошибаюсь, впервые такая расстановка была произведена в Эдемском саду. Мало того что англичане не предостерегли деток от запретного древа, они еще и погладили их по головке: «Кушайте на здоровье!»
Толкин — один из тех, кто провозглашал обязательной счастливую концовку сказки. Стоит ли удивляться обилию хлопающих ложек в ассортименте сказочников? Концовка притянута за уши? Что ж с того? Зато, когда она наступает, у детей и взрослых «перехватывает дыхание, сильнее бьется сердце, а на глаза наворачиваются слезы». А вот меня, признаться, тошнило в детстве от таких «слезливых» концовок. Счастливый конец сказки, в понимании Толкина, освящен свыше. Не верить в такой конец — все равно что не верить Евангелию, то есть «прийти либо к скорби, либо к гневу» . Так чего же мы ищем в Евангелии — Истины или приятных ощущений?
Элиаде, приписывавший мифу и сказке сверхъестественное происхождение, видел в их содержимом образец для подражания. Подражания не папе или дедушке, а далеким предкам. Обратившись к их авторитету, юный читатель проникается уверенностью в том, что собирается сделать.
Юнг щедрой рукой черпал в сказках полезные знания. Эти знания, а также жизненная интуиция и моральные качества находят воплощение в помощнике (часто в облике старца) в полном соответствии с тем, что я сказал выше: герой слабоват — да здравствует помощник! Устаревшие библейские Добро и Зло психоаналитики заменили позитивным и негативным аспектами архетипа Духа (к этому архетипу относится старец). Если герой ведет себя правильно, он испытывает на себе позитивный аспект, если нет — негативный .
Фон Франц, поразмыслив над сказками, пришла к выводу, который почему-то ускользнул от других исследователей: в сказках нет базовых правил человеческого поведения. В одних случаях необходимо бороться со злом, в других — спасаться бегством и не пытаться его одолеть. Иногда положено страдать, не отвечая ударом на удар, а иногда — давать сдачи. Часто рекомендуется обвести врага вокруг пальца, но порой надо быть честным даже с самим дьяволом. Запрещено лишь пренебрегать советами помощников, хотя советы эти сильно разнятся: один советует бежать, другой — драться, третий — соврать, четвертый — сказать правду. Для историка очевидно, что эти моральные и аморальные настроения проникли в сказку из различных временных периодов и социальных групп. Но фон Франц — не историк, а врач, и, по ее мнению, в сказках заключен коллективный материал, а помощник — это не что иное, как «сокровенное внутреннее бытие, инстинктивный внутренний разум», требующие себе покорности: самое важное по сравнению со всем остальным .
Вывод любопытный. Он объясняет примитивность сказочной морали — чего ждать от коллективного материала? — но лишает сказку ее культурноисторического значения, мешает узреть тайны, чуждые психике нашего современника. На место закона морального выдвигается закон психологический. Теперь для налаживания контакта с бессознательным должно выискивать якобы утраченные проявления «внутреннего бытия». Так поступает другой психоаналитик — К.П. Эстес, которая, не усмотрев в классических сказках сексуальных мотивов, решила в угоду своим пациентам реконструировать «дохристианское, женское, женские божества, инициации, лекарства от различных душевных недугов и наставления по экстатическим духовным практикам» . Надо полагать, в «первобытных» мифах она нашла богатейший материал для возрождения потерянных фрагментов.
Сказанного достаточно. Добрых молодцев, недовольных размерами этой главки, отсылаю к современным пособиям, посвященным «сказкотерапии», — там вы отыщете множество рекомендаций по верному прочтению сказок.
У автора этой книги нет собственной морально-психологической концепции, касающейся сказок. Я согласен с Проппом в том, что сказочная мораль — позднего происхождения, и потому для меня она малоценна. Вначале сказку заселяли боги, демоны и гении, и только после их смерти туда были внесены принципы и правила.
В волшебных сказках наподобие тех, что привлекали Мелетинского, художественный вымысел, а может, и социальный подтекст действительно сильны. Это всего лишь мечта, утопия: победа над недругами, освобождение царевны, свадьба, обретение довольства. Счастливый конец в этих сказках необходим. Без него они превратятся в психологическую драму и сказками быть перестанут.
Но сказки, примеры которых я привел в начале книги, в таком конце не нуждаются. Подумайте сами, утратили бы эти сказки свое обаяние, если бы дети не спаслись от ведьмы, а были ею съедены; если бы брат не расколдовал брата, а лес сохранил бы свою тайну; если бы девушка не перехитрила убийцу; если бы королеве не повезло (ведь имя карлика она узнала благодаря случаю); если бы солдат не женился на исцелившейся принцессе — а во многих сказках принцесса не исцеляется (чутье гения не подвело Н.В. Гоголя). У сказки Гауфа хороший конец, но свадьбы там нет, нет и наказания для ведьмы. Сказка Гофмана вообще завершается плохо. Да, это литературная обработка, но по смыслу близкая к древним преданиям. Нет счастливого конца в легенде о короле (епископе), не переработанной в сказку. А вот другая легенда, о которой мы будем говорить, — «Гамельнский крысолов» — была переработана, но очень поздно, уже в XIX в. И что же? Чудовищного флейтиста превратили в какого-то мудрого дядюшку, приплели сюда любовные интриги с намеком на свадьбу, а главное — устроили спасение детей и вывели мораль: держи обещание! Вероятно, такова судьба всех подобных сказок.
Конечно, пострадай герои, восторжествуй злодеи, и многих, как Толкина, охватила бы скорбь. Но жуткая до правдоподобия середина этих сказок — древняя пропповская середина! — сохранилась бы. И сказка осталась бы сказкой — незабываемым свидетельством о встрече с неведомым.