Книга: Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены
Назад: Рыжая
Дальше: “Благослови Господь Эльсу и Ингмара”

Шпионка

Она как будто сошла со страниц шпионского романа, но много ли из ее прямо-таки невероятного прошлого было, собственно говоря, известно Ингмару Бергману? Его рассказ об их романе краток, и, перечисляя ее отличительные черты, он по обыкновению останавливается на чисто внешних. Крепкое невысокое тело, покатые плечи, высокая грудь, сильные ляжки и бедра, широкий лоб, плоское лицо. Волосы тонкие, ярко-рыжего цвета.

Портрет не очень привлекательный, но Бергман упоминает также длинный красивой формы нос, выразительные синие глаза, узкий рот и капризно опущенные уголки губ. Пожалуй, эти последние его и заводят. Внешне она напоминала молодую Ингу Ландгре, с примесью черт Греты Гарбо, а характером – Мату Хари и Джейн Хорни.

Любовью они занимались страстно и часто. Карин Ланнбю, пишет он в “Волшебном фонаре”, решила разобраться с его сексуальным голодом, отперла решетку и выпустила безумца, стала паяльной лампой для его интеллектуальной лени, духовной небрежности и путаной сентиментальности. Она издала сборник стихов, удостоившийся похвалы самого Артура Лундквиста. Вечера проводила в компании за столиком в кафе “Корхус”, пила коньяк наравне с мужчинами, а в капризном уголке рта у нее всегда была американская сигарета, “Голдфлейк”.

Но кто она – за фасадом и вечной дымовой завесой? В своей книге Бергман называет ее Марией, и это действительно одно из ее имен. Он вспоминает, что сигареты ее хранились в темно-желтом металлическом портсигаре с багрово-красной эмблемой. Его чутье к деталям уникально, он знает, что они создают эффект присутствия. А как в остальном?

Ключ к загадке Ланнбю находится, в частности, в ранее засекреченных архивных документах шведских и американских спецслужб, а также в департаменте французской полиции по делам иностранцев, который держал Ланнбю под наблюдением с тех пор, как по приезде в Париж в 1937 году ее взяли на железнодорожном вокзале с таблетками снотворного в сумочке. В служебной записке означенного департамента она описана так (текст воспроизведен в книге журналиста Андерса Тунберга “Карин Ланнбю. Мата Хари Ингмара Бергмана”):

Молодая шведка, умная, образованная, поэтесса и журналистка, со склонностью к паранойе, усугубляющейся беспорядочным образом жизни. Крайне аффектированна и честолюбива, не способна поддерживать спокойные отношения и эмоционально сосуществовать с мужчинами. От родной страны резко дистанцируется. Журналистские поездки в Испанию и Францию. Крайне радикальные политические взгляды. Мужчины раздражают ее своим поведением и манерами, хотя она сама сначала выказывает уступчивость и поощряет их. Накоплений и неоплаченных гостиничных счетов не имеет, близка к разорению.

Возможно, прибегает к наркотикам: была выслана из департамента Нижние Пиренеи, где в присутствии официанта спрашивала в ресторане насчет кокаина. Работала ночным аниматором в танцевальном заведении, за питание. Как говорят, в Париже принимала успокоительное (io таблеток, случайно?), позднее отрицала это.

Хронология, основанная на данных документации Шведской госбезопасности 1940 года касательно студентки-филолога Карин Теклы Марии Ланнбю:

Родилась 13 апреля 1916 года, жила в Ольстене к северу от Стокгольма, с матерью и братом. Сотрудничала в ряде коммунистических изданий. Неоднократно участвовала в соревнованиях по плаванию, организованных коммунистическими клубами. В 1934 году задержана возле Лугордстраппан, где раздавала коммунистические листовки немецким матросам. В 1936-м вице-председатель группы “Кларте”. Сопровождала шведско-норвежскую бригаду “Скорой помощи” в воюющую Испанию, а в 1937-м служила там переводчиком. Год спустя лечилась в Лонгбруской психиатрической лечебнице, откуда сбежала, но была найдена в Копенгагене и препровождена обратно в Лонгбру. С 1939 года работала в Главном штабе ВС и имела положительную характеристику. Переводила свободно с немецкого, английского, французского, испанского, каталанского, датского и норвежского, а также на указанные языки, в том числе с одного на другой. Немного знала русский и сербскохорватский. Образование: шведская гимназия, учеба в Стокгольмской высшей школе, в течение трех лет изучение языков в Германии, Франции, Испании, Италии, Венгрии и Югославии вкупе с “богатой практикой на всех этих языках здесь, с раннего детства”.

В архиве американского Office of Strategic Services, предшественника ЦРУ, приводится следующая информация 1944 года о Ланнбю (шведский перевод в книге Тунберга):

По профессии актриса. Урожденная шведка. Мать проживает в Ольстене по ул. Бьёркрисвеген, 15 (тел. 22-33-84). С минувшей весны (1943) Карин Ланнбю переезжала с места на место и сейчас живет на Фурусундсгатан (Йердет). Бегло говорит по-немецки, хорошо – по-английски и по-испански, вполне приемлемо – по-французски. Ведет богемную жизнь и, по всей видимости, особенно интересуется иностранцами. Располагает чрезвычайно обширными сведениями о разных военных представителях Германии, особенно о морских офицерах. На первый взгляд не производит впечатления особенно умного человека, но нельзя не признать, что обладает блеском и притягательной красотой. За время войны посещала Германию и Испанию и очень интересуется беженцами всех мастей. Особенно интенсивно общается, судя по всему, с богатыми евреями. Во многих кругах более чем подозревают, что она агент гестапо.

В архиве УСС есть и другие документы, которые, по Тунбергу, свидетельствуют, что Ланнбю была свободной журналисткой, училась в Барселоне и Париже, во время гражданской войны в Испании работала секретарем и переводчицей в госпитале на стороне республиканцев. Согласно данным УСС, помимо богемной жизни она была наркозависима, играла на театральной сцене, и немцы предположительно очень ее ценили.

Важен также опыт, какой Ланнбю приобрела во Франции, когда знаменитый кинорежиссер Луис Бунюэль завербовал ее как агента для работы на границе с Испанией. Однако задание проникнуть во франкистские войска ей выполнить не удалось, и она впала в немилость коммунистического движения.

Под кличкой “Аннетта” Карин Ланнбю стала осведомителем шведского Главного штаба ВС. В ту пору Стокгольм, как пишет Андерс Тунберг в книге о Ланнбю, был “северной Касабланкой”, кишащей беженцами, проезжими дельцами и дипломатами. “Шла скрытая игра с высокими личными ставками”, – пишет он и цитирует “Европу в революции” журналиста из “Тайма” Джона Скотта: “Все великие державы имели в Стокгольме шпионов и агентов, и все они, казалось, развивали бурную деятельность, независимо от ее конечных результатов. Большинство шпионов проводили время, шпионя за другими шпионами и сообщая, что чужие шпионы докладывали о шпионах своей собственной или какой-либо третьей страны”.

Окружение в самый раз для авантюристки Карин Ланнбю. Ее мать, Лилли Ланнбю, возглавляла шведское агентство американской кинокомпании “Метро-Голдвин-Майер” и владела паем в гостинице “Карлтон”, что наверняка позволяло ей непринужденно вращаться в этом мире. Лилли Ланнбю вела изысканно-светскую жизнь, и дочь, судя по всему, от нее не отставала.

Шла война, и перед Карин Ланнбю, которая располагала ценным опытом и сетью международных контактов среди дипломатов и светского общества, поставили задачу проникнуть в немецкие, японские и русские круги Стокгольма. И она с увлечением принялась вынюхивать в столичной галерее ярких персонажей разного происхождения, окраски и лояльности. Она и раньше проявляла склонность замечать подозрительное поведение и докладывать о нем. Например, в годы своей активной коммунистической деятельности сообщила об одном товарище в организации Международной Красной помощи, которая оказывала поддержку беженцам из тоталитарных обществ – Германии и Италии. Этот человек, некий Генрих Рау, как полагала Ланнбю, действовал “не по-товарищески” – украл билеты денежной лотереи из дома одного из беженских связных и функционера шведской компартии.

Штабное досье “Аннетты” становилось все толще от множества ее донесений, в то же время росла и параллельная документация, где скапливались наблюдения полиции и агентов разведки за нею самой. Она была не настолько глупа, чтобы не заметить слежку. “За мной уже несколько дней следят, что меня раздражает. Это полиция или англичане?” – спрашивала она в одном из донесений Главному штабу в марте 1940 года.

Йоахим Фридрих Франц Лёш (бывший германский подданный, ныне без гражданства) заявил на нее в полицию за вымогательство; венгерский пресс-атташе Жигмонд фон Морваи – за попытку шантажа и нарушение неприкосновенности жилища; сотрудница Королевского почтового ведомства Энна Стекзен доносила, что Ланнбю неоднократно отправляла срочные письма, адресованные в Главный штаб (вполне логично ввиду ее заданий); телефонист-ремонтник Брур Руно Хильдинг Ульссон сообщал, что во время его визита она выказала подозрительный интерес к телефонной прослушке; госпожа Мод Аурелль сообщала, что ее восемнадцатилетняя дочь сбежала из дома после знакомства с Ланнбю, которая оказывала на нее очень дурное влияние, и что она, госпожа Аурелль, слышала недавно намеки, будто актриса за деньги шпионила в пользу чужих держав.

Так продолжается год за годом. Читать ее собственные донесения контактным лицам в Главном штабе не менее любопытно и увлекательно, особенно с учетом обстоятельств, в каких они писались. Все это, безусловно, смахивает на гибрид Осы-Ниссе с Джоном Ле Карре.

В 1939 году Ланнбю докладывала, что один из ее объектов, некто Ваннис, к сожалению, предпочитает женщин не в ее стиле:

Они должны быть курносыми, пухленькими, с морковными волосами и бодрым видом. Прошлый раз с ним была точь-в-точь такая. Вопрос: можно ли мне позвонить ему и попросить о встрече для получения литературных советов по теме фашистского влияния на сюрреалистическую литературу через футуризм, ведь именно эта тема интересует меня уже несколько лет? Я могу вполне правдоподобно намекнуть, хотя он конечно же не поймет, что звонок вызван, скажем, и его мужским обаянием.

О другом объекте, неком Алексе Саломоне, она писала:

…признался, что он еврей. Стало быть, имя и фамилия могут быть подлинными, он танцевал со мной и просил прощения, что не приходил. Позднее вечером мы вместе пошли развлекаться. 29 лет. […] Работает в здешней французской контрразведке против немцев. Официально закупает меха для французско-английской фирмы, которая, возможно, создана специально с целью шпионажа.

Карин Ланнбю бойко выстраивала домыслы, и в те годы она разобрала по косточкам жизнь многих людей и доложила разведке, причем порой четко просматривается характер ее политической заинтересованности: “Любовницу Фредрикссона (тощую блондинку) зовут Мириам Хольмлин, она имеет постоянную работу в почтовом сбербанке. Часто ездит во Францию. Ф. и ее якобы видели в Париже. Ф. утверждает, что у нее есть “бабки”, но Юнссон этому не верит. И я тоже. Она – типичная девушка из рабочего класса, которой посчастливилось стать содержанкой представителя среднего класса”.

Ланнбю рыскала у людей в телефонных и адресных книжках, в их записях и сообщала имена, адреса, контактные сферы, политические и сексуальные предпочтения и привычки. Колесила по столичным ресторанчикам и докладывала обо всем, что казалось ей подозрительным. В читальне “Гранд-отеля” она несколько раз видела молодую шведку с итальянской внешностью; “очень смуглая, одета плохо, на даму совершенно не похожа, не уродина, слишком накрашена, говорит по меньшей мере на трех языках, а туда приходит завязывать знакомства. Проявляет особый интерес к моим разговорам с иностранцами. Если она не работает на вас, сообщите мне, потому что в таком случае она, вероятно, шпионка. Тогда я с ней познакомлюсь”. Другая девушка, Вера Фюрт, “по-прежнему встречается с разными сомнительными типами”.

В ее донесениях проходит целый ряд известных имен. Поэту Нильсу Ферлину, по мнению Ланнбю единственному настоящему богемному скальду в Швеции, политика не нравилась:

Совершенно исключено, чтобы он занимался шпионажем. Интересуется только вином и своими стихами. Именно он учредил Артистическое кафе и объединение “Свободное искусство”. Он – король со свитой почитателей, среди которых, увы, есть весьма темные личности. Нацисты, немецкие полушпионы, полукриминальные типы и шпионы неизбежно присутствуют во всех богемных кругах. “НДА” [“Нюа даглит аллеханда”. – Авт.] от 29 июля 1938 года напечатала статью с его фотографией; кроме того, вы можете взять его фото в любом журнале или газете. Поэтому внешность его описывать не стану. Ростом он очень высок и очень худ.

Она видела, как Гудрун Брост, впоследствии одна из актрис Ингмара Бергмана, флиртует с немцем в ресторане “Беккахестен”. Потом он заговаривал с Брост на улице. “Возьму ее под пристальное наблюдение. Ей 24 года, очень привлекательная, тип чувственной блондинки, хорошая актриса. […] Говорит по-английски, по-немецки, по-французски, довольно умна, довольно хорошо одета, но не элегантна, сконский акцент”.

В шпионаже и двойной игре Ланнбю есть и более серьезные компоненты. Остзейский немец барон Борис Стакельберг поручил ей разузнать, сколько в Швеции военных аэродромов и где они расположены, сколько в Швеции военных радиостанций и где они расположены.

В этом плане самое важное – сведения о радиостанциях на базах ВМФ, а затем о радиостанциях на базах ВВС. Далее Ст. хочет знать, располагают ли достаточно крупные армейские части военными радиостанциями и какими именно. Я взялась за эту задачу и прошу о соответствующих фальшивых данных, чтобы предотвратить получение правдивой информации из иных источников (самому Ст. задача не по плечу, так что, полагаю, ему придется довольствоваться моими сведениями, не проверяя их).

В 1940-м Стакельберг выезжал в Германию, чтобы изучить возможности экспорта продовольствия и дамского нижнего белья. И в связи с этим поручил Карин Ланнбю обеспечить хорошие фотографии шведских девушек и женщин разного возраста и общественного положения. “По его словам, они нужны для шпионской школы, чтобы научить 1) учениц, как шведки одеваются, красятся и т. д., а 2) всех учащихся распознавать шведок за рубежом. Принять ли мне его предложение?” – спрашивала она.

 

В знакомстве Ингмара Бергмана и Карин Ланнбю ничего особенного нет. Он был театральным режиссером, она мечтала о сцене, а Стокгольм невелик, и их пути не могли не пересечься. Сбежав из психиатрической лечебницы Лонгбру, она планировала устроиться стажеркой в какой-нибудь немецкий театр. Ну а теперь нацелилась на Студенческий театр. Один из ее близких друзей, Гуннар Бесков, геолог, работавший в Стокгольмской высшей школе, а кроме того, поэт, литератор и вообще человек широкообразованный, сотрудничал с маленькой театральной труппой, которая обреталась в буфетной Дома землячеств Стокгольмской высшей школы на Холлендаргатан. Там как раз собирались ставить его пьесу “Действо о Фаусте”, и Карин Ланнбю претендовала на роль хозяйки трактира.

В Высшей школе существовала также интеллектуально-культурная дискуссионная группа “Согласные звуки”. Один из ее участников, Клас Хоогланд, был редактором журнала “40-е”, а кроме того, председателем Студенческого театра. Он видел постановку Ингмара Бергмана “Макбет” в Местер-Улофсгордене и пригласил его выступить на тему деятельности театров в Старом городе. Именно здесь, среди этой образованной элиты, Бергман и познакомился с Карин Ланнбю. Она присутствовала там как поклонница театра, но попутно доносила секретной службе обо всем, что видела и слышала. Порой ей даже удавалось возместить расходы на веселые вечеринки, которые “Согласные звуки” устраивали в Старом городе, в ресторане “Катлен”, когда позволяли финансы.

Много лет спустя Ингмар Бергман рассказывал Марианне Хёк, что у Ланнбю “случались опасные приступы жестокости, истерии и эротомании”, хотя она была женщина очень интеллигентная, а вдобавок недавно опубликовала книгу стихов “Cante Jondo”, что в этих кругах создавало невероятный престиж. Написанная в Испании, эта книга вышла в издательстве “Нурштедт” год-другой назад.

“Ты такая же сумасшедшая, как я!” – так Ингмар Бергман объяснился ей в любви при первой встрече. И не отстал от нее. Он же не мог знать, что всего через год он и его семья попадут в ее донесения Главному штабу.

Когда они познакомились, Бергман был еще помолвлен с Марианной фон Шанц, но это не помешало ему броситься в объятия Ланнбю. Временами он жил у шпионки в ее квартире на сёдермальмской Бастугатан. И мотался как неприкаянный меж тремя жилищами – родительским домом на Стургатан, квартирами Свена Ханссона и Карин Ланнбю. Сам, видимо, толком не понимал, где его дом, и настроения у него резко менялись.

В дневниках Карин Бергман сквозит печаль по поводу фон Шанц. “Трудно ей, бедняжке. Никогда я не сочувствовала ей так, как сейчас”. Разговор с классной наставницей в Социально-педагогической семинарии: “Она все поняла и хочет помочь. Дай-то бог!” Марианна, якобы так сказал ей Ингмар, восприняла разрыв помолвки “великодушно”, что противоречит описанию ситуации, какое дает сам Бергман в “Волшебном фонаре”: он-то утверждает, что помолвку расторгла фон Шанц.

Карин Бергман пишет также о занятиях сына и его тогдашних настроениях. Уже зарокотали пушки мировой войны, и дневниковые записи перемежаются сводками из Европы.

 

На новообретенных театральных подмостках Ингмар Бергман в темпе поставил целый ряд пьес. К трудовой дисциплине и сотрудникам он относился чуть ли не с маниакальной серьезностью. Установил строгие правила касательно выступлений труппы. Говорил о важности и целеустремленности даже в небольших задачах, о самодисциплине, уважении, пунктуальности, недопустимости споров во время работы, все жалобы и частные мнения обсуждаются после репетиции и лично с режиссером, неявка на репетицию может быть оправдана лишь очень вескими причинами, и о ней следует предупреждать заблаговременно, а кроме того, все должны приходить на репетиции хорошо подготовленными.

Анкетирование, проведенное среди сотрудников Местер-Улофсгордена, показало, что, пока говорил Ингмар Бергман, нельзя было рта открыть и атмосферу переполняли горькие замечания. К дополнительным ангажементам или обязательствам за пределами театра режиссер относился неблагосклонно.

Карин Бергман следила за успехами сына, смотрела, по возможности, все его спектакли и рецензировала их в дневнике. “Тонко и глубоко”, – записала она о “Человеке, который прожил жизнь заново” Пера Лагерквиста. “Черная перчатка” просто замечательна, впечатление от вечера “сильное”, а Ингмар Бергман “сиял”.

Карин Бергман была покорена “Макбетом” и считала, что у сына большой талант, из которого, возможно, “что-то выйдет”. Она радовалась с ним и молила Бога помочь ему идти верным путем.

Премьера “Белоснежки” в Местер-Улофсгордене ознаменовалась волнующим событием: среди публики присутствовала третья и последняя жена Стриндберга – Харриет Боссе. После спектакля она с теплотой говорила о подлинном вживании в драму и лично поблагодарила режиссера. “Что этот мальчик способен еще создать!” – восторженно записала в дневнике Карин Бергман.

Такова светлая сторона. Параллельно все время существовала и темная. Три вечера в неделю Ингмар Бергман играл со своим клубом, так Карин называла работу в Местер-Улофсгордене. На чувствительную натуру сестры Маргареты его беспокойный дух воздействовал негативно. Он был как чужой. Временами заходил в гости, но Карин всегда казался совершенно неприступным. После его ухода она зачастую оставалась без сил.

Весной она услышала, какие кошмары творятся в Германии, а в апреле немцы оккупировали Данию и Норвегию. Ночью пришла весть, что Германия напала на Голландию и Бельгию, и их “сердца наполнились ужасом”.

В мае в пасторском доме возникло с сыном новое “интермеццо”, от которого Карин Бергман едва не отдала Богу душу, но разрешилось все лучше, чем она могла надеяться.

В июне немцы вошли в Париж, и Карин Бергман тревожилась о судьбах мира и боялась за младшего сына.

Одно из тогдашних писем Ингмара Бергмана дает хорошее представление о том, как он смотрел на свою жизнь. Написано оно 21 августа 1940 года в Стокгольме и адресовано Карин Бергман в Дувнес:

Дорогая мама! Вчера звонила тетя Грета, по делу, и тут я вспомнил, что начисто запамятовал одну вещь. А ведь торжественно обещал почтенному папеньке это сделать. Речь о том, что я должен был подтвердить получение 185 крон. Эта сумма будет использована именно так, как вы хотели, мама. Денег на питание хватит ровно на 30 дней. Считая с воскресенья 28 июля, когда я приезжал домой. На более долгий срок их не растянуть, потому что последнюю неделю мне пришлось соблюдать строжайшую диету. У меня явно случился приступ осенних желудочных колик. И ведь ничего из ряда вон выходящего я не ел. Но ни с того ни с сего вдруг расстроился желудок, разболелась голова и слегка поднялась температура. Сейчас все уже прошло, работаю как обычно. Занимаюсь театром, и пока что обе мои работы вполне ладят. Страстно мечтаю только об одном – вырваться в Даларну на недельку или дней на десять. Надеюсь, что за это время сумею написать факультетскую работу [по литературоведению. – Авт.] – больше откладывать нельзя. Да мне и не хочется тянуть дальше. Пусть даже получится неудачно. Можно мне приехать между седьмым и четырнадцатым? Ведь пятнадцатого начинаются курсы молодежных руководителей г. Стокгольма, и тогда мне опять придется сидеть в городе. Но было бы чудесно провести несколько осенних деньков в Воромсе. Как у вас дела? В непомерной графомании вас не обвинишь, хотя, пожалуй, тут я сам виноват. Правда, у меня тоже масса дел. Ок. шести часов уходит на учебу. Занимаюсь кое с кем из бедняг, которые будут пробоваться в Драматический (80 кандидатов – примут пятерых), вдобавок театр. Рабочий день продолжается с 9 до 12. Но фактически я никогда не чувствовал себя так хорошо, как сейчас. Я необычайно доволен собой и жизнью. Бываешь либо счастлив, либо нет. Никак не могу сказать, что я несчастлив.

Вполне оптимистичный тон письма не соответствовал эмоциональному состоянию матери. Той осенью, находясь в Даларне, она писала в дневнике, что сердце ее гнетет печаль. Ингмар полон беспокойства и задерган. Эрик ни о чем не подозревает, с головой ушел в работу, и его необходимо щадить. Так что справляться надо самой, в одиночку.

Письмо от Ингмара раскрывало многое – что именно, неясно, – и она написала ответ, который, как она надеялась, будет полезен ввиду предстоящего недельного визита сына в Дувнес. Она с ужасом вспоминала его бурный уход из пасторского дома годом раньше и теперь была довольна, что поддерживает с ним личный контакт и что он, невзирая ни на что, достижим. “Дай бог, чтобы я смогла узнать его поглубже, когда он сюда приедет. Завтра вечером Ингмар будет здесь? Каким он окажется?” Оказалось, что сын приехал в “солнечном настроении”. Но уже на следующий день она заметила давние черты: “Огромная бесцеремонность”, “…мучаешься, думая о жизни Ингмара. Куда его заведет резкий, необузданный темперамент?”, “Ему вроде бы хорошо с нами, хотя он и отпускает высокомерные замечания”.

Ингмар совершал долгие прогулки с сестрой Маргаретой, Нитти, и это как будто бы шло ему на пользу. Когда, проведя целый день в Бурленге, Карин с дочерью вернулись в Дувнес, Ингмар опять был в дурном настроении, но повеселел, когда растопили камин и попросили его почитать вслух отрывки из пьесы.

В последний его воромсский день Карин температурила и кашляла, но все-таки была на ногах. Поведение сына становилось для нее все более необъяснимо, и он довольно неуверенно говорил о минувшей неделе и о том, как много значит для него дувнесский дом. “Утром Ингмар уезжает, радостно предвкушая все, что ждет его в Стокгольме”.

В ноябре случился новый взрыв, и он опять ушел из дома. Карин не понимала, что творится с парнем. “Мы фактически ничего не можем с ним поделать. Ужасно думать, что это наш малыш Ингмар. Откуда взялась эта непомерная наглость? Нитти вправду измучена и слаба. Как ей выдержать? Но хочешь не хочешь, придется жить дальше и надеяться на милосердие Господа”.

Однажды вечером с визитом приехали добрые друзья. Турстен Булин, епископ Хернёсандский и Эриков однокашник по упсальским временам, рассуждал на тему “Домашний кризис”, второй гость – о “Страшном суде”, обе темы были весьма близки представлениям Карин Бергман о собственной семейной жизни. В декабре Ингмар лежал больной у Свена Ханссона, и Карин навестила его там. “…давно он не был непримиримее, упрямее и неуравновешеннее”. Через несколько дней ему полегчало, но Карин “в глубине души смертельно устала после этой последней стычки”. Сын был измотан и слаб. “Нелегко строить семейную жизнь, когда все законченные индивидуалисты. Но уже вечер. Да поможет мне Бог”, – записала она в дневнике рождественским вечером.

 

Первой пьесой, которую Ингмар Бергман поставил в Студенческом театре, был “Пеликан” Августа Стриндберга. Название отсылает к мифу о матери-пеликанше, которая отдает своим птенцам все, даже собственную кровь. Стриндберг перевернул этот образ и сделал ее кровопийцей, которая пренебрегает своими детьми, поедает на кухне лучшие куски, топит на своей половине, но не в комнатах детей, томится по зятю и доводит мужа до грани разорения. Пьеса считается натуралистической, экспрессионистской и абсурдной, и, возможно, Бергман, остановив выбор именно на ней, держал в голове худшие стороны своей матери.

В списке действующих лиц и исполнителей фигурировали две женщины, с которыми его связывали весьма особенные отношения. Барбру Юрт ав Урнес играла дочь, Карин Ланнбю – мать. Ланнбю играла роль матери и в другой бергмановской постановке, в “Красной Шапочке” в театре “Сказка” в Общественном доме, согласно одной из рецензий, “тепло и задушевно, что весьма способствовало сказочной атмосфере, царившей на маленькой сцене”. В “Пеликане” же рецензенты хвалили прежде всего Юрт ав Урнес, а постановку оценивали как “мрачно верную стилистически” и проработанную. “Свенска дагбладет” превозносила Бергмана за амбициозную и похвальную работу.

Сексуальная Ланнбю, возможно под влиянием более свободных кругов на континенте, на одной из репетиций ошарашила заснувшую на диване партнершу поцелуем в губы. Юрт ав Урнес, мягко говоря, удивилась, и неожиданная интимность отнюдь не изменила ее скептического отношения к Ланнбю. Этой особе ничего рассказывать не стоит – может достичь чужих ушей. В общем, Юрт ав Урнес считала Ланнбю ненадежной.

Однако Карин Ланнбю стала ближайшей сотрудницей Бергмана в обоих театрах, не как актриса, а как администратор, искательница талантов и финансирования. Она использовала все свои ухищрения. Одним из молодых дарований, завербованных ею в театр “Сказка”, стал актер Петер Линдгрен, о котором она тоже доложила в Главный штаб, вероятно потому, что отец Линдгрена работал инженером в компании АСЕА в Москве и в 1930-е годы сын там учился. Вдобавок в Стокгольме отец был консультантом по “русским вопросам”. Тогда-то и очутился в досье “Аннетты” в Главном штабе ВС.

 

Один из ее телефонных разговоров, когда она из театра звонила некоему мистеру Ивенсу из британской миссии, подслушала полиция:

Ланнбю. Это мисс Ланнбю из театра “Сказка”. Вы там были?

Ивенс. Да, был, но не имел времени задержаться. Мне казалось, вы говорили, что одного часа будет достаточно.

Л. Вам понравилось?

И. Очень. Был бы рад повидать актеров и поздравить их. Вы живете в Сёдермальме?

Л. Нет, но я почти целыми днями в театре.

И. Тогда мы могли бы пообедать в погребке “Гёта”, скажем в следующий вторник, двадцать второго, в час пятнадцать?

Л. Согласна.

И. Я буду в темном костюме и могу добавить, что выгляжу весьма “по-английски”. Думаю, вы меня узнаете.

Л. А я надену большую черную шляпу и, кстати, буду в черном или в розовом.

Звучит драматичнее, чем обстояло на самом деле. Речь шла не о передаче секретных сведений, а о сущем пустяке: “Аннетта” хотела арендовать у британской миссии шкаф-витрину для театра “Сказка”. Мистер Ивенс воспринял просьбу с полным пониманием. И был готов не только предоставить витрину, но и оплачивать ее аренду – 30 крон в месяц. Однако за обедом они говорили не только о витрине. Мистер Ивенс интересовался фирмой “Бельго-Балтик”, исполнительный директор которой был известен полиции своими пронацистскими симпатиями. Мистер Ивенс не сомневался, что вся фирма – просто камуфляж для германского разведывательно-пропагандистского центра. Он утверждал также, что рекламная фирма на Свеавеген, “Паблисити”, на самом деле представляет собой британский пропагандистский центр. К своему донесению об этом обеде Ланнбю присовокупила образец его почерка.

Ингмар Бергман и Карин Ланнбю стали парой, что ни для кого не явилось неожиданностью, но это не мешало ей тайком посылать в Главный штаб донесения о любовнике и его семье.

Осенью 1940 года она сообщала:

Студент-филолог Ингемар [sic!] Бергман, сын главного пастора прихода Хедвиг-Элеоноры, молодой человек, не проявляющий интереса [к Главному штабу. – Авт.], сообщил, что его брат, канд. философии и юриспруденции, ранее работавший в МИДе, теперь сотрудничает в “шведской разведке”. Поскольку мое знакомство с И. Б. весьма поверхностно, следует предостеречь его брата от болтливости.

Ситуация была крайне деликатная. Даг Бергман вместе с многими шведскими добровольцами воевал на стороне Финляндии против Советского Союза, а по возвращении примкнул к “Бюро С.”, секретной военной разведывательной организации, созданной во время войны. Одновременно Даг состоял в крайне пронацистском Шведском национальном союзе, чьи лидеры, в том числе знаменитый путешественник Свен Хедин, осенью и зимой 1940-го носились с мыслью о государственном перевороте. В задачу Бергмана в “Бюро С.” входил допрос беженцев, а добытые им сведения были составной частью разведданных.

Итак, Карин Ланнбю посчитала, что ее любовник, молодой многобещающий театральный режиссер Ингмар Бергман, довольно болтлив по части секретной деятельности брата и что Дага Бергмана необходимо предупредить.

К тому же она солгала о своих отношениях с Ингмаром, утверждая, что они знакомы шапочно.

Еврейский парнишка Макс Гольдштейн, впоследствии Маго, знаменитый художник по костюмам и сотрудник Ингмара Бергмана, приехал в Швецию как беженец. Его кузен Дитер Винтер точно так же спасся от нацистских концлагерей и жил теперь в семье пастора на Стургатан. Как-то раз Винтер послал Гольдштейна на сёдермальмскую квартиру Карин Ланнбю с пакетом еды для Ингмара Бергмана.

Открыла мне женщина с густыми рыжими, как кетчуп, волосами того оттенка, какой мне в ту пору совершенно не нравился; у нее за спиной мелькнул долговязый бледный молодой человек, который посмотрел на меня с весьма дружелюбным любопытством. Про рыжую я слыхал, что она сочиняет книги, и мне это показалось интересным, —

пишет Маго в своих мемуарах.

Долговязый бледный молодой человек, разумеется, Ингмар Бергман. Квартира была тесная, обставлена по-спартански – книжный шкаф, два стула, письменный стол с настольной лампой и два застланных матраса. Еду готовили в шкафу, пишет Бергман в “Волшебном фонаре”, а в умывальном тазу мыли посуду и стирали. “Мы сидели каждый на своем матрасе и работали. Мария непрерывно курила. Чтобы спастись, я открыл ответный огонь. И очень скоро стал заядлым курильщиком”.

Как полагает Марианна Хёк, Карин Ланнбю распахнула перед Ингмаром Бергманом горизонты, какие ему, классически образованному пасторскому сыну, и во сне не снились. Она вытащила его из привычного окружения, вспорола защитную оболочку его буржуазного воспитания, вывела из духовной лености и оставила метку на всю жизнь. “Лечение радикальное, но закаляющее”. Здесь Хёк и Бергман более-менее согласны касательно влияния, которое оказала на него Ланнбю, и не удивительно, ведь главным источником информации для журналистки был сам режиссер. Вдобавок, пишет Хёк, Ланнбю первая действительно поняла, что в нем есть нечто особенное, и убедила в этом его самого.

Неоднозначность обстоятельств еще возрастает, когда весной 1941 года Ланнбю докладывает Главному штабу о происходящем в семье любовника. Объектом ее интереса был проживавший там молодой человек:

У главного пастора Бергмана, Стургатан, 7, уже два года из милосердия проживает немецкий юноша-полуеврей, беженец Дитер Мюллер-Винтер. Отец его – ариец, немецкий полковник-артиллерист, дворянин. Мать – еврейка, приехала сюда позднее, чем сын, сейчас возглавляет беженский приют Иудаистской общины. Эмиграция молодого человека кажется мне странной: он приехал сюда по паспорту с выездной визой, с солидным багажом, в 1939 году (уже в 1938-м даже немцам-арийцам с хорошими национал-социалистическими связями было сложно получить заграничный паспорт), указал, что переночует у Бергманов, а на следующий день уедет в Умео и приступит там к работе. Как выяснилось, это был обман: социальное ведомство заявило, что разрешения на работу не выдавалось и получить его было невозможно. Эмиграцию он мотивировал страхом перед трудовой повинностью, ибо как полуеврей рисковал, что с ним будут обходиться плохо. Он близко общается с немецко-еврейским беженцем по фамилии Филиппи. Изучает немецкий в Высшей школе. Если вам известны и интересны эти два немецких имени, я присмотрюсь к юноше внимательнее.

Ланнбю спрашивала также, не надо ли ей выяснить, имел ли Эрик Бергман в нацистской Германии возможные особые контакты, которые помогли Дитеру Винтеру обойти выездные инструкции. Согласно более позднему донесению, именно доброе имя пастора и его церковные контакты фактически спасли Дитера, а затем и его мать. Он сумел выправить для юноши шведский паспорт беженца и тем самым уберег его от призыва в вермахт. И опять-таки имя Эрика Бергмана побудило Адольфа Эйхмана, одного из зачинщиков Холокоста, дать добро на выезд в Швецию матери, госпожи Винтер.

Роман сына с Ланнбю отнюдь не радовал Эрика и Карин Бергман. Особенно огорчалась Карин, впрочем, она вообще все чаще огорчалась по поводу отношений сына с женщинами. Можно только гадать, что бы произошло, знай они, что Ланнбю вдобавок сообщала военным и полицейским разведкам щекотливые подробности семейных обстоятельств, в частности насчет Дитера Винтера, к которому Карин и Маргарета относились особым образом. Первую дневниковую запись о нем Карин Бергман сделала в октябре 1938 года: “Письма от Винтеров из Берлина. Она просит что-нибудь сделать для ее сына, Дитера”.

В автобиографической книге “Зеркало, зеркало…” Маргарета Бергман рассказывает предысторию. Вместе с подругой Ингой-Лилль она навестила летом подругиных родственников в австрийском Брегенце на берегу Боденского озера. Инга-Лилль довольно долгое время переписывалась с Дитером Винтером и заочно влюбилась в него. На обратном пути девушки задержались в Берлине и побывали дома у Винтеров, которые прятались у матери в спальне, выходившей во двор. Окна на улицу были разбиты, на полу так и валялись осколки стекол, выбитых шайкой юных нацистов.

Мать Дитера в отчаянии рассказала, что нацисты, зная, что они по-прежнему живут в этой квартире, могут в любую минуту прийти за ними и отправить в концлагерь. Брегенцский дядя Инги-Лилль был убежденным нацистом, и через его жену Инга-Лилль узнала о преследованиях евреев, цыган, коммунистов, инвалидов. Она слышала о пытках, о внезапных ночных арестах. Много лет спустя взрослая Маргарета размышляет о невероятной наивности родителей, пославших дочерей совершенствоваться в немецком языке в тот мир, о котором определенно не знали ничего.

Госпожа Винтер рассказала Маргарете и Инге-Лилль о положении евреев. И в свою очередь попросила рассказать всем в Швеции о том, что творится в Германии. Еще она попросила во имя всего святого спасти ее сына, а он стоял в дверях и слушал. В тот миг, когда Маргарета Бергман увидела тонкое, ранимое лицо юноши и буханку хлеба в его руках, она сразу влюбилась.

Один час в этой комнате взорвал мою ограниченность, мой дурацкий кокон, и я всем сердцем постараюсь спасти этих двоих – мать и сына. Каким образом, я пока что не имею представления. Но, отламывая куски черного хлеба для нас и для своей матери, он ломает и мое эгоистичное и наивное “я”, избавляет меня, пусть даже ненадолго, от страха неизвестно перед чем, порожденного безопасностью, в которой я росла.

В марте 1939-го Дитер Винтер прибыл в Стокгольм. “На редкость чистый юноша лет 17–18, с легкой улыбкой, напоминающей улыбку старика, человека, который много видел и много страдал”, – записала в дневнике Карин Бергман. С приездом Винтера и участием в судьбе его семьи Бергманы непосредственно и лично вовлеклись в ход европейских событий. Даже Даг Бергман как будто бы понял, что был ослеплен своим восторгом перед нацизмом. “Неописуемо мрачный настрой витает вокруг, все охвачены полнейшим пессимизмом. Но я поневоле должен признать, что Германию необходимо разбить любой ценой, иначе никому больше не жить в мире и покое”, – писал он домой в одном из августовских писем 1939 года.

Десятого сентября скончался отец Дитера Винтера, и вечером Карин Бергман видела просто одинокого плачущего ребенка, трогательного в своем стремлении не падать духом. Вдобавок он боялся за свою мать, которая тогда еще находилась в Берлине, и в страхе горевал по разбитым иллюзиям, касавшимся едва ли не всего в жизни. Четырнадцатого сентября, когда в Германии хоронили отца Дитера, Эрик Бергман распорядился звонить в колокола церкви Хедвиг-Элеоноры.

Возлюбленный Маргареты Бергман жил с ней под одной крышей, однако зарождавшийся роман очень скоро обернулся ужасным сексуальным переживанием. Она подробно пишет об этом в книге “Зеркало, зеркало…”, где ее брат Ингмар (там его зовут Лео) объясняет, почему Дитер по-прежнему живет в семье Бергман, хотя его мать теперь тоже в Стокгольме.

Неужели тебе не понятно, что мамаша сама влюблена в парня? Типично для ее возраста! Ей не очень-то хорошо с отцом, и вся ее дьявольская любовная энергия должна, черт побери, найти какой-то выход – пусть платонический, “сублимированный”, как она сама говорит.

О новом увлечении сына Карин Бергман упоминает в дневниковой записи, сделанной в День Люсии в 1940 году. Она следила за газетными публикациями, и скандальное бегство Карин Ланнбю из психиатрической лечебницы в конце мая 1938 года вряд ли осталось ею незамеченным:

Стокгольмская полиция объявила в розыск 22-летнюю Карин Ланнбю, которая сбежала в понедельник из Лонгбруской больницы, где проходила лечение. По приметам, беглянка ростом 168 см, крепкого телосложения, с большими голубыми глазами, лицо овальное, щеки полные, зубы крупные, здоровые, волосы каштаново-рыжие, одета в драповое пальто до колен, темно-синюю спортивную юбку с большими черными пуговицами и двумя карманами, бежевые чулки и светлые туфли с белым рантом. В письме к матери она сообщает, что заложила кольцо, браслет и фотоаппарат, а на вырученные деньги купила другую одежду. Есть подозрения, что она намерена покинуть страну. Информацию о беглянке можно сообщить по телефону в дежурную часть полицейского участка.

Побег стал поводом для множества заметок с подробностями исчезновения, и портрет Ланнбю красовался на газетных страницах. Теперь, двумя годами позже, она была агентом Главного штаба, но Карин Бергман знать не знала об этом, когда открывала дверь подруге сына, которая пришла в гости. Вечером она занесла в дневник свои впечатления: “Странный, очень умный, энергичный, но нездоровый [неразборчиво] человек. Но почему-то мне ее ужасно жалко”.

Шпионка вошла в семью Бергман. Ходила на богослужения в церковь Хедвиг-Элеоноры, слушала проповеди Эрика Бергмана, а затем шла со всеми в пасторский дом на Стургатан. Роль Ланнбю в “Пеликане” мало-помалу перекинулась и на ее отношение к Ингмару Бергману. Судя по книге Андерса Тунберга, Карин Ланнбю беспокоилась о его здоровье, умоляла его регулярно питаться, есть полезную пищу и отказаться от венских булочек. Учила его всему, что знала о винах, и ухаживала за ним, когда его желудок бунтовал.

Карин Бергман, как обычно, следила за будничными перипетиями сына – иногда издалека, иногда с близкого расстояния. Радовалась вместе с ним его успехам, с участием воспринимала его неудачи. И прежде всего постоянно испытывала беспокойство. Если оно не находило конкретного выражения, то таилось под поверхностью. В январе 1941 года Ингмар Бергман нервничал, пал духом, и общаться с ним было совершенно невозможно. Карин не знала, куда обратиться за помощью.

В апреле Эрик Бергман был, как никогда, глубоко обижен на сына. С другой же стороны, Ингмар повез Студенческий театр на гастроли в оккупированный Копенгаген, где они играли “Пеликана”, и Карин Бергман тотчас стала гордой матерью:

Сегодня утром в газетах написали о блестящем успехе Студенческого театра в Копенгагене. Подумать только, что за этим стоит Ингмар. Как он, наверно, счастлив! […] Сегодня он приезжал домой. Сияя от счастья. Он работал за сценой, в старом свитере и сандалиях, когда грянули овации, и не хотел выходить на аплодисменты, но режиссер Мо вытащил его на сцену, прямо в таком вот виде, и ему долго аплодировали. На банкете тот же Мо произнес в честь Ингмара отдельный тост. Я так за него рада. Хорошо бы ему теперь не подкачать и в будничной работе. В Копенгагене было чудесно. Разумеется, насколько это возможно. По возвращении у него в кармане осталось 11 эре.

В мае ее ждала сенсация: Ингмар Бергман узнал, что к осени возглавит маленький театр “Сказка” в Общественном доме (всего 99 кресел), и сказал, что думает “всерьез заняться режиссурой”.

Карин посмотрела его версию стриндберговского “Отца” и сочла постановку “наводящей на размышления и до ужаса трагичной”. “После такого вечера чувствуешь себя измученной”, – записала она.

Лето провели в Дувнесе. Там Карин Бергман нравилось больше всего, тогда как пастор всегда стремился в шхеры, к морю и лодочной жизни. Ингмар Бергман получил от шведско-финского писателя и поэта Ярла Хеммера известие, что осенью может поставить одну из его драм, однако приводил свою мать в отчаяние – “иной раз кажется, будто невозможно удержать голову над водой”, – и они часами сидели и разговаривали.

В июле сын был то спокойным, то капризным, то ласковым, то холодным. Неприступность уживалась в нем с непосредственностью.

Ко мне он относится очень критично и все же с какой-то странной теплотой, порой чуть ли не с восхищением. Как мало от меня сейчас проку, не могу я быть такой, как надо бы, для всей этой молодежи, что окружает меня. […] Ингмар утихомирился, работает со своим театром, купается, гуляет, отдыхает. Я очень довольна. […] Ингмар теперь такой милый, что трудно с ним расстаться. Помогает с уборкой, носит воду и весь день бодр и весел.

Судя по дневникам Карин Бергман, теперь она замечает, как любовница забирает Ингмара в свои руки.

Карин Ланнбю все время держит его мертвой хваткой, я вижу. Бедный малыш Ингмар, сколько суровости ждет его в жизни. […] Не день, а сущее пекло, в двойном смысле. Телеграмма от К. Л. из Стокгольма с ужасными новостями для Ингмара и многочасовой разговор с ним.

О каких ужасных новостях идет речь, неизвестно.

Двенадцатого июля шпионка приехала из раскаленного Стокгольма погостить в Дувнес. Очутилась в святая святых – на даче Воромс, – и Карин Бергман казалось, что она рада. Однако она не знала, что по дороге в Дувнес энергичная Ланнбю успела доложить в Главный штаб о неком Кристере Стрёмхольме, которого встретила на перроне во время остановки в Бурленге. Стокгольмская уголовная полиция посчитала необходимым завести на него досье, его почту контролировали, и Ланнбю уже довольно долго глаз с него не спускала. Молодой человек был ровесником Ингмара Бергмана, родился всего неделей позже. Судьбы этих двух мужчин уже через несколько лет пересекутся совершенно неожиданным образом.

Согласно секретной памятной записке, составленной старшим полицейским Русквистом, Стрёмхольм четырнадцатилетним подростком вступил в 1932 году в Шведскую национал-социалистическую партию, которую возглавлял печально знаменитый Биргер Фуругорд, а затем стал членом руководимой Свеном Улофом Линдхольмом Национал-социалистической рабочей партии и руководителем ее молодежной организации “Скандинавская молодежь”. Однако, получив три месяца исправительных работ за участие в знаменитом налете на стокгольмские помещения социалистического и определенно антинацистского студенческого объединения “Кларте”, был исключен из партии. В 1936 году он создал организацию Sine prohibitione imus ad finem, куда входили гимназисты из разных учебных заведений, а задачей организации был сбор сведений о деятельности коммунистической и других левых партий.

К тому же по натуре Кристер Стрёмхольм был авантюристом чисто хемингуэевского масштаба. В 1935–1938 годах он как турист и с целью изучения искусства объездил Норвегию, Финляндию, Германию, Бельгию, Италию и Францию. Согласно одному из полицейских источников, в сентябре 1938-го добровольцем участвовал на стороне правительства в испанской гражданской войне, сражался против русских в Финляндии зимой 1939-го и в Норвегии против немцев весной 1940-го. В полицию поступил целый ряд доносов, что-де Стрёмхольм общался с подозрительными лицами и, возможно, занимается нелегальной политической деятельностью.

Карин Ланнбю выявляла его связи, “гешефты с контрабандой оружия и нацистские делишки” и подозревала, что он отнюдь не столь безобиден, как кажется: “Он изображает мелкого фанатика, а “в сущности, просто милого и невинного парня, совершенно неспособного и т. д.”. Наверняка ему известно весьма много”.

В своих донесениях Ланнбю информирует и о его матери: “Мать Стрёмхольма, раньше имевшая много денег, теперь “как все”. Так или иначе хоть какой-то способ прижать ее, если она вправду работает на Германию и вы решите от нее отделаться”, – писала она в декабре 1939-го, а спустя два года намекала, что мать занималась проституцией: “Паршивая старая карга Класон […] вела и ведет распущенную жизнь, сделав ее источником дохода. Все близкое окружение госпожи К. и ее сына – это нацисты, громилы, женщины легкого поведения и юнцы, нередко в сочетании.

Многих можно обезвредить как “обычных” уголовников или согласно закону о бродяжничестве”.

 

Теперь же, с остановки на пути в Дувнес к любовнику, она докладывала Штабу:

В Бурленге поезд стоял долго – на перроне я встретила Кристера Стрёмхольма, ожидавшего поезда на Хедемуру, поблизости от которой, в Дала-Финхюттан, расположена колония художников, куда он хочет заехать по пути в евлеские шхеры, где собирается поездить на велосипеде. Затем он проедет из Мартинсбударна под Идре в Эльвдален, что в 20 км от норвежской границы. До того он уже побывал на Готланде, приехал туда как раз накануне 22/4. Прикрытие: пейзажные эскизы с натуры. Его новая позиция: “Я теперь не нацист, это в прошлом”. Минувшей весной он был призван на сборы в районе Ваксхольма, служил на небольшом катере, контролирующем морские сообщения, “изучил шхеры вдоль и поперек”.

Двадцатитрехлетие Ингмара Бергмана отпраздновали на день раньше, но, как всегда, в воскресенье, и он был трогательно счастлив по поводу всех сюрпризов. Карин Ланнбю, отметила в дневнике Карин Бергман, весь день казалась спокойной, веселой и скромно счастливой. Тем не менее она очень ей сочувствовала: “Мне от души жаль эту девушку”.

Следующий день прошел спокойно и безмятежно. Карин Бергман с облегчением наблюдала, что влюбленные сумели стряхнуть с себя городскую спешку, тревогу, нервотрепку, неприятные переживания и жили среди природы как счастливые дети. Но болезнь Ланнбю и нервозность сына печалили ее, и она чувствовала свое полное бессилие. Могла разве только постараться относиться к обоим по-доброму. Когда через несколько дней они уехали в Стокгольм, после сына осталась гулкая пустота. “Таким, как сейчас, по-детски славным и добрым, я долго его не увижу. Знаю, что бывает, когда великая битва берет его в тиски”.

День-другой спустя почта доставила два письма. Одно от Карин Ланнбю, которая благодарила за прием, второе – от сына. Язвительное, насыщенное сарказмом, и речь шла, в частности, о том, где ему жить. Пока что он по-прежнему обретался у доброго друга Свена Ханссона, а родители как будто бы хотели, чтобы он вернулся домой или, по крайней мере, питался дома, но у Ингмара Бергмана были совершенно другие планы. В порядке исключения это письмо написано на машинке и оттого кажется более официальным, чем прочие, не слишком разборчивые письма, какие он писал от руки; машинопись словно делала послание более действенным, не позволяла вечно встревоженной матери от него отмахнуться:

О комнате. Я искренне благодарен, что вы так великодушно заботитесь о спокойствии моей учебы. Но у меня есть другое предложение. Поскольку Ханссоны, кажется, не собираются повышать плату за эту нору, я предпочел бы пока остаться здесь. Что же до завтраков и обедов дома, то затея просто ужасная, вызванная, вероятно, вполне понятным желанием контролировать мои утренние привычки, которые, как я охотно, но без раскаяния соглашусь, ужасны. Все это приведет лишь к бесконечным ссорам, брюзжанию и жалкому вынужденному вранью, поэтому я бы с радостью предпочел уладить дело иным, более разумным способом. Скажу так: лучше буду ходить в старом сером костюме, пока он сам с меня не свалится, чем отираться по утрам среди семейства Бергман. Я рассчитываю, если получится, скооперироваться с приятелем и снять здесь двухкомнатную квартиру, за 40 крон в месяц с каждого. А тогда очень даже логично использовать оставшиеся деньги на упомянутые завтраки. Десять крон я и сам пожертвую на алтарь домашнего спокойствия. Вот и необходимые 30 крон. Если высокий семейный совет отвергнет этот дружеский план, я буду знать, что деньги на завтрак урезаны не из экономности, а по куда более некрасивым мотивам. Это о жилье. О костюме. Или костюмах. В письме об этом мама просила скромно, поэтому и я отвечу скромно. Я проверил нынешнее состояние серого костюма. Пиджак в порядке. А вот брюки безусловно пора списывать со счетов, они годятся разве что на лоскутное одеяло. Я уверен, что нынешней осенью вполне обойдусь без нового костюма. С финансами у вас, как я слыхал, туго, так что лучше отложить покупку до лучших времен. Короче говоря, я не сочту себя “обманутым”, не получив осенью нового костюма. Приеду в Даларну в брюках гольф, блейзере и высоких башмаках. А так как мне, наверно, придется везти с собой в сумке половину городской библиотеки и всю гуманитарную, я не собираюсь брать что-то еще, по-моему, это совершенно излишне. Черный плащ вполне сгодится, а желтый я поберегу. Это об одежде. О себе рассказывать сейчас особо нечего. Осень для меня всегда самое лучшее, но и самое трудное время года. Сейчас я целиком и полностью занят написанием курсовой. Иногда идет хорошо, и я чувствую себя превосходно, иногда не ладится, и тогда я впадаю в уныние и спрашиваю себя, а стоит ли корпеть над учебой. Вечерами репетирую в театре, утром хожу прогуляться к южным холмам, Шиннарвиксбергу и переулкам Клары. Настроение крайне переменчивое. Но в глубине души я невероятно счастлив, а главное – энергичен. Радуюсь как ребенок поездке в Воромс. Считаю дни и всем сердцем надеюсь, что обойдется без скандалов по поводу денег, жилья и одежды. Иначе сразу уеду. Это не угроза, я просто прошу отнестись терпеливо к мамину преданному Мальцу. P S. Выезжаю поездом в 11.25 седьмого сентября.

Судя по обстоятельствам, в его предложении снять квартиру пополам с “приятелем”, которому тоже негде жить, речь шла о том, что он хотел съехаться с Карин Ланнбю. Карин Бергман не знала, что и думать, и сетовала в дневнике: “Какой уж тут отдых, я все больше убеждаюсь, что мне отдых заказан”. Она размышляла всю ночь, наутро спозаранку позвонила сыну и сказала “нет”.

 

Ингмар Бергман все время занимался своими постановками, и Карин Бергман внимательно следила за его работой. В сентябре 1941 года, став свидетельницей транзитной перевозки немецких солдат-отпускников через Швецию по железной дороге (“Немецкие эшелоны в Крюльбу задержали нас”), она посмотрела в театре “Сказка” “Сонату призраков”. Это была первая постановка для взрослой публики, сделанная Ингмаром Бергманом в Общественном доме, и на другой день после премьеры в газетах пестрело его имя, гордо отметила она. Сама пьеса показалась ей причудливой и страшной, однако она понимала, что в подходе сына “есть что-то от подлинного художника”. Хотя мечтала, чтобы он начал ставить пьесы с позитивным содержанием. “Думаю, когда-нибудь он сможет сделать что-нибудь вправду большое”.

За несколько дней до премьеры Карин Бергман пригласили на ужин в новую квартиру Карин Ланнбю, где жил теперь и ее сын. Она отправилась туда со смешанными чувствами, но молодая пара постаралась обеспечить домашний уют, хотя меблировка отличалась спартанским минимализмом. После она записала в дневнике, до чего необычно было видеть Ланнбю в роли хозяйки, а Ингмара – в роли ее фактотума.

Гостья отблагодарила, пригласив Карин Ланнбю отужинать на Стургатан. Эрик Бергман за столом демонстративно молчал, словно подчеркивая, что не одобряет связь сына с этой женщиной. Позднее Ингмар Бергман не преминул поговорить с матерью о невежливом поведении отца, в свою очередь Карин Ланнбю тоже поговорила с госпожой Бергман, правда, скорее посетовала на душевное состояние своего возлюбленного и на запутанные семейные отношения. “Мне от души жаль девушку, но Ингмар не может с нею разобраться”, – записала Карин Бергман в дневнике.

Однако связь начала давать трещину. В семистраничном рукописном рассказе без названия (1942) Ингмар Бергман описывает жизнь в крохотной квартирке, где почти всё, и в первую очередь, пожалуй, сами взаимоотношения, пропитано дымом: “Я устал от тебя и твоей журналистской писанины. Устал от тебя, от запаха духов и еды, от сигарет и окаянной пишмашинки”.

В драматургическом творчестве Бергмана обнаруживается множество женских характеров и сцен, где, по всей вероятности, отразились черты Ланнбю и его бурного романа с ней. В известном смысле можно рассматривать эти описания как бергмановскую манеру если и не отомстить в искусстве, то хотя бы взять реванш. Давая свою версию отношений, он позволяет себе литературные вольности, и все-таки зачастую впечатление оказывается не в его пользу. Однако рассказ его, вот что важно.

Если перевести означенные сцены в реальность, складывается такая картина: Бергмана терзала ревность, в особенности к прежней жизни подруги, и он глаз с нее не спускал, следил за ней даже на улице. Они ссорились, расходились и опять мирились, перепуганные тем, что причиняли друг другу. Он шпионил у ее квартиры и, подобно легкомысленному мужчине, наведывающемуся в бордель, наведывался к Ланнбю, которая безоговорочно исполняла его желания. Привязанность Бергмана к ней в конце концов стала тяготить обоих. Он сделался этакой собакой на поводке у хозяйки, то есть у Ланнбю, и терпел бесконечные унижения.

В раннем наброске для “Волшебного фонаря”, позднее вычеркнутом, но воспроизведенном в книге Маарет Коскинен “В начале было слово”, Бергман описывает продолжавшийся несколько дней грандиозный скандал, который достиг кульминации, когда голая, избитая Ланнбю норовила ударить его кухонным ножом. Бергман швырнул в нее табуретку и попал. Она выронила нож и упала. Лицо побледнело, тело судорожно задергалось. “Я обнаруживаю, что душу ее, бью головой об пол и что вошел в нее и она хочет, чтобы я убил ее, и я вот-вот исполню ее желание”.

Когда Ингмар Бергман получил приглашение в театральное турне по южной Швеции, он согласился, хотя Ланнбю его отговаривала. Он закончил литературную учебу и порвал с любовницей. Турне потерпело неудачу, и он, пристыженный, вернулся к злорадствующей Ланнбю, которая уже завела нового любовника. В тесную однокомнатную квартирку Бергмана все же впустили, и несколько ночей он мучился в этом menage a trois .

В итоге его вышвырнули, “с фонарем под глазом и с растяжением большого пальца”. Ланнбю устала от такой ситуации, а соперник оказался посильнее Бергмана.

В октябре в театре снова состоялась премьера. Шекспировский “Сон в летнюю ночь”. Газеты взахлеб писали о “молодом Ингмаре Бергмане”, на которого возлагали большие надежды. Карин с Эриком сочли постановку прелестной, “пожалуй, самой красивой из всего, что он ставил до сих пор. Малыш Ингмар, пусть Господь защитит его во всем и вопреки всему!”

На Рождество 1941 года Карин наблюдала, как сын, опять переехавший на Стургатан, наслаждается отдыхом и возвращением домой. И не напрасно. Новый год принес большие перемены. Его творческая фантазия буквально била ключом, а за углом ждала новая женщина.

Назад: Рыжая
Дальше: “Благослови Господь Эльсу и Ингмара”