Книга: Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха
Назад: 6. НАСМЕШКА ФОРТУНЫ
Дальше: 8. ПОЧТА ПОЧИТАТЕЛЕЙ

7. ТРУДНОСТИ СЕРЬЕЗНЫЕ И НЕ ОЧЕНЬ (ДЖИН УОРТОН)

Итак, на чем я остановился! Ах да, на Джин Уортон и ее домике в Партингтон-Ридже... Дом наконец принадлежит мне, при нем и участок почти в три акра. Как и было мне напророчено, в самый критический момент франки все-таки пришли; как раз хватило расплатиться за дом и участок.
Начну с того, что Джин Уортон – первый и единственный человек среди моих знакомых, кто не только говорит о «изобильности земли», но и доказывает, что так оно и есть, своей повседневной жизнью, своими отношениями с друзьями и соседями.
Опять-таки во времена жительства в Вилла Сера, когда я только начал переписываться с Датчанином Рудьяром, я узнал, что эру Водолея, в которую мы только что вступили или собираемся вступить, правильно будет назвать «Эрой Расцвета». Даже на пороге этой новой эры всем очевидно, что ресурсы нашей планеты неисчерпаемы. Я говорю о материальных ресурсах. Что же до ресурсов духовных, разве их когда-нибудь недоставало? Если недоставало, то только в человеческом воображении.
В мире полно теорий нового порядка, новой системы распределения. Художники написали дивные полотна, изображающие то близкое время, когда мы, жители этой земли, увидим, как будет покончено с войнами, когда атомная энергия станет использоваться во благо человечества. Но никто не действует так, как если бы верил в то, что этот прекрасный век, солнце которого уже встает над землей, действительно достижим, действительно реален, действительно может наступить. Вот отличный предмет для обсуждения за коктейлем, когда сто раз пережуют другие, самые актуальные темы. Обычно это летающие тарелки. Или последняя книга Свами Такого-то.
Повторяю, Джин Уортон – единственная из всех, кого я знал, обеими ногами стояла в новом веке. Я познакомился с нею, еще живя в бревенчатой хижине Линды Сарджент. Как сейчас вижу ее на пороге крохотного почтового отделения в Биг-Суре, одетую в огромных размеров дождевик, лица почти не видно под рыбацкой шляпой. Взгляд блестящих глаз ласков, выразителен и понимающ. Я мгновенно ощутил свет, исходящий от нее, и, выходя из почты, спросил Линду, кто это. После той встречи я не видел ее несколько недель, потому что, как я потом узнал, она разъезжала по стране, послушная зову людей, нуждавшихся в ее помощи.
Перебравшись в домик Кита Эванса на горе Партингтон-Ридж, я во время прогулки часто проходил мимо недавно построенного дома Джин Уортон и нетерпеливо поглядывал, не появилась ли наконец хозяйка. У дома и даже участка вокруг вид был еще необжитой. Иногда я заглядывал в окна, и всегда в глаза бросалась все та же книга, как бы нарочно оставленная на видном месте, хотя, может, мне так казалось, и книгу забыли там случайно. Называлась она «Наука и здоровье».
Люди обычно говорили о Джин Уортон как о приверженце «Христианской науки» или «чего-то в этом роде», но всегда с интонацией, намекавшей на ее «особость». Подозреваю, что никто в то время не имел ни малейшего представления о том, сколь мучительно трудно ей было определить свою жизненную позицию. Я хочу сказать, что, вырабатывая и поверяя практикой свои жизненные взгляды, следуя путем Истины, она порвала с прошлым – и с теми, кто считал, что понимает ее, – и это порой ставило ее в трудное положение. Можно выразиться иначе: она перестала быть «адептом». Даже близкие друзья не знали, что и думать. Она то и дело высказывала мысли, которые казались им несовместимыми с учением или, что еще хуже, «еретическими». А то абсурдными или полностью несостоятельными. Она явно двигалась вперед – вот в чем было дело. А если кто движется достаточно быстро, разрыв может стать непреодолимым, слишком болезненным для тех, кто начинает отставать. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из ее единоверцев до конца понимал, что происходит. «Джин меняется». Умней они ничего не могли сказать.
Даже сегодня для меня остается тайной, почему вообще эта женщина поверяла мне, человеку иного склада, свои сокровенные мысли. Тем не менее, по мере того как углублялось наше знакомство, переходя в крепкую дружбу, такую дружбу, при которой возможен свободнейший обмен идеями и мнениями, я начал понимать, почему она могла облегчать душу со мной, следовавшим совершенно иным путем. Важно было не прошлое, но настоящее. Для меня, точно так же, как и для нее, настоящее стало всем. Для меня вопрос стоял особенно остро. Когда мы беседовали с нею, эта острота исчезала. Она была в настоящем, она была его частью, она была само настоящее.
Должен сразу сказать, что, едва познакомясь с человеком, Джин Уортон не принималась тут же излагать свои взгляды. Во всяком случае, так было со мной. Для начала она показала себя доброй и всегда готовой прийти на помощь соседкой. Хотя наши жилища и разделяло всего лишь несколько сот ярдов, но нам не было видно друг друга. Только постепенно и совершенно естественным образом я услышал о ее «религиозных предпочтениях». Первое, о чем я узнал, это о благотворном воздействии ее ясного, трезвого ума. Что у нее очень четкое представление чуть ли не обо всем, что знал я сам, и мне это показалось занятным; говоря о своих убеждениях, она ничуть не пыталась навязать вам свое мнение, не проявляла никакой воинственности.
Хотя я не нуждался в целителе или мне только казалось, что не нуждался, при каждой нашей с нею встрече я испытывал ощущение, что она обладает такой способностью. И, может, впервые в жизни благоразумно не пытался выяснить происхождение и природу ее дара. Сколь ни короток бывал наш разговор, потом я всегда замечал, что чувствую себя лучше, чувствую себя, что называется, человеком с большой буквы. Я говорю не о физическом состоянии, как бывает, когда хватишь хорошую дозу витаминов, хотя это я тоже ощущал; я имею в виду скорее духовное самочувствие, когда я, не как после эйфории, которой бывал подвержен в прошлом, обретал спокойствие, уравновешенность, выдержку и не только чувствовал, но и убеждался в своем единении с миром.
И все же я не делал намеренных попыток узнать ее лучше. Только после того, как она отдала нам свой дом, только после того, как она пережила несколько глубоких кризисов и обрела уверенность в себе, что для менее собранного человека могло кончиться весьма печально, только тогда начались между нами длительные и непростые диалоги, обмен мыслями, который для меня был истинным откровением. Что касается характера и сути ее взглядов – если угодно, ее жизненной философии, – я не решаюсь пытаться изложить ее в нескольких словах. Она сама представила их в небольшой книге, называющейся «Жизненная программа». В этой книге изложена самая основа ее взглядов, кристально ясная и предельно сжатая – никаких темных или общих мест, позволяющая читателю на этом фундаменте выстраивать жизнь по собственному усмотрению. Следствием этой книги стали ожесточенные дискуссии, возникавшие при одном упоминании ее имени. Стоит, наверно, сказать об этом подробнее. Джин Уортон принадлежит к той категории людей, которые, как бы ясно они ни выражались, всегда рискуют быть неправильно понятыми. Ее высказывания, устные или печатные, могут быть совершенно четкими и в то же время пробуждать сомнения, насмешку и беспокойство у тех, кто прочитает или услышит ее. Возможно, это цена, которую человек платит за то, что высказывается с полной откровенностью. Есть, впрочем, хорошее объяснение тому, почему она порою оказывается в подобном парадоксально сложном положении. Дело в том, что ее послание может быть явлено лишь посредством примера. Это нечто такое, что надо испытать самому, а не обсуждать. Именно это обстоятельство и мешает ей кого-то убедить в своей правоте. Рамакришна так сказал об этом:
«Можно прочитать тысячи лекций и ни в чем не убедить практичных людей. Можно ли вбить гвоздь в каменную стену? Вы разобьете голову, а стена этого и не заметит. Ударьте аллигатора мечом по спине, он даже внимания не обратит. В любом священном месте Индии наполнят нищенскую чашу (сделанную из тыквы), но она всегда будет горька...»
Тем, кто знает и признает ее, кто борется с самим собой, как она борется с собой, мысли и концепции Джин Уортон ясны и очевидны. Они невозмутимо относятся к тому, что порой у нее встречаются видимые противоречия. Даже к тому, что она, бывает, напускает, так сказать, «туману таинственности». Мы знаем, как извратили высказывания Иисуса. И даже его поступки!
Я, однако, заговорил здесь о Джин Уортон не просто из желания воспеть ей хвалу, хотя считаю это вполне уместным, поскольку в неоплатном долгу перед нею, да к тому же часто из кожи вон лезу, отдавая дань или воздавая должное людям куда менее достойным. Нет, я чувствую необходимость говорить о ней потому, в частности, что с момента своего прозрения она сражается в одиночку. Я прошу читателя принять на веру, что речь идет о необыкновенной личности, о необыкновенной борьбе. Возможно, зря или не к месту я упомянул в связи с нею имя Мэри Бейкер Эдди. То, что «Христианская наука» сыграла свою роль в ее жизни, неоспоримо; я бы даже рискнул предположить, роль чрезвычайно важную. Но это все в прошлом. Всякий, кто возьмет на себя труд прочитать «Жизненную программу» Джин Уортон, обнаружит коренное расхождение между ее нынешними взглядами и взглядами Мэри Бейкер Эдди.
Похоже, всякого, кто обладает собственной, отличной от других точкой зрения, неизбежно встречают в штыки. Человек не может иметь определенного, позитивного взгляда на смысл и цель жизни без того, чтобы это не отражалось на его поступках, которые, в свою очередь, производят отклик в окружающих. Печальная истина состоит в том, что обычно это негативный отклик. Точней, чаще всего негативный. У остальных, немногих, так называемых последователей, все обращается в пародию, карикатуру. Новатор всегда пребывает в одиночестве, всегда он – объект насмешек, поклонения и предательства.
Читая жизнеописания величайших духовных лидеров – Гаутамы Будды, Миларепы, Иисуса – или даже таких фигур, как Лао-цзы или Сократ, – мы делаем вид, что понимаем их страдания. Мы, самое большее, понимаем это умом. Но стоит появиться среди нас новой фигуре, человеку, вооруженному новым видением, более глубоким знанием, как все начинается сначала. Люди имеют врожденную склонность воспринимать подобные вспышки духа как личную трагедию. Порою даже самые просвещенные люди.
Ежели новому духу случится воплотиться в женщине, положение становится еще сложней. «Это не женское дело!» Как будто сфера духа принадлежит исключительно мужчине.
Но трудности Джин Уортон объяснялись не просто тем, что она женщина, но еще и тем, что она личность и человек общественный. Должен мимоходом признаться, что больше всего ей мешала принадлежность к женскому полу. Что не столь уж странно, принимая во внимание вековые старания мужчин воздействовать в своих интересах на женское сознание.
Но вернемся к главному... Во всей полноте и трагически остро эта проблема представлена во втором томе трилогии Вассермана, которая открывается романом «Дело Маурициуса». В английском переводе роман называется «Доктор Керкховен». Этот Керкховен – выдающийся целитель, который вдруг оказывается не духовным целителем, а психоаналитиком. Самый дар Керкховена несет ему погибель. Спасая других, он убивает себя. Не по собственной воле и не сознательно, но потому, что он таков по природе. И то, что он совершает (ради других), вовлекает его в драму, которую не в силах прекратить ни он, ни любой другой человек. У Керкховена не было намерения «спасти мир». Он был человек страстный, невероятно проницательный, намерения его были чисты и бескорыстны. Он стал жертвой собственной сострадательной натуры. Надо самому прочитать книгу, чтобы убедиться, что он был почти безупречен.
В известном смысле чтение этой трилогии, а также долгие и необычайно плодотворные беседы с Рене Нель у нее в Беверли-Глен подготовили меня к тому, чтобы, по крайней мере частично, понять и отнестись с сочувствием к духовной драме Джин Уортон. Как я объясняю ее положение, она достигла той точки, когда помощь другим перестает быть бесполезной и абсурдной и превращается в благоуханную реальность. Она порвала с церковью, более того, со всякого рода организациями, как еще прежде – с домом и родителями. Невероятно чуткая к горю и страданию других, знакомая с равнодушием и слепотой, которые являются причиной всех наших невзгод, она, по существу, вынуждена была принять на себя обязанности наставницы, утешительницы, целительницы. И в этой роли она была естественна и скромна, больше похожа на ангельское существо, нежели на вершительницу добрых дел. Исполняя свою миссию служения людям, она наивно верила, что заставляет страдальцев вспомнить о природе и существовании истинного источника силы и здоровья, мира и радости. Но, как все, кто проводил подобный эксперимент, она постепенно пришла к пониманию, что люди заинтересованы не в божественной силе, которая открыта для них, а в том, чтобы найти посредника, кто исправил бы то, что они сотворили с собой по глупости или скудости душевной. Она обнаружила то, что другим, циничным, известно слишком хорошо: люди предпочитают веровать в далекого Бога и поклоняться ему, чем жить по законам божественной природы, как определено им по рождению. Она обнаружила, что люди предпочитают легкий путь, путь лени, безответственности, исповеди, раскаяния и новых прегрешений трудному, но прямому пути, который ведет, нет, не на Крест, но к жизни более богатой, жизни вечной.
Вы говорите: «Старо!»? Но почему вы так считаете? Слишком умны или убедились в этом на собственном горьком опыте? Это вещи разные. Никто по доброй воле не выбирает путь мученика, однако для тех, кому не грозят нечеловеческие испытания, он может казаться привлекательным. И никому не приходит мысль спасать мир, пока он впервые не познает чудо личного спасения. Даже профаны способны увидеть разницу между Лениным и Франциском Ассизским, между Франклином Делано Рузвельтом и Рамакришной или даже Ганди. Что же до Иисуса из Назарета или Гаутамы Будды, то кто может даже помыслить сравнивать их с какой угодно исторической фигурой?
Когда, к собственной своей радости, она показала, что способна исцелять физические недуги, когда обнаружила, что исцеление достигается не столько действием, сколько прозрением, она все свои силы посвятила тому, чтобы убедить других, что сама она тут не больше, чем инструмент, – не я, «...но пославший Меня Отец!» – что каждый может обрести ту же способность к исцелению, стоит ему лишь раскрыть глаза, прозреть. Подобные энергичные попытки вызвали только недоразумение и непонимание окружающих. И усиливающееся отчуждение. Не то чтобы люди перестали обращаться к ней за помощью (всякого рода), но именно те, кому она помогла, меньше всего желали разделить ее взгляды. Что до других, кто наблюдал за всем со стороны, то тут все было определено заранее. В великом они видели смешное. Видели самолюбование там, где была только одна невероятная скромность.
Разговаривая с ней об этих ее трудностях, я призывал ее быть более отстраненной. Мне легко было представить, каким образом она снова и снова попадала в одну и ту же ловушку, как позволяла, невольно, использовать и эксплуатировать себя. Как простым вопросом, искренним, как ей казалось, ее провоцировали на бесполезные и мучительные объяснения. Порой я винил ее (про себя) в излишней навязчивости, в стремлении исправить все и вся, ни перед чем не останавливаться, всюду совать свой нос. Но даже намек на возможность отказаться от этого причинял ей боль. Она и не подозревала, или так казалось, что другим ее постоянное желание помочь бывает в тягость. Всегда находясь в боевой готовности, она была как часовой, борющийся с усталостью. Иначе и быть не могло, это было определено самой ее натурой. Знаю, ее попытки исправить существующее положение и должны оставлять равнодушными тех, кто с готовностью закрывает глаза на несчастья и страдания других. Но для людей чутких и отзывчивых, в высшей степени отзывчивых, задача не в том, закрывать глаза или держать их открытыми, но в том, чтобы воздерживаться от вмешательства. «Куда дурак во всю прыть, туда ангела не заманить», – говорит пословица. Несомненно, ангелы видят многое такое, что простым смертным недоступно; если ангелы колеблются, то вовсе не потому, что заботятся о самосохранении.
Когда человеку следует решиться на действие? Что подразумевать под действием? И не оказывается ли иногда человек в таком положении, когда отказ от действия есть высшая форма действия? Иисус молчал, стоя перед Пилатом. Будда протянул толпе цветок, дабы люди его созерцали, и это была его величайшая проповедь.
– Джин, – решился я однажды сказать, – вот вы заявили, что все что ни есть – благо, что зло – это лишь негативная сторона позитивного, что замысел совершенен, что свет рассеет тьму, что истина восторжествует и уже торжествует... Но способны ли вы воздержаться от помощи слабому, от попытки исправить бесчестного, способны ли ответить молчанием на глупые вопросы или властные требования? Можете ли просто быть самою собой, уверенной, что больше от вас ничего и не требуется? Разве этого недостаточно – быть? Или, как вы выражаетесь, видеть? Видеть фальшь, иллюзию, подделку?
У меня никогда не возникало малейшего сомнения в ее искренности. Единственный недостаток, смею так это назвать, который я мог обнаружить у нее, – это чрезмерное чувство сострадания. Тем не менее может ли быть более тесная связь между человеческим и божественным? Сострадательная натура пробуждается именно тогда, когда сердце и разум становятся едины, когда воля полностью подчиняется их власти. В подлинном сострадании нет ни пристрастности, ни личного отношения. В нем ничего нет от уступчивости или бессилия. Как раз напротив. Сострадание, едва вступая, сводит все диссонансы к единому созвучию. Но оно может возникнуть, стать эффективным и оказать магическое действие только при наличии абсолютной уверенности, абсолютного совпадения с истиной. «Я и Отец – одно».
Я же порою замечал у нее колебания или нерешительность, что заставляло ее в моменты слабости делать над собой легкое усилие, что только «мастер» способен себе запретить, – а если не запрещает, то потому, что уверен в последствиях. Прежде ей часто приходилось делать над собой мучительные усилия, и это дорого ей обошлось. Существовала небольшая опасность, что это может повториться. Вопрос был в том, как продвигаться дальше, как стать еще более полезной людям, но при этом избежать новых соблазнов, новых ловушек, которые расставляет нам наше эго. Она сознавала эту опасность и каждый день заново приучала себя подавлять даже самое чистое, но рассудочное желание прийти на помощь. Понимая, что увещевать самое себя – это все равно что напоминать себе о собственных недостатках, она также заставляла себя повиноваться только душевным порывам. Борясь за то, чтобы оставаться открытой, чтобы не принимать решений, не давать оценок, не проявлять волю, видеть каждую ситуацию такой, какова она есть на данный момент, а не была прежде, борясь за то, чтобы не бороться, сражаясь за то, чтобы не сражаться, решая не решать, она превратила себя в поле битвы. Внешне эта сложная борьба никак на ней не отражалась; она всегда выглядела безмятежной, уверенной в себе, полной оптимизма и благополучной. Однако внутри нее пылало пламя. У нее была задача в жизни, но какова она, эта задача, было все менее и менее ясно. Чем мудрей она становилась, чем проницательней, тем больше сужалось для нее поле деятельности. А она всегда была личностью очень активной, очень энергичной. Наверно, и не представляла себе, что такое усталость. Она изо всех сил старалась быть как можно незаметней. Она даже покорилась желанию покориться. Но ее жизнь – для тех, кто с тревогой следил за ней, – казалось, становится все более бурной, более сложной. Ее приезды и отъезды были беспорядочны, как метания стрелки компаса в присутствии рудной залежи. Каждый находил свое объяснение ее поступкам, но ни одно из них не было верным. Даже ее собственное.
В заключение ее личной истории, которую я скоро завершу, скажу, что хотел не вызвать любопытство читателя, не возбудить интерес к удивительной личности – мир полон удивительных «личностей», – но привлечь внимание к проблеме, жизненно важной для всех нас, какой бы незначительной она нам ни казалась. Порой говорят, имея в виду этот переходный период, в котором мы находимся, что на сей раз нам не явится фигура мирового масштаба, чтобы вывести нас из пустыни. На сей раз нам придется спасаться самим. (Именно это, конечно, старался объяснить нам каждый великий учитель.) Принимая во внимание ужасное положение, в котором мир в целом находится сегодня, совершенно ясно, что на горизонте не видно ни единой фигуры, способной стать мировым лидером и повести всех нас за собой. Нет и нового учения, несущего новое откровение, которое встряхнуло бы нас, вывело из состояния инерции. Неопровержимые истины: что Царство Небесное – внутри нас или «мы близки к достижению Царства Небесного» – как и следует переводить эти слова Писания, на чем настаивают ученые, – что человек не нуждается в посреднике, что он не может спастись иначе, как только собственными усилиями, что богатства земли неисчерпаемы, – эти неопровержимые истины сегодня особенно очевидны. Разумеется, существует жестокое, ироничное обоснование нашего упорного отказа от спасения. То, что мы с таким высокомерием и пренебрежением относимся к претендентам на роль спасителей, происходит вовсе не от нашей невосприимчивости. Сегодня мы знаем, что «благодетели человечества» и «посредники» способны натворить больше бед, нежели беспечные, небрежные грешники.
Как народ мы, американцы, участвовали в нескольких опасных экспериментах. С 1914 года мы пытались кое в чем помочь миру. Не то чтобы бескорыстно, это правда, но и не совсем уж лицемерно. Говоря коротко, мы вели себя так, как вел бы себя народ, который ухватил больше жизненных благ, чем ему полагается, который не был изуродован морально, физически и духовно успешными завоеваниями и революциями. И все же у нас не получилось сделать так, чтобы всему миру жилось хорошо. Мало того, мы сами оказались отброшены назад и деградировали. В нас не стало характера наших предков, их независимости, жизнерадостности и жизнестойкости, не говоря уже о мужестве, вере и оптимизме. Будучи еще молодой нацией, мы уже устали, полны сомнений и дурных предчувствий и пребываем в полной растерянности, какого курса придерживаться во внешней политике. Все, на что мы, похоже, способны, – это чаще колоться и вооружаться до зубов. Когда мы не в агрессивном настроении и не угрожаем, мы прельщаем, умасливаем и умягчаем, в чем большие мастера. Всему свету ясно, что мы желаем одного – в мире и покое наслаждаться своим огромным куском пирога. Но теперь мы с несомненностью знаем, и это-то нас глубоко тревожит, что не можем наслаждаться своим пирогом, когда остальной мир голодает. Более того, знаем, что у нас даже вообще его не будет, пока другие не получат с нашей помощью своего куска. (Если, конечно, они хотят пирог, а не что-то более существенное.)
Если мы боготворим изобилие, тогда здравый смысл диктует нам, что следует прекратить тратить время и силы на создание разрушительных вещей и разрушительных идеологий. Вообразите человека, сильного и здорового, который ничего не хочет от своего соседа, потому что дома у него есть все, что нужно и даже больше того, и который настаивает, что ему необходимо глотать пилюли для успокоения, увешивается оружием, отправляясь на работу, и доходит до того, что окружает дом высокой стеной, чтобы никто не ворвался и не отнял у него несчастную корку хлеба. Или такого, кто говорит: «Да, я с удовольствием присяду за ваш столик, но сперва вы должны изменить свой образ мысли». Или такого, кто идет еще дальше и говорит: «Твоя беда в том, что ты не умеешь жить!»
Я не делаю вида, что знаю, как живут другие, но кое-что все же знаю. Для этого мне даже не нужно покидать крохотный поселок, где я живу. Несмотря на все то хорошее, что я вижу от своих соседей, несмотря на все героические усилия, которые они предпринимают, чтобы жить достойно, помогать друг другу, превратить это место, где они нашли себя, в рай, должен сказать, что они лишь одной ногой в этом новом мире, который молит, чтобы его открыли. Я имею в виду мир полнокровных и гармоничных отношений – с Богом, человеком, природой, детьми, родителями, мужем или женой, братом или сестрой. Заметьте, я ни слова не говорю об искусстве, культуре, интеллекте, изобретательстве. О мире игры, о да! Бескрайнем и, возможно, самом благодетельном мире из всех после мира полной праздности. Но ближе к делу...
Нет, будучи писателем, я не могу не смотреть на новое мое окружение иными глазами, чем просто друг или сосед. Я могу видеть все то, что видела Джин Уортон – и, возможно, больше. Я решил остановиться на «самом интересном», что произошло со мною здесь, будь то хорошее или плохое, радостное или напротив. Я не собираюсь описывать нравы окружающего меня общества. Для меня не имеет значения, что, пройдя несколько десятков ярдов в ту или в другую сторону, я могу столкнуться с каким-нибудь злобным ублюдком, или богоданным сукиным сыном, или мерзким скрягой, или тщеславным и высокомерным дураком. «Чтобы мир создать, нужно каждой твари по паре». Ouais! Если я сойду с коровьей тропинки в своих ежедневных прогулках по холмам и вернусь домой, облепленный репьями и колючками, кто меня упрекнет? В случайном разговоре с соседом, бывает, уловишь иногда кое-что схожее с твоими собственными несчастьями, и это дает тебе отдаленное представление о том, как люди живут вокруг, о чем ты не подозревал или на что не обращал внимания. Потрясающим откровением может стать то, что у такого-то, человека с виду спокойного, удовлетворенного, терпимого и приятного, жена, оказывается, сущая мегера, которая буквально сводит его с ума. Или что такой-то, кажущийся счастливым в своей профессии и в котором все видят «везунчика», чувствует себя последним неудачником и его гложет постоянная мысль, что он совершил огромную ошибку, не пойдя в судьи, дипломаты или еще куда. Не важно, кто этот человек – судья, политик, художник, водопроводчик, поденщик или фермер, – если поглубже заглянешь ему в душу, увидишь несчастного, неудовлетворенного человека. А если он в душе несчастен, можно почти наверняка сказать, что его жена еще более несчастна. В доме у него, кажущемся таким удобным, таким уютным, и мирным, и приятным, непременно существуют скелеты и призраки, происходят трагедии и катастрофы, своим величием, коварством и таинственностью превосходящие все, о чем поведали наши драматурги и романисты. Ни один художник не обладает гением, достаточным, чтобы дойти до самой сути, когда речь идет о частной жизни человека. «Если вы несчастливы, – говорит Толстой, – а я знаю, что вы несчастливы...» Эти слова вечно звучат у меня в ушах. Сам Толстой, этот величественный старец, этот гений, этот добрый христианин, не смог избежать несчастия. Его семейная жизнь выглядит печальным пошлым фарсом. Чем более велик он становился духовно, тем нелепей было его положение в доме. Классическая ситуация, безусловно, однако, будучи повторенная на бытовом уровне и повсюду, – достойная слез. Мужья делают все, что они могут, жены – что могут они, но ничего не получается. Шутихи вместо фейерверков. Ссоры по ничтожным поводам, дурацкие скандалы, ревность, интрижки, усиливающаяся отчужденность, истерический страх, за которыми следуют новые ссоры, новые интрижки, новые сплетни, новые объяснения и взаимные упреки, после чего – развод, алименты, раздел потомства, раздел имущества, а там очередная попытка, очередная неудача, и все повторяется сначала. В итоге – горькая, банкротство, рак или шизофрения. Затем самоубийство – моральное, духовное, физическое – и исчезновение.
Таково положение, которое не всегда ясно из картинки на телеэкране. Негативная основа, иными словами, из которой в конечном счете возникнет все позитивное, благое и вечное. Ее легко узнать, потому что не важно, где приземлится ваш парашют, всюду одно и то же: повседневная жизнь.
С нею я знаком почти так же хорошо, как Джин Уортон, потратившая столько времени и сил на то, чтобы открывать положительные стороны вещей людям, которые видят только негативное или скорее не способны постичь его, потому что, если бы это им удалось, они больше не нуждались бы в позитивном, довольствуясь негативным. Почему мы не можем держаться позитивного, раз уж нам его показали? Ответов много, как и причин: от школы до догматизма. В любом случае, не напоминаем ли мы с вами тех близоруких, которые заснули, едучи в поезде, очки благополучно торчат в кармашке, и вдруг они открывают глаза и какую-то долю секунды видят все ясно и четко, так ясно и четко, словно у них прекрасное зрение? Не надо придираться. Они прекрасно видели – но лишь несколько мгновений. Отчего это произошло? Задаются ли они подобным вопросом? Нет! Они спокойно протирают глаза, в которых снова все расплывается, и надевают очки. В очках, говорят они себе, они могут видеть так же хорошо, как сосед. Но они не видят так же хорошо, как человек с нормальным зрением. Они видят, как люди с недостаточным зрением.
Все действует совокупно – острота зрения, поза, положение, скорость и, как говорил Бальзак, «угол зрения». Ангел в человеке готов прийти на помощь всякий раз, когда это ужасное человеческое существо хочет, чтобы его особое состояние длилось как можно дольше. Все не только видится иначе, появляется иным, когда острота зрения восстановлена. Видеть вещи цельными – значит быть цельным. Тот, кто намерен все предать огню, двойник дурня, который думает, что может спасти мир. Мир незачем ни сжигать, ни спасать. Мир – существует, мы – существуем. Временно, если отвергнем его; всегда – если примем. Нет ничего прочного, устоявшегося, неизменного. Все текуче, потому что все сотворенное тоже творит. Если вы несчастливы – «а я знаю, что вы несчастливы!» – задумайтесь как следует! Можно провести остаток жизни, сражаясь до победы на всех фронтах, всех направлениях, – и ни к чему не прийти. Откажитесь от борьбы, признайте себя побежденным, и, возможно, вы увидите мир иными глазами. Более чем вероятно, что вы увидите ваших друзей и врагов в ином свете – даже вашу жену или того подлого, невнимательного, тупого, вспыльчивого, проспиртованного дьявола – вашего мужа.
Есть ли расхождение между этим реалистическим наброском, который я вам только что представил, и привлекательной картиной реальности, что я написал, когда «апельсинные деревья» были в цвету? Несомненно есть. Может, я сам себе противоречил? Нет! Обе картины правдивы, даром что несут на себе печать зимнего настроения. Мы всегда пребываем в двух мирах одновременно, и оба мира – нереальны. Один – это тот, где, как нам кажется, мы находимся, другой – в котором хотели бы оказаться. От времени до времени, словно сквозь щелку в двери – или как близорукий, заснувший в поезде, – мы видим проблеск неизменного мира. И тогда мы познаем разницу между реальным и иллюзорным лучше, нежели внимая любому метафизику.
Я уже несколько раз подчеркивал тот факт, что все, что человек постигает здесь, в Биг-Суре, он постигает окончательней, быстрей, верней, чем смог бы постичь где-то в другом месте. Я снова возвращаюсь к этому. Повторяю, здешние люди ничем существенным не отличаются от людей где-нибудь еще. Они испытывают в основном такие же трудности, что и те, кто живет в городах, джунглях, пустыне или бескрайних степях. Главная трудность не в том, чтобы быть в мире с соседом, но в том, чтобы быть в мире с самим собой. Вы скажете, банально. И тем не менее это так.
Отчего человеческие проблемы (здесь, в Биг-Суре) принимают такой трагический оборот? Порой – почти мелодраматический. Во многом это объясняется самим местом. Если бы душа захотела выбрать арену, где разыграть свои страсти, это было бы самое подходящее место. Здесь человек чувствует себя открытым – не только стихиям, но взору Бога. Обнаженные, саднящие, вынесенные на фон декораций, подавляющих своей мощью и величием, человеческие проблемы приобретают совершенно иной масштаб благодаря просцениуму, на котором разыгрывается конфликт. Робинсон Джефферс безошибочно усилил эту сторону своих сюжетных поэм. Его герои и их поступки отнюдь не выглядят чрезмерными, преувеличенными, как полагают некоторые. Если в его поэмах есть что-то от греческой трагедии, то это потому, что Джефферс вновь нашел здесь атмосферу богов и рока, которыми одержимы были древние греки. Здешний свет – почти такой же электрический, холмы – почти такие же голые, поселение – почти такое же самостоятельное, как в древней Греции. Суровым первопроходцам, обосновавшимся здесь, нужен был только голос, который поведал бы об их неведомой драме. И Джефферс стал этим голосом.
Но есть и другой фактор, который сейчас вступает в игру. Хотя Биг-Сур место изолированное (не полностью), до него докатываются, как через волнорез, волны бури, бушующей в мире. Живя здесь, у моря ли, на вершине ли горы, ощущаешь, что все это происходит где-то «там, далеко». Нет необходимости за утренним кофе читать газету или настраивать радио на последнее шоковое известие. Можно читать газету или не читать, слушать радио или не слушать и при этом не чувствовать, что шагаешь не в ногу с остальной частью общества. Не нужно ехать на работу в переполненном, вонючем сабвее; не нужно целый день висеть на телефоне; не нужно воевать с пикетом или с полицией, швыряющей гранаты со слезоточивым газом в охваченную паникой толпу. Нет надобности покупать телевизор детям. Жизнь здесь идет своим чередом, свободная от множества вещей, выбивающих человека из колеи, которые в остальной Америке считаются нормой.
С другой стороны, когда становится совсем тяжко, когда не знаешь, как быть, когда терпение готово лопнуть, и не к кому пойти, и нет кино, чтобы отвлечься, нет бара, чтобы забыться (места, где можно выпить, есть, но с вами никто не будет знаться, если вы там напьетесь), нет улиц, чтобы пошататься, ни подонков, чтобы подраться, ни витрин, на которые можно поглазеть. Вы полностью предоставлены самому себе. Если все же вам хочется сорвать зло, срывайте его на бурных волнах, на тихом лесу, на каменных горах. Здесь можно испытать такое отчаяние, какого городскому человеку не понять. Разумеется, вас даже может охватить амок... но куда это вас заведет? Горы не исполосуешь, небо не изрубишь на куски и самым широким мечом не снесешь волну. Можно допиться до белой горячки, но что на все это скажет Мать Природа?
Помню время – здесь, в Партингтон-Ридже, – когда я прошел через все стадии настоящего отчаяния. Это было, когда тогдашняя моя жена решила найти для себя выход из безнадежного положения, в котором мы находились. Она повезла детей на Восточное побережье, якобы для того, чтобы познакомить их с дедушкой и бабушкой, которых дети никогда не видели. Через несколько дней как они должны были прибыть на место, вдруг от них перестали приходить письма. Я ждал, написал несколько писем, на которые не получил ответа, одно вернулось нераспечатанным (что означало: адресат выбыл в неизвестном направлении или умер), а потом, когда молчание окончательно сгустилось, вдруг ударился в панику. Я не столько беспокоился о жене, хотя, наверно, следовало бы, сколько о детях. «Где, черт подери, мои дети?» – беспрестанно спрашивал я себя. Я спрашивал все громче и громче, пока не стало казаться, что я ору во все горло, так что все слышат. Наконец я послал телеграмму сестре жены и два дня спустя получил ответ, что «они» несколько дней назад сели на поезд и теперь уже, наверное, в Лос-Анджелесе. Это было слабым утешением, потому что, как мне тогда (по наивности) представлялось, если она намеревалась привезти детей домой, то Лос-Анджелес – отнюдь не дом. Кроме того, как я мог быть уверен, что она сошла в Лос-Анджелесе? Может быть, для нее это только стартовая площадка? Может быть, они пересекли границу и сейчас уже где-нибудь в Мексике? И в тот миг я понял, что «дом» стал значить кое-что другое – для нее. Теперь у меня не было способа связаться с ней. Меня отсекли, резко и точно, как бритвой. Прошел день, другой, третий. По-прежнему ни слова. Гордость удержала меня от того, чтобы снова писать ее сестре. «Буду сидеть и ждать, – сказал я себе. – Буду сидеть до скончания времен». Легко сказать! В сутках двадцать четыре часа, а их можно разбить на минуты, секунды и доли секунд, которые длятся вечность. И все, о чем можешь думать, что можешь повторять себе вновь и вновь, это: «Где они, где они, где они?» Конечно, можно пойти в полицию или нанять частного детектива... человек действия способен придумать тысячу вариантов, что можно предпринять в подобном критическом положении. Но у меня иной характер. Я сижу на скале и думаю. Или думаю, что думаю. Никто не может сказать, что он «думает», когда в голове у него беспрестанно звучат только одни и те же вопросы, одни и те же ответы. Нет, голова у меня была просто пуста, пуста, как пузырь, в котором оглушительно пульсировали попеременно страхи и надежды, угрызения и покаяния.
Что вы делаете, находясь в таком положении – волны беснуются, пытаясь добраться до вас, чайки кричат на вас, канюки кружат, готовые спикировать, словно вы уже гнилая требуха, а небо в сиянии славы, но не шлет ни луча надежды? Я скажу, что вы делаете в такой миг, если не все еще чувства умерли в вас. Я отвечу вам, как Уильям Блейк однажды ответил человеку, спросившему его, что он делает, будучи в крайнем отчаянии. Уильям Блейк спокойно повернулся к доброй своей жене Кэт, своей верной спутнице жизни, и сказал: «Кэт, что мы делаем в таких случаях?» И умница Кэт ответила: «Становимся на колени и молимся, не так ли, мистер Блейк?»
Именно это я и сделал, и так должны поступать все без исключения страдальцы, когда мучения становятся окончательно невыносимы.
Назад: 6. НАСМЕШКА ФОРТУНЫ
Дальше: 8. ПОЧТА ПОЧИТАТЕЛЕЙ