Книга: Книга о друзьях
Назад: Эпилог
Дальше: Примечания

ДРУГИЕ ЖЕНЩИНЫ В МОЕЙ ЖИЗНИ

Предисловие
Несколько дней назад я отпраздновал свой восемьдесят шестой день рождения. Я думал, что писать теперь буду очень мало или вообще не буду. Однако два никак не связанных между собой случая, кажется, чреваты тем, что я могу изменить свое решение и отложить ненадолго конец карьеры, по крайней мере на еще одну книгу. Первый фактор — это исчезновение огромного холста с акварелью, который лежал на пианино. Он валялся там несколько недель, и вдруг его не стало. На нем были на скорую руку нацарапаны имена всех женщин, которые сыграли какую-либо роль в моей жизни. Я помню, как велел своему сыну Тони, который случайно наткнулся на этот реестр, приглядеть за ним. Разумеется, у меня тогда и в мыслях не было написать обо всех этих дамах.
Второй фактор — замечание Сименона в его книге «Я вспоминаю»: «К сожалению, я был не писателем, а романистом, а быть романистом — это скорее больно, чем приятно». Эта фраза засела у меня в голове. Я задался вопросом: а к какой бы категории я отнес себя? И тут же заключил, что я совершенно точно не романист: хорошо это или плохо, но с самого начала я думал о себе как о писателе, причем об очень значимом. Особого пристрастия к беллетристике я никогда не питал, хотя многие читатели могут углядеть ее отголоски в моих произведениях. Честно говоря, я и сам затрудняюсь дать своему творчеству определенное наименование.
Но вернемся к женщинам, чьими именами я украсил холст. Не знаю, в чем дело, однако теперь меня будто что-то подгоняет написать о них. Я не обещаю использовать их настоящие имена, не обещаю также правды и ничего, кроме правды. Я предпочитаю думать о них одним из удачных заголовков Пруста — «Les jeunes filles en fleur». Скот Монкриф, переводчик Пруста, перевел это как «Под сенью девушек в цвету» — по-моему, гениально.
Главное желание, заставляющее меня взяться за книгу об этих женщинах, — это стремление воскресить атмосферу тех лет, когда они жили. Я вовсе не собираюсь излагать здесь их биографии — я хочу ухватить самую их сущность, их аромат. Я также не претендую на то, что со всеми ими я спал. В этом Сименон, кажется, уже побил все рекорды. Хотя я всегда подчеркивал сексуальный элемент в отношениях с женщинами, хочу заявить, что во всех моих знакомых дамах было гораздо больше замечательных качеств и черт, чем те, которые я выбрал для своих описаний. Женщина как сюжет-неисчерпаема! Впрочем, скептик может возразить — как и все остальное. Однако, по моему скромному убеждению, женщина не исчерпывается даже теми бесконечными признаками пола, которые бросаются в глаза.
Полина
Я познакомился с Полиной, когда давал уроки музыки, и она стала моей первой любовницей. Я обучал дочку ее подруги игре на фортепьяно — за тридцать пять центов в час — и был все еще безумно влюблен в Кору Сьюард. Я подрабатывал уроками музыки, чтобы скрасить впечатление от жалкой зарплаты клерка в цементной компании «Атлас-портленд». По пути домой после урока я обычно останавливался у лотка с мороженым и съедал две банановые шоколадки, которые обходились мне в тридцать центов, а оставшуюся монетку нередко швырял в канаву из отвращения к самому себе. Мне было легче запустить руку в мамин кошелек на следующее утро. Так что вы видите, насколько мне не хватало чувства реальности.
Но вернемся к Полине: она обычно сидела на стуле, неподалеку от пианино, — всегда чрезвычайно ухоженная, с красивой прической и милой улыбкой на лице, словно собиралась в театр или на концерт. Ее подруга, мама девочки, с которой я занимался, наоборот, совершенно не заботилась о своей внешности и макияже. Сложно сказать, почему столь разные женщины так сдружились.
Начнем с того, что Полина была родом из маленького городка в Виргинии и говорила с приятным южным акцентом. Луиза, ее подруга, могла с одинаковым успехом родиться где угодно. У нее снимал комнату один негр, который вскоре стал ее любовником. Я был знаком с ним — он заправлял ремонтной мастерской, куда я отвозил свой велик на починку. Однако о его отношениях с Луизой я не знал, пока Полина не просветила меня на этот счет.
Полина стала звать меня Гарри, поскольку имя «Генри» казалось ей невыразительным. Надо сказать, что в объятия друг друга мы пали далеко не сразу. На самом деле я вроде бы склонялся скорее к ее подруге, похотливой суке, которая с трудом дожидалась конца занятия, чтобы броситься мне на шею.
Обеим было за тридцать, мне же — восемнадцать. Позже я узнал, что Луиза была больна сифилисом, и это знание помогало мне выдерживать ее натиск.
Обычно после окончания урока я провожал Полину на ее квартиру. Она жила бедно как церковная мышь, зато в чистенькой уютной квартирке, за которую платила, подрабатывая уборщицей. У нее был сын от первого брака, бывший муж служил в армии музыкантом. (Она обычно называла его по фамилии — «Шутер», произнося это как «Шуто».) Ее сын Джордж был всего лишь на год младше меня и работал в обувном магазине. Оба — и сын, и мать — обладали хорошими голосами и любили тихонько петь дуэтом. Выполняя свои обязанности уборщицы, Полина обычно напевала что-то себе под нос — мне это казалось очаровательным. (С тех пор я знавал только одну женщину, которая умела так петь и мурлыкать.)
Из вышесказанного понятно, что я стал жить с Полиной, ничуть, впрочем, не охладев к своей первой любви. Предполагалось, что я буду учиться в Корнельском университете, но в последний момент отец решил, что не может позволить себе этого, несмотря даже на то, что меня наградили стипендией за успехи в изучении немецкого языка. Тогда я устроился на работу — за тридцать долларов в месяц. Разумеется, это сильно сократило ночные прогулки возле дома моей истинной возлюбленной.
Только раз за все это время я случайно встретил ее однажды вечером на Кони-Айленде. Момент был щепетильный, поскольку на руке у меня висела Полина. В следующий раз, переехав на новое место жительства, я обнаружил с помощью одного приятеля, что Кора Сьюард теперь живет напротив моего дома — правда, она замужем. Полине я об этом ничего не сказал, но она постоянно ловила меня на том, что я с мечтательным выражением лица пялюсь на противоположную сторону улицы.
Во время всего этого безумия я поддерживал хорошую физическую форму. Одну или две сигареты я выкуривал, лишь отправляясь на вечеринки, а вино пил только в ресторанах, что случалось совсем уж редко. Никаких крепких напитков и много физических упражнений! Кроме того, как я уже говорил, было время, когда я фактически жил на велосипеде, да еще и пробегал от трех до пяти миль перед завтраком. До своего переезда к Полине я пробегал каждое утро мимо ее квартиры по пути на Кони-Айленд. Она стояла на крыльце, ожидая, когда я появлюсь, и мы всего лишь махали друг другу руками. Но однажды вечером ваш покорный слуга явился к ней на ужин с недвусмысленными намерениями. Хотя по возрасту Полина годилась мне в матери — она родила сына то ли в четырнадцать, то ли в пятнадцать лет, — сравнивать ее с моей матушкой невозможно! Полина была миниатюрна, изящна, прекрасно сложена и жизнерадостна, плохо образованна, зато не глупа. Честно говоря, ее необразованность только еще больше меня привлекала, тем более что вкус, скромность и музыкальный слух с лихвой возмещали недостаток отвлеченных знаний. Я уже говорил, что досталось мне это сокровище не сразу. Думаю, она хорошо отдавала себе отчет в том, во что собирается ввязаться, и, должно быть, с самого начала предчувствовала трагический исход нашей связи. Я же, наоборот, вел себя так, словно был слеп, глух и к тому же непроходимо туп. Я ни о чем не спрашивал и не видел дальше своего носа — разумеется, я ведь только-только вступал в удивительный мир секса. Что касается Полины, то у нее в течение нескольких лет не было любовников (она не вышла замуж повторно), поэтому мы оба изголодались по сексу и трахались так, что сносило крышу.
В наших отношения случались странные антракты; во время одного из них Полина столкнулась с неожиданным соперником — пианино. Я забросил уроки музыки и решил усовершенствовать собственную игру, взял в аренду пианино — тогда это почти ничего не стоило — и стал практиковаться дома у своей любовницы. Обычно Полина лежала в постели и ждала, когда же я угомонюсь. Тогда она уже была беременна, и, думаю, ей требовалось больше внимания, чем я ей уделял. Прошли те вечера, когда мы без остановки трахались у кухонной плиты, а затем ложились и спали до полуночи, до возвращения домой ее сына Джорджа. Мы слышали, как он поднимается по лестнице, и я быстренько забивался в дальний угол кровати, чтобы Джордж, наклоняясь поцеловать мамочку на ночь, не заметил там постороннего мужчину. На самом деле у него была сотня шансов догадаться о моем присутствии в ее постели, но он ни разу не подал виду.
В цементной компании, где я по-прежнему работал, у меня был кумир по имени Рэй Уэтцлер, спортсмен. Он тренировался в нью-йоркском атлетическом клубе. Я был готов целовать землю, по которой он ходил. Он частенько расспрашивал меня о моих спортивных успехах и о «вдовушке», как я ее называл. Он принимал во мне живейшее участие не потому, что я хорошо работал — вовсе нет!!! — а потому что я был белой вороной, совершенно не похожей на остальных рабочих. Однажды, когда наше «Общество Ксеркс», в котором я состоял, снимало зал для танцев, я пригласил Рэя — специально, чтобы он познакомился с Полиной. На следующий день я с восторгом услышал от него, что она красива и вовсе не выглядит на свой возраст. Ему одинаково пришлись по вкусу и ее фигура, и южный акцент.
Итак, тогда мне было двадцать один. Спортсмен, пианист, неисправимый романтик, жадный до секса… Иногда мне казалось, что я люблю Полину, а уж в том, что она меня обожала, я просто-таки не сомневался. Где-то в глубине души я был пуританином и — только подумайте! — чувствовал вину за то, что у меня секс с женщиной, годящейся мне в матери. Однажды я поднял вопрос о женитьбе. Полина попыталась мне объяснить абсурдность этой затеи, которая к тому же все равно неосуществима, но я был глух к ее аргументам. Я решил поговорить об этом с матерью — пример моего обычного наивного идиотизма.
Помню, я сидел за кухонным столом, а мама жарила мясо на ужин. В руке она держала большой загнутый нож. Едва роковые слова сорвались с моих уст, как она уже наступала на меня, сжимая в руке нож.
— Ни слова больше, — закричала она, — или я воткну его тебе в сердце.
Я счел благоразумным не спорить, зная, что в гневе моя матушка способна на все. Когда я пересказал этот случай Полине, она сказала очень просто:
— Я так и думала, что ничего не выйдет, Гарри. Я знаю, какого мнения твоя мать обо мне. Слишком плохого.
Так мы закрыли тему.
Тем временем ее беременность уже превращалась в проблему. Полина пропустила положенные месяцы не из беззаботности, а потому что не к кому было обратиться с абортом. К тому же у нас не было денег. (Вечный финансовый вопрос.)
Я по-прежнему работал в цементной компании. Никакого повышения не получал, да и не ожидалось: женатые мужчины с детьми зарабатывали не больше моего.
Однажды, придя домой, я обнаружил Полину лежащей поперек кровати, с ногами, свисающими вниз. Она была смертельно бледна, а на кровати и полу виднелись следы крови.
Я бросился рядом с ней на колени:
— Что случилось?
Она шевельнула рукой и слабым голосом сказала:
— Посмотри в ящике комода.
Я бросился к комоду, открыл ящик и обнаружил там тело младенца, завернутое в полотенце. Я развернул полотенце, и в руках у меня оказался уже прекрасно оформившийся мальчик, красный, как индеец. Это был мой сын. Я в шоке смотрел на него, а потом подумал, как, должно быть, страдала Полина, и чуть не разрыдался. Этот младенец олицетворял все женские страдания! За те удовольствия плоти, которое они нам дарят, мы, мужчины, причиняем им только боль. Если аборт сам по себе ужасен, то последствия его еще страшнее. Вопрос состоял в том, где и как избавиться теперь от тела. Доктор, не знаю, кто это был — так его и не видел, — велел Полине расчленить тело и смыть в унитаз. Естественно, туалет засорился, и хозяйке дома стало все известно. Шокированная и разгневанная, она угрожала вызвать полицию. Не знаю, как Полине удалось отговорить ее, но нам все равно предписали немедленно съехать.
Странно, что я так и не узнал, кто совершал операцию. Я начал подозревать, что руку к этому приложил Майкл, которому Полина каждую неделю выплачивала проценты за сделанные у него займы. Как еще она могла достать требуемую для аборта сумму? Майкл хранил свои счета в маленькой тетради. Он был очень сердечен, любезен и готов одолжить всегда больше денег, чем требовалось. Кажется, Полина платила ему какие-то пустяки — никогда больше доллара: сомневаюсь, что такая система сейчас существует — разве что среди черных в Мексике. Но, как я уже говорил, нищета белых в этой стране всеобщего достатка иногда достигала невероятных масштабов.
Личному счастью Полины угрожало не только пианино, но и книги, которые я постоянно читал. Она бывала просто-таки озадачена объемом, а главное, количеством книг, без которых я не мог жить.
— Какая польза от всего этого чтения? — обычно спрашивала она.
— Не знаю, — отвечал я, покачав головой. — Мне просто нравится читать.
В те времена еще не было ни радио, ни телевидения. Иногда мы ходили в кино, на немые фильмы, билет тогда стоил около десяти центов. Какие потрясающие фильмы мы смотрели, каких великих актеров мы видели!
Возвращаясь домой, мы преодолевали два лестничных пролета. Никогда не забуду, какое удовольствие мне доставляло идти сзади и хлопать ее по попке. От каждого хлопка она тихо ржала, как лошадка. Мы открывали дверь, врывались на кухню, а там нас поджидал кухонный стол. И вот она уже лежит на столе, закинув ноги мне на плечи, а я маниакально трахаю ее. Я знаю только одну женщину, которая так же легко и естественно (и даже сильнее) наслаждалась сексом, как Полина. В процессе она всегда бывала в хорошем настроении, смеялась и шутила. Никаких тебе неврастеничек и проблемных интеллектуалок…
Надо быть проще!
Чтобы как-то свести концы с концами, мы решили взять пансионера — милого, простоватого парня, с которым мы отлично ладили. Он был из Техаса, работал вагоновожатым трамвая. Все, что ему требовалось: бифштекс, жареная картошка и кровать.
Под нами жила семейная пара среднего возраста, мы с ними иногда виделись. Его звали Лу Якобе, а ее — Лотти; оба закоренелые курильщики, но она курила сигареты, а он — трубку. Лу Якобе сильно привлекал меня по нескольким причинам: во-первых, он был мне как отец; во-вторых, он много читал, и неизменно — хорошие книги; в-третьих (и это так же важно, как и во-первых), он обладал отличным чувством юмора. Я представлял себе таким Амброза Бирса: циничный, но добрый, саркастичный, но религиозный, он одновременно был педагогом и философом. Если мы не играли в шахматы, то обсуждали писателей. Как и Марсель Дюшам, играл он божественно, но не по правилам, а повинуясь какому-то инстинкту или интуиции. С ним приходилось действовать, как с Рене Кревелем: «Без смелости ничего не выиграешь». В пылу игры он мог сдать мне все фигуры, кроме королевы, конечно, а партии он начинал обычно крайней пешкой. В остальном предсказать его ходы было невозможно. Очевидно, у них с женой случилось какое-то трагическое недоразумение несколько лет назад — думаю, он застал ее в постели с их шофером. В качестве наказания он больше никогда не занимался с ней сексом. Он обращался с ней вежливо, словно она была какой-нибудь королевой, но не прикасался к ней. Кажется, она очень его уважала, несмотря даже на такое жестокое обращение. Что касается Полины, он всегда к ней относился почтительно, с симпатией и даже восхищением. Лу считал ее красивой и женственной. (Теперь я жалею, что не спросил, кто они по знаку Зодиака: тогда никто еще не увлекался астрологией.)
От одних людей узнаешь одно, от других — другое. От Лу Якобса я узнал очень много всего.
К тому времени мы с Полиной были вместе уже почти три года. Дело близилось к моему двадцать первому дню рождения и вступлению Америки в Первую мировую войну. Я по-прежнему состоял в «Обществе Ксеркс» и преданно любил Кору Сьюард. (На самом деле я так и не переставал ее любить всю свою жизнь.) Все больше и больше моих дружков высмеивали наши отношения с «вдовой». Ничего они, конечно, не знали о тех радостях, которые может предложить зрелая женщина молодому человеку, ибо Полина, будучи мне любовницей, заменяла также и мать, и учительницу, и няню, и товарища. Приятели считали, что она слишком стара для меня, зато с этим никогда бы не согласились Лу Якобс, техасский водила, и Рэй Уэтцлер, мой кумир.
В августе 1914 года на сцене появился мой старый приятель Джо О’Риган. Как всегда, явился он с некоторой суммой денег, накопленной на предыдущей работе. Джо вовсе не счел Полину старой, на самом деле он втюрился в нее с первого же взгляда. Надо признаться, Джо с его деньгами нам просто-таки послали свыше — теперь мы могли сходить в дешевый ресторан вместо того, чтобы жевать каждый день жесткие бифштексы. Поначалу все было очень мило, мы поладили, вот только бесцеремонный Джо сразу же стал домогаться Полины в мое отсутствие. Однажды, придя домой, я застал ее заплаканной. Джо опять приставал к ней.
— Я знаю, что он твой лучший друг, — сказала она. — Он тебя обожает. Но он должен проявлять ко мне больше уважения и не пытаться предать своего лучшего друга.
Я всячески пытался обелить Джо в ее глазах, ведь я знал этого парня насквозь: при возможности он отымел бы и свою собственную сестру, так уж он устроен — этот, в сущности, милый и щедрый негодяй.
Однажды из новостей мы узнали, что началась война и что Америка скорее всего присоединится к этой бойне. Война словно изменила жизнь каждого, даже нашу, хоть мы в ней и не участвовали. Все стало серьезнее, суровее и решительнее.
Я не помню, как именно и почему Джо исчез, но неожиданно это случилось. Одновременно я познакомился с окулистом, который утверждал, что от очков можно избавиться, если тренировать глаза и больше бывать на свежем воздухе. Наслушавшись его советов, я вдруг решил бросить все, отправиться на Запад и стать там ковбоем. Это было подлостью, но я ушел от Полины, ни словом ей не обмолвившись о своих намерениях. Кажется, я написал ей из Колорадо и попытался объяснить положение дел.
Нет нужды говорить, что ковбоем я так и не стал. Я нашел работу на лимонном ранчо в Чула-Виста, Калифорния, где целыми днями кидал сломанные ветви в костер. На лошади я никогда не ездил — разве что правил ослом, запряженным в тележку.
Промаявшись несколько месяцев на этой проклятой работе, я решил вернуться в Бруклин. Решение было принято после встречи с Эммой Голдман, анархисткой. И случилось это так.
Однажды мой приятель на ранчо позвал меня с собой в город (Сан-Диего), чтобы заскочить там в бордель. Когда мы приехали в Сан-Диего, первое, что мне бросилось в глаза, — огромное объявление, о том, что Эмма Голдман читает сегодня лекцию об известных европейских писателях. В этот момент судьба моя решилась: я сказал приятелю, что бордель подождет, а сам отправился на лекции — слушать, как Эмма Голдман говорит о писателях, которыми я восхищался, — Ницше, Толстом, Горьком, Стриндберге. Это событие, равносильное землетрясению, изменило всю мою жизнь.
Я ушел с первой лекции в счастливой уверенности, что мне суждено быть не ковбоем, а писателем.
Но как вернуться домой, не потеряв лица? В конце концов мне пришла в голову идея. Я написал Полине, чтобы она отослала моим предкам телеграмму якобы из Калифорнии, в которой говорилось: «Огорчен маминым заболеванием. Выезжаю немедленно. Генри».
Мою матушку телеграмма не обманула ни на долю секунды — она встретила меня на пороге, и по ее лицу все было понятно.
Некоторое время я снова жил дома, хотя наведывался к Полине каждую ночь и иногда у нее оставался.
Она ничуть не изменилась. Пока меня не было, ее сын, Джордж, умер от туберкулеза. Техасский водила съехал.
Хотя все было как бы по-старому, на самом деле прежние дни ушли безвозвратно. Я все яснее сознавал, что пора рвать эту связь — не из-за Коры Сьюард, а из-за моего желания стать независимым. Решиться на разрыв мне помогло знакомство с новой женщиной — учительницей музыки, которой суждено было стать моей первой женой.
Я встречался с ней несколько месяцев, когда Америка наконец-то присоединилась к союзникам и выступила против кайзера. Я снова ушел от Полины и снова без объяснений. Позже я понял всю низость тогдашних своих поступков, но в те годы мне это казалось нормой.
Однажды утром я проснулся в постели с учительницей музыки, и мне вдруг ударило в голову, что я могу быть втянут в кровавую бойню. Этого я хотел меньше всего, поэтому я выскочил из постели с криком:
— Мы должны пожениться!
Затем я бросился в парикмахерскую — там меня побрили и подстригли, после чего мы в кратчайшие сроки поженились, и я почувствовал себя в безопасности.
С самого начала это был неудачный брак, состоявший из бесконечных ссор и сцен. Я скучал по гармонии и безоблачности моих отношений с Полиной.
Однажды вечером, шляясь по улицам в одиночестве, я забрел в кинотеатр, где показывали один иностранный фильм, который мне очень хотелось увидеть.
Я открыл дверь, чтобы войти внутрь, и кого, выдумаете, я увидел прямо перед собой словно во вспышке молнии — конечно, Полину.
— Гарри! — воскликнула она и затащила меня внутрь. Плача, она провела меня на свободное место. — Как ты мог так обойтись со мной? — повторяла она без остановки. Слезы текли по ее щекам. Я что-то бессмысленно бормотал, не находя слов. Я чувствовал себя очень виноватым перед этой женщиной и искренне раскаивался. Но что я мог сказать в свое оправдание? Провожая Полину к новому жилищу, где она работала горничной, я кое-как умудрился объяснить, что, покинув ее, успел еще и жениться. Это спровоцировало новый взрыв безутешных рыданий.
Расставаясь с ней, я обезумел настолько, что по пути домой решил пригласить Полину жить с нами. А почему бы и нет? Была же она для меня ангелом-хранителем? Так почему я не могу отплатить ей тем же?
Я с нетерпением ждал возможности рассказать новости жене. Вообще-то мне следовало догадаться, как она воспримет мои наивные рассуждения. Супруга зло высмеяла эту идею (да и кто бы поступил иначе?), выставив меня не только идиотом, но и ловеласом. Она считала, что я выдумал всю эту историю со встречей в кино, и подозревала, что виделись мы с Полиной в совсем других обстоятельствах.
Не отдавая отчета в собственной глупости, я продолжал настаивать. Чтобы смягчить предложение, я стал заверять жену, что не собираюсь спать с Полиной; я просто хочу предложить ей крышу над головой и немного человеческой доброты, но все мои доводы разбивались о каменную стену. Горечь и злоба наполнили меня, этой «жестокости» я жене так никогда и не простил. Однако Полине от этого лучше не стало! Я чувствовал себя так скверно оттого, что не смог совладать с ситуацией, что больше никогда не звонил ей и не искал с ней встреч.
Меня всегда занимал вопрос — как она умерла, ибо она, конечно, не могла прожить долго. Надеюсь, судьба была милостива к ней.
Нет никаких сомнений, что я вел себя как последний сукин сын. Может быть, некоторые пережитые мной в дальнейшем страдания оказались воздаянием за мое тогдашнее поведение.
Хуже всего, что благодатное влияние Полины ничуть не отразилось на моих последующих свадьбах. Сейчас уже очевидно, что я не был создан для брака. Я был рожден, чтобы творить, писать. Единственное, что я твердо понял за всю свою жизнь, — художник не должен жениться.
Мириам Пэнтер
Мириам — так ее звали. Мириам Пэнтер. Тогда, семьдесят пять лет назад, я думал, что это очень красивое имя. И до сих пор в этом уверен.
Каждый день мы в одно и то же время уходили из школ — разных, но расположенных недалеко друг от друга. Ее школа находилась на пересечении Моффатт-стрит и Эвергрин-авеню, а моя — на углу Коверт-стрит и Эвергрин-авеню. Ее путь домой лежал через мою улицу — Декатур-стрит, поэтому мы некоторое расстояние проходили вместе, развлекая друг друга разговорами.
Она напоминала мне фавна — у нее была странная прыгающая походка, мне приходилось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ней.
Так мы проходили вдоль длинного квартала от Эвергрин-авеню до Бушвик-авеню. Здесь она резко поворачивала, и мы махали друг другу на прощание.
Наши разговоры не имели никакого продолжения. Даже предположить не могу, о чем мы болтали, помню только ее естественное возбуждение, очарование, веселье и то, что я принимал за особый интерес ко мне. Мне льстило, что она на три или четыре года старше, ведь другие девочки ее возраста не были столь дружелюбны или, скажем иначе, столь доступны.
Если мне удавалось увидеть ее и перекинуться с ней парой фраз, день уже удался. (Одного известного музыканта, Пабло Казальса, на день настраивала утренняя прогулка плюс немного Баха.)
Конечно, я знал девочек своего возраста и играл с ними, но по сравнению с Мириам Пэнтер они казались грубыми и вульгарными. Я был уверен, что Мириам станет «леди». Быть может, поэтому я предпочитал разговаривать с ней, идя подругой стороне улицы. Мы ни разу не коснулись друг друга, ни говоря уже о поцелуе, — просто шагали по разным сторонам улицы.
Спустя семьдесят пять лет она все еще живет в моей памяти. Дружба эта продлилась недолго, я бы сказал, самое большее — два года. И это вовсе не было страстной влюбленностью, как бывало позже. Нет, мы словно разыгрывали с ней сцену в театре. Она ушла через дверь, которая никуда не вела, и так и не вернулась. Я любил ее (или ее образ) не слепо: в ней все было прекрасно и все же не имело большого значения. Так я думаю теперь, но… не обманываю ли я самого себя? Не содержали ли эти тривиальные отношения что-то очень, очень важное?
Возможно, это было мое первое знакомство с чарующей женственностью. Похоже, что на протяжении всей моей жизни женщины играли двойственную роль. Связь обычно начиналась с того, что мы становились близкими друзьями. Затем туда примешивался секс, и вот — начинались всякие затруднения. Но почти всегда собственно любовь начиналась с их благоухания, с простой соблазнительности этих существ из другого мира. Инстинктивная реакция… Я обычно ничего не знал о женщине, по которой сходил с ума.
Если память мне не изменяет, на нью-йоркской сцене тогда блистала некая Пэнтер — или же это была Фэй Бэнтер? Может быть, еще и от этого имя девочки казалось столь притягательным? На углу Декатур-стрит и Бушвик-авеню находился большой пустой участок, окруженный высоким забором, где часто появлялись рекламные плакаты с лицами театральных и музыкальных звезд. Некоторые заголовки пьес остались в моей памяти навсегда, например, «Ребекка с фермы Саннибрук», которой я никогда не видел. Или же на афише могло красоваться имя известной певицы вроде мадам Шуман-Хайнк или Мэри Гарден. Или Лоретты Тэйлор, или Назимовой… По какой-то причине одни их имена казались волшебными. Разумеется, о них не говорили ни дома, ни дружки на улице.
Да что такого может быть в имени, спросите вы? И я отвечу вам:
— Все!
Марчелла
Она приходилась мне какой-то родственницей, возможно, двоюродной кузиной. Мы познакомились, будучи подростками. Обычно мы виделись по случаю дня рождения или семейного праздника в доме кого-нибудь из родственников.
Я пять или шесть лет играл на фортепиано и, куда бы ни шел, брал с собой папку с музыкальными произведениями. Обычно я играл музыку двух видов — популярную и классическую типа Грига, Рахманинова и Листа.
Марчелла, которая всегда присутствовала на этих праздниках, находила мою игру великолепной. Веселая и жизнерадостная, она обладала прекрасным голосом и знала все песни в моем репертуаре. Однажды я пригласил ее в кино на Манхэттен, и она с радостью согласилась. Вернувшись оттуда, мы провели несколько минут в подъезде, целуясь и обжимаясь.
— Знаешь, Марчелла, мне кажется, я вот-вот в тебя влюблюсь, — пробормотал я в процессе.
Сразу после этого я встретил вдову и втянулся в связь, которая продлилась несколько лет. Ни на каких семейных празднествах я больше не появлялся — просто порвал со всей это чепухой и, разумеется, совершенно забыл о Марчелле.
От кого-то из родственников я узнал, что она сошлась с каким-то грубияном, продавцом машин. Очевидно, они не очень-то ладили. Мне сказали, что Марчелла за это время очень изменилась — начала пить и набиралась иногда до потери сознания. Странно и то, что она продолжала встречаться с этим ничтожеством, не выходя за него замуж, а ведь она была воспитана в лучших католических традициях.
Так, время от времени до меня доходили слухи о том, чем она занимается. Новости всегда были удивительными, неприятными и приводили меня в уныние. Поскольку мы вращались теперь в разных кругах, мы так и не виделись с того вечера, когда я сводил ее в кино. Но вдруг в нашем семействе кто-то умер, и на похороны явилась Марчелла.
Она очень изменилась за эти годы. Теперь она выглядела тяжелее, грубее и неряшливее.
Когда мы покинули кладбище и отправились чего-нибудь выпить, мне удалось перемолвиться с Марчеллой парой слов наедине.
Я подошел к ней, тепло поздоровался и спросил совершенно невинно, что такого могло с ней случиться, что она так изменилась.
К моему изумлению, она ответила спокойно:
— Ты! Это все из-за тебя!
— Меня? — воскликнул я. — Что это значит?
— Ты сказал мне, что любишь меня, и я тебе поверила. — И?..
— Я ждала тебя!
— Ты ждала столько лет и не удосужилась мне об этом сообщить?
Она кивнула.
— И поэтому ты начала пить? Она снова кивнула.
— Ничего глупее в жизни не слышал. Она заплакала.
— Знаешь, Марчелла, — добавил я, — незнание простительно, а вот глупость — нет.
Сказав это, я повернулся и ушел. Через год я узнал, что она умерла в окружной больнице, будучи безнадежной алкоголичкой. И сказал самому себе:
— Это все по твоей вине, мистер Генри. В следующий раз подумай как следует, прежде чем сказать женщине «Я люблю тебя»…
Камилла
Ее полное имя было Камилла Эуфросния Федрант. В ее венах текло немного черной крови. Или лучше сказать, немного белой крови? Я называл ее мулаткой, но теперь так не говорят о людях со смешанной кровью.
В то время я работал менеджером по персоналу в «Вестерн Юнион», в Нью-Йорке, а Камилла была моей помощницей. Совершенно не помню, как она получила эту работу. Думаю, просто приглянулась президенту компании. У нее была отличная квалификация — она окончила колледж, и очень хороший колледж, обладала утонченными манерами, быстро соображала и прекрасно выглядела. И к тому же умела говорить.
Она сидела напротив меня за столом. Очень часто, закончив работу, я просто сидел и болтал с ней — с этой очень умной девушкой, которой так и не пригодилось полученное блестящее образование.
Вскоре после того, как она стала моей помощницей, мы начали нанимать на работу женщин. Руководство считало, что это улучшит ситуацию. Мы сделали это еще задолго до всякого феминистского движения.
Однажды Камилла обратилась ко мне с такими словами:
— Мистер Миллер, мне кажется, некоторые из женщин-курьеров, которых мы нанимаем, занимаются не тем. Я получила несколько жалоб от наших клиентов.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я.
— Если говорить прямо, то некоторые женщины устраиваются курьерами, чтобы заниматься проституцией.
К собственному удивлению, я вдруг сказал:
— Мне сложно винить их. На их месте я поступил бы точно так же. Ты знаешь, считается, что это самая дурная работа на свете.
На это она ответила:
— Я знаю работы и похуже — посудомойка, мусорщик… Я ни в чем не обвиняю этих женщин, но думаю, нужно поставить в известность мистера… (И она назвала фамилию гендиректора.)
Я пытался с ней спорить. Я рассказал ей, как в старом офисе притворялся, что предлагаю женщине работу, а затем по окончании рабочего дня затаскивал ее в комнату, где переодевались в униформу.
— Я считаю, что вы хам, — спокойной ответила Камилла, несколько удивленная моей свободной моралью. С другой стороны, она знала, скольким мальчишкам я помогал, выдавая деньги из собственного кармана; знала, что они боготворят меня и приходят ко мне со своими проблемами.
— Давайте больше не будем об этом, — сказал я. — Как насчет поужинать со мной сегодня?
Она с готовностью согласилась. Мы иногда ходили вместе ужинать. Обычно я водил ее в уютное местечко «Виллидж», где имелся танцпол и выступали трое музыкантов. Между сменой блюд мы немного танцевали, если это можно так назвать. На самом деле это скорее называется «трахать всухую». Камилла была сексуальной. (Я считал ее похотливой сучкой.) Не знаю, где она родилась — может быть, на Кубе или в Индии, но кожа у нее была настолько бледная, что она могла сойти и за белую, не говоря уже о том, что ее речь и манеры заметно отличались от того, что можно встретить даже у образованных белых американок.
Мне нравилось танцевать с ней, но еще больше нравилось с ней разговаривать. Камилла очень много читала, не только по-английски, но и по-испански, и по-французски. Я думаю, в глубине души она чувствовала, что могла бы стать писательницей.
Среди ребят, которых я когда-то принимал на работу и с которыми находился в довольно близких отношениях, был паренек по имени Блэкки — лет пятнадцати или шестнадцати, умный не по годам. Я не говорил ему, однако он и сам догадался, что я увлечен своей ассистенткой. Однажды он отвел меня в сторону со словами, что у него есть для меня интересные новости. Я уже забыл, как у него это получилось, но он каким-то образом познакомился с подружкой Камиллы, белой аристократкой из Новой Англии лет приблизительно тридцати, и, несмотря на свой юный возраст, быстро ее соблазнил. Парень закончил свой рассказ вопросом, уж не лесбиянки ли они с Камиллой.
Я давно заметил, что Камилла не питает теплых чувств к моему приятелю, и поэтому не стал с ней об этом заговаривать. Она же в свою очередь давно заметила, что я довольно щедр. Если у меня не было денег, чтобы одолжить их кому-нибудь из курьеров, я занимал у служащих офиса. Камилле казалось, что я слишком добр к этим нищим мальчишкам, однако я неизменно отвечал на ее замечания, что нельзя быть слишком щедрым к тем, кто находится в нужде. Она же придерживалась другого мнения, что удивляло меня, ведь в ее жилах текла негритянская кровь, и ей самой пришлось через многое пройти. Я пытался объяснить ей, что белым иногда приходится даже тяжелее, чем черным, однако она в это не верила. Я сказал ей, что сам был нищим, попрошайкой, бродягой, но она ответила, что я — другое дело, я сам выбрал этот путь, потому что хотел стать писателем.
Все же Камилла была очень доброй и всегда пыталась помочь мне довольно странным образом. Иногда я говорил ей:
— Это в тебе очень по-белому! Она отвечала:
— Наоборот, очень по-черному!
И добавляла, что считает излишнюю готовность протянуть руку помощи слабостью своей расы. Я же никогда не замечал, чтобы черные так уж стремились помогать друг другу, поэтому говорил, что черные помогают черным не больше, чем евреи — евреям, а белые — белым.
Мои замечания заставали ее врасплох. И чтобы добить ее, я как-то рискнул сказать, что если бы нужда меня к этому сподвигла, я бы не только стал воровать, но и пошел бы даже на убийство. Этого ее христианское сознание не вынесло — она была католичкой.
Я привожу здесь отрывки наших разговоров о черных и белых, поскольку мы прямо никогда не говорили о происхождении Камиллы. И все же как-то раз один из тех крысят, что найдутся в любой компании — ублюдок, иначе не назовешь, — обнаружил, что моя помощница наполовину негритянка, и моментально проинформировал об этом мое начальство. Мой начальник лично принимал меня на работу и всегда относился ко мне почтительно.
Он сообщил по телефону, что узнал о Камилле, лицемерно добавив:
— Все мы знаем, что у компании есть правило не нанимать черных. Ей придется уйти.
Он не сказал, когда и как. Я тут же рассказал Камилле, что случилось. Она среагировала моментально:
— Не волнуйтесь, мистер Миллер. Пойду повидаю Ньюкомба Карлтона. — Это был тогдашний президент компании, который, как я подозреваю, и нанял ее на работу. — Он не осмелится выгнать меня.
Дальше я узнал, что Камилле предложили работу в отделении «Вестерн Юнион» в Гаване — должность получше, больше денег.
Насколько я помню, она отказалась от этого предложения и ушла. Я так и не узнал, что стало с ней дальше, потому что через несколько недель я и сам покинул эту компанию.
Мельпо
Вскоре после возвращения из Греции я остановился погостить у Гилберта и Маргарет Нейман в Беверли-глен. Они жили в небольшом домике неподалеку от шоссе. Именно там я начал рисовать акварели за какую угодно плату — доллар, два, старое пальто, пара ботинок. Я находился в жутком положении из-за того, что мои книги, написанные во Франции, запретили, но мне даже в голову не приходило устроиться на работу — я просто продолжал писать и рисовал по ночам маленькие акварели. Я провел там всего лишь несколько месяцев, как вдруг мне нанес неожиданный визит некий француз. Он пришел, чтобы пригласить меня на прием, который устраивала одна гречанка в фешенебельном отеле в нескольких милях от моего дома. Он сказал, что за мной пришлют лимузин с шофером. Гречанка очень хотела, чтобы я пришел, поскольку читала мою книгу на греческом и была глубоко ею тронута. Француз добавил, что приглашающая меня дама красива и очень щедра, но ему все равно пришлось постараться, чтобы убедить меня принять приглашение. Проблема состояла в том, что мне нечего было надеть. У меня имелся один костюм на все случаи жизни, и он уже изрядно поистрепался, а ботинки нуждались в срочном ремонте. Но поскольку никаких знакомых, у которых можно было бы одолжить костюм, я не припомнил, то решил отправиться как есть.
Отель действительно принадлежал к числу шикарных; стол был накрыт на террасе; здесь же находился танцпол и расположились музыканты; большинство гостей уже прибыли.
Как только я приехал, Мельпо вышла меня встречать. Она широко улыбнулась и поблагодарила меня за все, что я сделал для ее страны. (Речь шла о моей книге путевых заметок «Маруссийский колосс».) Я был настолько польщен, что голова моя закружилась задолго до первого глотка шампанского. К моему остолбенению, гречанка настояла, чтобы за ужином я сидел рядом с ней как почетный гость.
Как и обещал француз, она оказалась не только красавицей, но еще и женщиной необычайной грации. В чем-то она напоминала мне Анаис Нин, от которой я к тому времени уже полностью отстранился. Как и Анаис, она казалась слабой, хотя была и очень сильной, и здоровой. Она держалась со мной крайне любезно, и ей быстро удалось разговорить меня, хотя я поначалу опасался, что буду смущаться и чувствовать себя зажатым. Иногда создавалось впечатление, что хозяйка банкета словно хочет извиниться за свое богатство и его демонстрацию. Я чувствовал, что в глубине души она человек очень простой, откровенный, не зацикленный на своем состоянии. Француз сказал мне, что она замужем за преуспевающим греческим судовладельцем, конкурентом Онасиса. Сначала меня это несколько напугало, но теперь в ее присутствии я чувствовал себя как дома.
Я вскоре обнаружил в ней очень умного и начитанного собеседника, владевшего к тому же четырьмя или пятью языками.
Не знаю, как она об этом узнала, но она прекрасно отдавала себе отчет, что я нахожусь в очень стесненных обстоятельствах, однако это ее еще больше привлекло ко мне.
Когда заиграла музыка, она повернулась и спросила, не хочу ли я потанцевать, и уже отодвинула стул. Из вежливости я согласился, но поспешил признаться, что танцор из меня неважный. Она сказала, что это не имеет значения. К собственному удивлению, на танцполе я смотрелся не так уж плохо.
К счастью, музыку играли довольно старомодную, а я, оказывается, не забыл, как танцуют вальс и тустеп. Танцуя, мы разговаривали, и новая знакомая поверяла мне удивительные факты своей биографии — видимо, чтобы расслабить меня.
Все шло чудесно. Еще до конца вечера Мельпо спросила, можно ли ей проводить меня до дома. У нее, видите ли, бессонница, из-за чего приходится полночи проводить на ногах. В результате она поехала со мной в мою помойку.
Прощаясь, чудесная леди спросила, не буду ли я возражать, если она заедет за мной как-нибудь вечерком, возьмет на прогулку, и мы поболтаем.
Мельпо всегда предварительно звонила, чтобы убедиться, что я не занят. Затем за мной заезжал ее шофер на лимузине. Иногда она приглашала меня на ужин — это всегда означало вечер в хорошем скромном ресторане. Ближе к концу она передавала мне под столом деньги, чтобы я мог оплатить счет. Переданная сумма всегда превосходила счет вдвое. Мы действительно любили болтать друг с другом: она чудесно рассказывала, и у нее всегда находилось множество тем для разговора. Мельпо объехала почти весь мир и чувствовала себя одинаково свободно как в Рио, так и в Лондоне, Париже, Нью-Йорке или Токио. Мы всегда говорили о книгах и местах — а две эти темы неисчерпаемы. За все время, что мы провели вместе, мне даже в голову не пришло поцеловать или приобнять новую подругу — я слишком ее боготворил.
Вначале ее удивило, что у меня нет машины.
— Как же вы перемещаетесь? — спросила она.
— Пешком, — ответил я.
Да еще как! Туда и обратно до города с целым мешком белья за плечами! Вверх к Голливуду и обратно в три или четыре утра! Только однажды меня подбросили до дома — один довольно известный режиссер, который тогда жил с Марлей Дитрих. Остальные, проезжая мимо, меня даже не замечали. Наверное, я казался им обычным бродягой.
Мельпо никогда не подавала виду, что знает о том, в какой нищете я пребываю, но однажды она позвонила и выдала целый монолог, смысл которого был таков: ей — такой богатой и обеспеченной — невыносимо видеть меня — одного из величайших писателей современности — в такой бедности. Она хотела сделать для меня меньшее, на что способна: обеспечить одеждой, машиной и небольшой суммой денег на счету в банке.
Разумеется, я был настолько тронут ее предложением, что лишился дара речи. Я умолял ничего не предпринимать и дать мне время подумать до утра. Той ночью мне приснился самый странный сон в моей жизни. Мне снилось, будто меня посетил Господь и сказал, что я могу не беспокоиться — он следит за мной и я больше никогда не буду в такой нужде. Одним словом, он пообещал, что у меня всегда будет все необходимое.
Впрочем, я не претендую на то, что он выразился именно так, просто передаю суть сна. В каком-то смысле Господь сказал мне гораздо больше, но писать об этом я не буду.
На следующее утро я проснулся в замешательстве и одновременно — в ликовании. Я позвонил Мельпо сразу после завтрака и пересказал ей сон:
— Я надеюсь, вы понимаете, что я не могу теперь принять ваше щедрое предложение. В любом случае мне ничего не нужно. У меня есть то, чего нет у других, и вы это знаете. Но я благодарен вам от всего сердца.
Вскоре после этого Мельпо пришлось уехать в Нью-Йорк к своему мужу. Через месяц я получил от нее письмо из Парижа. Затем я услышал о ней еще раз: кажется, она развелась и поселилась с каким-то мужчиной в окрестностях Парижа. Мы навсегда остались друзьями. Надеюсь, она все еще жива и прочтет то, что я о ней написал.
Как замечательно, думаю теперь, что я никогда не пытался заняться с ней сексом! Разве смогла бы она предложить мне больше, если бы предложила еще и свое тело? Если со мной в ту ночь действительно разговаривал Господь, то я абсолютно уверен, что это Мельпо его вдохновила, как бы странно это ни звучало.
Севасти
Вскоре после знакомства с Мельпо я попал в когти Севасти. Один мой приятель указал мне на нее в библиотеке, где она работала. Он добавил с таким видом, как будто это все решало:
— Она гречанка.
Да, Севасти была гречанкой, хотя родилась в Америке. Ее мама, приблизительно моего возраста, к тому же родилась 26 декабря, в один день со мной. Может быть, от этого я боялся ее матери еще больше. Свое знакомство с Севасти я начал с ошибки — неправильно произнес ее имя, поставив ударение на второй слог, тогда как правильно на первый.
Я по-прежнему жил в маленьком коттедже («Зеленом домике») в Беверли-глен, по-прежнему был беден как церковная мышь и, само собой, по-прежнему без машины — всюду ходил пешком.
Севасти жила тогда где-то в Беверли-Хиллс — в семи или восьми милях от меня. Я прилежно ухаживал за ней и всегда — на своих двоих. Это было нелегко — иногда я попадал домой только в четыре утра, усталый, с больными ногами, отвергнутый, как обычно.
Мы с ней устраивали потрясающие любовные сцены во дворе ее дома или на заднем дворе «Зеленого домика». После этих страстных сцен мы оставались без сил — хуже, чем после секса, которым мы, впрочем, не занимались, ибо Севасти была одержима идеей целомудрия. Она недавно развелась с молодым греком, который вел себя скорее как племенной жеребец, а не человеческое существо. К тому же она только что перенесла экстирпацию матки и смертельно боялась, что у нее вырастет борода.
Я еще ни слова не сказал о ее внешности — с этим был полный порядок, восхитительная и соблазнительная до умопомрачения. На самом деле она была воплощение секса — иногда мне казалось, что она кончает от одних прикосновений.
Как раз в то время в «Зеленом домике» появился еще один гость (или нахлебник), его звали Дадли. Этот высокий, симпатичный и талантливый парень писал, рисовал и не одобрял моих отношений с Севасти. Его мужское достоинство задевало, что девка держит меня под каблуком, а я и в ус не дую — готов бежать к ней по первому зову. Однажды, когда она то ли написала, то ли позвонила мне, прося, чтобы я с ней связался — по-моему, я должен был сделать это ровно в два часа пополудни, — Дадли предложил мне сходить с ним в бар, прежде чем я позвоню ей. В баре он поинтересовался: неужели я собираюсь мириться с таким чудовищным положением дел вечно? И я, конечно, сказал:
— Нет!
— Тогда слушай меня, — начал он. — Видишь вон те большие часы на стене? Давай подождем до десяти минут третьего, а потом пойдем домой. Не звони ей! Не струсишь?
Хотя для меня это было настоящей пыткой, я последовал его совету и отправился домой, к собственному удивлению, не чувствуя ничего особенного, кроме, пожалуй, облегчения.
На следующий день я получил от нее письмо, в котором она, как и предсказывал Дадли, в самых печальных выражениях интересовалась, что помешало мне позвонить ей. Она подписалась: «с горячей любовью». Это, конечно, было большее soulagement, как сказали бы французы, но я по-прежнему находился у нее под каблуком. Я ел, пил и спал только с разрешения Севасти. Севасти то, Севасти это… Все в округе знали о моем слепом увлечении.
И вдруг из неизвестности вышел чудесный незнакомец, который пожелал помочь мне, если я сам того пожелаю.
— Как? — спросил я. И он ответил:
— Предлагаю вам побеседовать со Свами Прахбаванандой. Я знал это имя, поскольку его горячие последователи уже приглашали меня посетить коммуну, где он жил и проповедовал.
— Почему бы вам не позвонить и не спросить? Может быть, он согласится увидеться с вами? — убеждал меня незнакомец.
Почему бы, собственно, и нет, подумал я. И через несколько минут просто взял телефон и позвонил Свами. К моему огромному удивлению, он сам взял трубку.
— Чем могу вам помочь? — тут же спросил он.
Я ответил, что нахожусь в отчаянном положении и что мне нужно побеседовать с таким человеком, как он. К еще большему моему изумлению, он ответил:
— Приезжайте сегодня же, я буду рад повидать вас и побеседовать с вами.
Я извинился за то, что не могу приехать тем же вечером, и спросил: не могу ли я прибыть к десяти утра? Он ответил быстро и с искренней сердечностью:
— Разумеется. Приходите в любое время, когда вам удобно.
Я ложился спать той ночью очень возбужденный. Назначенная встреча была как раз тем, в чем я так нуждался. Я хотел, чтобы кто-нибудь выслушал меня серьезно.
Ровно в десять следующим утром я постучался в дверь. Свами открыл с теплой улыбкой и пожал мне руку, но я сразу же поставил его в известность, что пришел только из вежливости, добавив, что за ночь кое-что изменилось и проблема моя исчезла.
— Прошу прощения, — сказал я, — но в вашей помощи я больше не нуждаюсь.
На это он быстро ответил:
— А откуда вы знаете, что я в вас не нуждаюсь?
С этими словами он взял меня за руку и втянул в свои апартаменты.
Я не стал рассказывать мудрецу подробности наших взаимоотношений с Севасти. Я просто сказал, что моя проблема сама собой разрешилась во сне. Правда, я забыл ему сказать, что именно его слова и его манера говорить по телефону, возможно, и стали толчком к моему освобождению.
Поскольку мы могли не тратить время на Севасти и мою глупость, мы сразу же приступили к разговору о гораздо более важных вещах. Я помню, как рассказывал ему о своей любви к Свами Вивекананде и Рамакришне. Мы очень хорошо поговорили в течение часа — так, словно были знакомы целую жизнь.
Я покинул мудреца с ощущением, что приобрел настоящего друга. Особенно я оценил, что он всячески избегал приглашать меня на свои чтения, не желая банально агитировать. Вместо этого он просто принял меня таким, каким я был, — обычным человеком.
Излечившись, я вскоре уехал в Биг-Сур, где и провел следующие семнадцать лет.
Я снова женился, у меня появилось двое очаровательных детей. Проведя в Биг-Суре первый год, я получил от Севасти письмо, где она просила разрешения приехать повидать меня. Разумеется, я разрешил.
Она приехала — такая же красивая, как прежде, но не излучающая больше той сумасшедшей силы соблазнения. Мы отправились с ней на длинную прогулку в лес, во время которой вели дружеский разговор о довольно серьезных материях. Уже собираясь уезжать, она повернулась ко мне с выражением лица, которое я никогда не забуду, и сказала:
— Ты не только великий писатель, ты еще большой человек.
Но героем этого рассказа был, конечно, Свами Прахбавананда. Да святится имя его!
Тетя Анна
Мне было двенадцать или четырнадцать лет, когда тетя Анна — так называла ее моя мама — впервые появилась на горизонте.
На самом деле она не приходилась теткой ни мне, ни моей маме. Быть может, они с матерью были чем-то вроде двоюродных кузин. Знаю только, что каким-то загадочным образом тетка была связана с некой женщиной, которую моя мать называла не иначе как чудовище, а брат ее был тем слабоумным, которому лошадь откусила руку.
Тетя Анна вышла замуж за местного политика, грубого субъекта, которого моя мать не выносила. Замечу, что позже я нашел в нем довольно приятного человека — так всегда бывает с политиками. Хотя все же как он умудрился жениться на таком ангельском создании, как тетя Анна, — выше моего понимания.
В тете Анне было что-то очень специфическое. (Кстати, моя мама всегда называла ее Энни: имя Анна казалось ей слишком аристократическим, так звали героиню из известного романа Толстого.) Анна редко приходила к нам в гости, но, когда это случалось, мама всегда поджидала ее у окна и, поворачиваясь ко мне, говорила с самым почтительным видом:
— О, Генри, пришла тетя Анна. Пойди открой ей дверь.
Разумеется, я тут же вскакивал на ноги, счастливый от одной перспективы открыть для тети Анны дверь. Входя, она тепло целовала меня, от чего я стыдливо краснел. Я уже говорил, что мне было около тринадцати, ей же — далеко за двадцать. Для меня она была человеком без возраста и без пола — просто ангелом не от мира сего. Подозреваю, что она была красива, но меня тогда впечатляли в ней другие качества, которые не имеют отношения к полу. Она была словно соткана из воздуха, как сказали бы греки, не просто неземная, но чуть ли не божественная.
Во время ее визитов к матери я мог часами сидеть уставившись на гостью. Должно быть, она видела мое обожание и, закончив разговор с матерью, всегда обращалась ко мне с каким-нибудь вопросом, который почему-то казался мне очень интимным. Не помню, что именно мы с ней обсуждали, но я воспринимал эти разговоры как страшно секретные.
Прямо передо мной сидела тогда другая женщина. Ангел. (Это напоминает мне о том, как я увидел Грету Гарбо много лет спустя, после того как ее карьера в театре и на экране уже завершилась. Мы с какой-то актрисой-еврейкой, которая Гарбо никогда не видела, пошли на один из ее ранних фильмов. Когда Гарбо появилась на экране, моя молодая подруга тяжело задышала, как будто ее ударили под дых, у меня же на глаза навернулись слезы, и я тихо плакал без всякого стыда. Я плакал из-за всего — из-за ее красоты, грации, актерского мастерства…) Однако в то время я был еще слишком молод и не сталкивался со знаменитостями. Я еще ни разу не побывал в хорошем бродвейском театре, только в жалких местных, которые не производили впечатления.
Почему же Анна казалась мне такой особенной? К сожалению, я не знал тогда других женщин, кроме своей матери и ее подруг. Теперь мне неприятно вспоминать их манеру говорить и одеваться: приятельницы моей матушки в большинстве своем были немками, а немецкое население Бруклина в те времена не отличалось грацией и очарованием. Скорее наоборот.
Анна же — немка по происхождению, да еще из самого захолустья — и говорила как ангел, и выглядела как ангел, если такое вообще бывает. Среди остальных ее выделяла не только женственность (хотя и это тоже). Только несколькими годами позже я впервые наткнулся на книги малоизвестной ныне писательницы девятнадцатого века — Мэри Корелли — и понял, что Анна принадлежала к галерее ее необычных женских персонажей, на большинстве которых лежала печать божья. Откуда приходят эти создания, встреча с которыми возможна только раз в жизни? Словно те невидимые и незнакомые существа, которые роятся вокруг нас, а мы их не чувствуем, так и эти небесные создания влияют на нашу жизнь, а мы этого не замечаем. В некоторых европейских странах существует народное предание о феях. Только сумасшедшие берутся утверждать, что видели их или говорили с ними, и все же вера в них глубоко укоренена среди простого народа.
Всю свою жизнь я вольно или невольно использовал тетю Анну в качестве мерки для существ подобного рода. Мне даже страшно повезло жить с одной или двумя такими. Так же, как на иконе мы можем определить святого по светящемуся нимбу у него над головой, мы можем узнавать ангелов среди нас, вне зависимости от того, как они одеты и выглядят.
Не больше ли нас впечатляют вещи и существа, которых мы отказываемся признать реальными? Разве не неизвестное ведет нас вперед или назад? Гете называл это das ewige Weibliche — Вечная Женственность. У нас есть глаза, чтобы видеть ее, но у нас нет зрения. Помните, эти пришельцы из иного мира живут среди нас!
Флорри Мартин
Мартины жили по соседству с нами в Бруклине. Их дочери Флоренс и Кэрри однажды отвели меня в полицию за то, что я ругался матом. Только матери (моя и ее собственная) звали старшую дочь Флоренс, все остальные называли ее Флорри, и ей это шло гораздо больше.
Когда мы переехали из старого района на «улицу ранней скорби» в Бушвик, за нами вскоре переехали и Мартины, включая Оле Мэна Мартина и его сына Гарри, который был меня на год или на два старше, но слегка запаздывал в развитии. Оле Мэн Мартин — выдающийся персонаж! Он зарабатывал себе на жизнь, проводя в больших отелях Манхэттена облавы на мышей и крыс. Для этого он использовал двух хорьков, которых носил в кармане своего желтовато-коричневого длинного сюртука, давно вышедшего из моды. Его жена, очень набожная особа, все время ходила в церковь и хранила на лице неизменно печальное и ханжеское выражение. Как и мои родители, она была лютеранкой, но мои предки ни разу не посетили ни лютеранскую, ни методистскую, ни католическую, ни пресвитерианскую церковь.
Мне шел тогда уже семнадцатый или восемнадцатый год, а Флорри Мартин — двадцать какой-то. Она была очень яркой, привлекательной блондинкой, часто просила меня сводить ее в кино, или на танцы, или на какой-нибудь фестиваль, а в подъезде своего дома обычно одаривала меня долгим поцелуем взасос. Я не привык еще к такому обращению от женщин старше меня, это разжигало меня, и я все чаще наведывался в дом к Мартинам. Кажется, это было уже в выпускном классе, поскольку я уже состоял в «Обществе Ксеркс». Их семье, конечно, страшно не повезло с младшим сыном — Гарри, «бездельником» и «никчемным лентяем», как его все величали. Однако я нравился Гарри, и он показал мне, так сказать, «другую сторону бытия»: именно с ним я впервые попал на эстрадное представление, которых теперь уже не устраивают. Я был шокирован и одновременно совершенно очарован, с тех пор я часто ходил смотреть выступления пародистов. (И никогда об этом не жалел.) Гарри также научил меня играть в пул и бросать кости в барах — его забавляло то, как быстро я все схватываю.
Их семья очень дружелюбно относилась ко всякому, кто посещал церковь. Они часто приглашали меня отведать с ними кофе, пирог или мороженое. Чем чаще я видел Флорри, тем сильнее ее обожал. Она всегда светилась, была готова помочь и никого не критиковала в отличие от моих предков. Сам того не осознавая, я безумно в нее влюбился.
«Общество Ксеркс»… У нас был обычай — встречаться в доме одного из членов раз в две недели. На этот раз встречу назначили у меня, и почему-то все пошло не так, как обычно. Атмосфера сдержанности и строгости была вызвана, по-видимому, моими стараниями не допустить лишнего шума. Я настаивал на этом против воли, только потому, что мамаша попросила проявлять больше уважения к соседям.
Во время одной из часто повисавших пауз кто-то из ребят попросил меня поиграть для них. Он сказал, что слышал, будто я делаю потрясающие успехи в игре на пианино. Я сразу же согласился и уселся играть «Вторую венгерскую рапсодию» Листа, единственную известную мне вещь этого композитора. Я играл очень живо и решительно и, к собственному удивлению, заслужил аплодисменты.
— Еще, еще! — требовали слушатели.
Польщенный такой высокой оценкой своих способностей, я продолжил играть, на этот раз то ли Шумана, то ли Рахманинова. Скорее всего это был Шуман, поскольку я помню, что, заканчивая играть, пришел в печальное поэтическое настроение — hors de moi-même, так сказать. Да, закрыв ноты, я какое-то время сидел словно в трансе, музыка загипнотизировала меня. Аплодисменты на этот раз прозвучали более вяло. Неожиданно очарование момента было нарушено чьим-то хриплым голосом, который поинтересовался, встречаюсь ли я до сих пор с Флорри Мартин и как у нас идут дела. Затем посыпались вопросы: кончаю ли я с ней, хороша ли она в постели… Вскоре все члены клуба развеселились и задорно хохотали. Тогда я вдруг повернулся на своем табурете и зарыдал. Не просто заплакал, а зарыдал в голос — со стонами и всхлипываниями. Кто-то из ребят подошел и положил руку мне на плечо:
— Господи, Генри, да не принимай это близко к сердцу, мы же просто пошутили!
Но это еще больше меня расстроило. (За всю свою жизнь я только два или три раза так рыдал, как тогда.)
Что случилось? Что вызвало этот взрыв эмоций? Отчасти виной тому была музыка, отчасти моя любовь к Флорри Мартин, чистоту которой эти идиоты просто не смогли бы оценить. Однако в первую очередь сыграл свою роль мой подростковый возраст, а в этом возрасте в каком-то смысле я оставался всю мою жизнь. (Вплоть до следующего такого раза я искренне думал, что не способен больше на подобное проявление чувств, но оказалось, что способен.)
«Пубертатный возраст» — так это, кажется, называется. Очень противоречивый период; то тебя бросает в жар, то в холод, сегодня ты лучший друг, назавтра — бессердечный сукин сын. И так далее. Очень болезненно и то, как родители наблюдают этот период у своего потомства. Они называют это взрослением или возмужанием. Ничего не может быть дальше от истины. Это период, когда человек лишается одного из самых дорогих своих качеств — невинности. Только поэты осознают весь ужас потери: стать мужчиной в этой вонючей цивилизации — все равно что стать крысой. Налицо регресс, а не эволюция…
Все знания и опыт, на которых люди выстраивают такую систему ценностей, кажутся мне чепухой. Взросление не означает артериосклероз! Взросление означает то, что французы называют epanouissement. На самом деле точки над «i» расставляет французская пословица: «Pourri avant d'être mûri» — «Испорченный еще до созревания».
Как странно, думаю я, вспоминая этот эпизод, что пуританин во мне дал позднее жизнь книгам, которые потрясли мир. А может быть, это не так уж странно? Есть одно греческое слово, которое мой ученый коллега оставил мне в качестве знака привязанности, — ENANTIODROMOS. Это означает процесс, в котором что-то превращается в свою противоположность, как, например, любовь в ненависть, и наоборот. Возможно, мы — это всегда сумма двух противоположностей? Как иначе можно объяснить, например, что Жиль де Рец, доблестный приверженец Жанны д’Арк, и монстр, который похищал из деревней мальчиков, насиловал и убивал их, — одно лицо?
Эдна Бут
Эдна была первой женщиной-писательницей в моей жизни. Мы встретились в Кэтскиллс, в городке Афины, где мои родители решили провести отпуск. Эдна отдыхала вместе с сестрой по имени Алиса, а я — с приятелем из Бруклинского района по имени Джордж. Нам с другом было около шестнадцати, а обоим сестрицам далеко за двадцать. Мы все, согласно тогдашней моде, проживали в пансионе; отовсюду звучали рэгтаймы и одна из моих любимых вещей — «Рэг кленового листа».
Разница в возрасте между мальчишками и двумя привлекательными женщинами не имела никакого значения, тем более что дамы даже и не помышляли о сексуальных сношениях. (По их мнению, мы были для этого маловаты.) Но это не мешало им целоваться с нами взасос. Каждую ночь мы встречались в назначенном секретном месте и устраивали там свои «оргии». По крайней мере я считал происходившее оргиями: меня еще никогда ничего не связывало с женщиной настолько старше меня, как Эдна Бут. Она мастерски владела своим языком. Мне не разрешалось даже прикасаться к ее груди или залезать ей рукой между ног — только поцелуи ad nausseam и жаркие объятия.
Иногда мы изменяли этому обычаю и вели девчонок (дам) на длинные прогулки, во время которых Эдна рассказывала нам о своих произведениях и еще больше о прочитанных ею книгах.
Именно из-за книг я никогда не забуду Эдну Бут. Не помню, читала ли она классику, зато хорошо знала современную литературу и некоторых авторов девятнадцатого столетия — Бальзака, Мопассана, Ибсена, Стриндберга, Готье, Вердена (но не Рембо). Из американцев ее любимцем был Теодор Драйзер. Она также имела представление о некоторых русских писателях — о Максиме Горьком, Гоголе, Толстом, но не о Достоевском. Я в то время тоже о нем не знал. С этим величайшим писателем (по моему скромному убеждению) я познакомился только год или два спустя.
Было около пяти вечера, когда «событие» произошло — на углу Бродвея и Косциус-стрит, в Бруклине. Я уже рассказывал эту историю, но мне не стыдно ее повторить. Малер повторялся, не говоря уже о Шопене и Бетховене, — какого же черта мне волноваться о том, что скажут какие-то там критики? В общем, я проходил мимо витрины магазина одежды, а там, в витрине, стоял молодой человек и одевал манекен. Он поймал мой взгляд и сделал мне знак войти, что я и сделал. Он представился — Бенни Эйнштейн — и попросил меня подождать его пять минут, пока он закончит. Может быть, я провожу его до дома? Он живет неподалеку. Я с готовностью согласился, и через несколько минут он вдруг спросил:
— Ты читал Достоевского?
(Наверное, он сразу догадался, что я книжный червь!)
— Достоевский? — переспросил я. — Никогда о нем не слышал. — И добавил, что кое-кого из русских читал, но не этого.
— Ты не читал «Преступление и наказание»? — вскричал он, как будто такого просто не могло быть.
— Нет, — признался я. — А что еще он написал?
И тогда Бенни перечислил мне эти названия: «Братья Карамазовы», «Бесы», «Идиот».
Только спустя пару недель я понял, какой груз на меня взвалил парень из магазина. Дорогой читатель, если вы думаете, что я поднимаю шум из ничего, поверьте, это не так! Как я никогда не устану рассказывать о своей встрече с Эммой Голдман в Сан-Диего, так я никогда не устану восстанавливать в памяти это первое знакомство с Достоевским.
Теперь, вспоминая этот момент, мне кажется, что в тот день даже вечернее солнце замерло над Бруклином на несколько мгновений.
Но вернемся к Эдне Бут. Она в свою очередь была поражена тем, сколько прочел я. (А я в то время прочел уже довольно много для мальчика моих лет.) В основном я читал иностранных авторов, в переводах, разумеется.
Ее сестра Алиса, красивая шатенка, была совсем другой. Эдна походила скорее на актрису и, несмотря на свою сексуальную внешность, держалась с достоинством. Никогда не забуду, как однажды столкнулся с Алисой, когда мы оба пробирались через поле с овсом или ячменем. Я подался вперед, чтобы дружески ее поцеловать, и вдруг заметил ужас, мелькнувший у нее на лице, — она повернулась и бросилась удирать от меня. Я погнался за ней. Тогда Алиса не проявляла ко мне ни малейшего интереса — на самом деле я считал ее дурочкой, — но то, как она рванула прочь, словно я собирался ее изнасиловать, рассердило меня. Я нагнал ее, схватил за руки, встряхнул и, глядя в глаза, спросил:
— Идиотка, что с тобой? Ты что, думала, я тебя насиловать буду?
— Да, — кротко отозвалась она, повесив голову.
Это еще больше меня разъярило. В какой-то момент у меня мелькнула мысль бросить ее на землю и хорошенько отдрючить. Спасла ее от этого не добродетель, а глупость. Я посмотрел на нее с отвращением, повернулся и пошел обратно к дому.
Несколько позже я наткнулся на Эдну и ничего не сказал ей о случае с Алисой. Вместо этого я пригласил ее сыграть со мной в крикет, который тогда все еще был в моде. В эту игру женщина или ребенок могут играть наравне с мужчинами. Каким-то образом погоня за Алисой возбудила во мне желание. Пока мы переходили от одних воротцев к другим, каждый раз, когда Эдна наклонялась поднять мячик, я ловко и мягко поглаживал ее пониже спины. К моему удивлению, она не сопротивлялась. Поскольку она была настолько старше и настолько умнее, я даже и не мечтал никогда так к ней приблизиться. Мне это открыло глаза. Позже я понял, что по жизни нужно руководствоваться девизом: «Сначала сделай, а извиняться будешь после».
Но с Эдной извиняться не было нужды. Она знала меня гораздо лучше, чем я сам.
Когда отпуск закончился, мы все вернулись в Бруклин. Эдна с сестрой жили в более аристократичной части города, чем мои предки. Мы обменялись несколькими письмами о литературе, и на этом все кончилось. Однако однажды, холодным горьким днем, как раз перед наступлением Нового года, который я праздновал с другими членами «Общества Ксеркса», я встретил в трамвае не кого-нибудь, а Эдну, ее сестру, отца и мать. Я был несколько смущен из-за того, что меня застали в компании таких неотесанных, шумных парней, но Эдна не обратила на это внимания. Зато она заметила, что большинство из нас держит в руках музыкальные инструменты, и изящно попросила нас распаковать их и сыграть что-нибудь, что нам по вкусу.
— Как? Здесь? В трамвае? — заголосили мы, поскольку все были навеселе.
— Конечно, — сказала она. — Играть музыку в публичных местах не запрещено законом.
Мы достали наши инструменты и настроились.
— Что будем играть? — воскликнул один парень. Джордж Джифорд первым заиграл «Мы такие отличные музыканты…».
Пассажирам в трамвае это страшно понравилось.
— Еще! Еще! — заорали все.
И в течение следующих пятнадцати-двадцати минут мы играли и грелись в лучах быстротечной славы.
Мы остановились, только когда прибыли на место. Когда мы встали, чтобы выходить, Эдна сделала мне знак, чтобы я подошел. Я наклонился к ней, чтобы пожать ей руку и попрощаться, но она притянула меня к себе и смачно чмокнула в губы, а затем очень тихо прошептала:
— Я все время вспоминаю Афины!
Понятно, что я испытал. Остаток ночи я смертельно пил везде, где только оказывался, и под утро свалился в постель пьяный как сапожник.
Позже, когда я посетил настоящие Афины, я думал об Эдне. И о Достоевском, которого она не читала.
Луэлла
Не думаю, что Луэллой ее назвали при рождении. Скорее всего она сама себя так нарекла, поскольку ее настоящее имя было сложно произносить. Она родилась в какой-то странной части света, где мало кто из американцев и европейцев когда-либо бывал, — где-то неподалеку от места рождения Гурджиева. В результате она говорила на нескольких иностранных языках — армянском, арабском, французском, турецком, болгарском, русском и, разумеется, английском. Английским она владела превосходно, а образование получила где-то в Ливане, кажется. Я никогда не встречался с ней, но мы вели оживленную переписку.
Началось все с того, что я получил от нее восторженное письмо с фотографией, после того как она прочла «Тропик Рака» и «Тропик Козерога». Письмо было фантастическое — чувствительное и прекрасно написанное по-английски со вставками на французском, испанском и португальском языках. Когда мне перевели эти части, я вдруг понял, что моя новая корреспондентка не только очень начитанна и опытна, но и сексапильна. И эти отрывки словно были написаны мужчиной.
Я сказал, что мы никогда не встречались. Казалось, она постоянно путешествует по всем концам земли. Я получал письма то с Хоккайдо, то с Тасмании, то из Рио-де-Жанейро. Меня уже ничто не удивляло.
По натуре своей она была полна энтузиазма, но выбранная карьера повергала ее в уныние. Кажется, она перепробовала некоторое количество сфер деятельности, в основном творческих, и остановилась на скульптуре. К сожалению — как она говорила. Луэлла всерьез полагала, что в роли исполнительницы танца живота или ночной клубной певички смотрелась бы естественнее. Она была рада, что ее жизнь не зависит от творческих заработков. Не знаю, как же она зарабатывала, но подозреваю, что ее содержали мужчины. В каком-то смысле у нее были моральные принципы шлюхи: это она брала и использовала своих любовников, а не наоборот. Кроме одного показательного случая: Луэлла утверждала, что вступила в связь с Гурджиевым исключительно потому, что он околдовал ее.
Большая часть нашей переписки крутилась вокруг ее отношений с мужчинами и ее интимной жизни. Она была совершенно откровенна, когда дело касалось ее сексуальных пристрастий и желаний.
Некоторое время ее всерьез занимала мысль: а не начать ли писать вместо того, чтобы ваять свои «недорезанные скульптуры», как она их величила? Луэлла прочла несколько книг Джозефа Конрада и особенно восхищалась его английским, который, как известно, он знал хуже всего, и все же решился писать книги именно на нем. Она спросила, что я думаю о ее собственном английском, и я честно выразил свое восхищение, однако тут же добавил, что это еще не причина, чтобы выбирать его для своего творчества. На самом деле я подбивал ее писать на каком-нибудь малоизвестном языке, в котором она была знатоком.
— А кто будет меня переводить? — спрашивала моя подруга по переписке.
— Ну, может, какой-нибудь английский филолог, — отвечал я.
Это ей не понравилось. Но в любом случае после нескольких писем, где обсуждалась возможность ее превращения в писателя, она неожиданно совершенно забросила эту идею.
Я бы сказал, что ей в самую пору было пожаловать титул «королева Белуджистана». Красивая, экзотичная, одаренная женщина — идеальная ловушка для мужчины. В жизни она руководствовалась не столько мозгами, сколько повелениями своей женской природы. Она верила или по крайней мере говорила, что Бог одарил женщину специфическими органами по двум причинам — для удовольствия и для выживания. Если бы у нее вдруг не оказалось денег, а нужно было бы взять такси, она бы, не задумываясь, соблазнила водителя. Если коп пытался выдать ей квитанцию на штраф, она говорила:
— Порвите! Пойдем лучше куда-нибудь, где можно спокойно перепихнуться!
И так далее, и тому подобное. Хотя она трахалась за деньги — даже за полдоллара, — шлюхой она не была. Луэлла считала, что мир состоит в основном из идиотов, фанатиков и садистов. И не важно, каким именно образом выживать среди них! Только не полный рабочий день с девяти до пяти, пожалуйста! Вот это она действительно считала безумием. И, как говорится в одном пародийном спектакле, сначала она танцевала на одной ноге, потом на другой, а за счет междуножья она жила… Луэлла старательно заботилась о своей киске — хорошо отдавала себе отчет в том, как опасны венерические заболевания, и была знакома с новейшими методиками лечения. Реалистка и идеалистка в одном лице! Например, в любых сексуальных отношениях, включающих в себя любовь и влечение, она всегда делала выбор между этими вещами. Мужчина должен был быть не только красивым, но умным и мужественным — только образованные джентльмены, других не предлагать! Поскольку Луэлла постоянно путешествовала, встретить мужчину, соответствующего таким запросам, было несложно. Иногда они оставались вместе на несколько месяцев, особенно если он был богат и очарователен. Единственное, чего она не выносила, так это вульгарности. В Америке моя требовательная подруга проехалась почти по всем штатам и сочла Техас самым ужасным. Тамошних жителей она незамысловато поделила на «тупых скотов» и «высокомерных невежд».
Кто-нибудь может спросить, почему же она ни разу не заехала ко мне, если между нами установилась такая крепкая переписка. Но все это время я был женат, у меня подрастали двое замечательных детишек, и Луэлла вовсе не хотела влезать в мою семейную жизнь. (Она знала, что я тут же на нее западу.) Зато она не знала другого — это был самый неудачный из всех моих браков. Вместо блаженства, которое она себе рисовала, моя жизнь скорее походила на ад из пьес Стриндберга. От самоубийства меня удерживали только дети, которых я обожал.
Так что Луэлла продолжала скитаться по миру, встречая мужчин и проходя через всевозможные приключения, — короче, она жила.
После некоторого перерыва от нее пришло письмо с Гваделупы. В нем она рассказывала, как встретила красивую молодую женщину приблизительно ее возраста, тоже смешанных кровей, по имени Джорджина. Она была наполовину ирландка, наполовину креолка. Очевидно, они прекрасно подходили друг другу и вскоре вступили в лесбийские отношения.
«В конце концов, — писала Луэлла, — меня уже тошнит от мужчин с их твердыми палками. Как чудесно иметь подругу, с которой ощущаешь полную совместимость».
Джорджина убедила мою приятельницу начать писательскую карьеру. Ее первым проектом должна была стать книга как раз о Джозефе Конраде. К сожалению, она не знала польского, но ей помогало знание русского языка.
В своих произведениях он мало писал о сексе, а она чертовски от него устала. И у нее же были не только яичники, но и мозги. Так почему же не использовать их по назначению?
Она решила писать на португальском, сочтя этот язык достаточно богатым, — и к тому же ей всегда нравились португальцы. Они были скорее склонны принижать свои достоинства, чем раздувать их до невообразимых размеров.
Отлично! Я поздравил ее с правильным выбором темы и языка, ожидая продолжения эпопеи.
Интересно, что она чуть не выбрала арабский. Она написала, что он хорош, чтобы описывать секс и ругаться на нем. Но ведь мало кто у нас знает арабский, так что это было бы напрасной потерей времени.
Следующего письма пришлось ждать еще дольше. Луэла уже покинула Гваделупу. Теперь она повстречала какого-то богача, коллекционера книг. Он тоже был филологом: читал по-гречески, по-латыни и на всех романских языках.
Он влюбился в Луэллу с первого взгляда. Поначалу его, кажется, пугали странные отношения между Джорджиной и его избранницей, но Луэлла быстро рассеяла все подозрения, подговорив свою подружку начать приставать к богачу и тем самым сбив его со следа.
Им пришлось покинуть Гваделупу, поскольку у него было срочное дело в Женеве. Итак, через месяц они втроем поселились в Тичинской долине в Швейцарии — в Локарно, а затем в Лугано. Именно из-за ее живописных описаний этих мест спустя несколько лет я решил съездить туда, непременно остановившись в Локарно. Я уже писал где-то, что это был настоящий рай. Мне даже пришлось уехать оттуда, потому что там было слишком хорошо. Может быть, такая причина звучит неправдоподобно и мало у кого есть возможность проверить мои слова, просто не забывайте, что в раю еще скучнее, чем в чистилище или аду. Мы не созданы для того, чтобы жить в раю, зато в сотворенном нами собственном аду мы чувствуем себя как дома.
С этого момента наша переписка начала затухать. Думаю, что если она и не сходила с ума от любви к своему мужу, то по крайней мере уважала его.
Через год, однако, он умер в результате апокалиптического удара, оставив ей приличное состояние. Будучи теперь прекрасно обеспеченной, она решила возобновить писательскую карьеру и быстро закончила книгу о Джозефе Конраде, которая затем была переведена на английский, французский и немецкий языки. Затем Луэлла продолжила писать о других известных писателях — о Германе Гессе, Вассермане, Максиме Горьком.
Спустя десять лет я получил телеграмму от ее подруги Джорджины, где говорилось, что Луэлла утонула в бассейне.
Руфь и пальто на меху
Я испытывал к ней нечто довольно серьезное не только потому, что она была очень умной, начитанной, всегда приятной и дружелюбной в общении, но еще и из-за ее имени — Руфь. Хоть я уже давно забыл подробности этой ветхозаветной истории, имя по-прежнему отдается звоном в ушах.
Моя Руфь, еврейка, чем-то очень напоминала библейскую Руфь. Она была замужем за моим хорошим другом — одним из тех немногих гениев, которых я знал лично. Не думаю, что их брак действительно удался, они не подходили друг другу по темпераменту, но я был слишком предан своему другу-гению, чтобы воспользоваться этим. Поэтому я довольствовался тем, что просто сваливался к ним без предупреждения и проводил час или два за оживленными разговорами.
Они оба любили поболтать. Он мог всю ночь говорить об изобразительном искусстве (сам он был художником), тогда как ей больше нравилось обсуждать писателей и их книги. Она знала, что я пописываю, и всячески старалась утвердить меня на этом пути. Очень часто наши дискуссии длились часами, и тогда меня приглашали задержаться на ужин. В те дни вся моя жизнь зависела от таких случайных приглашений на ужин. И без того хороший рассказчик, в дни, когда живот совсем уж подводило с голоду, я становился особенно очарователен и болтлив. Я зарабатывал болтовней себе на еду — это был вопрос выживания, но даже такого — болтуна и нахлебника — меня охотно принимали в их доме. Такие «профессиональные навыки» сослужили мне добрую службу во время моих первых дней в Париже, как я уже рассказывал.
В Нью-Йорке, когда у тебя нет ни гроша в кармане, самое важное — это уметь много ходить и много разговаривать, чтобы раздобыть немного еды. Я всегда отмечал, как это похоже на бродяжничество Рембо. Теперь, когда я вспоминаю те дни, больше всего меня удивляет собственная способность проходить огромные расстояния с пустым желудком, поскольку частенько случалось, что моих друзей просто не было дома, когда я являлся. Лучше всего в моей памяти запечатлен Бруклинский мост — прямо-таки как сцена из ночного кошмара. Как часто я пересекал его, умирая с голоду?! Пейзаж на каждом конце моста был мне досконально знаком, как актеру, писателю, живописцу или музыканту знакомы слова, краски или ноты его роли или произведения. Хуже всего было возвращаться домой, так ничего и не раздобыв, потому что тогда приходилось шляться по друзьям в Манхэттене. Нередко я начинал обратный свой маршрут где-нибудь с Семидесятых-Восьмидесятых улиц. Не буду даже и говорить, что надеяться, будто кто-то подвезет тебя в Нью-Йорке, — дело безнадежное. Впрочем, я никогда и не пробовал голосовать на улице. Как законченный идиот я просто брел, понурив голову, — подавленный, в глубокой депрессии.
Однажды, так и не придумав, как убить время до вечера, и не зная, где поесть на халяву, я взял последние пять центов, спустился в метро и поехал к Руфи куда-то в Бронкс. (Я тогда жил около Коламбия-хайтс, в Бруклине.) Даже на метро путь был неблизкий, и я молил Господа, чтобы Руфь, или ее муж, или ее сестра оказались дома к моему приезду. (Я никогда не звонил людям заранее, предупреждая о своем визите, опасаясь, как бы они тогда не придумали какой-нибудь предлог, чтобы отвязаться от меня.)
К счастью, все семья находилась дома и в прекрасном настроении. Они были рады меня видеть и тут же пригласили остаться поужинать с ними. В тот вечер Руфь приготовила нечто невообразимо вкусное и подала на стол лучшее французское вино.
Поскольку Руфь с мужем в тот вечер были в хороших отношениях, разговор протекал легко. Мы обсуждали все на свете. Муж Руфи особенно любил русских писателей — и композиторов! — и мог без конца восхищаться их произведениями. Руфь, со своей стороны, заводила разговор о еврейских писателях девятнадцатого века, которых она читала еще в молодости. Нас пьянило не вино, а разговор. (Я думаю о том вечере с нежностью, поскольку теперь такие встречи — редкость.)
Разумеется, никто из нас никогда не смотрел на часы. Вдруг я понял, что нахожусь очень далеко от дома, и собрался уходить. Стояла зима, и я носил меховое пальто, которое мне подарил один из моих индийских курьеров, вернувшись с родины. Ходить на длинные дистанции в нем было тяжеловато, зато тепло и уютно.
Я все еще думал о нашем разговоре, выходя из их дома и машинально направляясь к метро. Только добравшись до станции, я понял, что потратил последние центы на дорогу до Бронкса. Я остановился на ступеньках метро, соображая, что теперь делать. Мне бы следовало вернуться к друзьям и попросить у них взаймы пять центов или четвертак, но было стыдно отягощать их просьбами после того, как они приняли меня по-королевски.
Оглядевшись, я увидел на обочине такси, и меня осенило. Я подошел к водителю, поведал ему свою историю и предложил в уплату пальто, если он довезет меня до Бруклина.
— Вы что, серьезно? — вскричал он, выскакивая из машины. Я уже снимал с себя пальто, чтобы проверить, подойдет ли оно ему. Он надел — сидело великолепно. Водитель так и светился от счастья, но на всякий случай уточнил: — Вы уверены? Вы серьезно?
Я ответил утвердительно, ни секунды не поколебавшись. В конце концов, у меня дома имелось еще обычное пальто и свитер.
— Ладно, залезайте! — скомандовал он. — Где вы живете? Будете показывать дорогу, когда пересечем мост!
Мы уже проехали какую-то часть пути, как вдруг он обернулся и сказал:
— Знаете, мистер, а вы, наверное, чокнутый!
— Я знаю, — ответил я спокойно.
— Вы писатель, да? — был его следующий вопрос.
— Именно. Вы попали в точку.
Мы помолчали. Затем он нарушил молчание:
— Сначала я подумал, что вы просто слабоумный. Но вы говорите как джентльмен и ничего странного в вас нет. Теперь, раз вы писатель, мне все понятно. Писатели — вообще жуткие чудаки… Может быть, вы напишете когда-нибудь рассказ об этом.
— Может быть.
Рената и астролог
Меня встречала в гамбургском аэропорту секретарша Ровольта, очаровательная черноглазая и черноволосая молодая вдова-немка с примесью итальянской крови. Она проводила меня в отель, поскольку сам Ровольт не мог сделать этого, ибо вынужден был уехать из города по делам.
На следующий вечер мы с ней ужинали неподалеку от аэропорта. Ни она, ни Ровольт не жили в Гамбурге. Его очень современное издательство находилось в Рейнбеке, деревушке в десяти милях от города.
Чтобы влюбиться в красивую и грациозную Ренату, понадобилось не так уж много времени. В ней было нечто аристократическое, а сила ее обаяния, как я скоро понял, заключалась в языке. Не в языках, хотя она говорила на трех или пяти, свободно выполняя функции переводчика, но в интересе к языку как таковому. Она любила этимологию. Разумеется, я весь превращался в слух, когда она начинала говорить на свою любимую тему.
Плюс ко всему Рената прочла большинство моих книг — и на английском, и на французском. Больше всего мне нравилось, что филология не сделала ее типичной немецкой ученой дамой.
Я приехал в Германию, чтобы проследить за переводом «Тропика Рака», и впервые в жизни получил за это довольно приличный аванс.
Ситуация казалась мне благоприятной и многообещающей. Мы с Ренатой часто ходили по ресторанам и наслаждались отличной кухней и винами.
Оказалось, что у нее двое сыновей приблизительно того же возраста, что мои сын с дочкой, которые теперь жили со своей мамой в Лос-Анджелесе. Их мать только что развелась с человеком, из-за которого сбежала от меня из Биг-Сура.
Однажды Рената попросила съездить с ней в Гамбург, чтобы встретиться там с ее хорошим другом — психиатром и астрологом. Ей казалось, что общение с ним может заинтересовать меня.
Она не ошиблась. Этот человек обладал интереснейшей биографией. Гитлер заставил его стать своим личным астрологом, но ненадолго. Вскоре выяснилось, что он обманывал Гитлера — подавал ему ложные надежды. Он неожиданно оказался врагом Рейха, и ему пришлось покинуть страну. Этот факт и его интерес к работам мадам Блаватской способствовали установлению дружеских отношений между нами. Я забыл его имя, поэтому назовем его Шмидтом.
Несколько месяцев спустя мы с Ренатой загорелись желанием соединить наши жизни. Было решено, что я отправлюсь в путешествие по Европе (Франция, Италия, Испания и особенно Португалия), чтобы найти подходящее для нас жилье.
Мой старый приятель Винсент находился в городе и изъявил желание побыть моим шофером, переводчиком и секретарем на время поездки. (Он довольно хорошо говорил на пяти языках благодаря своей работе в качестве пилота на коммерческих авиалиниях. Он, что называется, повидал мир.)
Мы радостно отправились в дорогу, объехали Германию и постепенно все остальные страны. Мы двигались неспешно, впервые в жизни я не испытывал недостатка денег. Я написал своим детям о моих планах и посылал им открытки на протяжении всего путешествия.
В центральной и южной Франции мне предлагали несколько загородных замков по скромным ценам, но все они находились в жутком состоянии, к тому же мне пришлось бы держать там шофера и кучу слуг, а это не входило в наши планы. Где бы мы ни останавливались, нашему взору открывались потрясающие виды. (Даже Австрия, которая не входила в список мест, подходящих для жилья, поразила нас своими замечательными ландшафтами.)
Разумеется, на каждой остановке я тут же бросался на почту, чтобы узнать, нет ли писем от Ренаты. Обычно письма были. Я тоже писал ей подробные письма, где передавал свои впечатления и приключения.
Когда мы приехали в Венецию, я по какой-то необъяснимой причине впал в глубокую депрессию. Это было так серьезно и так неожиданно, что я решил написать письмо герру Шмидту в Гамбург. Может быть, он разберется, в чем тут дело?
Из-за своего состояния, несмотря на постоянные прогулки по этому сказочному городу, я мало что запомнил.
Прошло несколько дней, и вдруг за ленчем в каком-то ресторане я понял, что депрессия прошла. Я посмотрел на настенные часы — было семь минут первого. Я отправился к себе в комнату и написал Шмидту еще одно письмо: «Не волнуйтесь, депрессия прошла так же неожиданно, как накатила». И все в таком духе.
Через несколько дней я получил заказное письмо, где говорилось, будто депрессия прошла потому, что он, герр Шмидт, молился за меня!
Вот так!
Мы поехали в Португалию, где я уже почти решил поселиться, поскольку юг напомнил мне Биг-Сур. Письма от Ренаты приходили все реже. Теперь, когда мы возвращались в Гамбург, так и не найдя нам дома, я все больше и больше сомневался насчет Ренаты и ее якобы огромной любви ко мне. К тому времени, как мы достигли немецкой границы, я уже практически обезумел. Я был уверен, что она ушла к другому, и еще мне было стыдно за эту безрезультатную поездку. По возвращении в Рейнбек я нашел Ренату холодной как айсберг. Никаких других мужчин на горизонте, но и никаких объяснений. Все кончено!
Alors, que faire? Поджать хвост и сесть на первый же самолет до Калифорнии? Теперь-то у меня появилась причина для депрессии. Что скажут мои дети после всех славных картин нового дома в старушке Европе, которые я с таким пылом рисовал им?
Прошло десять или пятнадцать лет, за которые мы обменялись парой дружелюбных посланий, как вдруг пришло Письмо. Я перечитал его несколько раз и так и не смог поверить.
Вот что писала Рената: во-первых, она всегда любила меня и только меня; во-вторых, она бросила меня из-за астролога Шмидта, который предупредил ее, что жизнь со мной сделает ее несчастной.
Страннее всего, что я тут же с ним согласился. Я уже разрушил пять браков. Где гарантия, что этого не случилось бы с шестым или седьмым? Позже я понял, почему утверждение Шмидта казалось таким веским. Оглядываясь на мои «многочисленные браки», я понял, что единственная женщина, в которую я был влюблен постоянно, — это моя работа. Я был безнадежно на ней женат.
И тогда я понял, что художник не должен жениться. К тому же не будем забывать, что «женитьба — это смерть любви».
Бренда Венус
Как воплотить ее образ? В серебре, золоте, слоновой кости? Или как? После всех написанных мною женских портретов как создать еще один — новый? Да, любовь всегда в новинку, даже в сто первый раз. Я говорю о Любви, а не о сексе. Одно может включать в себя другое, но они могут существовать и по отдельности. Любовь — это пламя, которое питается всем, ее может вдохновить что угодно и кто угодно. Иногда достаточно просто жизни! Любовь бывает святая и не святая, но любая законна. Все умоляют только об одном — о взаимности. И даже если взаимности нет, любовь все равно будет существовать — в мучительном, тоскливом ожидании. Я думаю, безответная любовь не менее захватывающа и ужасна, чем любовь взаимная. Я познал все виды любви и считаю, что мне очень повезло, когда я познал и эту последнюю любовь к Бренде. Это любовь, которая верна с астрологической точки зрения. Мы встречаемся на всех перекрестках, пересечениях и затмениях; мы любим друг друга и во сне, и наяву; мы просто сделаны из любви. Как можно объяснить, почему солнце заходит и восходит, откуда берутся наводнения и засуха? Это просто случается в атмосфере загадочности. Все, живущее на Земле, окутано тайной. Мы движемся от одной загадки к другой, даже наш язык — это тайна, настоящая магия, а язык любви — самый загадочный, непостижимый. Это даже не членораздельный язык, а просто лепетание.
Слава богу, Бренда родилась в маленьком городке в Миссисипи, недалеко от дельты. Она провела несколько лет в женском монастыре в Билокси, неподалеку. (А Билокси, между прочим, это один из моих самых любимых городов в Америке.) Я больше всего люблю южные штаты. Все время заново прокручивая в мозгу Гражданскую войну, я каждый раз воюю на стороне восставших. Единственный мой генерал — генерал Роберт И. Ли. В моих фантазиях Юг никогда не проигрывает войну. Да, Север сломил их сопротивление, но южане были лучше как солдаты, благороднее, храбрее, бесстрашнее и изобретательнее.
Так я думал о Юге задолго до появления Бренды. Я говорю об этом сейчас, чтобы объяснить, почему так сильно увлекся молодой женщиной из Геттисбурга. Она уехала с Юга несколько лет назад, чтобы попытать счастья в киноиндустрии. У нее есть свои идолы, свои звезды и vedettes, и она хочет стать одной из них. Как и все люди, страдающие от безнадежной любви, мы живем мечтами, телефонными звонками, письмами; с одной только разницей — мы страдаем не от безнадежности, а от любовного удара; мы голодны, но не умираем с голоду; тоскуем, но не рыдаем.
Между нами существует некая телепатическая связь. Мы всегда вовремя приходим на помощь друг другу; знаем, как залечивать раны, наносить целительный бальзам и усмирять боль лучше, чем Иисус, Мария, Иосиф, Иосафат и кто бы там ни было! Мы можем одновременно воплощать и Добро, и Зло. Иногда мы — просто Адам и Ева. Это всегда какое-нибудь перевоплощение — тень Дикси Фриганзы так и бродит поблизости. Мы ждем на заправочных станциях, хотя автобусы и метро по-прежнему существуют. Но мы с миром и надеждой ждем. Мы знаем, чего ждем. Иногда это приходит по почте.
Как мы встретились? Какая разница? Мы встретились. И с тех пор встречаемся каждый день.
Более того, встретились ваши души. Уж не знаю, по чьей-то воле или случайно, но они точно, непререкаемо, возвышенно встретились. Мы поддерживаем друг друга, чтобы не развалиться по швам. Мы смягчаем и развлекаем друг друга. Мы друг друга ценим! Она могла бы утащить меня на дно какой-нибудь реки, словно русалка, и я бы не возроптал, а только повторял бы про себя без остановки: «Я люблю тебя. Я люблю тебя». Наверное, я сказал это уже тысячу раз доброй сотне женщин. Это одна из тех фраз, которые никогда не истреплются, не заржавеют. Просыпаться утром со словами любви на устах! Какое блаженство! Просто повторить «Бренда» — и я уже в экстазе.
Иногда она говорит со мной на южный манер. Тогда вокруг в лунном свете распускаются розы, камелии и гардении.
Любовь на склоне жизни — это нечто особенное. Не всем женщинам дано ее пробуждать. Бренда словно предвидит любое мое желание, любую мысль. Она не стесняется открыто признаваться в своих чувствах ко мне. У нее есть характер, реакция — как у тигра, смекалка. Она всегда улыбается, и это не идиотская улыбка пустоголовой красотки — это благородная улыбка, иногда с ноткой светлой грусти. Моя возлюбленная соткана из противоречий, как и я сам. Может быть, в этом и кроется причина того, что нам так хорошо вместе, может, поэтому и создается впечатление, будто мы созданы друг для друга.
Я не упоминал, что в ее венах струится кровь навахо? Это многое объясняет как в ее характере, так и во внешности. Ее молчание всегда значимо — не угрюмое, а сосредоточенное и задумчивое. Оно может быть и охлаждающим, как у американских индейцев. Кроме того, у нее есть сила духа, независимость, решительность. Она умеет бороться, с легкостью управляется с оружием, не боится животных. Эта женщина убьет не моргнув глазом, если ее к этому вынудят. Она и любит так же. Чего еще может желать человек?
Бренда постоянно что-то планирует, замышляет, придумывает — безостановочное брожение происходит внутри нее. Она может работать до изнеможения — как физического, так и духовного. Она может наброситься на пищу, словно тигрица, а может обходиться вовсе без еды. Любит роскошь, но требует для жизни совсем немного. Всегда одета ярко, словно радуга, которая мерцает под дождем. Когда она спит, сны, проносящиеся в ее голове, освещают ее лицо. Подобно сдерживающемуся вулкану, гейзеру, удерживающему внутри сноп пламени, у нее все под контролем, но внутри бушует дикое торнадо.
Куда приведет меня это странное существо — вот в чем вопрос. К каким берегам? Я вкладываю свою судьбу в ее руки. Веди меня, благословенная, куда хочешь!

notes

Назад: Эпилог
Дальше: Примечания