От Большого каньона до Бербанка
Было девять часов ясного теплого утра, когда я простился с Большим каньоном и начал спускаться из-под облаков к уровню моря по безмятежному красивому тобоггану. Теперь, оглядываясь назад, мне трудно вспомнить, что было раньше на моем пути — Барстоу или Нидлс. Смутно припоминаю, что до Кингмена я добрался ближе к заходу солнца. К тому времени успокоительный, будто тоненькие браслеты позвякивают, звук моего двигателя сменился пугающим лязганьем, словно и муфта сцепления, и задний мост, и дифференциал, и карбюратор, и термостат, и все гайки и подшипники разболтались и готовы в любую минуту вывалиться. Я двигался вперед медленно, останавливался каждые полчаса, чтобы дать мотору остынуть и залить свежую воду. Меня обгоняло все: тяжелые грузовики, ветхие драндулеты, воловьи упряжки, пешие бродяги, крысы, ящерицы, даже черепахи и улитки. Выехав из Кингмена, я увидел перед собой гостеприимно распахнутую пустыню и дал газу, решив доехать в Нидлс прежде, чем начну клевать носом. Когда я добрался до подножья перевала вблизи Отмена, радиатор начал кипеть. Глотнул я в пятнадцатый или в двадцатый раз за день кока-колы и, присев на подножку, стал ждать, пока машина снова охладится. Остановился неподалеку от бензоколонки, возле которой слонялся старый алкаш. Ему очень хотелось поболтать. Для начала он сказал, что здесь самое трудное место на всем хайвэе № 66.
Всего двенадцать миль, но очень уж плохих миль. Опасна дорога или нет, меня не беспокоило, а вот не закиплю ли я снова, прежде чем взберусь на перевал, мне было интересно. Попробовал выяснить, долгий ли, короткий ли подъем и насколько он крут. «Да тут нет ни одного кусочка, который вы не могли бы пройти на высокой скорости», — повторял он. Для меня это не имело значения по той причине, что там, где другие машины шли на хорошей скорости, я часто шел на первой. «Конечно, на спуске будет ничуть не лучше. Но до макушки всего четыре мили. Если вы туда доберетесь, с вами все будет в порядке». Он не сказал «когда», как говорят в таких случаях, и это его «если» мне очень не понравилось. «Значит, — спросил я, — это такой жуткий подъем?» Да нет, не такой уж он жуткий, этот подъем, он хитрый, мудреный, вот и все. Зависнет человек на краю скалы, тут его страх и берет. Оттого все эти происшествия и случаются. Закат управлялся со своим делом быстро, и вот-вот должно было потемнеть. Желал бы я знать, хватит ли мне одной оставшейся в живых фары. Я пощупал капот, он был раскаленным, как железная печка. Восемь миль спуска, вычислил я. Если доберусь до вершины, просто покачусь вниз вхолостую, и двигатель снова охладится.
Я тронулся с места. Машина издала ужасный звук, просто человеческий звук, словно пытают какого-то гиганта и он скрежещет от боли. Дорожные знаки приказывали ехать медленно. Вместо этого я стал набирать скорость. Я шел на третьей передаче и намеревался так и держать, пока не достигну вершины. К счастью, навстречу мне попались лишь две машины. Краешком глаза я пытался заглянуть вниз. Там ничего нельзя было разглядеть, просто пространство вздыбленной суши, конца-краю которому не было видно, плыло в текучем пламени. На перевале стрелка показала 195 градусов. У меня имелись две банки воды по галлону, и меня не пугал предстоящий путь. «Ну, теперь мы спускаемся, — успокоил я себя, — и она мигом охладится». Наверное, там, на дне ущелья, и лежал Отмен, но с таким же успехом это могло быть и концом света. Фантастическое место, и я не мог понять, как может кто-то здесь жить. Но не было времени слишком долго размышлять об этом, хотя спускался я медленно и осторожно. Мне показалось, что зубцы проскальзывают. Хотя моя тележка шла на первой скорости, катилась она слишком быстро. Я пробовал на подковообразных изгибах пути и на спусках жать на тормоза. Ничего, однако, не могло удержать ее должным образом. Единственной нормально работавшей деталью был клаксон. Обычно звук сигнала был негромким, но тут он ревел густым низким голосом. Единственная фара давала слабый свет, и я непрестанно гудел изо всех сил среди обступившей тьмы. Склон, по которому я спускался, был длинный, отлогий, но развить скорость больше тридцати миль не позволял. Я думал, что я стремглав лечу — если бросал взгляд на обочину дороги, — но на самом деле иллюзия была другая: я плыл под водой, сидя за рулем какой-то странной, с раскрытой верхней палубой субмарины. Несмотря на все трудности спуска, я повеселел. Ночь была удивительно теплой, и тепло это проникало во все поры моего существа и успокаивало. Всего в третий или четвертый раз я был в машине один и вел ее ночью. Зрение мое было скорее слабым, а ночная езда‹1^ это искусство, которым я пренебрег, когда брал уроки в Нью-Йорке. Люди в других машинах как будто старались держаться от меня подальше по каким-то таинственным соображениям. Иногда они сбрасывали скорость чуть ли не до нуля, только бы пропустить меня вперед. Я забыл о своей единственной фаре. Вышла луна, и мне казалось, что свету вполне достаточно и можно фару не включать. Видел я вперед всего на несколько ярдов, но тогда мне это казалось вполне нормальным.
Подъезжая к Нидлсу, я вдруг почувствовал, что попал в теплицу. Воздух благоухал всеми ароматами, и стало еще теплее. Я как раз подъехал к чему-то, где было много воды, может быть, к озеру, когда перед машиной возник человек в форме и, взмахнув рукой, приказал мне прижаться к обочине. «Остановите ее», — негромко проговорил он, и я увидел, что пребываю в настолько блаженно-рассеянном состоянии, что, приткнувшись к обочине, не заметил, что автомобиль продолжает медленно катиться вперед. «Поставьте ее на тормоз», — уже тверже и громче сказал человек в форме. Это была калифорнийская дорожная инспекция. «Так я уже в Калифорнии?» — осведомился я с довольной улыбкой. «Вы откуда прибыли?» — вместо ответа спросил он. На минуту я совсем перестал соображать. Откуда прибыл? Откуда я? Чтоб потянуть время, я спросил, что он имеет в виду: «Откуда я сейчас или вообще откуда я?» Конечно же, он имел в виду сегодняшнее утро, это можно было понять даже по раздраженному тону его вопроса. И вдруг я вспомнил — так я же рано утром покинул Большой каньон. Бог ты мой, какое счастье, что я это вспомнил! Только замешкайся с ответом, эти парни тотчас же станут вдвое подозрительней. «Один путешествуете?» — спросил он и, посветив карманным фонариком в пустую кабину, задал следующий вопрос: «Вы американский гражданин?» Это показалось мне полнейшим абсурдом — после всего, что я проделал за сегодняшний день. Я чуть было истерически не расхохотался ему в лицо. «Да, я американский гражданин», — ответил я спокойно, сдержав себя, чертовски обрадованный тем, что мне не надо предъявлять ни удостоверения личности, ни каких-либо других дурацких свидетельств моего статуса. «Наверное, родились в Нью-Йорке?» «Да, — сказал я, — родился в Нью-Йорке». «В Нью-Йорке?» — «Да, сэр». Тогда мне показалось, что он задал мне кучу вопросов о насекомых, о капустной рассаде, о рододендронах, о некоем пахучем азиатском растении, называемом небесным деревом, о формальдегиде, о ядохимикатах. И на все это я механически отвечал: «Нетсэр, нет — сэр, нетсэр!» Это было похоже на краткий экзамен по катехизису, но только это было в Калифорнии, и большое озеро или что-то в этом роде лежало рядом, и стрелка индикатора ползла к 200.
«У вас не горит одна фара, вы это знаете?»
«А как же, сэр», — ответил я совершенно ангельским голосом и, выключив мотор, поднял капот, чтобы посмотреть, как он там.
«Куда направляетесь теперь?»
«В Нидлс. До него далеко?»
«Всего несколько миль».
«Тогда я как-нибудь доковыляю. Премного вам благодарен, сэр!»
Я плюхнулся за руль и рванул с места с ужасающим жужжанием и лязгом. Но почти сразу меня опять остановили. Человек с сигнальным фонарем подошел нетвердой походкой к машине, оперся о борт, уцепился за мой локоть и, дохнув то ли виски, то ли джином, спросил, как ему лучше добраться до такого-то места. Название этого города я услышал в первый раз в жизни.
«Езжайте налево», — ответил я, не потратив и секунды на раздумье.
«А это точно?» — его голова плавно раскачивалась над моим рулевым управлением.
«Абсолютно», — сказал я, ставя ногу на газ.
«Не хотелось бы опять оказаться в Кингмене», — проговорил он.
«Никак не ошибетесь, — я нажал на газ, грозя снести ему голову. — Вниз и первый поворот налево!» — успел я крикнуть на прощание.
Так я и оставил его, стоящего посреди дороги и что — то бормочущего себе под нос. Я молил Бога, чтобы парень не вздумал по пьяной лавочке последовать за мной и не сбросил бы меня в канаву. В Техасе, неподалеку от Беги, я уже встретился однажды с таким малым. Он все настаивал, что у меня неполадки с машиной, сказал, что я генератор потерял, и вызвался сопровождать меня до ближайшего городка, но на первой же миле чуть не разбил мою машину. Главной-то целью его было выпить на дармовщину. Забавно, ничего не скажешь, наткнуться среди ночи на томимого жаждой пьяницу. Но конечно, лучше он, чем мамаша с пятью ребятишками, да еще беременная шестым. Именно так повезло одному моему другу.
В Нидлсе я лег спать сразу же после ужина, намереваясь подняться в пять утра. Но в три тридцать я услышал петушиное кукареканье и, почувствовав себя свеженьким, принял душ и решил тронуться в путь, как только рассветет окончательно. Позавтракал, заправился горючим и уже в половине пятого катил по шоссе. В этот час жары еще не было, градусов семьдесят пять или восемьдесят. Температурный индикатор показывал 170. Я рассчитывал попасть в Барстоу до того, как станет по — настоящему жарко, часам к девяти, это уж точно. Время от времени мне казалось, что какая-то обезумевшая птица летает по машине, издавая странное чириканье и стрекот, звук, который слышался мне с тех самых пор, как я выехал из Озарковых гор. Так стрекочут и дребезжат хомутики, когда их слишком туго затянут или, наоборот, чересчур ослабят. Но я так и не узнал наверняка, машина ли издает эти звуки или какое-нибудь живое пернатое. Но легко можно было себе представить, что где-то в районе заднего моста томится в заточении некая птичка, и она вот-вот погибнет от тоски и печали. Я выезжал из города, когда автомобиль с номером Нью-Йорка сбавил скорость, поравнявшись со мной, и высунувшаяся из окна женщина истошно завопила: «Привет Нью-Йорку!» Одна из тех восторженных бабенок, у которых по любому поводу, а чаще всего без повода может случиться истерический припадок. Но ехали они неспешно, миль сорок пять в час, и я надумал просто повиснуть у них на хвосте. Так я держался за ними мили три и тут увидел, что чертова стрелка переползла за 190. Я сбросил скорость до пешеходной и приступил к произведению в уме неких расчетов. Еще в Альбукерке, побывав у авторемонтного гения Хьюга Даттера, я узнал о существовании разницы между показаниями индикатора нагрева и показаниями термометра непосредственно в цилиндрах. Разница доходила до пятнадцати градусов, и толковать ее можно было с большой долей вероятности в мою пользу, хотя на практике так никогда не выходило. Хьюг Даттер сделал все возможное, чтобы преодолеть проблему перегрева, за исключением кипения радиатора. Но в этом я был виноват сам. Сказал ему с перепугу, что у меня радиатор кипел еще за четыре тыщи миль до Альбукерке. А случилось это, только когда я докатил до Джозеф-Сити в Аризоне. Там встретился мне старый коммерсант, занимавшийся торговлей с индейцами, и от него я узнал, что ничего мне не остается, кроме как снова заняться чисткой двигателя. Бушман — так звали этого человека — был настолько любезен, что поехал со мной в Уинслоу. Там он познакомил меня со своим зятем, еще одним магом-автомехаником, и прождал около четырех часов, пока радиатор выкипел, регулятор зажигания был отрегулирован, ремень вентилятора заменен, гайки затянуты, клапана отпущены, карбюратор откалиброван, пока, словом, машину привели в порядок. И за все это с меня спросили скромных четыре доллара. Восхитительно было после этой операции в самый послеполуденный зной въезжать во Флагстафф с цифрой 130 на индикаторе! Я просто глазам своим не верил. Но конечно, когда примерно через час я остановился на пологом долгом спуске к Камерону, когда заметно похолодало, эта проклятая штука опять закипела. Но стоило мне только выбраться из леса на необжитые места, где горы были темно-красными, земля цвета молодого горошка, а плоские, приплюснутые холмы окрашены в розовое, голубое, черное и белое, все наладилось. Не думаю, что за сорок миль я проглядел какие-нибудь следы человеческого обитания. Такое нередко встречается на Западе даже вблизи больших городов. Но здесь это выглядело ужасно. Только три автомобиля попались мне навстречу, а потом открылось безмолвное пустое пространство, где спокойно, зловеще и неотвратимо шло угасание человеческой, животной, растительной жизни, да и самого света. Вдруг, невесть откуда, ярдах в пятидесяти от меня возникли трое галопирующих всадников. Они просто материализовались посреди дороги. На какой-то миг я подумал, что меня собираются грабить. Но нет, минуту-другую они прогарцевали на шоссе, помахали руками, приветствуя меня, и потом, пришпорив лошадей, поскакали в фантасмагорически пустые сумерки и растаяли в пространстве через несколько секунд. Мне показалось поразительным, что они определенно направились куда-то, хотя было абсолютно ясно, что здесь направляться некуда. А Камерон я чуть было не проехал. По счастливой случайности бросив взгляд в сторону, я увидел неподалеку от шоссе бензозаправку, кучку дощатых хижин, что-то вроде гостиницы и несколько мазанок индейцев навахо. «А где же Камерон?» — спросил я, полагая, что городишко прячется по ту сторону моста. «А вы в Камероне», — ответил человек у бензоколонки. Я был так потрясен мрачной торжественностью декора, что еще до того, как спросить комнату, отправился к берегу Литтл-Колорадо, чтобы как следует рассмотреть тамошний каньон. До следующего утра я так и не понял, что разбил лагерь рядом с той самой пустыней Пэйнтид, с которой распростился вчера утром. Я лишь подумал, что прибыл в какую-то точно определенную точку мира, к некоему потаенному пупу Земли, где реки прячутся под землей, а раскаленная магма прорывается сквозь граниты розовыми жилками, словно симптомы геодезического геморроя.
Ладно, как бы то ни было, надо возвращаться. Где же я, в самом деле? Почему-то с того дня, как я побывал в Тукемкэри, я совсем перестал ориентироваться. На номерных знаках Нью-Мексико читаешь: «Земля Волшебства». И это так и есть, ей-богу! В огромном прямоугольнике, охватывающем части четырех штатов — Юты, Колорадо, Нью-Мексико и Аризоны, — нет ничего, кроме волшебства, очарования, иллюзии, фантасмагории. Может быть, тайна Американского континента заключена в этом диком, неприветливом и все еще до конца не исследованном крае. Это страна индейцев главным образом. Страна гипнотическая, хтоническая, неземная, супернеземная. Здесь природа изгнала «мамочку и папочку», здесь она не терпит детских проказ и сюсюканья. Человек здесь инородное тело, он не нужен, он словно бородавка или прыщ. Человек здесь нежелателен. Кроме краснокожих людей, разумеется, но они так далеко отстоят от того, что нам кажется человеком, что представляются нам какой-то другой породой. Застыли в скалах их рисунки и иероглифы. Нечего и говорить о следах динозавров и других неуклюжих доисторических громадин. Вы прибываете на Большой каньон как на великое богослужение, которое творит здесь природа. Ширина каньона от десяти до восемнадцати миль в среднем, но понадобится два дня, чтобы пройти от одного его края до другого пешим ходом или верхом. А почте, пересылаемой с одной стороны каньона на другую, требуется четверо суток, за которые ваши письма совершают фантастическое путешествие по четырем штатам.
Животные и птицы очень редко пересекают эту бездну. Деревья и прочая растительность, разъединенные каньоном, отличаются друг от друга. Спускаясь с вершины на дно каньона, вы практически знакомитесь со всеми климатическими зонами Земли, за исключением Арктики и Антарктики. Между двумя формациями горных пород существует, как утверждают специалисты, разница в пятьсот миллионов лет. Это безумие, совершенное безумие, и в то же время это так грандиозно, так возвышенно, так нереально, что, попав сюда в первый раз, вы не выдержите и расплачетесь. Я, во всяком случае, не выдержал. Подобно Кноссу, Микенам, Эпидавру, это одно из немногих мест на Земле, которое не только оправдывает все ожидания, но и превосходит их. Мой новый приятель Бушман, проработавший много лет проводником в этих краях, рассказывал мне фантастические байки о Большом каньоне. Я готов поверить во все, что мне могут рассказать об этом, будь то сведения о геологических эрах и образованиях, об аномалиях животной или растительной жизни или индейские мифы. Если кто-нибудь станет мне втолковывать, что горные пики, амфитеатры и холмы, так удачно названные башней Сета, пирамидой Хеопса, храмом Шивы, храмом Озириса, храмом Изиды и т. д., творение рук беглых египтян, индусов, персов, халдеев, вавилонян, эфиопов, китайцев или тибетцев, я поверю в это без всяких сомнений. Большой каньон — великая загадка, и сколько бы ни узнавали о нем, мы никогда не узнаем окончательную истину.
Я как раз въезжал в пустыню, лежащую между Нидлсом и Барстоу, об этом, впрочем, я уже говорил. Было шесть часов прохладного, как полагается в пустыне, утра, и я сидел на подножке своего автомобиля в ожидании, когда охладится мотор. Эти остановки происходили с регулярными интервалами в двадцать или тридцать миль. Об этом я тоже уже говорил. Покрыв расстояние миль в сорок, машина моя сбавила скорость, будто бы сама подобрала нужный ритм, и что бы я ни делал, я не мог заставить ее прибавить ходу. Я был обречен ползти миль по двадцать — двадцать пять в час. Когда я доплелся до городка под названием Амбой, у меня состоялась спокойная, утешительная беседа с пожилым опытным жителем пустыни, воплощением мира, ясности, сострадания. «Да вы не беспокойтесь, — сказал он. — Попадете вы туда вовремя. Не сегодня, так завтра, никакой разницы нет». Кто-то спер у него ночью автомат, продающий арахис, а он ничуть не расстроился, отнес это на счет человеческой натуры. «Некоторые люди поднимают вас до королей, — сказал он, — другие ниже червя земляного опустят. Мы тут, наблюдая за проезжающими машинами, много чего узнали о натуре человека». Он-то и предупредил меня, что мне скоро выпадет участок в сорок миль, которые покажутся мне самыми длинными милями в жизни. «Я там раз сто проезжал, — сказал он, — и с каждым разом мили эти растягивались все больше и больше».
Как же он оказался прав! Так и должно было случиться вскоре после того, как я попрощался с ним. Только проехал я около пяти миль, как мне пришлось свернуть с дороги и погрузиться в состояние блаженного транса. Я угодил под некий навес из белой жести, и ничего мне не оставалось делать, как смиренно и терпеливо бездельничать. А на стене этого сооружения имелось написанное неразборчивыми каракулями что-то вроде номенклатуры автомобильного двигателя, тех его частей, неисправность которых приводит к повышению температуры. Судя по этому списку, вызвать у двигателя лихорадку или дизентерию могло такое количество вещей, что я удивлялся, как может даже прикоснуться к этому делу кто-нибудь, у кого нет диплома об окончании фордовской школы Автомобильной Чертовщины. Больше того, мне казалось, что все эти хрупкие, капризные, зловредные штуковины, упомянутые в списке, имеют отношение к моему шарабану Все! И сослаться здесь можно только на их дряхлость; так мне, во всяком случае, казалось. Хотя ведь и мой организм не всегда ведет себя послушно, а меня к устаревшей модели, как они выражаются, никак нельзя отнести.
Ну ладно, потихоньку-полегоньку двинулись дальше. «Не беспокойся!» — непрестанно приказывал я себе. А новые модели просвистывали мимо со скоростью семьдесят пять или восемьдесят миль в час. И вероятней всего, с кондиционером. Таким пересечь пустыню было делом плевым — каких-нибудь пару часов, а радио еще будет услаждать их все это время Бингом Кросби или Каунтом Бейси.
Я миновал Лудлоу в разобранном состоянии. Золото большими сияющими самородками лежало повсюду. Имелось еще и целое озеро замороженного за ночь сгущенного молока. А еще там были заросли юкки, а если не юкки, то финиковых пальм, а если не финиковых, то кокосовых — ну, и олеандры, и палисандры, и прочая, и прочая. Зной спускался с небес по наклонной, и выглядело это, словно лестница Иакова в рифленом зеркале. Солнце превратилось в алый глазок поджаренной до хруста глазуньи. Цикады очумело стрекотали, а таинственная птица почему-то перебралась из заднего моста ко мне под ноги и устроилась между сцеплением и тормозом. Все звенело и ныло, включая и маленькое фортепьяно и каллиопу, застрявшую где-то в кардане. Это была великая какофония жары и тайны, кипящего в двигателе машинного масла, шин, раздувшихся, как сдохшие жабы, гаек, выпадавших подобно испорченным зубам. Первые десять миль показались мне сотней, вторые — тысячей, а уж вычислить остаток пути было выше человеческих сил.
Я добрался до Барстоу около часа дня, пройдя в Даггете или в другом таком же гиблом месте еще один инспекторский допрос насчет растений, вшей, овощей. С четырех утра у меня ни крошки не было во рту, но есть мне не очень хотелось. Заказал себе рубленый бифштекс, отщипнул от него кусок-другой и запил охлажденным чаем. Сидя там, вовсю работая над письмами на всех языках, я заметил двух дам, в которых тотчас же узнал недавних постоялиц «Приюта Светлого Ангела». Они простились с Большим каньоном рано утром и, может быть, думали поужинать в Калгари или Оттаве. Я же чувствовал себя как получивший солнечный удар слизень. Котелок мой не варил, в нем все выкипело и ушло паром. Об Ольсене я, разумеется, и думать забыл. Я даже не мог вспомнить, как ни старался, откуда же я стартовал, из Флагстаффа, Нидлса или Уинслоу. И вдруг в памяти всплыла моя экскурсия в тот день — а может, это было тремя днями раньше — к Метеорному кратеру. А в какой чертовой дыре находился этот кратер? Я почувствовал, что слегка галлюцинирую. Бармен набивал льдом стакан. Хозяин ресторана тем временем, взяв водяной пистолет, расстреливал мух, облепивших входную дверь. Сегодня был День матери. Стало быть, сегодня воскресенье. Я надеялся в Барстоу отсидеться в теньке до захода солнца. Но нельзя же торчать долгие часы в ресторане, не заказывая ни еды, ни выпивки. Я забеспокоился и надумал сходить на телеграф и отправить поздравление с Днем матери из Барстоу. Меня обдало жаром, едва я вышел из дверей. Улица — жарящийся банан, разящий ромом и креозотом. Дома обмякли, подогнули колени, грозя потечь клеем или глюкозой. Только бензозаправки казались способными выжить. Холодные, знающие свое дело, приглашающие зайти. Они выглядели безупречно и, казалось, слегка ухмыляются. Каково живется людям, их не касалось. Это были не их беды.
Телеграфная контора была на вокзале. Я отправил телеграмму, присел в тени на скамейку и поплыл назад, в год 1913-й, в тот же месяц, а может быть, и в тот же самый день, когда я в первый раз увидел Барстоу из окна сидячего вагона. Поезд и сейчас стоит на путях так же, как двадцать восемь лет назад. Ничего не изменилось, кроме того, что я протащил себя уже полпути вокруг земного шара и вернулся туда же. Достаточно любопытно, что ярче всего живут в моей памяти запах и вид апельсинов на ветвях деревьев. Особенно запах. Это как приблизиться к женщине, на встречу с которой ты и надеяться не смел. И другие вещи вспоминаются тоже, но там приходится иметь дело больше с лимонами, чем с апельсинами. Работа, которую я нашел неподалеку от Чула-Висты, — целый день под палящим солнцем выжигать кустарники в саду. Афиша на стене в Сан-Диего, объявлявшая о цикле лекций Эммы Голдман, — нечто такое, что изменило весь ход моей жизни. Поиски работы на коровьем ранчо под Сан-Педро, мысли о том, чтобы стать ковбоем, книг о ковбойской жизни начитался. Стояние вечерами на крыльце ночлежки со взглядом, устремленным к Пойнт-Лома, в сомнениях, понял ли я ту странную книгу из библиотеки в Бруклине — «Эзотерический буддизм». Я о ней вспомнил через двадцать лет в Париже и сдуру перечитал. Нет, радикально ничего не изменилось. Утверждения и подтверждения лучше, чем разочарования. Каким я был «философом» в восемнадцать лет, таким и останусь до конца дней своих. Душа анархиста, ум непредубежденный, свободный художник, вольный стрелок, флибустьер. Надежный в дружбе, надежный в ненависти, не терпящий всякие «ни вашим, ни нашим», половинчатость, компромиссы. Так вот, тогда мне не понравилась Калифорния, и у меня есть предчувствие, что она не понравится мне и теперь. Одна страсть уже испарилась — желание увидеть Тихий океан. К Тихому океану я равнодушен. Во всяком случае, к той его части, что омывает побережье Калифорнии. Венис, Редондо, Лонг-Бич — я ведь в них так и не побывал еще, хотя вот именно в этот хронологический момент нахожусь от них в нескольких минутах езды на машине, в целлулоидном городе Голливуде.
Итак, автомобиль мой охладился, а я малость размечтался. Вперед на Сан-Бернардино!
Миль двадцать после Барстоу вы движетесь по стиральной доске с песчаными дюнами, напоминающими о Берген-Бич или Кэнарси. Немного погодя вы замечаете фермы и деревья, могучие деревья с колеблющейся под ветром листвой. И сразу мир снова становится одушевленным, человеческим — все из-за деревьев. Медленно, постепенно вы начинаете спускаться. И деревья, и дома спускаются вместе с вами. Каждую тысячу футов попадается большой знак, обозначающий высоту над уровнем моря. Ландшафт становится измеряемым. Вокруг вас резкие, высоченные скалистые цепи постепенно сглаживаются, сходят почти на нет, тают среди пляшущих волн зноя. Некоторые из них полностью исчезают, оставляя лишь снежно-розовое мерцание в небесах, словно мороженое, оставшееся без стаканчика; другие выставляют картонные безжизненные фасады, чтобы просто обозначить свое существование.
Где-то, приблизительно на милю вверх ближе к Богу и его крылатым спутникам целое действо обрушивается на вас. Все линии вдруг сходятся в одной точке — как в рекламном трюке. И вы видите вспышку зелени, самой зеленой, какую только можно вообразить, зелени, вспыхнувшей словно для того, чтобы у вас ни тени сомнения не осталось, что Калифорния — это и в самом деле рай, а рай вправе похвастать собою. И кажется, что всё, кроме океана, набилось в этот горный цирк и вертится со скоростью шестьдесят миль в час. Нет, это не я охвачен нервным трепетом — человек, оказавшийся внутри меня, пытается сам пережить то волнение, которое, как он воображает, охватывало пионеров, добиравшихся сюда на своих двоих или верхами. Но, сидя в автомобиле, окруженном полчищами воскресных послеполуденных маньяков, невозможно ощутить те же эмоции, которыми это зрелище могло наполнить человеческое сердце. Я хотел бы вернуться сюда через то ущелье — Кайонский проход, — вернуться пешком, держа почтительно шляпу в руке и с благодарностью Создателю в сердце. Мне хотелось бы, чтобы это было зимой и легкий снежный покров устилал землю, а подо мной были бы маленькие саночки, на каких в детстве катался Жан Кокто. И, плюхнувшись на них пузом, заскользить к Сан-Бернардино. А если бы уже созрели апельсины, может быть, Бог простер бы свою милость до того, что расположил немного дерев где-то поблизости, чтобы я мог срывать плоды со скоростью восемь миль в час и раздавать беднякам. Разумеется, апельсины есть и в Риверсайде, но сочетать их с тоненьким снежным одеяльцем и легкими санками было бы полнейшей географической несуразицей.
Но самое главное заключается в том, чтобы помнить: Калифорния начинается с повисшего в воздухе на высоте мили Кайонского прохода. Барстоу еще в Неваде, Лудлоу вообще приснился или был миражом. Что же касается Нидлса, то он лежал на океанском дне в другие времена — в третичный или мезозойский период.
Я добрался до Бербанка, когда уже стемнело. Стайки молодежи из школы механиков усыпали тротуары Мэйн-стрит, уплетая сандвичи и запивая их кока-ко — лой. Я попробовал вызвать в себе молитвенное чувство в память селекционера Лютера Бербанка, но движение было чертовски лютое и нельзя было отыскать место для парковки. Никакой связи между Лютером и городом, носящим его имя, я не заметил. А может быть, город назвали в честь другого Бербанка, короля содовой, или жареной кукурузы, или ламинированных клапанов. Я остановился у аптеки и принял там бром-соду — «от головы». Подлинная Калифорния начала проявлять себя. Мне захотелось блевать. Но без разрешения вас не может стошнить в общественном месте. Так что я отправился в гостиницу и взял очаровательный номер с радио, очень похожий на ящик для грязного белья. По радио все продолжал мурлыкать Бинг Кросби; ту же самую песню я слышал и в Чаттануге, и в Чикамауге, и в других местах. Мне хотелось Конни Босвелл, но ее-то они как раз и отключили на это время. Я стащил с себя носки и обмотал их вокруг приемника, чтобы заткнуть ему глотку. Было уже восемь часов, а проснулся я на рассвете дней пять тому назад, так мне, во всяком случае, показалось. Не было здесь ни тараканов, ни клопов, а только равномерный рев транспорта на бетонной ленте шоссе. Да еще Бинг Кросби плыл ко мне на голубых волнах эфира из раскрытых дверей магазина «Все за двадцать пять центов».