Вот и Новый, 1945 г. Тогда я училась в 396-й школе Кировского района. Для младших школьников устроили новогодний утренник. Елка была под самый потолок, пушистая и нарядная. Затаив дыхание, я разглядывала блестящие игрушки. А фонарики, флажки, хлопушки и цепочки мы клеили сами. После жути войны и полной беспросветности все вокруг казалось настоящей волшебной сказкой. Но я вспоминаю не саму елку, не сам праздник, а тот внутренний ужас, который мне довелось испытать…
Мы пели, плясали, читали стихи, водили хороводы. Было очень весело, и очень хотелось, чтобы праздник никогда не кончался. И все было хорошо, пока дело не дошло до подарков. Вначале было интересно, любопытно и забавно. Дед Мороз собрался раздавать подарки. Но под елкой их не оказалось, но он нашел там большое письмо, в котором было написано, что подарки лежат в кармане у пианистки. Все засмеялись, зашумели, захлопали в ладошки, и я с восторгом повизгивала вместе со всеми. Так было несколько раз. Подарки лежали во многих местах, пока в очередной записке прочитали, что подарки находятся в башмаке у Милочки… Дед Мороз стал звать всех Милочек к себе… Все Милочки весело и дружно побежали к Деду Морозу, а я похолодела… Сердце затрепыхалось, словно собиралось выскочить из меня. У меня было полуобморочное состояние. Я попыталась спрятаться за спины одноклассников, но они вытолкали меня вперед и стали подталкивать к Деду Морозу. А он как будто только меня и ждал. Всех Милочек усадили на пол и заставили разуваться… Сердце у меня оборвалось, шлепнулось в живот, и там сразу стало холодно. Мне сразу стало не нужно ни подарков, ни праздника, ни елки, ни Деда Мороза со Снегурочкой, которая кружилась вокруг нас, помогая сдергивать обувь. Я даже забыла про постоянно терзающий меня голод. И выхода из этого ужаса я не видела… сердце стучало все сильнее и сильнее. Мне казалось, что меня даже качает от этих ударов и все слышат его стук. Я думала, что оно вот-вот разорвется. Я знала, что подарков в моих опорках нет, все же я начала медленно, непослушными руками задирать свою зеленую штанину шаровар. Чулок у меня не было, и я обматывала ноги тряпками, которые попадали под руки в большом сундуке, стоявшем на кухне, куда еще с довоенных времен все жильцы складывали вышедшие из употребления вещи. И на этот раз одна нога у меня была замотана старым Зойкиным пионерским галстуком. И этого бы мне не простили. Да еще у меня не было и галош, и поскольку сшитые мамой из старого войлока полубурочки на войлочной же подошве промокали и никогда не успевали просыхать, то и ноги были постоянно мокрые. Естественно, и галстук в данном случае был мокрый и мятый. Это уже потом, после Нового года мне в школе выдадут ордер на ботинки. А в тот момент я с ужасом осознавала и свое преступление, и свой грядущий позор. Мне казалось, что весь тот кошмар длился бесконечно долго… Слава Богу, до позора не дошло. Наконец-то у одной из Милочек в валеночке нашли очередную записку, и кажется, именно после этой записки нашлись подарки. Все снова задвигалось, зашумело и закружилось своим чередом. Только для меня праздник закончился. Я была уничтожена внутренним ужасом. У меня дико кружилась и болела голова. Меня трясло и тошнило. Я даже не заметила, откуда появились подарки, что в них было, достался ли мне подарок и если достался, то куда он делся. Ничего этого я уже не помню. Я даже не помнила, как я добралась до дома, где было холодно и пусто. Тогда я еще не могла объяснить, что творилось у меня внутри. Мне было очень плохо, и мне было очень стыдно. Мучительно стыдно. И поделиться было не с кем. Мама была на работе. А так хотелось прислониться к кому-нибудь доброму, чтобы кто-нибудь пожалел, погладил по голове и утешил. Соседка — бабушка Даниловна умерла в блокаду, и стало некому сказать мне, как в блокаду: «Потерпи, все обойдется. Бог терпел и нам велел».
Я забралась в постель под одеяло и долго-долго плакала, пока не уснула.
Новогоднее потрясение
…Смеясь, разыгрывали детские подарки
На новогоднем утреннике в школе.
И почему-то в обуви искали…
И всех Людмил разули поневоле…
И праздник елки для меня померк…
Не смела с ног стянуть свои «ботинки»…
И я умышленно запутала шнурки…
И сглатывала горькие слезинки…
На тощих ревматических ногах
Взамен носочка был намотан галстук…
Сейчас… сейчас меня разоблачат…
И я шнурки запутываю наспех.
Притворно долго с обувью возилась…
И терпеливо ждущий Дед Мороз
Большой ладонью, гладя по головке,
Смеялся над моим потоком слез.
Я от стыда и страха цепенела…
Впервые в жизни, именно тогда,
На фоне новогоднего веселья
Узнала, что такое нищета…
И это мне ненужное открытье
Больным прозреньем стало для меня…
И старый Зойкин пионерский галстук
Мне пятки жег без дыма и огня…
Остатки укороченного детства
Вдруг испарились раз и навсегда…
Доверчивое равенство ребячье
Закончилось внезапно… не щадя…
Чтоб еще пожить…
Не буду плакать над собою,
Я донесла свой Крест нелегкий…
С моей распятою Душой
Я продолжаю путь далекий.
И что от жизни мне просить…
Ведь я жива… жива и память…
Путь будет долгий добрый мир,
Чтоб Душу все-таки расправить.
Пусть будут крылья, чтоб летать,
А чтоб творить — путь будет разум,
Здоровье, чтоб еще пожить,
А умирать… так — так, чтоб сразу…
Пусть будет стол и Хлеб на нем,
И чаша с чистою водою,
Щепотка соли… отчий дом…
И солнца свет над головою.
И пусть всегда цветут сады,
И зелень радует покоем,
И золотистый цвет зари
Начнет и кончит день собою.
Пусть больше не гремит война,
Не плачут вдовы и сироты…
Пусть силы добрые хранят
Наш город и его красоты.
Пусть память горькая живет,
И не уйдет война в забвенье…
Но пусть добро свой правит бал
И дарит людям вдохновенье…
Не буду плакать над собой…
Страшней, чем было — быть не может…
Должна я справиться с собой —
Никто другой мне не поможет.
Тогда мне на ночь бабушка крестила
Остриженную голову мою,
А утром убедиться заходила — жива ли?
И пеняла на судьбу…
Что знаю? Значу? Помню? Поминаю?
Я медленно и тяжко воскресаю…
Я взвешиваю, словно Хлеб, свою судьбу…
Смотрю на мир тревожными глазами,
Во многом разобраться я хочу.
В несправедливости, порочности и злобе,
В жестокости и жадности людской,
И в том куске спасительного Хлеба,
И в смерти, что косила город мой…
Я ела Хлеб, и он спасал от смерти…
И враг ел Хлеб, и… убивал меня…
Мой Хлеб — и жизнь и смерть одновременно.
Так что на этом свете знаю я?
Что знаю? Значу? Помню? Понимаю?
Где грань предательства, и подвига, и лжи?
Мучительно, никак не понимаю,
Как предавали не чужие, а свои?
Кто продавал продукты на толкучке?
Кто Хлеб менял на разное барахло?
Где брал? Где крал? И кто же был ограблен?
Чьи жизни бессердечье унесло?
Я, к сожаленью, многого не знаю…
И, к сожаленью, много знаю я…
Пытаюсь все свести концы с концами…
Не получается… я с мыслями одна.
Но память не дает успокоенья
И возвращает «на круги своя».
Я помню, как Даниловна сказала:
«Молись, Бог милостив, не выдаст Он тебя…»
Я умирала медленно и тяжко,
И также тяжко возвращаюсь в жизнь,
И книжным подвигам завидую напрасно —
Я верю бабушке, сказавшей мне: «Молись…»
Молилась ли? Конечно же, молилась…
Молила Хлеба, мира и тепла…
Молитв не зная, синими губами
Шептала, обращаясь в никуда…
Просила за подружку, за соседку,
За маму с папой: «Боже, сохрани…»
Что знала я, девчонка-малолетка,
О жизненных превратностях судьбы…
Мольбы мои, без хитрости и лести,
Голодный мозг заполнили собой…
И вера теплилась, и вторила надежде,
И согревала Душу добротой.
Хлеб
Шел по земле пятидесятый…
И только пятый мирный год…
Как быстро все уже забыто!
Уже пресытился народ?
На Невском замерло движенье…
Не ночью, нет… средь бела дня…
Наперерез всему движенью
Седая женщина пошла…
Шагнула, как в огонь, как в бой…
Как будто телом заслоняла
Того, кто был не виден всем,
Но цену гибнущему знала…
Схватила прям из-под колес,
К лицу, к губам, к груди прижала
И на коленях перед ним,
Как над погибшим, причитала…
И в той дорожной суете
Она, как на суде, стояла…
В ее протянутых руках
Горбушка черная лежала…
Нет, не горбушка, а кусок,
Обезображенный бездушьем,
Размятый шинами машин
И все забывшим равнодушьем…
А женщина держала Хлеб…
И с дрожью в голосе шептала:
«Кусочек этот бы тогда…
И сына я б не потеряла…»
Кусочек этот бы тогда…
Кусочек этот бы тогда!
Кто осквернил, кто позабыл
Блокады страшные года?
Кто, бросив на дорогу Хлеб,
Забыл, как умирал сосед?
Детей голодные глаза,
С застывшим ужасом… в слезах…
А Пискаревку кто забыл?
Иль он родных не хоронил?
Там вечный молчаливый стон
Застыл с блокадных тех времен…
Там, в страшной братской коммуналке
Лежат умершие… вповалку…
Им не достался тот кусок,
Лежащий здесь… у ваших ног…
Кусок, не подаривший жизнь…
Кто бросил Хлеб — тот отнял жизнь…
Кто предал Хлеб — его вину
Суду погибших предаю…
Священный Ленинградский Хлеб —
Сто двадцать пять бесценных граммов —
Лежит в музее под стеклом,
Свидетель мужества и славы.
На Невском замерло движенье…
Седая мать, печаль храня,
Кусок израненного Хлеба
В руках натруженных несла…
Это подлинное событие, случившееся на углу Невского проспекта и набережной реки Мойки, свидетелем которого я была…