11. Беги, пока не поймали
Жизнь Куэваса, всего лишь носильщика королевского паланкина, складывалась прекрасно. Не каждому молодому идальго выпадало такое счастье, чтобы приблизиться ко двору испанского короля, где можно думать о чем угодно, но только не быть озабоченным добыванием обеда.
Мадрид в ту пору считался столицей всего мира, властно диктуя свои моды, свои симпатии и вкусы Вене, Парижу, Амстердаму и даже Лондону; только закоснелый в упрямстве Стокгольм перенимал испанские одежды с брезгливым опозданием, а Московия продолжала париться в дедовских шубах, даже не подозревая, что в этом мире существует такая коварная мода на моду…
Блеск испанского двора казался тогда неподражаем, вызывая зависть иных дворов Европы если не траурным фоном одежды, то хотя бы изобилием сверкающих драгоценностей, выставляемых напоказ грандами, сеньорами и сеньоритами. Позже все это богатство испанской знати делось непонятно куда, но зато точно известна дата великого испанского грабежа: в 1810 году Наполеон попросту обчистил Эскуриал, вывезя во Францию десять громадных фургонов, наполненных драгоценностями. Все эти ювелирные изделия были безжалостно исковерканы: сверкающие камни император раздаривал своим дамам и маршалам, как детям конфеты, а испанское золото и серебро навеки исчезло в бурлящих тиглях Парижского монетного двора, превратившись в звонкую монету для финансирования войны с Россией. В ленинградском Эрмитаже уцелели лишь немногие драгоценности двора Филиппа II, в том числе и украшенные «тремя гвоздями» (в память о тех гвоздях, которыми Христос был прикован к распятию).
Ливонская война, в перипетиях которой Мадриду издали было трудно разобраться, кто кого бьет и зачем бьет, эта война почти не волновала испанцев, а Филипп II думал о ней как о борьбе двух «еретиков» – совсем не жалко ливонских лютеран (!), схватившихся с московитами, которые оставались верны византийской схизме (!). Испанского короля, как и римского папу, больше волновали иные вопросы. Шла затяжная война Франции с Англией из-за гавани Кале, а совсем недавно в Шотландии высадилась Мария Стюарт, католическая королева, соперницей ее в Англии стала королева Елизавета I – и борьба этих двух женщин напоминала, скорее, религиозный диспут католички с протестанткой.
Наконец, политиков Мадрида беспокоило глубокое проникновение мусульман в самое сердце Европы. Венский император Фердинанд I был близок к смерти, а Сулейман Великолепный продвигал свои таборы внутрь Венгрии, делал из нее турецкий «пашалык», султан уже прочно сидел в мадьярской Буде (Будапеште), угрожая владениям венских Габсбургов…
До жалкого носильщика, каким был Куэвас, конечно, не доходили эти кошмарные новости, потрясающие всю Европу, да ему, честно говоря, и не хотелось знать, что творится в мире, ибо важнее знать, какой суп варят сегодня на королевской кухне. Духовные запросы Куэваса были так же ограничены, как у сороконожки, живущей в зловонии отхожего места и считающей, что весь мир заключен в этой блаженной и теплой вонище, и лучшего ничего не надо…
Питаясь объедками с королевского стола, Куэвас насыщал свой убогий интеллект и огрызками тех обывательских слухов, которые едва ли волновали других европейцев. Тогда в Париже впервые появился табак, завезенный из американских колоний, и дипломат Жан Нико подарил королеве Медичи табачные листья, чтобы, нюхая их, она избавилась от головных болей. Табак сначала нюхали, а затем – по примеру американских индейцев – стали и покуривать. Мода на курение из Парижа перекочевала в Германию, где задымили трубками бродячие ландскнехты всяких национальностей…
Куэвас запомнил разговоры придворных:
– Если строят дом, то не забывают в нем двери, чтобы войти в дом и выйти из дома. Так и в этом случае. Создатель дал человеку одну верхнюю дырку, чтобы он принимал яства, и не забыл сделать в человеке нижнюю дырку, чтобы он освобождался от яств. Но с табаком что-то непонятное. Если человек вдыхает дым дыркой для приема пищи, тогда… где же труба, чтобы он выдыхал дым наружу?
– А на что же тогда человеку даны ноздри?
– Чтобы сморкаться…
Английская королева Елизавета I повелела всем курильщикам табака отрубать головы, чтобы они больше не дымили. Но тут лучше всего обратиться к воспоминаниям самого Куэваса.
* * *
…Каждый навоз знай свою кучу, – говорили испанцы, и я, позже побывав в Москве, удивился, что у русских есть подобная же сентенция: каждый сверчок знай свой шесток!
Я ничем не выделялся среди таких же идальго, имевших счастье прислуживать королевским особам. Но, подражая благородным грандам и приорам церкви, я перенял от них величественный жест, выражающий покорность: моя правая рука была приложена к сердцу, где затаилась вечная скорбь по святой деве Марии. В такой позе, воздев глаза кверху, я застывал надолго, как невменяемый истукан, принимая заслуженные похвалы видевших меня в этот момент:
– Посмотрите, как благочестив этот молодой и красивый идальго! Почему бы нам не сказать королеве, что ему не под силу таскать паланкин по нашим грязным дорогам?..
Божья благодать вскоре снизошла на меня с высот горних, грешникам недоступных: из носильщиков паланкина, еще раз проверив мою родословную по линии отца, меня зачислили в штат пажей нашей прекрасной королевы. Конечно, меня переодели заново, и я был безмерно счастлив, когда служители гардероба назвали меня «сеньором».
Сначала я примерил красные башмаки с фестонами и очень тупыми носками. Потом натянул перед зеркалом штаны-бриччес – короткие и пышные, вроде подушек, костюмеры советовали напихать в них сена и пакли, чтобы эти бриччес раздулись на бедрах пошире. Малиновые трико-чулки обтянули мне ноги до самого паха. Возле шеи приятно похрустывал воротник из фиолетовых кружев. Шпага с левого бока лежала почти горизонтально, покоясь эфесом на оттопыренных бриччес, а возле пояса висел толедский кинжал в ножнах, придавая мне мужественный вид.
Именно в эти дни меня изволила заметить графиня Изабелла Оссориа, бывшая с королем на аутодафе в Толедо.
– О, как ты похорошел! – засмеялась она. – Гадкого заморыша из Каталонии отныне и не узнаешь…
Дама была поражена переменою во мне, а я, достаточно возмужавший, невольно восхитился ее перезрелою красотой, как яркой вишней, что надклевана прелестными птицами, отчего ягоды еще слаще. Графиня в тот день была вооружена всем необходимым для дамы: с пояса ее свисали на цепочках черный складной веер, нюрнбергские часы в форме куриных яиц и круглое зеркало в богатой оправе. Оглядывая меня, Оссориа лениво перебирала четки, украшенные алмазами.
– Не забывай, – сказала она, – что это именно я просила короля обратить внимание на твое христианское рвение, с каким ты подкладывал хворост под еретиков.
Оссориа закрыла лицо густой черной вуалью.
– О, зачем вы лишили меня случая насладиться красотой вашего облика! – воскликнул я.
– У меня дурной глаз, как у колдуньи, – отвечала женщина, колыша вуаль своим дыханием, – и я нарочно защищаю тебя от лукавого… Ты знаешь мои комнаты во дворце?
Я знал, что они поблизости от комнат королевы.
– Верно. Но я согласна видеть тебя завтра в моем загородном «сигарралес», который ты узнаешь по множеству мавританских завитушек в духе модного платареско… Приди!
Благородная Оссориа приняла меня на простынях из черного бархата, чтобы еще больше выделялась мраморная белизна ее аристократического тела, и нас до самого утра укрыло громадное покрывало, украшенное гербом с «тремя гвоздями» – в знак страданий Христа, Спасителя нашего.
– Но будь скромен! – наказала мне дама, отпуская меня. – Я слишком дорожу честью фамилии своего мужа, и, как настоящая испанка из Памолы, умею быть мстительна… Не забывай о поговорке: всякий навоз да запомнит свою кучу!
Мне, жалкой горсти навоза, было тепло и уютно в королевском хлеву, а сознание, что у меня имеется «дама сердца», тешило мою дворянскую гордость. В моем гербе красовался всего лишь глиняный горшок с кипящей смолой, который когда-то нечестивые опрокинули на голову моего предка, а теперь я приобщился к трем библейским гвоздям завершившим страдания Христа на Голгофе… Разве это не счастье?
С упоением ротозея я вникал в разговоры придворных, генеалогия которых не вызывала сомнений: среди их предков никто не осквернил себя физическим трудом или коммерцией, ни у кого не было порочащих связей с еврейками или мавританками, никто не подвергался суду инквизиции, зато все прекрасно владели шпагой и умели скакать на лошади. Этикет испанского двора (знаменитый «сосиего») считался древнейшим в Европе и столь стеснительным, что иногда я не знал, как встать, как повернуться и когда кланяться. Парадная фреза на моей шее была столь широка, что мне приходилось пользоваться вилкою с удлиненным черенком, иначе я не мог дотянуться до своего рта. При дворе больше всего рассуждали о любви, о тайнах египетской астрологии, о том, что в подземельях на Мальте благородные рыцари уже научились добывать золото из меди, а писать доносы на еретиков – дело богоугодное. Почти никогда я не слышал разговоров о политике, и только однажды все охотно внимали римскому гостю Рафаэлю Барберини (он был дядей папы Урбана VIII), который недавно вернулся из Московии, где его радушно принимал царь:
– Я был допущен к Хуану де Базилио благодаря рекомендательным письмам от английской королевы и обедал в Кремле. Недавно он женился на черкешенке, а такой товар дорого ценится на рынках, где торгуют невольницами. Но при этом, – рассказывал Барберини, – Хуан де Базилио хлопочет о выдаче ему Екатерины Ягеллонки, ставшей женой герцога Иоганна. Тут за столом все долго удивлялись:
– Странно! Имея жену-черкешенку, зачем же царю Хуану требовать и чужую жену, уплывшую с мужем из Польши?
– На это трудно ответить, – сказал Барберини, – но, очевидно, русский царь желает иметь Ягеллонку в своем обширном гареме, чтобы унизить польского короля Сигизмунда.
– А вам не удалось видеть пленного магистра Фюрстенберга?
Этот вопрос задал сам герцог Альба.
– Нет, ваша светлость, – поклонился ему Барберини, – Фюрстенберг получил в дар от царя город Любим, где и проживает теперь на правах его владельца.
– Что еще вы заметили при дворе Хуана де Базилио?
– Во время обеда бояре стояли, прислуживая, а царь сидел в окружении многих немцев, которых он пленил в Ливонской войне, а затем переманил на свою службу…
Итак, моя жизнь складывалась прекрасно, а мои визиты к графине Оссориа доставляли мне радостное волнение, которое приходилось скрывать под маскою равнодушия, ибо любое волнение считалось преступным нарушением кодекса «сосиего». Во время ночных дежурств при дворе иногда я видел Филиппа II, мучимого бессонницей. Король блуждал по темным залам и коридорам, привратники бесшумно открывали перед ним двери, они же запирали двери за ним – и в страшной тишине уснувшего дворца король казался мне собственным загробным призраком, внезапно выбравшимся из гроба…
Но однажды дворец вздрогнул от истошного вопля:
– Лютер прав! А все вы здесь – грязные свиньи… Не держите меня… дайте мне выйти отсюда!
В коридорах дворца заметались отблески факелов, раздался топот стражей, куда-то бегущих, мимо меня, развеваясь сутаной, пробежал духовник Дон-Карлоса, скоро еретический вопль затих, придушенный так, словно на кричащего навалили гору подушек, под которой он и задохнулся…
* * *
В обществе пажей королевы у меня завелся приятель Мигель дон-Падилья из Алькасара, который, подобно мне, был далек от «рикосомбрес» (знати), скромно именующий себя «кабальерос» (кавалером). Мигель был опечален, ибо его отец унизился занятием торговлей, что грозило моему приятелю удалением от двора, где жилось нам совсем неплохо. Но мне нравилось общение с Мигелем, его начитанность, и потому я откровенно делился с ним всем, что знал, что видел, что слышал.
– Сегодня на кухне дровосеки говорили, что Дон-Карлос уклонился в ересь и желал бежать из Испании, чтобы укрыться в еретической Англии. Неужели, восхваляя гадину Лютера, он не боится оскорбить своего благочестивого отца?
Мигель дон-Падилья отвечал мне шепотом:
– Слушая дровосеков, можно самому уклониться в ересь. Вернее другое: Дон-Карлос помешался, когда его невеста стала женою его же отца. А недавно, – добавил Мигель, – будучи в Алькала, он упал ночью с крутой лестницы и разбил голову, отчего и сделался неистов…
Двор был взволнован, когда в порыве необъяснимой ярости Дон-Карлос бросился на герцога Альбу, чтобы его зарезать, но Альба скрутил его в узел, словно матрос мачтовую веревку. Наконец, от конюхов короля я однажды услышал, что принц совсем лишился разума, превратившись в скотину:
– В потемках дворца он выждал свою мачеху и пытался увлечь ее в свои комнаты для насилия…
Об этом я рассказал графине Оссориа, и она, лежа рядом со мною, со смехом ответила, что с этим «дураком» королю предстоит еще немало повозиться:
– Но когда он слишком буянит, его связывают. Духовник откладывает требник и ставит Дон-Карлосу клизму, в раствор которой наш мудрый король добавляет чуточку яда с невинным аптекарским названием «Requiescat in pace»…
Я имел несчастье рассказать об этом Мигелю.
– Откуда тебе известно даже название королевского яда, который является секретом для всех? – побледнел он.
– Со слов дамы своего сердца.
Мигель поразмыслил и вдруг стал смеяться:
– Боюсь, тебе, как и Дон-Карлосу, тоже поставят клизму, чтобы ты не болтал лишнего. Конечно, под покрывалом, расшитым гербами с «тремя гвоздями», дело всегда найдется. Но лестница, ведущая в спальню графини, настолько узка, что нам будет трудно разойтись, не задев один другого…
Ночью я был доставлен в трибунал священной инквизиции. Ничего страшного я тут не обнаружил. В обширной палате, украшенной одиноким распятьем Христа, меня поджидал вежливый монах с приятным добродушным лицом, который ласкал на своих коленях жирную кошку, благодарившую его мурлыканьем.
С явным сочувствием инквизитор встретил меня словами:
– До чего же много негодяев развелось на белом свете, которые своими доносами не дают нам, бедным, пожить спокойно… Вы догадываетесь, кто сочинил донос на вас?
– Догадываюсь, – отвечал я, весь холодея.
Инквизитор не стал называть имени моего приятеля:
– И вы не называйте, ибо все равно ошибетесь. Мы, сидящие здесь, обязаны вступаться за невинных, дабы покарать лжецов и еретиков. Но донос на вас оказался настолько омерзителен, что мы не можем отложить его в сторону, как недоеденную лепешку. Теперь мы вправе осудить вас.
– За что? – упал я перед ним на колени.
Кошка замурлыкала еще громче, ублажая монаха.
– Если не за ересь, так за оскорбление его королевского величества. Откуда вам известно название яда?
– Проклятый Мигель! – закричал я, вскакивая с колен.
Инквизитор записал тут же его имя:
– Теперь произнесите его фамилию. В любом случае вязанка хвороста для вас обоих уже приготовлена…
Я зарыдал. Инквизитор искренне пожалел меня:
– Вы можете отомстить доносчику. Скажите, с каким выражением на лице он принимал причастие от истинной церкви? Не замечали вы в ком-либо из придворных наклонности к лютеранской или кальвинистской ереси? Не спешите с ответом.
Я обещал инквизитору вспомнить все, что знаю.
– А почему вы не просите у нас адвоката? Я понимаю, вы не в силах оплатить его услуги, но Санта-Оффицио благожелательна к бедным, и адвокат найдется… бесплатный.
Не знаю, каковы другие адвокаты, но этот мерзавец долго пугал меня муками ада, а потом разложил уже заготовленный лист генеалогического древа моего старинного рода:
– Поступая на королевскую службу, вы скрыли свою нечистую кровь. Ваша прапрапрапрабабка была из мавританской семьи Гренады, и это многое меняет. Но господь милостив, он простит вас, если укажете не только своих врагов, но и друзей.
Тут я понял, что, назвав врагов, я выдам друзей, а друзья, попав сюда, сделаются моими врагами. Я ответил, что прежде хочу пройти церковное покаяние, дабы предстать перед трибуналом Супремы с чистым сердцем, и это понравилось инквизитору, который пощекотал кошку за ухом:
– Хорошо. Облегчите себя покаянием, и мы продолжим беседу. Но предупреждаю вас: если сами не явитесь, вам заранее будет вынесен приговор, как злостному еретику…
Думаю, со мною поступили столь мягко еще и потому, что я был беден, а конфискация моего имущества могла вызвать лишь горький смех инквизиторов, ибо кому нужны мои штаны-бриччес с чулками и моя наваха? Отпуская меня под утро, инквизитор запретил мне ношение одежды из шелка, велел не есть мяса, яиц, творога и рыбы, чтобы, постясь, я готовил себя к предстоящему очищению. Ощутив свободу, я долго шлялся по улицам Мадрида, даже не зная, куда иду и зачем. Наконец, я забрел в ближайшую траторию. Божий перст указал мне этот трактир, ибо здесь же я встретил Мигеля дон-Падилья, который почти в ужасе отступил от меня.
– Как? Тебя… это ты?.. Тебя разве выпустили?
– Да. Правосудие свершится…
С этими словами я выхватил из-за пояса наваху и всадил ее по самую рукоятку в сердце Мигеля, который сразу же рухнул навзничь, с грохотом обрушив столы и табуретки.
– Держите его! – закричал трактирщик, а я побежал…
Я летел по кривым переулкам Мадрида, словно обретя крылья. Но, оборачиваясь, видел толпу нагонявших меня, и с каждой улицей толпа увеличивалась, а мои силы убывали.
– Убийца! – слышал я крики. – Именем короля и самого господа бога, если кто верующий, задержите его…
Я понял, что погиб. Переулок извивался вдоль длинной стены, сложенной из грубых камней. Я с разбегу перемахнул эту высокую ограду и вдруг оказался…
Я оказался в прекрасном саду! Это был рай.
* * *
Именно этот «рай» и стал для него капканом.