В день моего рождения отец посадил казуарину. Такую традицию заложил мой дед. Долговязый саженец врыли в землю в саду с видом на море, и ему предстояло вырасти в красивое дерево, крепкое и высокое, с плащом из листьев, легким ароматом смягчающих резковатый дух моря. Это было последнее дерево, которое отцу было суждено посадить.
Я был самым младшим ребенком одного из старейших родов Пенанга. Мой прадед, Грэм Хаттон, служил конторским служащим в Ост-Индской компании и в тысяча семьсот восьмидесятом году отправился в Ост-Индию самолично, чтобы сколотить состояние. Он плавал вокруг Островов пряностей, скупая перец и эти самые пряности, и как-то ему случилось войти в расположение к капитану Фрэнсису Лайту, который искал подходящий порт. Капитан нашел его на одном из островов в Малаккском проливе, к северо-западу от Малайского полуострова, в удобной близости от Индии. Остров отличался малонаселенностью, густыми лесами, бугрился холмами и был окаймлен длинными пляжами белого песка. Местные называли его по имени высокой арековой пальмы «пинанг» – в изобилии на нем произраставшей.
Немедленно осознав стратегический потенциал острова, капитан Лайт приобрел его у султана Кедаха за шесть тысяч испанских долларов и британский протекторат от потенциальных узурпаторов. Остров получил название «Остров принца Уэльского», но в итоге стал известен как Пенанг.
Начиная с шестнадцатого века Малайский полуостров был частично колонизирован сначала португальцами, потом датчанами и в конце концов британцами. Последние продвинулись дальше всех, распространив свое влияние практически на все малайские государства. Обнаруженные запасы олова и почва и климат, пригодные для высаживания каучуконосов – оба эти ресурса были жизненно необходимы во времена промышленной революции, – стали причиной междоусобных войн, которые британцы разжигали, чтобы взять государства под свой контроль. Колонизаторы свергали султанов, возводили на трон незаконных наследников, платили за концессии звонкой монетой, а когда даже это не помогало, не гнушались поддерживать угодные им клики силой оружия.
Грэм Хаттон был свидетелем, как капитан Лайт приказал набить пушку серебряными монетами и выстрелить в лес: отец рассказывал, что таким способом Лайт заставлял кули расчищать земли от зарослей. Человеческая природа взяла свое, и замысел удался. Остров превратился в оживленный порт, расположенный в полосе смены направления муссонных ветров. Моряки и торговцы останавливались там на пути в Китай, чтобы передохнуть и насладиться неделями тепла в ожидании, пока сменится ветер.
Грэм Хаттон преуспел: в скором времени была основана фирма «Хаттон и сыновья». В то время Хаттон еще не был женат, и оптимистическое название компании вызвало немало пересудов. Тем не менее он знал, чего хочет, и ничто не могло ему помешать.
Путем различных закулисных сделок и благодаря заключенному в конце концов браку с наследницей семьи коммерсантов мой прадед положил начало собственной легенде на Востоке. Компания получила известность как один из самых прибыльных торговых домов. Но корни династических притязаний Грэма Хаттона простирались глубже: он мечтал о символе, том, что оказалось бы долговечнее его самого.
Особняк Хаттона был построен на вершине небольшого утеса и высился над подводными морскими лугами, сливавшимися в долины Индийского океана. Здание из белого камня, спроектированное архитекторами из пенангского бюро «Старк и Макнил», почерпнувшими вдохновение в работах Андреа Палладио, подобно многим домам, строившимся в то время, было окружено рядом дорических колонн, а фасад украшала увенчанная фронтоном изогнутая колоннада. Дверные и оконные рамы были сделаны из бирманского тика, а для постройки прадед выписал каменщиков из Кента, кузнецов из Глазго, мрамор из Италии и кули из Индии. В доме имелось двадцать пять комнат; верный своему честолюбию прадед, частый гость при дворах малайских султанов, назвал его «Истана», что по-малайски означает «дворец».
Главное здание окружал большой газон, подъездную аллею из светлого гравия окаймляли высаженные в ряд деревья и цветочные клумбы. Аллея шла вверх под приятным наклоном, и если встать у входа и поднять взгляд, создавалось впечатление, что выступ фронтона указывает дорогу в небеса. После того как дом перешел к моему отцу, Ноэлю Хаттону, были построены бассейн и два теннисных корта. К главному зданию примыкали отгороженные изгородью в человеческий рост гараж и дом для прислуги – и то и другое бывшие конюшни, которые перестроили, когда страсть Грэма Хаттона к скаковым лошадям сошла на нет. В детстве мы с братьями и сестрой часто ковыряли там землю в поисках лошадиной подковы, радостно вопя всякий раз, как кто-то ее находил, пусть даже подкова была покрыта коркой ржавчины и оставляла на руках железисто-кровяной запах, не улетучивавшийся даже после продолжительного воздействия намыленной щетки.
Иди все своим чередом, я мало бы что унаследовал. У отца было четверо детей, я самый младший. Меня никогда особенно не заботило, кому будет принадлежать Истана. Но дом я любил. Его элегантные очертания и история глубоко меня трогали, я обожал исследовать его закоулки, иногда даже – вопреки боязни высоты – выбираясь через чердачную дверь на крышу. Там я сидел, разглядывая окрестности через рельеф крыши, словно буйволовый скворец на спине у буйвола, и прислушивался к громаде дома у себя под ногами. Я часто просил отца рассказать о предках, чьими портретами были увешаны стены, о пыльных трофеях, завоеванных теми, с кем я состоял в родстве, – подписи под ними прямо указывали на мою связь с этими давно сгинувшими частицами моей плоти и кости.
Но, как бы я ни любил дом, море я любил больше – за его вечную переменчивость, за то, как сверкало на его глади солнце, и за то, как оно отражало малейшее настроение неба. Даже когда я был еще ребенком, море шепталось со мной, шепталось и разговаривало на языке, который, как мне казалось, понимал я один. Оно обнимало меня теплым течением; оно растворяло ярость, когда я был зол на весь мир; оно догоняло меня, когда я бежал по берегу, сворачиваясь вокруг моих голеней, искушая меня идти все дальше и дальше, пока я не стану частью его бескрайнего простора.
– Я хочу запомнить все, – сказал я однажды Эндо-сану. – Хочу помнить все, к чему прикасался, что видел и чувствовал, чтобы оно никогда не потерялось и не стерлось из памяти.
Он посмеялся, но понял.
Отец женился на моей матери, Хо Юйлянь, вторым браком. Ее отец присоединился к массовому исходу в Малайю из китайской провинции Хок-кьень в поисках богатства и возможности выжить. Тысячи китайцев приезжали работать на оловянных рудниках, спасаясь от голода, засухи и политических потрясений. Мой дед сколотил состояние на принадлежавших ему рудниках в Ипохе, городе в двухстах милях к югу от нас. Младшую дочь он отправил в монастырскую школу на улице Лайта в Пенанге, подальше от работавших на него грубых кули.
Отец встретил мать, успев овдоветь. Его жена Эмма умерла, рожая Изабель, их третьего ребенка, и, думаю, помимо прочего, он подыскивал детям приемную мать. Юйлянь познакомилась с отцом на приеме, устроенном сыном китайского генерального консула Чонга Фат Цзы, пекинского мандарина. Ей был семнадцать, ему – тридцать два.
Женитьба отца вызвала в пенангском обществе скандал, но его богатство и влияние многое упростило. Моя мать умерла, когда мне было семь, и, если не считать нескольких фотографий, у меня остались о ней смутные воспоминания. Я старался удержать эти тающие образы, затихающие звуки голоса и исчезающие ароматы, дополняя их услышанным от братьев с сестрой и слуг, которые ее знали.
Мы, четверо детей семьи Хаттон, выросли почти сиротами: после смерти моей матери отец с головой ушел в работу. Он часто ездил в другие страны навестить оловянные рудники, плантации и друзей. Он регулярно садился в поезд на Куала-Лумпур и проводил там по несколько дней, управляя отделением фирмы, расположенным прямо за зданиями суда. Казалось, компания стала его единственным утешением, но брат Эдвард как-то заявил нам, что отец завел там любовницу. В тогдашнем нежном возрасте я понятия не имел, что это значит, а Уильям с Изабель захихикали. Я несколько дней донимал их с расспросами, пока меня не услышала наша ама и не заявила: «Айя! Забудь это слово, или я тебя отшлепаю по заднице!»
Отец распорядился, чтобы китайские слуги обращались к нам на хок-кьеньском диалекте, а садовник-малаец – на малайском. Как и многие другие европейцы, считавшие Малайю домом, он настоял, чтобы его дети по возможности получили местное образование. Мы выросли, говоря на местных языках, как и он сам. Это должно было навеки привязать нас к Пенангу.
До встречи с Эндо-саном я не был близок с братьями и сестрой. Склонного к уединению, меня не интересовали вещи, которыми увлекались и мои одноклассники: спорт, охота на пауков и сверчковые бои на деньги. К тому же из-за смешанного происхождения меня никогда полностью не принимали ни китайцы, ни англичане – две расы, каждая из которых мнила себя выше другой. Так было всегда. Когда я был младше и мальчишки в школе дразнили меня, я пытался объяснить это отцу. Но тот заявил, что все это чушь, что я глуп и слишком чувствителен. Тогда я понял, что у меня нет выбора, кроме как закалить себя от оскорблений и отпускаемых шепотом замечаний и найти свое место.
После школы я швырял портфель в комнату и шел на пляж у подножия Истаны, карабкаясь вниз по вделанным в скалу деревянным ступенькам. Остаток дня я плавал в море и читал, сидя в тени изогнутых луком шелестящих кокосовых пальм. Я читал из отцовской библиотеки все подряд, даже то, чего не понимал. Когда мое внимание покидало страницы, я откладывал книгу и принимался ловить крабов и охотиться на мидий и лангустов, прячущихся на отмелях. Вода была теплой и прозрачной, оставшиеся после прилива озерца кишели рыбой и странными морскими гадами. У меня была собственная маленькая лодка, и я управлял ей, как настоящий моряк.
Братья и сестра были настолько старше, что я проводил с ними очень мало времени. Изабель, которой, когда я родился, исполнилось пять, оказалась самой близкой мне по возрасту, а Уильям и Эдвард были старше соответственно на семь и десять лет. Уильям иногда пытался привлечь меня к своим занятиям, но мне всегда казалось, что он делает это из вежливости, и по мере взросления я обычно находил предлог избегать его общества.
И все же, даже предпочитая собственную компанию, я иногда находил удовольствие в компании братьев и сестры. Уильям, который всегда старался произвести впечатление на какую-нибудь девушку, часто устраивал теннисные вечеринки или пикники с выездом в прохладу горы Пенанг, куда в стародавние времена до моего рождения, когда фуникулера еще не было, путешественники возносились в портшезах на плечах обливавшихся потом китайских кули. На горе у нас был дом, уцепившийся на краю крутого обрыва. По ночам там было холодно, что создавало отрадный контраст с жарой на побережье, а внизу рассыпались огни Джорджтауна, приглушавшие свет звезд. Однажды мы с Изабель заблудились в горных джунглях, сойдя с просеки в поисках орхидей. Она не плакала и даже пыталась меня подбодрить, но я знал, что ей страшно не меньше моего. Мы несколько часов бродили по буйным зеленым зарослям, пока снова не вышли на просеку. Отец часто устраивал в Истане по несколько приемов подряд, и нас то и дело приглашали на вечеринки и приемы в другие дома, на гонки драгонботов на эспланаде, крикетные матчи, скачки и любые события, которые могли хоть в малой степени послужить поводом для танцев, выпивки и смеха. И пусть я неизменно принимал эти приглашения, часто возникало ощущение, что звали меня из-за веса отца в обществе и больше ни почему.
Нашей семье принадлежал островок примерно в миле от берега, густо поросший лесом. Добраться до него можно было только с берега, выходившего в открытое море. Я провел там не один день, представляя себя жертвой кораблекрушения, как будто я один на всем белом свете. Я даже ночевал на острове, когда отец уезжал в Куала-Лумпур.
В начале тридцать девятого года, когда мне было шестнадцать, отец сдал островок в аренду и заявил, что нам больше нельзя на нем появляться, чтобы не побеспокоить жильца. Я был сильно разочарован потерей убежища и несколько недель следил за происходившим. Судя по материалам, которые рабочие перевозили на маленьких лодках, на острове строилось небольшое здание. Я замышлял проникнуть на остров, но запрет отца меня удержал. Я отказался от своего плана и попытался больше о нем не думать.
А на другом конце света, страны, не имевшие к нам никакого явного отношения, готовились к войне.
– Могу ли я поговорить с хозяином дома?
Я слегка вздрогнул. Шла вторая неделя апреля, в ранних сумерках моросил дождь, мелкий, словно подхваченные ветром семена диких трав, обманчивой лаской напоминая о скором наступлении сезона муссонов. Блестел влажный газон, и аромат казуарины расцвечивал запах дождя. Я сидел под зонтом на террасе, читал и разглядывал небо, блуждая в мечтах, наблюдал за тяжелыми облаками, пытавшимися прогнуть горизонт. Слова незнакомца, пусть и сказанные тихим голосом, выдернули меня из моих грез.
Я повернулся и посмотрел на говорившего. Это был мужчина под пятьдесят, среднего телосложения, довольно коренастый. Его волосы были почти серебряными от седины, очень коротко подстриженными и блестели, как мокрая трава. Квадратное, изрезанное морщинами лицо, круглые глаза, странно сверкавшие в сумерках. Черты его лица были чересчур резкими для китайца, и акцент был мне незнаком.
– Я сын хозяина. Что вам нужно?
Я вдруг осознал, что совсем один. Слуги находились у себя, готовили ужин. Я сделал зарубку в памяти, чтобы поговорить с ними о допуске в дом незнакомых людей без всякого уведомления.
– Я хотел бы одолжить у вас лодку.
– Кто вы? – Я был Хаттон, и грубость часто сходила мне с рук.
– Хаято Эндо. Я живу там, – он указал на остров, мой остров.
Вот, значит, как ему удалось войти в дом. Он пришел с берега.
– Отца нет дома.
Вся моя семья уехала в Лондон навестить Уильяма, который уже год как окончил университет, но возвращению домой и работе предпочел английских друзей. Раз в пять лет отец нехотя передавал дела фирмы управляющему и надолго увозил детей в метрополию – практика, которую многие англичане в колониях считали такой же священной, как религиозное паломничество. На этот раз я решил не ехать. Отец остался недоволен, потому что спланировал поездку, чтобы она совпала с началом каникул, и даже договорился с директором школы, чтобы мне разрешили пропустить первый месяц нового учебного года. Но я подозревал, что брат с сестрой испытали облегчение: я часто чувствовал, что им мало нравилось объяснять наличие брата-полукитайца своим английским друзьям и дальним родственникам.
– Тогда я прошу лодку у вас, – незнакомец был настойчив. – Боюсь, мою смыло приливом. – Он улыбнулся:
– Наверное, сейчас она уже на полпути к Индии.
Я встал с плетеного кресла и предложил ему пройти со мной в лодочный сарай. Но Хаято Эндо не двинулся с места, не отводя взгляда от моря и затянутого тучами неба.
– Море способно разбить сердце, правда?
Впервые кто-то другой описал мои чувства. Я остановился, не зная, что сказать. Всего несколько простых слов выразили мое чувство к морю. Его красота действительно разбивала сердце. Несколько минут мы стояли молча, соединенные общей любовью. Ничто не двигалось, кроме дождя и волн. За стеной облаков вспыхивали и набухали вены молний, окрашивая избитое в синяки небо в розовый, и мне показалось, что я вижу, как кровь бесшумно пульсирует по желудочкам огромного человеческого сердца.
– Сейчас море – единственное, что соединяет меня с домом, – произнес он, будто сам удивившись сказанному.
Мы вышли под дождь, и трава губкой запружинила под моими босыми ногами. Лодочный сарай стоял на берегу, и мы спустились вниз по длинной деревянной лестнице. Один раз я поскользнулся, и мужчина мгновенно вытянул руку, удержав меня. Почувствовав ее силу, я тут же обрел равновесие. Взглянув на него, я произнес:
– Я хожу здесь каждый день. Я бы не упал.
Казалось, мое раздражение его позабавило. Место захвата горело, и я с трудом устоял, чтобы его не потереть. Мне было интересно, зачем он арендовал наш остров.
А потом мы оказались на песке. Вокруг были только рев моря и гул ветра. Никаких прочих звуков. Ни единой птицы в небе. Ветер взбалтывал море, разрисовывая его белыми полосами и хлестал нам лица и волосы бесконечным дождем. Было здорово быть живым.
Мы вытащили мою лодку и подтянули ее к месту на берегу, откуда ему было бы легче выгрести против морской ряби. Стоило спустить лодку на воду, как откатывающиеся волны тут же настойчиво потянули ее в море. С этого участка пляжа мне был виден только край Истаны, словно форштевень огромного огибающего мыс судна.
– Спасибо, что одолжил мне лодку, – сказал он с легким поклоном, который я, не задумавшись, тут же вернул. Он посмотрел на остров и снова повернулся ко мне:
– Поедем со мной. Разреши мне отплатить тебе за доброту и угостить ужином.
Он заинтриговал меня, и я шагнул в лодку.
Греб Хаято Эндо ровно, разрезая носом суденышка бурлящие волны. Он направлялся к прибрежной отмели, искусно избегая скал. Как только мы приблизились к острову, он перестал грести, предоставив волнам поднять нас и вынести на берег. Лодка содрогнулась от удара.
Я вылез в воду, чтобы помочь ему втянуть ее на сушу. Вокруг ничто особенно не изменилось. Я огляделся и нашел дерево, под которым так часто засыпал, разморенный послеполуденным зноем, и скалу, на которой сушил одежду. Проходя мимо, я коснулся ее рукой.
Мы покинули берег и пошли между купами деревьев, пока не оказались на расчищенном участке. Я остановился, рассматривая одноэтажный деревянный дом, опоясанный крытой верандой.
– Это вы построили?
Он кивнул:
– Я сконструировал его в традиционном японском стиле. Твой отец дал мне рабочих.
Силуэт дома был четким и легким и красиво вписывался в окружавшие его джунгли. Мысль о том, что его присутствие навсегда изменило остров, вызвала во мне грусть и протест. Словно большой кусок детства исчез без моего ведома, не оставив времени попрощаться.
– Что-то не так?
– Нет, – ответил я и через секунду добавил: – У вас очень красивый дом.
Стоило мне это сказать, как грусть отступила. Раз уж миру суждено меняться, раз уж времени суждено течь вперед, я был рад, что он построил здесь дом.
Хаято Эндо вошел внутрь и зажег лампы, от чего раздвижные двери с экранами из рисовой бумаги приветливо засветились.
Я вошел следом, оставив обувь на пороге так же, как сделал он. Он дал мне полотенце, чтобы обсушиться. Мебели не было, только прямоугольные, подбитые чем-то мягким маты вокруг установленного на полу очага. Он разжег жаровню, поставил на нее котелок и бросил в воду овощи с креветками. Дождь снаружи набирал силу, но в доме было тепло и безопасно.
Рагу закипело, и в маленькую трубу над очагом повалил пар. Запах усилил мой голод. Хозяин помешал содержимое котелка и деревянным половником наполнил две глиняные миски, протянув одну мне.
Он наблюдал, как я ем.
– Сколько тебе лет?
Я сказал.
– И ты не удостоил меня чести узнать твое имя.
– Филип.
Он заглянул в свой внутренний мир и снова встретился взглядом со мной.
– Ты – тот, кто бывал здесь до меня.
Я спросил, откуда он это узнал.
– Ты вырезал на одной из скал свое имя.
– Раньше я плавал сюда каждый день после школы.
Он глянул изучающе, и по его голосу я понял, что ему была понятна моя потеря.
– Пожалуйста, плавай снова, если захочешь.
Приглашение меня обрадовало. За едой я осматривался по сторонам. Комната была не такой пустой, как мне показалось вначале. На стене висело несколько фотографий. И два белых свитка, развернутых от потолка до пола. Я не мог понять того, что на них написано, но их плавные изгибы создавали странный покой. Они были словно река, петлявшая на пути к морю. На полу между свитками лежал меч на лакированной подставке, и у меня не мелькнуло ни тени сомнения в том, что хозяин дома знал, как им пользоваться.
По стене ударила ветка, листья царапнули по крыше. Дождь лил все сильнее, и я по опыту знал, что для лодки море будет слишком бурным и опасным.
– Твоя семья будет волноваться, – заметил он, когда мы вышли наружу и сели на веранде.
Он развернул бамбуковые жалюзи, оставив ветер с дождем снаружи, как впавших в немилость придворных. Я отхлебнул приготовленного им горячего зеленого чая. Вкус мне понравился, и я тут же сделал глоток побольше. Сидели мы в одинаковой позе, согнув колени и подложив ступни под ягодицы. Скоро мои щиколотки уже горели от боли, но вытянуть ноги я отказывался. Даже тогда, в самом начале, мне хотелось показать ему свою выносливость.
Я отстранился от боли, вслушиваясь в наслоения звуков: сквозь стук дождя по крыше пробивалось море, падавшие с листьев капли, позвякивание фарфора, когда мы поднимали чашки и ставили их обратно.
– Беспокоиться некому. Моя семья в Лондоне.
– А ты здесь?
Я не особенно весело улыбнулся:
– Я – отверженный. Полукитайский сын своего отца. Ну, не совсем так.
Я попытался объяснить причины, по которым не поехал вместе с семьей, менее обиженно. Но как объяснишь незнакомцу чувство всеобщего отторжения? Внезапно мне пришла мысль о том, что другие дети становятся сиротами после смерти родителей, а мое сиротское будущее было предначертано в тот вечер, когда мои родители встретились и полюбили друг друга. В конце концов я сказал:
– Мне просто не нравится Лондон, вот и все. Я был там пять лет назад. Слишком холодно. А вы там бывали?
Он покачал головой.
– Сейчас в Лондоне опасно.
– Я слышал, что все разговоры о войне – пустая болтовня.
– Не согласен. Война будет.
Уверенность в собственных словах и вердикт, так не похожий на все, что я раньше слышал, разбудили мой интерес. Он точно был не из наших краев. Я гадал, откуда он и что делает на Пенанге.
Через дверь виднелся один из свитков с каллиграфией.
– Где ваш дом?
– В маленькой деревне в Японии, – ответил хозяин дома, и в его голосе прозвучала тоска.
Я подумал о его словах, сказанных ранее, о том, что море – единственная вещь, что связывает его с домом, и хотя мы только что познакомились, мне стало необъяснимо грустно за него, словно каким-то таинственным образом эта грусть была и моей.
Небо распорола вспышка молнии, за ней последовал треск грома. Я вздрогнул.
– Тебе следует переночевать здесь, – произнес он, поднявшись одним гибким движением. Я последовал внутрь, радуясь тому, что покидаю театр шторма. Он зашел в спальню и вернулся со скатанным матрасом в руках, положив его у очага.
Он поклонился мне, и я не мог не ответить тем же.
– Оясуминасай.
Я решил, что это означало «спокойной ночи», потому что в следующую секунду он задул все свечи, оставив меня в темной комнате, время от времени освещавшейся игрой молний. Я раскатал матрас у очага и через какое-то время уснул.
Меня разбудило несколько коротких резких вскриков. Первые несколько секунд я не мог понять, где нахожусь. Я встал с матраса и раздвинул дверную раму. Солнце еще только потягивалось на другом краю света. Небо по-прежнему закрывали облака, тонко размазанные ветром, в воздухе висела осязаемая свежесть, и даже бьющие о берег волны звучали свежо и чисто.
Он стоял на прогалине под деревьями, сжимая в руках меч, виденный мной накануне. Меч поднимался по дуге, выписанной рукой, и быстро, бесшумно опускался, сопровождаемый резким криком. На Хаято Эндо была белая роба и черные брюки, больше походившие на юбку. Выглядел он очень чужеземно и очень впечатляюще.
Он не замечал меня, хотя я был уверен, что он осведомлен о моем любопытстве. Он рубил, колол, сек и вращал мечом по прогалине, наполняя воздух вибрацией. Вокруг него в круг стояли толстые стебли бамбука, и теперь меч срезал их один за другим, одним движением. Лезвие было настолько острым, что рассекало стебли без единого звука.
Когда он закончил рубить, небо сияло. Его одежда была насквозь мокрой, а серебряные волосы блестели от пота. Он подозвал меня к себе.
– Ударь меня.
Я заколебался, неуверенно глядя на него, гадая, правильно ли я расслышал.
– Давай. Ударь меня, – повторил он тоном, который не оставил мне иного выбора, кроме как повиноваться.
Я запустил ему кулаком в лицо, ударом, не раз выручавшим в школе, когда меня обзывали грязным полукровкой, и ставшим причиной не одной родительской жалобы.
Пару секунд спустя я уже лежал на росистой траве. Дыхание перехватило. Несмотря на то что земля была мягкой, спине было больно. Он помог мне встать на ноги, подав сильную руку с твердой ладонью. При виде моего гнева на лице соперника мелькнуло веселье. Он поднял руку в знак примирения.
– Подойди. Я покажу, как это делается.
Он снова попросил ударить его – медленно. За мгновение до того как мой кулак должен был войти в контакт с его лицом, он ловко отступил в сторону и одновременно приблизился. Его рука поднялась вверх и встретилась с моей; движением по спирали он отвел мою кисть, схватил сзади за горло, развернул мое потерявшее равновесие тело и бросил на землю. Потом разрешил мне проделать с собой то же самое, и после нескольких попыток мне удалось сбить его с ног. Я увлекся.
– Что ты почувствовал?
– Когда я вас бросал, все словно вставало на свои места.
Лучше объяснить не получилось. Если бы я хотел выразиться пафосно, то сказал бы, что мы с землей словно вращались в унисон. Но мой ответ его явно порадовал и показался достаточным.
Он продолжил учить меня почти до полудня. К тому времени я успел порядком проголодаться.
– Хочешь продолжить занятия?
Я кивнул. Он велел приходить на следующий день. Когда мы гребли обратно к берегу, он произнес:
– Ты должен знать, что учитель, принимая ученика, берет на себя тяжелую ответственность. В ответ ученик должен быть готов полностью посвятить себя практике. Никакой неуверенности, никаких задних мыслей. Ты сможешь это пообещать?
Я перестал грести, так как мы уже подплывали к берегу, и задумался над его предупреждением. Солнце палило, рассеиваясь по морской поверхности, отбрасывая на дно тени и кольца из белого света, и заставляло нарисованный приливом песчаный узор колебаться, словно мираж. Чувствовалось, что он сказал мне больше, чем я смог услышать, хотя я и не уловил всего смысла сказанного. Я был уверен в одном: мне хотелось получить то, что он предлагал. Поэтому я кивнул.
Я провел остаток дня, размышляя о странном человеке, который вошел в мою жизнь. Учебный год уже закончился, шли летние каникулы, и я был свободен от монотонности бездумного повторения латинских глаголов и постижения математических формул. Я находился в завидном положении: в деньгах я не нуждался, потому что счета за покупки ежемесячно погашала наша фирма. Прислуга выполняла свои обязанности, оставив меня в покое. Мы заключили негласный договор: ни одна из сторон не подавала отцу отчетов, нелестных для другой. Такое положение дел нас вполне устраивало.
Однако если я собирался стать учеником Эндо-сана, мне нужно было делать это втайне. Большинство слуг было китайцы, и моя дружба с японцем могла разрушить наш договор: китайцы не питали никаких теплых чувств к своим дальним заморским родичам. То, что я был наполовину китайцем, заставляло их предполагать во мне сочувствие к тяжелой участи их оставшихся в Китае семей – даже я знал, по их постоянным рассказам, какие зверства там чинили японцы, – но слуги никогда не догадывались, что я не чувствовал никакой связи ни с Китаем, ни с Англией. Я был ребенком, рожденным между двух миров и не принадлежащим ни к одному. С самого начала я отнесся к Эндо-сану не как к японцу, не как к представителю ненавистной расы, а как к человеку – и именно поэтому между нами сразу возникла крепкая связь.
Я приступил к занятиям айки-дзюцу на следующее утро, положив начало учебному ритуалу, которому почти непрерывно следовал в последующие три года. Затемно, когда за вуалью неба еще виднелись проблески звезд, я греб на остров. И каждый раз Эндо-сан уже ждал меня с суровым от нетерпения лицом.
Мы кланялись друг другу и делали растяжку. Он начал с самых простых приемов, обучая меня уходить с линии атаки плавно, с минимальным количеством движений.
– Чем меньше ты делаешь шагов в бою, тем лучше результат, – сказал он мне на первом уроке.
Во время тренировок Эндо-сан говорил мало, расходуя слова так же экономно, как и излюбленные им короткие, резкие движения.
Еще он учил меня тонкостям выполнения ударов руками и ногами, показывал важные точки, в которые надо целиться.
– Чтобы обеспечить сильную защиту, ты должен знать существующие типы ударов и атак, – сказал он, целя кулаками мне в горло, в грудь и в пах серией из трех коротких невидимых толчков.
Толчки остановились у моего носа; я увидел кожные линии на костяшках его пальцев, растущие пучками бледные волоски и ощутил легкий запах кожи.
– Посмотри вниз.
Его ступня целила мне в колено. Заверши он удар, оно было бы сломано.
– Никогда не смотри на кулаки нападающего. Смотри на его тело в целом. Тогда ты будешь знать, что он тебе готовит.
В первые четыре недели тренировок он учил меня основным движениям. Ежедневные занятия длились по три часа. По воскресеньям Эндо-сан требовал от меня посещать две тренировки – одну утром, другую вечером. Он учил меня укэми – умению падать, перекатываться по земле и вставать в твердую стойку после броска.
Его броски были мощными, и поначалу я сопротивлялся, опасаясь травмы. Когда он пытался запустить меня в воздух, я весь сжимался.
– Тебе надо расслабиться. Если будешь сопротивляться технике, то причинишь себе больше вреда. Следуй за потоком энергии, не борись с ним.
Мне было трудно ему поверить, потому что указания казались противоречивыми. Эндо-сан чувствовал мое противодействие и смятение и пытался убедить, подведя к черно-белой фотографии, висевшей на стене у него дома. На ней одна пара рук хватала за запястья другую. Ладони схваченных рук – пассивных, как я их для себя назвал, – были раскрыты, словно отдыхая на запястьях рук доминирующих. Поначалу руки на снимке создавали впечатление агрессии, но, к своему удивлению, я обнаружил, что чем больше смотрел на эту сцену, тем больше она меня успокаивала.
– Мне всегда казалось, что этой фотографии удалось передать дух айки-дзюцу, – заметил Эндо-сан. – Физическое и духовное единение с партнером. Сопротивления нет, есть только доверие.
Он обхватил мои запястья таким же захватом и попросил вытянуть руки и положить ладони на его запястья. Я тут же почувствовал, что он пытался мне передать. С одной стороны, это прикосновение было одной из основ человеческого взаимодействия, но оно также стремилось к союзу высшего порядка, выходящему за рамки телесного контакта, – и когда Эндо-сан отпустил мои руки, я почувствовал, что потерял что-то бесценное.
– Доверие – основа тренировки. Я верю, что ты не нападешь приемом, о котором мы не договорились, и ты должен верить, что я не причиню тебе вреда, отражая нападение. Без доверия мы не сможем двигаться и ничего не достигнем.
– Но когда вы выполняете броски, мне кажется, что я должен полностью сдаться.
– Именно. Полностью сдаться, но не потерять осознанность. Ты должен всегда чувствовать. Чувствовать мою технику, чувствовать направление силы, как ты движешься в воздухе и как ты соприкоснешься с землей. Чувствуй, откройся, будь бдителен. Если что-то не получится, если прием не удастся или если я тебя подведу, тогда, по крайней мере, ты будешь в состоянии защититься и упасть без травмы.
Он отработал на мне еще несколько бросков; это стало проще. Я не был так напряжен, и движения показались мне более естественными.
– За то, что ты сдался перед броском, тебе полагается полет в подарок.
Это оказалось правдой. Мне быстро понравилось пьянящее ощущение, когда Эндо-сан запускал меня в воздух, я зависал там на пару секунд в свободном падении перед тем, как сгруппироваться в сферу и вернуться на землю. Я обнаружил, что чем яростнее нападал на него, чем больше силы вкладывал в атаку, тем выше он мог меня подбросить и тем дольше длился мой блаженный полет. Я отбросил страх и в конце каждой тренировки просил подбрасывать меня до тех пор, пока не выбивался из сил и больше уже не мог.
У него был холщовый мешок, наполненный песком, который мне полагалось бить и пинать каждый день по несколько сотен раз. Эндо-сан требовал силы и скорости, и чтобы достичь установленных им стандартов, я работал на износ. Он был суров и неумолим, но то, чему он учил, было его страстью, словно он уже тренировал раньше и успел стосковаться по этому занятию. Я наслаждался уроками. Наша сущность расширялась, подобно солнечному свету, заполняющему все уголки неба. Наше дыхание вырывалось наружу через легкие, горло, стопы, кожу; мы выдыхали через зудящие кончики пальцев. Мы дышали, мы жили.
– Вот где зарождаются все силы – в дыхании, «кокю».
Он указал на точку ниже пупка:
– Это «тандэн», центр твоей сущности, центр вселенной. Тебе необходимо постоянно поддерживать его связь с центром противника через свое дыхание и энергию, «ки».
Его глаза блестели, в них пульсировала космическая энергия, передававшаяся и мне. Взгляд меня завораживал, как кролика завораживает взгляд тигра. Он вытянул руки и похлопал меня ладонями по плечам.
– И никогда, ни в коем случае не смотри противнику прямо в глаза. Всегда помни об этом.
Удивительно, как многого можно достичь с прекрасным учителем. «Эндо-сэнсэй», вот как я звал его на тренировках – «учитель». Я знал, что ему было приятно осознать, что я относился к его урокам со всей серьезностью. Он никогда не говорил об этом, но я скоро понял, что он нашел другой способ это показать.
Однажды утром, когда я собирался домой после тяжелой и болезненной тренировки, он со словами «Мы не закончили» остановил меня и попросил пройти с ним в дом. Внутри опустился на колени перед низким деревянным столиком. Открыл какую-то шкатулку и достал из нее кисть. Расстелил лист рисовой бумаги и растер чернильную палочку на квадратной каменной плитке с небольшим углублением посередине, которое скоро заполнилось лужицей чернил. От трения пошел легкий аромат благовоний, словно в воздухе повисли ненаписанные слова. Тушь густела, и, когда ее консистенция показалась Эндо-сану подходящей, он остановился и положил чернильную палочку на мраморную подставку.
– Тушь, чернильный камень, кисть и бумага – эти четыре предмета древние китайцы считали Четырьмя сокровищами кабинета.
Он пристально посмотрел на чистый лист рисовой бумаги, словно уже видел написанные на нем слова. Закатал рукав, обмакнул кисть в тушь, заострив о камень, и начал писать.
Оставляя за собой ряд штрихов-насечек и кривых, его рука прижимала кисть к бумаге там, где требовалась жирная линия, и почти отрывалась от нее там, где он хотел оставить еле заметный след. Кончик кисти ни разу не терял контакта с поверхностью бумаги, пока не достигал края листа, и тогда кисть резко поднималась, словно тигр-охотник спрыгивал со скалы.
– Мое имя, – сказал он, протягивая мне кисть. Его пальцы обхватили мои, показывая, как ее держать. – Это все равно что держать меч – не слишком крепко, но и не слишком слабо. По тому как мужчина держит кисть, ты всегда определишь, как он держит меч и как им владеет и даже как он живет свою жизнь.
Я копировал штрихи на рисовой бумаге.
– Существует порядок, определяющий, какой именно штрих делать первым, как комбинации для кэн – меча. И, подобно тому как в айки-дзюцу ты никогда не должен терять связи с противником, ты никогда не должен терять связи между кистью, бумагой и своим центром.
Я попробовал еще пару раз, кисть двигалась неуклюже, словно птица-подранок, ползущая через дорогу. Эндо-сан вздохнул, похоже, у него кончалось терпение.
– Не пиши разумом. Пиши душой. Не думай, движения должны быть свободны от тяжести мыслей.
Он свернул плод моих усилий аккуратным квадратом.
– Достаточно. Я принесу тебе отдельный письменный набор, чтобы ты мог практиковаться самостоятельно.
Он хотел, чтобы я научился говорить по-японски и читать и писать на трех формах письменного японского языка: хирагане, катакане и кандзи.
– Почему я должен учить этот язык?
– Потому что я потрудился выучить твой. – Он посмотрел на меня. – И потому, что однажды это спасет тебе жизнь.
Задача оказалась трудной, но она мне нравилась. Может быть, после долгих лет утомительного однообразия душной школы я наконец-то получил свободу учиться по-настоящему.
Я проводил на острове много времени, даже тогда, когда Эндо-сан уходил на службу в японское консульство. В качестве заместителя консула в северном регионе Малайи он занимался делами малочисленной японской общины. Поэтому у него было довольно много свободного времени, хотя иногда случались приемы и званые ужины, на которых ему требовалось обязательно присутствовать. Он отказался от жилья на территории консульства, предпочтя поселиться сам по себе.
Я сказал ему, что японцев в Азии не любят из-за вторжения в Китай.
– Давай не будем говорить о войне и о том, что нас не касается, – сухо ответил он.
К тому моменту я уже привык к его манере общения, но ответ меня озадачил. Увидев мою обиду, он смягчился.
– Ваше правительство вынуждает нас прекратить наступление в Китае, хотя Япония не объявляла войну Англии и англичан это никак не касается. Сегодня резидент-советник отчитал меня, как мальчишку. Словно я могу повлиять на решения Токио. И это представитель правительства, которое сочло приемлемым превратить здоровую китайскую нацию в опиумных наркоманов, просто для того, чтобы принудить правительство Китая к торговле.
Я отмахнулся от извинений, потому что он был прав. Британские купцы под прикрытием правительственных канонерских лодок дважды начинали войну за ввоз опиума в Китай, сдвигая баланс импорта-экспорта и валютные потоки в свою пользу. Зачем обсуждать события, которые нас не касаются?
Пока он готовил, я рассматривал фотографии на стенах. Эндо-сан оказался заядлым фотографом. У него было много пейзажей Японии, в основном деревни, горы и ботанические сады, но ни одного снимка его семьи. Собственно, людей на его фотографиях вообще не было. В них были какая-то отстраненность, пустота, которые мне не нравились. Создавалось впечатление, что фотографии сделали впопыхах, чтобы они служили напоминанием, а не памятью. Я обратил внимание на высокие, покрытые снегом горы.
– Что это?
– Это самая высокая гора мира, в Индии.
– А это?
Я указал на, судя по всему, единственный снимок, для которого он позировал, хотя даже тогда он был едва различим у подножия массивной статуи Будды, вырезанной в скале из песчаника.
– Это Бамиан, в Афганистане. Одна из трех статуй Будды. Та, перед которой я стою, высотой сто семьдесят футов и вырезана в третьем веке. Меня сфотографировала группа индийских подростков.
– Вы много путешествовали.
На другой стене висели фотографии густых лесов, пустынных пляжей и труднопреодолимых гор. Я узнал оловянные рудники и ровные насаждения каучуконосов, покрывавшие бо́льшую часть западного побережья Малайи. «Хаттон и сыновья» владела большим количеством каучуковых плантаций, и эти снимки воскресили в моей памяти утреннюю тишину, когда работники ходили туда-сюда вдоль рядов каучуконосов, делая надрезы в их коре и направляя струйки млечного сока в стоявшие под надрезами емкости.
Мое внимание привлекла картина, висевшая в маленькой нише. Рисунок, выполненный черной тушью, разведенной до разных оттенков, простыми и почти небрежными мазками. На рисунке был изображен лысый человек с густой бородой, в одеянии, подразумевавшемся в сплошном мазке кисти. Его глаза были широко открыты и казались лишенными век. Остальная часть картины была пуста. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть рисунок, смущенный пристальным выражением широко раскрытых глаз с черными белками.
Увидев мой интерес, Эндо-сан пояснил:
– Это моя копия с картины Миямото Мусаси. Человек на рисунке – Дарума, дзен-буддийский монах. Не трогай, – резко сказал он, когда я поднял руку и провел ею по глазам монаха, словно мог их закрыть и дать ему отдохнуть.
Я знал, кто такие буддисты, благодаря сестре матери – тетя Юймэй была преданной последовательницей Будды. Но что такое «дзен-буддист»?
– Это направление в буддизме, созданное Дарумой. Оно учит искать просветление через медитацию и строгую физическую дисциплину. До того как ты спросишь: просветление – это момент полной ясности, чистого блаженства. Это мгновение, когда тебе открывается вся вселенная. У кого-то на его достижение уходят годы, у кого-то – месяцы или, может быть, дни, а кому-то оно недостижимо. В Японии мы называем просветление «сатори». В анналах дзен-буддизма существуют свидетельства, что наряду с учеными мудрецами и патриархами храмов сатори достигали молодые послушники, необученные монахи и подметальщики, – в глазах Эндо-сана мелькнула смешинка. – Никакой дискриминации. Оно приходит тогда, когда приходит.
– А вы – просветленный?
Он прервал свое занятие и грустно улыбнулся:
– Нет. И никогда не был.
– Но почему?
– У меня нет ответа на этот вопрос. Сомневаюсь, что даже мой сэнсэй смог бы на него ответить.
– А я стану просвещенным? – спросил я, хотя на тот момент мог понять только обрывки значений, скрытых в его словах. Но этот вопрос выставлял меня серьезным и умным. Мне казалось, что его нужно было задать.
– Я могу только показать тебе путь, вот и все. Что ты сделаешь с этим знанием и что оно сделает с тобой, от меня не зависит.
Каждый наш урок заканчивался получасовым сеансом медитации дзадзэн, сидячей медитации. Ее целью было освободить мой разум, достичь того, что он называл «пустотой». Эндо-сана раздражала моя неспособность в этом преуспеть. Думать ни о чем и обо всем одновременно было трудно. Я старался изо всех сил, но пустота каждый раз ускользала. Это меня расстраивало, потому что мне хотелось показать ему, что я вполне мог добиться того, что казалось мне самым простым на свете. Разве мне не хватило школьной практики, чтобы считать себя экспертом?
– Представь, что твое дыхание – это длинная, тонкая струна. Теперь втяни ее внутрь на вдохе как можно глубже. Глубже легких, в точку прямо под пупком, в свой тандэн. Остановись, дай ей покружиться внутри и представь, как на выдохе ее из тебя вытаскивают. Вот и все, о чем тебе нужно думать во время дзадзэн; потом, когда у тебя будет больше опыта, ты даже об этом думать не будешь. Ты перестанешь замечать, как дышишь. Но это потом.
Одна необходимость сидеть по-японски, согнув колени и подложив ступни под ягодицы, сводила меня с ума. Мое внимание неизбежно отвлекалось, в сознание врывался поток мыслей и образов, и я терял настрой.
Это были волшебные дни, хотя уже совсем скоро нитям, связующим мир, было суждено порваться. Европа вступала в войну, а Япония устанавливала марионеточный режим в Маньчжурии, чтобы обеспечить себе плацдарм для покорения беззащитного Китая. Наступало тяжелое время. Но солнце еще светило над Малайей, над бесконечными рядами каучуконосов и над оловянными рудниками с их меланхоличным лунным ландшафтом, где грубые выносливые иммигранты-кули из народности хакка сидели на корточках в грязевых ямах, тоннами просеивая землю и воду, чтобы отыскать несколько крупиц оловянной руды. Впереди еще были вечеринки, поездки на гору Пенанг по выходным, пикники на пляже…
Эндо-сан хлопнул меня по спине, и я торопливо бросился ловить свою собственную запутавшуюся нить.
Я сидел лицом к морю, волны набегали на берег со звуком тикающих часов.
– Посмотри туда, – он указал на горизонт. – Видишь точку, где океан соприкасается с морем? Сидя здесь, ты думаешь, что эта точка неподвижна. Но стоит тебе сдвинуться с места, хоть на дюйм, и точка тоже сдвинется. Вот куда тебе нужно отправить свой разум – в точку, где вода соприкасается с воздухом.
Я понял, что он хотел мне сказать, и – в первый раз – у меня получилось достичь состояния полной осознанности, пусть всего на пару секунд. В этот краткий отрезок времени я был в той точке и везде одновременно. Сознание расширилось, разум раскрылся, сердце наслаждалось полетом.