1778
В начале года (н. с.) Фридрих II говорил кн. Долгорукому, что смерть курфирста баварского может иметь чрезвычайно важные последствия. «Я, – говорил король, – желаю, чтоб все уладилось мирно, но дела еще страшно запутаны, это настоящий хаос, и нельзя определить, что отсюда выйдет. Курфирст-палатин в своей прокламации говорит о договоре с покойным курфирстом 1774 года, но содержание этого договора никому не известно. Франция не может сильно вмешиваться во все это, потому что у нее, несомненно, будет война с Англиею; я убежден, что существует договор между версальским двором и Америкою. Саксония потребовала моей помощи для приобретения того, что вдовствующая курфирстина уступила своему сыну, и я отвечал, что она может положиться на меня, только бы не спешила. Верно, что венский двор старается возбудить новую войну между Россиею и Портою».
В депеше к Сольмсу от 4 января король писал о страшных вооружениях Порты и настоятельно советовал России поскорее собрать на Украине со стороны Бендер силы, достаточные для отражения турок. «Смерть баварского курфирста, – продолжал король, – особенно затруднит венский двор и, пожалуй, остановит его виды на увеличение своих владений со стороны Венгрии (т. е. на счет Турции), виды, которые до сих пор совершенно поглощали его внимание. Вы знаете, как всегда баварское наследство возбуждало его аппетит и какие проекты он составлял для его получения. Таким образом, теперь он очень затруднен, какое из двух приобретений предпочесть. Этот двор распространит слишком далеко свои завоевания, если другие не построят против них достаточно крепких плотин. Даже Франция, его союзница, не будет знать, какую взять сторону, и я знаю, что она не будет смотреть благосклонно, если Австрия захватит много из баварского наследства». В следующей депеше обнаружилось, почему прусский король так настаивал на сильные меры против Турции со стороны России: если мир будет разорван и Россия ограничится оборонительною войною, то Порта, без сомнения, захочет пройти чрез Польшу со 150000 войска для нападения на Киев, а этим воспользуются недовольные поляки и снова поднимутся, что, разумеется, будет очень неприятно прусскому королю при настоящих обстоятельствах. Поэтому Фридрих уговаривал русский двор склонить Польшу к союзу с Россиею против турок.
Уведомляя (26 января) о занятии австрийцами баварских земель гораздо далее предела, обозначенного в договоре с курфирстом, Фридрих писал: «Венский двор этим не ограничится: он отдал фьефы курфирсту-палатину лично, без передачи прав герцогу Цвейбрикенскому. Итак, если князья империи будут так слабы, что прейдут молчанием этот поступок венского двора, то вот какие будут последствия. Прежде всего этот двор присвоит себе право делить по своему капризу все наследства князей; он станет захватывать одну область за другою; он присвоит себе деспотическую власть и кончит тем, что подчинит себе германский корпус. Но невозможно содействовать таким насильственным и непомерным претензиям, и не остается другого средства, как остановить зло в самом источнике. При этом кризисе германских дел я бы пламенно желал, чтоб Россия уладилась с Портою и я мог бы требовать ее помощи, поставить ее посредницею в деле, от которого зависит спасение всего германского корпуса. Действительно, эта самая блестящая роль для русской императрицы, и думаю, что ее величество не будет к ней нечувствительна, а будет мне немножко благодарна за поданный ей случай».
От 22 марта Фридрих писал, что война кажется ему теперь неизбежною и он употребит все усилия собрать вовремя войска для отражения наступающего неприятеля. Но в этой войне Фридриху была нужна русская помощь, и король писал 10 апреля: «Пока венский двор будет видеть, что Россия занята турецкими делами, до тех пор он не обратит большого внимания на ее представления в пользу князей германских, не понизит своего высокомерия, не покинет видов на увеличение своих владений. Вся австрийская армия собрана теперь в Богемии и Моравии. Я собираю свою, которая, несмотря на всю быстроту, мною употребляемую, не будет собрана ранее 1 или 2 мая. Австрийцы не могут решиться на удовлетворение немецким государствам, оскорбленным их хищничеством, а моя честь не позволит мне терпеть подобных насилий; таким образом, дела не могут быть решены путем переговоров и должны необходимо решиться оружием. В этом кризисе я могу рассчитывать на помощь Верхней и Нижней Саксонии, Гессен-Касселя, Байрейта и Аншпаха; но духовные курфирсты и другие епископы вместе с курфирстом-палатином возьмут сторону императора. Баварские чины единодушно протестовали против Австрии. Но чтоб заставить благонамеренные чины сделать формальную декларацию, нужно выиграть сражение. Вы видите, что обстоятельства приближаются к тем, какие были перед Тридцатилетнею войною, и государства, которые вошли в соглашение с Франциею, те же самые, которые могут теперь соединиться с Россиею. Но я должен повторить прежде сказанное: выигранное сражение должно заставить их решиться на это. Между тем я принял меры, чтоб не бояться в настоящую минуту попыток моих врагов. Недостаток в фураже воспрепятствует им, равно как и мне, предпринять что-нибудь до начала июня. Если в России думают ограничиться одними представлениями австрийцам, то это не будет иметь никаких последствий. Хотя мне кажется, что я могу приложить случай, в каком теперь нахожусь, к указанному в союзном договоре относительно требования помощи у союзника, однако я оставляю русскому двору полную свободу решить, выгодно ли ему позволить притеснять немецких князей и отвернуться от столь важной войны, как эта, не принявши в ней ни малейшего участия».
Сольмс дал знать королю о требовании Панина, чтоб имперские чины сообща обратились к России и Франции с просьбою о помощи. Фридрих отвечал (20 апреля), что это невозможно, ибо на стороне Австрии духовные курфирсты. епископы и капитулы; известно из истории, что при всяком важном решении Германия делилась; так делилась она и в Тридцатилетнюю войну на союзников императора и шведских. «Средства, которые можно ожидать от империи, только формальные; они не принесут никакой существенной пользы, ибо у князей нет ни мужества, ни достаточных сил, чтоб дать значение своим голосам и своим объявлениям. Главная тяжесть падет всегда на одного меня. Если я покину это дело, если я пожертвую им неправедному честолюбию венского двора и деспотизму императора, то равновесие Германии и всей Европы потеряно, никакая сила после не будет в состоянии остановить потока. И потому я всегда надеюсь, что русская императрица по дружбе ко мне и по своей мудрости не покинет меня в этом критическом положении. Она не будет иметь нужды в больших усилиях для подания мне помощи: декларация несколько сильная и серьезная демонстрация со стороны Галиции могли бы вначале оказать мне большие услуги».
В самом конце июля к Фридриху явился известный Тугут под именем советника русского посольства с паспортом, подписанным кн. Голицыным. Тугут привез обещание венского двора отказаться от своих претензий на Баварию, если прусский король откажется от своих претензий на маркграфства Байрейт и Аншпах. Фридрих отверг предложение, говоря, что претензии австрийские ни на чем не основаны, тогда как его права на маркграфства неоспоримы. Он немедленно отправил депешу в Петербург с обычными внушениями, что, если не поспешить отражением австрийского удара, венский двор возгордится так, что не будет уже полагать границ своему хищничеству, что двор этот имеет непременное намерение овладеть Босниею, венецианскою частью Веронской области, наконец, Молдавиею и Валахиею. «Я употреблю все мои усилия, – писал король, – чтоб заставить германских князей обратиться к России с просьбою о помощи, надеюсь склонить к этому округа Верхне– и Нижнесаксонский, Вестфальский, также князей, главным образом заинтересованных в деле, по образцу Смалькальденского союза во время Тридцатилетней войны. Но если бы между тем русская императрица захотела сделать что-нибудь посущественнее, пополезнее для нас, то она бы приказала напасть на австрийские владения в Польше. Она может быть уверена, что жители этих областей примут ее сторону; там только три тысячи австрийского войска и России стоит только сказать слово, чтоб возбудить мятеж и овладеть Галициею и Лодомириею, потерявши много-много 200 человек; отсюда стоит только послать маленький отряд легких войск в Венгрию, к рудному городу Кремницу, как венгерцы поднимут страшный вопль. Кроме того, в Венгрии много греков (православных славян), которые примут сторону России. Если бы Россия могла решиться двинуть свои войска по крайней мере к концу сентября или в начале октября, то ее действия будут иметь важные последствия; но она встретит гораздо больше затруднений, если станет медлить».
В конце августа Сольмс писал Панину: «Если местные условия принудят короля к бездействию, то враги его будут торжествовать: так как на них нельзя будет напасть, то им нечего будет бояться поражения, и они удержат то, что захватили, У них впереди еще возможность приобрести большие выгоды и увеличить свои завоевания, если короля постигнет болезнь, на которую они всегда надеялись, и он будет не в состоянии сам распоряжаться военными действиями, наводя страх своим именем. В этом критическом положении существенная помощь России становится ему необходима, и так как императрица выразила свое благоприятное решение на этот счет, то она не может оскорбиться сильно настойчивостью короля в получении этой помощи как можно скорее. Есть латинская пословица: „Кто даст скоро, тот дважды даст“. Умоляю в. с-ство дать силу этим соображениям».
В Вене в начале года были очень любезны к России ввиду вопроса о баварском наследстве. Получив из Петербурга конфиденциальное изложение настоящих отношений между Россиею и Портою и русский ультиматум, отправленный в Константинополь, венский двор отправил своему поверенному в делах при Порте приказание внушать Порте от имени императора и императрицы-королевы о их желании, чтоб между Россиею и Турциею сохранен был мир; копия с ноты, которую поверенный в делах должен был подать Порте по этому случаю, была переслана в Петербург. Кауниц сказал при этом Голицыну, что никто более его не отдает справедливости русским требованиям и не обвиняет Порту в недобросовестности, что их величества смотрят на дело точно так же и потому петербургский двор должен ожидать с их стороны самого дружеского содействия, как только откроется случай облегчить удовлетворительное для России улажение спора ее с Турциею. Несколько дней спустя Кауниц сказал Голицыну: «Я надеюсь, что у вас будут довольны ответом их величеств на конфиденциальное объяснение. Вообще я рад случаю сказать и повторить вам, что мы добрые люди и наши дела не противоречат никогда нашим словам». – «Я свидетель, вполне убежденный в этой истине», – сказал Голицин. «Вы, князь, да, – отвечал Кауниц, – но можете ли вы мне отвечать, что люди злонамеренные и завистливые не стараются убедить ваш двор в противном?» Голицын заметил, что его двор не легко поддается на всякие убеждения и умеет отличать дружеские поступки от враждебных. На другой день после этого разговора Голицын встретил самого императора, который подошел к нему и поздравил с рождением великого князя Александра Павловича. После этого, перейдя к турецкому делу, сказал: «Что вы хотите с этими животными – турками, до сих пор не было никакой возможности уговорить их! Религиозный энтузиазм вместе с обычным их высокомерием беспрестанно увеличивают их упрямство. Ультиматум вашего двора написан так справедливо и так умеренно, что если они его не примут, то навлекут на себя порицание всех держав; и я думаю, что они не захотят этим рискнуть. Я вам скажу еще одно слово о моей собственной политике: я не могу отказаться от принципа, что постоянные и взаимные интересы, соединяющие две империи и коренящиеся большею частью на местных условиях, не должны долго подвергаться временному нарушению. Таковы интересы, существующие между Россиею и Австриею; на различные случайные обстоятельства, которые, по-видимому, ослабили на некоторое время связь между ними, надобно смотреть, как на скоро преходящие бури, за которыми должна последовать прежняя тишина».
«Справедливость этого взгляда бросается в глаза, государь, – отвечал Голицын, – и я убежден, что мой двор смотрит на дело точно так же; но с позволения в. в-ства я дам ему знать о той энергии, с какою вам угодно было изъясниться на этот счет». – «Вы меня обяжете, – сказал Иосиф, – если при всяком случае будете извещать об искренней дружбе, которую я питаю к вашей великой императрице и как я желаю иметь случай доказать ее лучше, чем можно было прежде». Иосифу, Марии-Терезии, Кауницу при их разговорах с русским послом постоянно виделся прусский король. Императрица-королева, уверяя Голицына по поводу рождения великого князя в своем добром расположении к Екатерине, не могла не прибавить: «Вы можете быть уверены, что те, которые предполагают во мне другие чувства, говорят неправду». Кауниц продолжал речь императора. «Мы, – говорил он в другой раз Голицыну, – мы не такие люди, которые идут навстречу другим; это, быть может, наш недостаток, но мы понимаем свои интересы; и мы были бы люди очень ограниченные, если б не видали, что интересы, существующие между нашими монархиями, не должны никогда изменяться. Я знаю, что хотели предположить в нас виды, гораздо менее возвышенные, ограничить нашу политику мелкими завоевательными планами с целью увеличения владений; но государство, подобное нашему, которое достаточно велико само по себе и которому позволительно чувствовать свои силы, не может никогда иметь мелочных видов. Ничтожные приобретения, какие мы недавно сделали от Порты и какие мы теперь делаем от Баварии, проистекают, с одной стороны, из наших прав, а с другой – составляют предмет чистого удобства без всякой примеси честолюбия и страсти к приобретению». Голицын заметил, что тон Кауница при этих разговорах совершенно рознился от прежнего, все это было сказано с искренностью и добродушением, чего прежде вовсе не замечалось в сообщениях австрийского канцлера. Но при венском дворе не могли не прийти к мысли, что такую перемену тона в Петербурге припишут баварскому вопросу, и потому император Иосиф счел нужным заметить Голицыну. «Мне досадно, – сказал он, – что ваш двор не обратился прежде к нам по турецким делам: наши добрые услуги могли бы быть действительнее. Впрочем, баварская перемена, вероятно, внушит кому-нибудь мысль, что благодаря ей мы так усердно предлагаем вам свои услуги. Но я вам говорю, что Бавария тут ни при чем. Мы улаживаемся с курфирстом-палатином насчет всего по-дружески: он признает наши права, мы рассуждаем об них только между собою; и Европа увидит, что мы не переступаем границу своих прав».
В феврале Кауниц сообщил Голицыну разные бумаги, которыми обменялись дворы венский и берлинский по поводу баварского наследства. При этом Кауниц спросил, прусский посланник барон Ридезель сделал ли Голицыну такое же сообщение; и когда тот отвечал, что нет (это была правда), то Кауниц начал говорить: «Наш двор хочет показать вашему неограниченное доверие. Я не сомневаюсь, что ваш двор увидит из поступков нашего решительное желание не нарушать ничьих прав; но мы точно так же не уступим пред угрожающими демонстрациями соседа, который завистливым взором следит за малейшим движением австрийского дома. Наш двор старался, как только мог, убедить прусского короля в своем праве на часть баварского наследства, которая нами и взята, и мы будем спокойно ожидать, произведут ли наши доказательства благоприятное впечатление на его ум; впрочем, приготовления и движения прусских войск заставили и нас обратиться к необходимым предосторожностям, хотя император и императрица ничего так не желают, как сохранения мира с королем, если только не нужно будет покупать этот мир в ущерб очевидным интересам и правам монархии». Когда Голицын склонил речь на Турцию, то Кауниц стал его уверять, что его двор не окажет России добрых услуг только наполовину, но употребит всевозможные усилия.
В начале апреля отношение петербургского двора к баварскому вопросу, склонность его на сторону Пруссии заставили Кауница переменить тон относительно дел турецких. Он начал употреблять тот лаконизм, который, по словам Голицына, характеризует несоответствие мыслей выражениям и показывает, что сердце не руководит более словами. «Будьте уверены, – сказал Кауниц, – что мы будем очень рады оказать услугу русской императрице и сообразоваться с ее желаниями, поскольку обстоятельства это позволят». Голицын писал Панину, что он счел благоразумным удовольствоваться этим.
После объявления войны со стороны Пруссии 1 июля вечером кн. Голицыну доложили, что барон Тугут желает иметь с ним тайное свидание. Посол был изумлен со стороны неожиданного гостя следующим предложением: «Императрица-королева, не будучи в состоянии примириться с мыслью об ужасах войны, отважилась на последнюю попытку к примирению с прусским королем; вследствие этого я получил приказание ее в-ства нынче же ночью отправиться в главную прусскую квартиру и предложить ему соглашение; но для большего прикрытия этого дела императрица приказала мне просить у вас паспорта на имя кого-нибудь из русских чиновников и письма к королю». Кн. Голицын отвечал, что с радостью исполнит желание императрицы, и тут же написал письмо к Фридриху II и паспорт Тугуту на имя Росдорфа, советника русского посольства.
Когда посольство Тугута не повело ни к каким результатам, в половине августа Кауниц обратился к Голицыну с внушением, не согласится ли русская императрица по своему великодушию и дружбе, которую император и императрица-королева всегда старались заслужить, повлиять на прусского короля, сломить его упорство при настоящем столкновении интересов обоих дворов и уничтожить в самом начале пагубную войну, угрожающую Германии. Передавая об этом Панину, Голицын писал, что все образованные люди в Вене указывают на русскую императрицу как решительницу настоящей войны и спасительницу австрийской монархии.
10 октября кн. Голицын сообщил Кауницу представление своего двора, заключавшее приглашение императрице-королеве прекратить несправедливую войну, которой никто не останется равнодушным зрителем. Кауниц был поражен этим представлением, что выразилось в его наружности и в необыкновенном волнении духа. Он начал говорить, что не понимает, каким образом последние, столь умеренные поступки его двора могли подвергнуться такой участи. «Я бы, – продолжал канцлер, – ничего не возразил, если б русская императрица громко объявила себя в пользу прусского короля, своего союзника, в том случае, когда бы австрийский дом объявил ему войну; но в то время, когда императрица-королева не перестает искать примирения, когда она добровольно лишает себя всех приобретенных выгод, когда она конфиденциально сообщает русской императрице о своем нетерпении видеть восстановление мира, – в это время никогда не могла она ожидать, что получит приговор своего унижения, подписанный тою самою государынею, которая постоянно отличалась справедливостью и великодушием, равно как и дружбой к их императорским величествам». – «Если бы вы, – отвечал Голицын, – хладнокровно пораздумали об обстоятельствах дела, то нашли бы его вполне естественным и последовательным. Мы разделяем общее мнение о неосновательности претензий венского двора на баварское наследство. Приняв во внимание это мнение и наши союзнические обязательства к королю прусскому, никак нельзя удивляться принятому нами решению; притом же наш двор предлагает добрые услуги для полюбовного улажения дела». – «Их и. в-ства, – возразил Кауниц, – обещали себе успех от вмешательства русской императрицы в настоящий спор и потому формально просили ее посредничества; но теперь они должны бояться совершенно противного: уверенность в такой сильной помощи, как помощь России, непременно увеличит претензии прусского короля, сделает его еще более непреклонным; таким образом, нашему двору остается выбирать между двумя крайностями: или совершенно пожертвовать своим достоинством, или отважиться на кровопролитную и, быть может, всеобщую войну». – «По моему мнению, – сказал Голицын, – достоинство двора не потерпит, если он откажется от несправедливых требований; императрица-королева приобрела бы бесконечную славу, если б даже отказалась от неоспоримых прав для предотвращения кровопролития». – «Я вас понимаю, князь, – отвечал Кауниц, – но вы меня не понимаете: мы согласны отдать Баварию и заключить мир, но только бы к нам не приступали с ножом к горлу и чтоб не старались с сердечною радостию усиливать государя, который рано или поздно воспользуется увеличением своих сил ко вреду вашей собственной империи». – «Я уверен, – сказал на это Голицын, – что мой двор не требует от вашего ничего такого, что бы могло повредить ему в глазах Европы; а с другой стороны, я предполагаю в прусском короле столько проницательности и осторожности, что он не захочет воспользоваться помощью моего двора для истребования от их и. в-ств мирных условий, унизительных и неудобоприемлемых». – «События это покажут, – сказал Кауниц, – предполагаю, что ваш двор примет наше предложение посредничества, насчет чего нетеще ответа из Петербурга». Кн. Голицын попросил его надеяться доброго успеха от этого предложения, и разговор кончился.
От 29 апреля кн. Борятинский писал о приказаниях, отправленных французским правительством к барону Бретейлю в Вену: Бретейль должен был внушить австрийскому министерству, что поступки и предложения турецкого короля разумны и справедливы; его христианальное величество искренно желает, чтоб император и императрица-королева уладили дело полюбовно, ибо война может быть бедственна и нельзя отвечать, чтоб она не произвела перемены и в настоящей политической системе. Борятинский писал, что королева уже несколько раз заговаривала Людвику XVI о посылке вспомогательных войск венскому двору, что граф Мерси ведет интригу и пользуется особенно случаем беременности Марии-Антуанетты: придворные медики толкуют, как нужно, чтоб королева была теперь спокойна и весела, а больше всего, чтоб ей не противоречили и не препятствовали в ее желаниях. Наконец, королева сама объяснилась с министрами, жаловалась им, что они не хотят помочь Австрии по поводу баварских дел; министры отвечали, что если бы она не была их королевою, то давно послано было бы 60000 человек на Рейн против австрийцев. Борятинский писал также: «Император в здешней публике теперь весьма нелюбим, и генералы все желают ему неудачи в сей войне; напротив же того, прусского короля боготворят и союза с ним все единогласно желают».
22 сентября пошли из Петербурга предложения французскому двору принять с Россиею совместно участие в мирном улажении дел по баварскому наследству. Когда 20 октября кн. Борятинский объявил об этом Верженю, тот отвечал: «Я уверен, что король, мой государь, примет с величайшим удовольствием такую дружескую откровенность ее и. в-ства, тем более что сегодня минула неделя, как отправлен курьер в Петербург с подобными предложениями короля императрице». Вержень заметил только, что репрезентация петербургского двора венскому написана резко; то же заметил и король, изъявляя, впрочем, свое величайшее удовольствие вследствие предложения русского двора. Кн. Борятинский писал Панину: «Я уповаю совершенно, что здешнее министерство будет искренно стараться о примирении их дома, ибо война с Англиею, американские дела, расстроенные финансы и худое состояние сухопутных войск довольно на занятие всей их атенции».
Дело стало теперь за планом примирения, который должны были выработать посредствующие державы; Россия предлагала составление его Франции, а Франция России.
19 октября 1778 года императрица подписала следующий рескрипт кн. Репнину: «Из публичных бумаг и актов известно, какие следствия произвело доныне открывшееся по смерти курфирста Максимилиана баварское наследство. Австрийский дом, основываясь на правостях, глубоким забвением и сущею прескрипциею покровенных, присвоил себе и захватил знатную часть оного наследства; а курфирстпфальцский, коему по точной силе и словам вестфальского мира единым наследником всех баварских земель быть надлежало, устрашась приставленного ему ножа, предпочел лучше быть сонаследником австрийской хищности, нежели подвергнуть себя исполнению тех насильственных мер, кои со стороны венского двора действительно заготовлены были, не одумавшись и не рассудя, что оные не могли, однако ж, в самом своем исполнении быть для его чести и интересов поноснее и предосудительнее договоров заключенной им в Вене конвенции. Сия конвенция и беспосредственно за нею последовавшее обложение австрийскими войсками знатной и лучшей части баварских земель учинились скоро и естественно сигналами тревоги и беспокойства всего корпуса империи германской, и особливо тех княжеских домов, кои сами по себе одним или другим образом интересованы были в наследстве баварском. Обиженные княжеские дома прибегли одновременно почти и к нам, и к королю прусскому с просьбою о защищении и предстательствев пользу их у венского двора. Его прусское величество не токмо не отрекся подать им руку помощи, но паче сам собою, как член империи, беспосредственно интересованный в сохранении целости ее конституции, поступил на учинение сильнейших представлений австрийскому дому вопреки его начинанию. Мы с своей стороны, не входя в юристическое разбирательство ни прав австрийского дома, ниже оспариваний прусского двора, довольствовались только обеим сторонам объявить, колико желаем, дабы восставший между ими вопрос дружелюбным соглашением разрешен быть мог без нарушения общего покоя и чтобы для того разные из наследства баварского родившиеся требования по справедливости разобраны и удовлетворены были. Доколе продолжалась известная берлинская негоциация, следовательно же, и надежда полюбовной развязки, до тех пор не переставали мы с своей стороны способствовать по возможности нашими советами и представлениями сближению обоих негоциирующих дворов для того, чтоб в случае неудачи не найтись нам самим в неприятной необходимости взять в их войне действительное участие по уважениям собственной империи нашей главного интереса, когда России не меньше всякой другой европейской державы нужно, дабы посреди Германии ненарушимо сохранялось и разделялось навсегда между дворами венским и берлинским настоящее равновесие сил, важности и инфлюенции их».
«С прискорбием увидели мы посему, что в прошлом июле месяце начались в Силезии, Богемии и Саксонии действительные неприятельства. Нельзя не отдать королю прусскому справедливости, что он пред поднятием оружия истощал втуне все средства умеренности и миролюбия, и что не он, а хищность и упрямство венского двора причинствовали войну. Правда, министр австрийский князь Кауниц, коего честолюбие есть всему злу виною, старался дать вещам другой вид, воспользовавшись хитро человеколюбивыми расположениями императрицы-королевы и склоня ее открыть под звуком оружия новую негоциацию с предвзятым намерением тщетность и неудачу ее поставить на счет его прусского величества; но сия интрига его, сколь она, впрочем, ни тонка, нашлась, однако ж, недостаточною к преобразованию вещей и к поселению в беспристрастной публике других мыслей о истинном виновнике народных бедствий, потому что учиненные чрез г. Тугута предложения признаны оною весьма неспособными изъять из среды камней преткновения, или заключая в себе пустой только блеск, или же мало разнствуя от того пункта, на котором прежде разорвалась негоциация графа Кобенцеля. Таким образом, не удивительно, что король прусский не дал себя уловить мнимою бескорыстливостью австрийского долга в уничтожении его конвенции с курфирстом пфальцским, следовательно же, и в испражнении им захваченной части баварских земель, когда ценою его уступки поставлено было, с другой стороны, жертвование неоспоримой бранденбургского дома собственности в Франконии, о которой прежде случая ваканции всеми принцами того домa заключен был полюбовный фамильный пакт и которая вследствие того от нас самих его прусскому величеству в союзном нашем трактате неоднократно уже гарантирована была, тем более что представлением свободы отыскивать после каждому судом свои правости по баварскому наследству обнажил венский двор в то же время коварный умысел явиться вновь при первом удобном случае с своими недельными притязаниями и одержать тогда в суде, где бы император сам был и истец и судья, все то, за что ныне должно ему понесть жестокую и опасную войну».
«Сею картиною хотели мы вам показать, что дело короля прусского почитаем правым, ибо войну начал он единственно в охранение германской конституции, а как тут с интересами его величества встречается и собственный империи нашей выше сего образованный (означенный) интерес, то по сим двум началам, по рекламации нашего покровительства и защиты от обиженных княжеских домов и по уважениям счастливо пребывающей между нами и его прусским величеством союзнической дружбы, которую он нам с своей стороны деятельно уже доказал, не можем и не хотим мы обойтиться без подания и ему действительной от нас помощи в таком случае, где вся ненависть кровопролития не на него, а на венский двор упадать долженствует, дабы общими силами скорее принудить сей гордостью и честолюбием надменный двор к возвращению похищенной им части баварских земель законному наследнику и к справедливому в прочем удовлетворению за насильственный его поступок, коим общий мир толь нагло потрясен и нарушен. Одновременно с сею резолюциею не оставили мы помыслить как о способах предварить оную в исполнении чрез отвращение самой побудительной причины, так и о мерах прямого исполнения ее тогда, когда б уже те способы не произвели желаемого плода. В первом виде препоручили мы нашему министру кн. Голицыну учинить в Вене дружеское, но тем не меньше сильное на письме представление. Приглашая императрицу-королеву внять гласу собственного ее человеколюбия и прекратить неправедную войну, не скрыли мы тут от проницания ее, что инако не можем остаться равнодушными зрителями оной по тем самым политическим правилам, которые пред сим употребил венский двор противу нас в течение нашей войны с Портою Оттоманскою; а дабы такому представлению придать более лица и доказать австрийскому дому, что мнение наше о его неправности есть мнение общее, признали мы за нужно отозваться ко дворам версальскому, лондонскому, датскому и шведскому, также и к имперскому в Регенсбурге сейму с требованием, дабы оные учинили и с своей стороны таковые же внушения и представления, и особливо Франция в качестве ручательницы вестфальских трактатов, следовательно же, и баварского наследства в пользу пфальцской линии».
«Если Франция и не согласится на сообразование отзывов своих нашему представлению, так по крайней мере оказанною ей от нас откровенностью будет она обязана изъявить во оборот нам и всей публике истинные свои о войне мнения, коих познание, с другой стороны, нужно для развязания рук королю аглинскому в рассуждении германских его областей, ибо, доколе она не отречется формальным образом от употребления в пользу австрийского дома гарантии своей, до тех пор нельзя королю-курфирсту взять деятельную сторону дворов берлинского и дрезденского, дабы инако не вовлечь неприятеля в те области. В равном сему положении находится много других княжеских домов, кои с нетерпеливостью ожидают решения Франции, чтоб дать свободное течение своим склонностям противу австрийского насильства. Мы будем, таким образом, иметь пред всею Германиею честь сей нужной развязки, а может быть, и соединения по ней в одну систему разных принцев, из чего далее может для России произрасти давно желаемое преимущество – учиниться ей на будущее время ручательницею германской конституции – качество, которому Франция обязана своею превосходною в делах инфлюенциею».
В Петербурге не имели большой надежды, чтоб русская декларация принята была в Вене с должным вниманием, и потому готовились к войне. Отношения к Турции без войны задерживали значительную часть войск, и потому хотели избрать такой план, по которому действующие в разных сторонах армии и корпуса могли служить друг другу взаимным подкреплением и обеспечивать свободу сообщения как между собою, так и с Россиею. Для этого велено было образовать в окрестностях Полонного значительный корпус войск, а на зиму расположить войско близ Люблина, к стороне Галиции. Первый корпус назначался в помощь прусскому королю, а другой – для заготовления магазинов. Но так как венский двор предложил версальскому и петербургскому двору быть посредниками, что и было принято, то Репнин отправлялся к прусскому королю в двойном качестве: негоциатора и военачальника. Он должен был ехать в главную квартиру Фридриха II и вручить ему собственноручное письмо Екатерины, причем сделать на словах сильнейшие уверения в ее дружбе и желании доказать ему эту дружбу на деле, даже не в силу обязательств союзных, но в соответствии той верности, с какою он принимал до сих пор к сердцу русские дела и интересы. Репнин должен был объявить королю, что императрица, приняв австрийское приглашение к посредничеству, легко усматривает, что вся цель Кауница состоит в отвлечении общего внимания от первого вопроса, который произвел войну, в приведении дел в большую неясность, в приобретении для двора своего в публике характера умеренности и в обращении всей ненависти за кровопролитие на одного короля прусского. Следовательно, честь, слава и достоинство этого государя требуют от него обнажать снова перед светом это острое намерение князя Кауница и сохранить за собою до конца во всей чистоте характер оберегателя и мстителя германской конституции и поручаемых прав своих сочленов, держась твердо за первый (баварский) вопрос, избегая возбуждать и малейшее подозрение, будто в настоящей войне баварское наследство служит только предлогом, а в основании лежит всегдашнее соперничество Пруссии с австрийским домом. Репнин должен был объявить королю, что все извороты кн. Кауница в малом искании мира надлежит относить к искреннему, но слабому желанию императрицы-королевы; наружно угождая этому желанию, Кауниц старается в то же время на самом деле содействовать страсти императора к войне и, таким образом, на обе стороны утверждать свой личный кредит. Поэтому императрица, мало ожидая плода от своего и французского посредничества, решила на случай продолжения войны подать прусскому королю скорую и действительную помощь корпусом войск, которым Репнин будет предводительствовать. Россия помогает Пруссии не вследствие союзного договора, потому что она ведет хотя безгласную, но тяжелую по пространству военного театра борьбу с турками, что и освобождает ее по договору от падания помощи, и потому императрица требует, чтобы сверх пропитания вспомогательному корпусу прусский король платил определенные в договоре для турецкой войны субсидные деньги по 400000 рублей в год до тех пор, пока русский вспомогательный корпус будет употребляем в его пользу и пока чудное положение России относительно турок не кончится новым решительным договором.
Ночью с 6 на 7 декабря Репнин приехал в Бреславль, где находился тогда Фридрих II, который принял его на другой день после обеда. Репнин нашел короля сидящим, руки и ноги его были обернуты вследствие подагрического припадка. Не дав договорить Репнину короткого комплимента, Фридрих посадил его возле себя и начал говорить о своей благодарности к императрице за такие важные доказательства ее дружбы. «Зная ее хлопоты с турками, – продолжал король, – я не осмеливался просить ее о помощи, по своему образу мыслей имея правилом быть всегда полезным союзнику, а не в тягость ему. Настоящий поступок ее и. в-ства тем более возбуждает мою благодарность, чем менее я мог его ожидать». Потом Фридрих высказал свое искреннее желание помириться, хотя бы и с уступкою венскому двору некоторой части Баварии, только не такой большой, как он требует, и с исключением рейхенгальских соляных варниц. Что же касается предложения взаимно отступиться – австрийцам от Баварии, а Пруссии от маркграфств франконских, то он никак не может его принять и еще менее передать на решение имперских штатов, не имеющих на то никакого права, и притом такая передача была бы противна его достоинству; даже не может этого пункта оставить в молчании при будущем примирении, чтоб не было из-за этого другой войны. Король просил Репнина немедленно приступить к условиям, на которых должно произойти соединение русских войск с прусскими, ибо опасается, что венский двор искреннего желания к миру не имеет, а намерен только, как прошлую кампанию, время выиграть и протянуть дело, чтоб как можно больше изнурить Пруссию.
В другое свидание с Репниным Фридрих начал разговор уверениями в своем желании мира. «Мне кажется, – говорил король, – гр. Панин желает, чтоб мы были очень осторожны и скупы в своих мирных предложениях венскому двору; этого и я бы желал, но, не имея в войне никакой значительной поверхности над венцами, нельзя им предписывать законы».
«Гр. Панин, – отвечал Репнин, – усердствуя интересам в. в-ства и всех обиженных домов, желает, чтоб они по возможности получили справедливость при будущем примирении и чтоб самовластие венского двора не усилилось в германской империи. Вообще же наш двор желает мира и в. в-ству его советует». Потом король начал говорить о Польше: «Если есть злоупотребления по моим таможням, то я их прекращу». Но Репнин дал знать своему двору, что по этой части он мало надежды имеет. Фридрих кончил разговор тем, что не может платить России субсидий, ибо уже издержал больше 17 миллионов. «Надеюсь на дружбу ее в-ства, что она на этом настаивать не будет, – говорил король, – для нее это пустяки, а для меня очень тяжело».
Репнин имел возможность убедиться, что старый король искренно говорил о своем желании мира; прусский министр Герцберг жаловался ему в секретном разговоре на поспешность Фридриха, с какою он соглашается на предлагаемые ему мирные условия, насилу он, Герцберг, может его остановить. Франция прислала свой план примирения, по которому Австрия должна была получить некоторую часть Баварии; Герцберг составил другой план, по которому Австрия получила часть Верхнего Палатаната. Но Репнин доносил, что Фридрих хотя и предпочитает последний план, однако примет и французский, таким образом, дело ближе к миру, чем к войне.
Франция предложила местом мирных переговоров Вену, но Россия на это не согласилась и предложила Аугсбург, или Нюренберг, или какое-нибудь другое нейтральное место в Германии по выбору Франции. Россия обещала также венскому двору уговорить прусского короля заключить перемирие. Репнин дал знать об этом прусским министрам, причем сделал внушение, что необходимо включить в будущее примирение всю германскую империю, которая чрез это получит гарантию государств-посредников и, следовательно, будет ограждена от непомерного честолюбия и деспотизма венского двора, вредных для всей Германии, но особенно для берлинского двора, обязанного прежде других бороться против австрийских замыслов. Репнин внушал, что эта предосторожность необходима ввиду характера императора Иосифа, который сдерживается единственно миролюбием императрицы-королевы, но последней не долго жить. На другой же день министры Финкенштейн и Герцберг принесли Репнину ответ королевский: по мнению Фридриха, дело сделалось бы скорее посредством переписки между министрами воюющих держав, чем на конгрессе, а для окончательного решения можно выбрать какое-нибудь нейтральное место или объявить для этого нейтральным какой-нибудь город поближе к воюющим державам; впрочем, король будет согласен на распоряжения держав-посредниц. Что касается перемирия, то король считает его не только бесполезным, но и вредным для своих интересов. Если предположить, что венский двор питает действительно искреннее желание заключить мир, то переговоры могут окончиться в зимние месяцы, естественно прекращающие военные действия; перемирие же, которое продлится за этот срок, отнимет у короля драгоценное время и поставит его в положение прошлого года, когда его проводили пять месяцев сряду бесплодными переговорами. Наконец, что касается приступления германской империи к будущему миру и гарантии, то король вполне разделяет виды русского двора.
От 6 января 1778 года Стахиев дал знать в Петербург, что в генеральном совете Порты, держанном 23 декабря прошлого года, противная России партия успела вынудить согласие улемов на подание помощи татарам, восставшим против Шагин-Гирея, а у муфтия – фетфу. Корабли уже отправились в Черное море, в народе слух, что Селим-Гирей уже переехал из Очакова в Крым вместе с Магмет-Гиреем и сыновьями хана Керим-Гирея; но муфтий перед одним из приятелей Стахиева отзывался, что крымцы требуют себе в ханы Девлет-Гирея; к марту велено собрать сухопутное войско. Противная партия своими клеветами успела возбудить такую неутолимую к нему ненависть не только в народе, но и в самом султане, что и благонамеренный Мурат-молла не смеет больше говорить в его пользу; русскому переводчику давали знать, что полюбовному окончанию всех распрей препятствыует единственно особа Шагин-Гирея, и советовали согласиться на его смену, подавая надежду снова восстановить его на ханство со временем, а теперь необходимо утишить страшное на него озлобление татар. В это время, когда Стахиев потерял уже всякую надежду на мирное решение вопроса, австрийский поверенный в делах Тассара передал рейс-эфенди мемориал своего двора с отсоветованиями начинать войну. Рейс-эфенди был сильно поражен такою неожиданностью, три раза прочел мемориал и не сказал ни слова; драгоман Порты также молчал, только гладил свою бороду; французский поверенный в делах сделал Порте подобные же внушения. Турецкое министерство хвалилось, что за пять дней до прибытия последней турецкой почты оно уже получило от волошского господаря известие о кончине баварского курфирста, вследствие чего венский двор немедленно отправил в Баварию 25000 войска, а в Константинополь – миролюбивый мемориал. Несмотря на это, Порта оставалась при прежних своих решениях; рейс-эфенди сказал русскому переводчику, что признать ханом Шагин-Гирея невозможно: это все равно что велеть одному человеку вылить целый океан в чашку и выпить его; и хотя вслед за тем Стахиев получил от Мурат-моллы известие, что Селим-Гирей потерпел в Крыму неудачу и собирается оттуда бежать, но и это не произвело желанной перемены: французский поверенный в делах Леба, приехавши к Стахиеву, намекал, что, по его приметам, Порта скорее решится на все крайности, чем согласится на признание Шагин-Гирея. Турецкое министерство явно хвалилось, что русский двор наконец принужден будет отступиться от него, причем утверждало свое мнение на обещании, данном дружескими дворами. Мурат-молла был сослан, после чего в Совете не осталось ни одного человека, который бы решился быть предводителем миролюбивой партии; противная же партия поддерживалась известиями о жестокостях Шагин-Гирея относительно преданных Порте татар, из которых одни были умерщвлены, а другие отосланы в Россию.
Фельдмаршал Румянцев дал знать Стахиеву, что Селим-Гирей, несмотря на все препятствия, явился к Крыму и бунтующая партия признала его ханом. «Турки, – писал Румянцев, – отстронясь от пламени, непосредственно их пожирающего, умели составить из суеверия искру неугасимого огня и положить ее между нами и татарами; они станут поддувать ее всевозможными способами на чувствительное наше изнурение». Императрице Румянцев писал: «В. и. в-ство лучше знать изволите положение Черного моря, следовательно, и то, что все берега его обложены силами Порты, которая, имея в нем большой флот и много транспортных судов, имеет в войне все выгоды. А напротив, каким затруднением подвержено сообщение и взаимное пособие войскам в. и. в-ства в той стороне и при крайнем бессилии на Черном море нашего флота как трудно соразмерить их на будущее лето в Крыму, чтоб, с одной стороны, не подвергнуть их гибели, а с другой – не ослабить сил на стороне Буга и Днестра, не обнажить Дон и нововозводимые линии; решительное определение о Крыме становится тем нужнее, чем ближе наступает удобное время к мореплаванию. Турки, невзирая и на неблагоприятное время, отправляют уже свои войска на ободрение бунтовщиков, и два первые появившиеся морские капитаны одним отзывом сверх всякого моего чаяния приостановили поиск кн. Прозоровского на Селим-Гирея-хана, а поиск этот должен был бы окончить тамошний мятеж. Я, видя последнюю минуту, могущую нам способствовать, решился предписать кн. Прозоровскому, чтоб он употребил все свои старания к приведению всех неблагодарных и зломыслящих татар, особенно жителей гор, в нищету и такое состояние, которое не позволяло бы им думать более о вражде с нами, а турки потеряли бы охоту и удобство на общее с ними против нас действие. Но по мнению кн. Прозоровского, хан Шагин-Гирей не может остаться в Крыму без помощи наших войск и на самое короткое время, а так как пребывание наших войск в Крыму не согласно было бы с мирным договором, то ожидаю высочайшего определения».
Прозоровский писал Румянцеву: «Уже и горы от Кафы до Алушты и Енисала совсем очищены. Хотя кажется, татары довольно притеснены и все почти в один угол загнаны, однако до сих пор нельзя никак отнять владычества у злонамеренных начальников возмущения, которые, поддерживаясь приездом Селим-Гирея, не приходят никак в чувство, разоряют сами свою землю истреблением скота, сожжением деревень, собранием всех родов из гор и степи в угол за Бакчисарай. Что касается благонамеренных, то не могу уверить, чтоб такие были между ними; даже и находящиеся при Шагин-Гирее чиновники подвержены сомнению. Народ, без сомнения, покорился бы хану Шагин-Гирею, ибо недоволен Селим-Гиреем, приехавшим без помощи, но удерживается начальниками, которые толкуют, что все будут казнены, хотя бы и повинную принесли».
В феврале мятежники, окруженные со всех сторон русскими войсками, прислали к хану Шагин-Гирею и к кн. Прозоровскому двоих депутатов: одного – от мурз, а другого – от черни, принося повинную; а между тем главные начальники мятежа, тайно от черни посадя еще прежде свои семейства на турецкие транспортные и купеческие суда, сами вслед за Селим-Гиреем и султанами спешили на военные фрегаты и начали бросаться в высланные к ним лодки. Народ, приметя это бегство, стал их удерживать, ругая как виновников всего зла и общего разорения. Началась драка: татары стреляли по мурзам, садившимся в лодки, те вместе с находившимися на лодках турками отвечали также выстрелами; наконец, турки сделали два пушечных выстрела с фрегатов и этим разогнали толпу. Присланные к Прозоровскому и хану депутаты согласились, что татары отдадут русскому войску все оружие и разойдутся с семействами по деревням. Оказалось, что мятежники были приведены в ужасное состояние; кроме того, что от русского войска в разных стычках погибло их до 12000 человек, множество стариков, женщин и детей погибло от стужи и голоду; сюда присоединилось междоусобие: нужда заставила друг друга грабить и убивать из-за куска хлеба. «Время, – доносил Прозоровский, – помогло мне привесть их в совершенное изнурение и полунебытие без потери людей и довольного отягощения войск. Наказания сего тяжесть будет им долго чувствительна, и, за всю свою продерзость получа достойное возмездие, не помыслят они больше, а может, и никогда брать презрение к победоносным войскам и забудут навсегда то стремительное отчаяние, с которым единожды, при салгирском ретраншименте, бросясь на войска, мною предводимые, тогда ж ощутили всю тяжесть наказания, потеряв убитыми до 1000 человек». Прозоровский оканчивал свое донесение словами, что Крымский полуостров приведен в совершенное спокойствие и повиновение хану Шагин-Гирею.
В начале апреля Стахиев дал знать Порте, что по полученным им из Крыма от кн. Прозоровского и резидента Константинова письмам, все мятежники принесли искреннее раскаяние и повинную законному хану Шагин-Гирею, спокойно возвратились в свое жилище, и на полуострове царствует тишина, и все турецкие фрегаты оттуда уехали. Рейс-эфенди ответил переводчику, принесшему это объявление: «Думать надобно, что посланник или почитает министров Порты дураками, или насмехаться хочет, объявляя такие непристойности. Говорит Порте, что в Крыму все спокойно и тихо после того, как присланные туда 40000 человек русского войска бедный и бессильный народ частью побили, частью в ссылку сослали и обратили в неволю столько невинных мусульман с их семьями, – может почитаться только насмешкою; да и хвалиться тем не следует, потому что немного надобно для угнетения такого бедного народа; и фрегаты наши благополучно стоят У крымского берега, где и Селим-Гирей-хан находится; а с Шагин-Гиреем Порта не имеет и не хочет иметь никакого сношения». Несмотря, однако, на этот ответ, Стахиев давал знать, что у Порты положено не доводить дело до разрыва с Россиею и признать Шагин-Гирея ханом. На 25 апреля на большом совете у муфтия Порта определила весь свой флот под начальством капитан-паши послать в Крым для высажения и подкрепления отправляемого из Синопа войска. Если войску удастся высадиться без сопротивления с русской стороны, то оно должно объявить, что пришло для приведения себя в равенство с русскими, и притом стараться решить тамошние дела полюбовно; если же с русской стороны будет сделано нападение, то, объявляя, что Россия нарушила мир, начать и продолжать военные действия без всякой пощады и уважения. Стахиев объяснял такое решение тем, что неудовольствия между дворами французским и английским, особенно же между венским и берлинским ослепляют Порту надеждою, что и Россия будет вовлечена в европейскую войну, турки надеялись также и на новые беспокойства в Польше. Стахиев начал уже приготовляться к отъезду. К Румянцеву визирь отправил письмо, в котором говорил, что Порта отправляет в Крым флот под начальством капитан-паши и сухопутное войско под начальством Хаджи-Али-паши, что оба полководца снабжены полномочием утвердить постановленный между обеими империями мир, если только Россия выведет свои войска из Крыма и не будет ни под каким предлогом неволить татар; визирь советовал воспользоваться подаваемым от Порты способом и уполномочить кн. Прозоровского начать переговоры с означенными турецкими полководцами, в противном случае вина будет на стороне русского двора. Главные предметы переговоров означены следующие: 1) подать Порте и татарам способ для утверждения их доверия к русскому двору; 2) кроме торговых судов, никакие военные не должны плавать по Черному морю, и так как известно, что несколько русских военных кораблей крейсируют около Кафы, то визирь советовал, чтобы поскорее приказано было им удалиться.
В начале июня резидент Константинов писал Румянцеву: «Хан, следуя моим от имени в. с-ства предложениям и советам Александра Васильевича (Суворова) принимает меры: всех значительных лиц, подверженных сомнению, прибирает к рукам и обличенных предает строгости суда».
27 июня Стахиев подал Порте мемориал о своем отъезде из Турции со всеми в ней находящимися русскими подданными. После долгого молчания ему отвечали, что его требование паспортов для выезда заключает в себе объявление войны, и в случае если бы такой отъезд ему был позволен, то, без сомнения, взведена будет клевета на Порту, что она, выслав министра, объявила войну. Поэтому изящнейшие улемы и министры блистательной империи не могут никоим образом на то согласиться и, пока Российская империя мира не нарушит начатием неприятельских действий, посланник будет почитаем наравне со всеми другими министрами наидружественнейших держав; а если случится иначе и Российская империя, нарушив мир, явно прервет течение дружбы, то блистательная Порта и тогда, несомненно, поступит с посланником человеколюбиво, как требуют ее достоинство и великодушие.
Но от русского двора дано было знать, что он не допустит переговоров в Крыму; капитан-паша прислал известие, что крымские берега вооружены и ему высадить войско мирным образом не позволят; так что ему делать? Румянцев еще Прозоровскому предписал: «Вступление внутрь Крыма туркам всеми средствами возбранять и, следовательно, всякую выгрузку военных припасов и людей с кораблей на берег не допускать; важность наших интересов состоит не в отогнании турок от крымских берегов (чего по обширности и сделать нельзя), но в отнятии у них способов ко вступлению внутрь Крыма, и для того все места удобные для высадки вы должны заградить». Теперь, имея в Крыму Суворова, Румянцев считал себя вправе писать императрице: «Не предуспеют турки в своих замыслах, на опровержение коих предвзяты надлежащие меры, и путь им к вступлению в Крым совсем прегражден занятием и укреплением проходов». Вследствие этого произошла обычная в августе перемена великого визиря. Капитан-паша возвратился, потеряв семь судов и более семи тысяч человек войска, что привело народ в страшное раздражение. Тогда начали думать, как бы выйти из затруднительного положения с соблюдением по возможности приличий, и обратились к французскому послу С. При, который перед тем возвратился в Константинополь. Посол отвечал, что он видит гораздо более наклонности к миру у российского двора, нежели у Порты: если Турция искренно желает сохранения мира, то должна, предав забвению все прошедшее, постараться кончить дело полюбовно, признать прежде всего Шагин-Гирея, возвратить из заточения его посланцев, принять все русские требования, пропустить на Черное море задержанные русские суда. Рейс-эфенди давал свою бороду в заклад, что такое соглашение невозможно, а если и сделается, то не долее полгода будет продолжаться. При дальнейших переговорах с французским послом Порта выставила требования, чтоб земля, лежащая между Днестром и Бугом, отобрана была У татар и присоединена к Очаковскому уезду; чтоб между русскими купеческими кораблями, плавающими по Черному морю, не было больших судов, способных к военной службе; чтоб величина кораблей была точно определена; чтоб Россия не требовала возвращения морейским жителям конфискованных у них земель, ибо они уже отданы мечетям (сделаны вакуфами); чтоб Россия отказалась от постройки своей церкви в Константинополе, ибо это противно религиозному и государственному закону, чернь взволнуется и не допустит строения. Пусть церковь будет построена в доме посланника.
От 25 июля Румянцев писал Суворову: «Христиан, пожелавших на переселение в Азовскую губернию, отправляйте сходственно предписанию князя Григ. Алекс. Потемкина; а правительству истолковано быть может, что сие переселение делается от страха мщения, коим угрожают им турки своим на Крым нападением. Но что до взятых в плен при последнем возмущении обоего пола татар, то благопристойность требует, чтоб все желающие и сильно крещенные возвращены были». Но 26 июля Суворов должен был написать Румянцеву: «В опасности жизни и имущества здешние христиане частию еще поныне. Все против того должные осторожности взяты и войскам в том строгие по приличеству приказы даны. Татары действуют грозою, подущениями, обещаниями и обыкновенным их вероломным лукавством. Светлейший хан, изнуряемый гневливостью, выехал из Бакчисарая и расположился лагерем в трех верстах от города. Г. резидента во все сие время к себе он не допускал. Денно и нощно к нему непрестанно всеместные его чиновники съезжались. Правительство представляло мне о принесении их всенижайшей просьбы в С.-Петербург в отмене сего вывода. Воспретить им того неможно, а в обождании выводом 25 дней для очевидных интриг отказано по изготовлению уже самими собою к выходу многих христиан». Хан сильно рассердился на Суворова за то, что тот не отвечал ему на его представления о выводе христиан и употребил какие-то угрозы. Хан писал ему: «Сказанными угрозами вашими я весьма доволен и образован потому, что никогда еще от русских магнатов такого поведения я не видывал и не ожидал. По внутренней моей к вам, приятелю моему, доброй склонности откровенно объявляю, что хотя такого вашего поведения ничем и никогда я не заслужил, однако, почитая то вашею ко мне милостию, недостаток в моей за то благодарности извинить прошу».
Сам хан просил у Суворова дружеского наставления, как ему вести себя в тогдашних обстоятельствах; Суворов отвечал, что «лучше и наиполезнее всего в такое время присутствовать в своей столице, управляя народами, врученными от бога власти вашей, соблюдая их тишину и благоденствие, ибо чрез чуждения в. светлости от дел народных заключат невежды между нами холодность, следовательно, и натурально станут искать случаев к разврату». На это хан написал: «Всем татарам ясно известно, что отчуждение мое от дел не по причине взаимной моей с вами остуды, но единственно во избежание взнесения на меня каким-либо образом противоборствия воли императорской и желаниям моих приятелей!» Суворов понял так, что хан в возможности этого взнесения подозревает его самого и отвечал: «Я не говорю о причинах, для коих вы отчуждаетесь от управления общественными делами, и не моя должность их испытывать, а предвоображая только малосмысленность простолюдин, не без причины советовал и советую для благоденствия и тишины ваших подданных присутствовать в престольном своем городе; следовательно, нет тут ни малейшего повода к заключению, чтоб на случай неприятных от татар поползновений приписывать без правды оных вину в. светлости. Такой подлый поступок несоответствен ни чину, ни сентименту моему. Я недоумеваю, какую и когда в. светлость приметить изволили мою несправедливость, кого я когда оклеветал? Я знаю себя, и знаю твердо, что никто меня не докажет в таком презренном пороке. Итак, буде выражение употреблено не для того, чтоб безвинно меня обидеть и отразить усердные и полезные для вас советы, то прилежно прошу, внемля моей искренности, возвратиться к своему трону, где, сохраняя всю целость области вашей, удобнее и в непредвидимых случаях охранить от всяких наветов особу и здоровье в. светлости». Суворов дал знать Румянцеву, что Шагин-Гирей отправил к императрице двоих депутатов, как слышно, с возражением против вывода христиан. Последних к концу августа было вывелено в Азовскую губернию 17575 душ обоего пола. Суворов доносил также, что между крымскими татарами все более и более обнаруживается желание принимать христианство. В горах до 20 семей крестилось от греческих священников и выселилось вместе с христианами так скрытно, что и последние не могли об этом узнать. Множество татар приходят к начальникам войск с просьбою о крещении, но на это им отвечают молчанием. Константинов писал Румянцеву: «Хан не только все дома, но и самого себя от нас всячески таит, показывая ежеминутно недоброжелательные виды; привязывается ко всякому слову, принимая самые искренние внушения в худую сторону; вербует тайно всякую сволочь под именем сейменов, раздает ружья и сабли, которые при истреблении отобранных у татар после мятежа оставил в своем серале; тогда он объявил кн. Прозоровскому чрез меня, что их не более двух сот, а теперь оказывается гораздо больше, да и все оружейники заняты починкою переданных им от хана сабель и ружей. Затруднения безмерные, и если б хан был в силах, то, понятно, не отрекся бы обнаружить всей злости в отношении к нам. Я никогда не ожидал от него такого памятозлобия; правда, что и дело (выселение христиан) для него оскорбительно; но такая долгая вражда и несклонность к исполнению монаршей воли отнимают надежду и на будущую приверженность его к высочайшим интересам».
Румянцев написал Суворову (5 августа): «В таких особенно обстоятельствах, какие теперь, вы не должны отнюдь не подавать и малейшей причины хану к огорчению, но обходиться с ним ласково и почтительно, иметь к нему крайнее уважение для содержания его у татар в высокопочитании и потому стараться всячески успокоить его и правительство до времени, пока исчезнет возможность для турок получить помощь от татар. Соглашайте пользу, могущую быть от переселения христиан, с следствиями, какие могут от того произойти, особенно во время приближения турок к берегам крымским, чтоб не подать им больше повода к возмущению татар и к низвержению или совращению хана.
«Характер хана, – отвечал Румянцев, – вам должен быть лучше, чем другим, известен: он собенность свою всему предпочитает, он оставлял отечество, имение ближних для осуществления своих намерений; и сколько я могу о нем судить, то хотя он не учен, но умен и старается всегда по настоящим событиям проникать в будущее; притом же он и татарин, а потому вы, особенно в настоящих обстоятельствах, отнюдь не должны вести свои счеты по наружному его поведению, но поступать по общим правилам своей должности и всячески стараться держать его и правительство на такой дороге, чтоб они отнюдь не могли иметь поползновения внимать лестным обещаниям турок».
Относительно вывода христиан Шагин-Гирей писал гр. Панину: «Не только в такой малости, как выход христианских моих подданных, но и в выводе всех татар и самого себя не постою; однако признаюсь, что удивительно начатие этого дела; для чего оно предпринято, мне совершенно неизвестно и чувствительно меня трогает. Я ручался, что это дело будет совершено пристойнейшим образом, и, несмотря на то, для его исполнения употреблено насильство. Прошу употребить ваше старание, чтоб те бедные подданные были оставлены по-прежнему в своих жилищах и тем крымскую область обрадовать, а меня от завистных и коварных языков освободить».
7 сентября Румянцев писал Шагин-Гирею: «Приведен я в удивление и сожаление, что ваша светлость так много беспокоитесь о преселении христиан и что оное могло возбудить в вас такую остуду к генерал-поручику Суворову и к резиденту Константинову, что вы удаляетесь от всякого с ними сношения. Совместно ли быть может, чтоб толь великая монархиня, которая дарует вольность, позволила когда-либо на отнятие оной? Но ее и. в-ство, снисходя на просьбу и добровольное желание христиан, угрожаемых непрестанно от самих татар впадением турков и конечным их разорением, по единоверию не могла отказать им убежища в своих пределах. В. светлость, сами судите, коль сия малость в рассуждении небольшого их числа неважна, а со стороны могущего оказаться от того малейшего ущерба можете ли сумниться, чтоб оный не был вам награжден сугубо от всещедрой вашей благодетельницы; но как в. светлость между прочим упоминаете и о употребляемом насилии, то в отвращение сего сделал я весьма строжайшее запрещение. Впрочем, позвольте мне в дружеской откровенности подать вам искренний совет, чтоб вы особливо на сие время, когда устраивается и утверждается благосостояние ваше, оставили беспокоиться о таком деле, которое ни с которой стороны не может вам нанести и малейшего ущерба, а возобновили по-прежнему приятельское сношение с генералом Суворовым и возвратили г. Константинову вашу доверенность».
20 сентября Румянцев донес императрице, что турецкий флот явился у крымских берегов в немалом числе разнообразных судов и предъявил разные требования, но во всем дружеским образом получил отказ на основании моровой язвы и вдруг отплыл в открытое море. При этом между татарами не примечено ни малейшего движения, и хан издал строжайшие запрещения собираться между собою и сноситься с турками. Но Константинов, продолжая жаловаться Румянцеву на интриги Шагин-Гирея, писал: «Почитая меня главным орудием в выводе христиан, хан взводил на меня разные клеветы, мечтая, что по удалении меня отсюда успеет в своих интригах; вооружил против меня членов правительства, которые по его наущению просили генерала Суворова об отрешении меня от дел. Эдичкульский Арслан-мурза пишет ко мне, будто на днях получил от меня письмо, в котором называю я их рабами ее в-ства и советую служить высочайшему двору наравне с русскими; я написал к мурзе, чтоб доставил мне письмо в оригинале или копии, и не верил таким выражениям, какие с нашей стороны никогда употребляемы не были, ибо мы их почитаем вольными и ни от кого не зависимыми, под высочайшим покровительством ее в-ства состоящими союзниками». Между тем к 18 сентября вывод христиан из Крыма был окончен; всего вывелено 31098 душ; греческий митрополит, армянский архимандрит и католический патер выехали вслед за христианами; денег на этот вывод потрачено было до 130000 рублей. Румянцев неохотно верил донесениям Константинова и, посылая их к императрице, писал ей от 22 октября: «Вы лучше о хане судить изволите; а я осмеливаюсь сказать только мое примечание, что когда сей хан, который толь неисчетными вашими щедротами облагодетельствован, принявший вкус в ваших обрядах (обычаях) и явно оные употребляющий, казавшийся всегда по делам благоразумным и особливо при делании турками десанта явивший свою непоколебимость, предпочтет известной своей пользе неизвестность, то разве преоборется его разум суеверием, ибо весьма удален я от того мнения, чтобы один вывод христиан мог воспричинствовать столь неожидаемой его перемене, поелику оставленные ими места, если уже не заселены другими, подобными им пришельцами, то, однако ж, не могут оные быть впусте; и чего уже лучшего ожидать от другого в таком роде, который по вере, сходству нравов и натуральной наклонности, конечно, будет с турками единодушен». После этого Румянцев получил письмо от хана (от 11 октября): «Признаться должен, что как я в рассуждении всевысочайшего ее и. в-ства ко мне, всему крымскому и ногайскому татарскому народу монаршего милосердия в ханы взведен и вся область независимою мне подвластною сделана, то я без чувствительности на такую новость (вывод христиан), а народ без удивления смотреть не могли, ибо по всемилостивейше признанном мне самодержстве если б я предварен был, то б неотменно с лучшим порядком без огорчения и с меньшим иждивением сей вывод по моему искреннему усердию сходно с высочайшею волею воспоследовал. Я благонадежен, что в. с-ство по своему просвещению рассудить можете, сколько меня тронуло, что мне не подан способ в сем случае доказать готовность мою к исполнению монаршего соизволения в знак моей искренней благодарности за толь многие мне явленные высочайшие благодеяния и милости. В. с-ство всепочтеннейшим письмом меня уверить соизволили, что ее и. в-ства всевысочайшая воля гласит выводить одних только тех христиан, кои добровольно на то согласятся, о чем я почтенному господину генералу Суворову и г. резиденту сообщил, но они, и на сие невзирая, многих к тому угрозами принуждали, отзываясь, что они знают, что делают, почему я и не хотел в то более вмешаться». В то же время Румянцев получил от членов крымского правительства жалобу на русских солдат, которые разоряют татар и называют их изменниками. Главнокомандующий немедленно отправил ордер Суворову, чтоб этого ни под каким видом более не было, «ибо по обстоятельствам должны мы им всячески менажировать, а тем больше удалять от них всякое озлобление и притеснение, потому они от некоторого времени поступают в точность наших предположений и при самом явлении на возмущение их страшного турецкого флота пребыли они тверды и непреклонны».
Вражда между ханом, Суворовым и Константиновым продолжалась; резидент доносил, что хан сбирается бежать на Кубань и даже в Персию. Румянцев брал прямо сторону Шагин-Гирея. «Я ни хана, ни резидента лично не знаю, – писал он императрице (2 декабря), – а по собственному вашему о первом описанию и по его поведению должен он быть качеств, татарам не свойственных, по делам же поставится в роде людей и весьма отличных. Не в защищение хана, но, судя по обстоятельствам, осмеливаюсь сказать мое мнение, что сама благопристойность не позволяла ему при выводе не только христиан желающих, но и невольников татарских из Крыма и при лишении его доходов по отданным от него российским купцам разных статей откупам, за провозом в Крым не только нужных для войск, но и всяких служащих на одни роскоши припасов и товаров без платежа пошлины и без всякого с ним соглашения оказывать себя равнодушным пред правительством и народом, но паче надлежало ему употребить всю свою предосторожность, чтоб вменившие один набор им нескольких из своих подданных за нарушение тамошних установлений не подвигнули сим и скорее всех на поднятие противу его мятежа; а подозрение, наводимое на него, что он хотел удалиться на Кубань и даже в Персию, не открывает отнюдь никакой вопреки нам связи его с турками. Командующий и резидент не только не говорят, чтоб он в том был примечен, но свидетельствовали, что он при явлении турецкого флота (где имел бы всю удобность обнажить себя) пребыл в непоколебимости. Я не вижу тут иной причины к заключению резидента о колеблемости хана и о податливости к нам правительства и народа, как одно действие приватной остуды, ибо по толь многим опытам легкомыслия и непостоянства последних нельзя им в том отнюдь верить, а вероятнее то, что они, держась под пятою нашею и увидев хана в смутном положении и в остуде с командующим и резидентом, вздумали, может быть, употребить сей случай в свою пользу и умышленно притворяются нам податливыми, чтоб, низвергнув хана, удобнее поспешествовать совершению своего с турками плана».
По поводу вывода христиан в Петербург явилась депутация от всех крымских татар с следующими просьбами: чтоб выдан был указ никому в собственные их дела, владения и земли не вмешиваться; чтоб при случае отвода квартир и других распоряжений по русским войскам крымские жители не были утесняемы властию нынешних командиров; чтоб дозволено было крымскому обществу содержать в Петербурге резидента, также и при других державах, равно как у себя иметь их резидентов, чтоб известно было, какие дела от кого происходят, от крымцев или от командиров, чтоб первые имели возможность оправдаться; чтоб не было никому препятствия выходить к ним на поселение; чтоб никто не вмешивался в принадлежащих им людей и купленных невольников. Панин отвечал, чтоб татары успокоились: императрица никогда не захочет уничтожить собственное создание, пока сами татары не подадут справедливой к тому причины. Просьба о резидентах немедленно будет исполнена, как только турецкие дела приведены будут к окончанию; нельзя разом двух Дел делать: пусть прежде минуется нужда надзоров и мер воинских, и тогда наступит досуг для мирных дел.
От 15 февраля, уведомляя императрицу о получении ее рескрипта от 29 ноября прошлого года по поводу гонения на православных, Штакельберг писал, что еще по получении первого ее рескрипта о том же предмете от 7 мая 1776 года он описал польскому правительству «самым чувствительным образом» все бедствия, которым подвержено в Польше греко-унитское духовенство, и домогался сильнейшим образом, чтоб свирепость гонителей была обуздана и жребий гонимых был облегчен; но и тогда, и теперь ему один ответ, что без комиссии, последним трактатом обещанной для разбора взаимных жалоб лиц обоих исповеданий, все предпринимаемые для их примирения труды и все ноты, какие бы он ни подавал, останутся всегда бесплодными; следовательно, заключил посол, и не остается другого средства вывести гонимых из их бедственного положения, как назначить упомянутую комиссию.
Опасения насчет разрыва с Турциею должны были заставить обратить особенное внимание на Польшу. Опять явилась мысль, что кроме отрицательной пользы, какую можно получить от Польши, когда она останется покойною во время новой турецкой войны, нет ли средств извлечь из нее и пользу положительную, привлекши ее в союз и заставивши ее набрать войско, которое бы действовало вместе с русским, тем более что эта положительная польза была главным средством удержания Польши в покое. Панин написал Штакельбергу, чтоб он сообщил свои соображения по этому предмету. Посол отвечал (1 февраля), что мысль образования польского войска ему очень понравилась не по той пользе, какую оно может принести для русских военных действий, а потому, что даст возможность очистить страну от праздной толпы, готовой на возмущение при первом набате. Но правительственный польский организм не представляет ни малейшего удобства для заключения союзного и субсидного договора. Для этого понадобился бы бурный сейм, руководствовать которым было бы чрезвычайно затруднительно ввиду волнения умов, которое мы до сих пор сдерживали и направляли к нашей цели сильными средствами, как сеймы конфедерационные. В этих бурных обстоятельствах, когда поляки еще больны, надобно избегать столкновения мнений на сейме. Что касается войска, то под вспомогательным войском разумеется регулярное; но Россия по важным причинам не допустила, чтоб у Польши было его более, чем сколько нужно против гайдамаков; что касается финансов Польши, то они совершенно истощены. Надобно употребить огромные издержки, чтоб дать ей возможность образовать войско. Уже если употреблять издержки, не лучше ли России самой набрать войско в Польше; эта кавалерия не будет стоить дороже, чем русская легкая кавалерия, а между тем мы не взволнуем, не потрясем этой машины, еще слабой, а после войны мы можем употребить это войско для целей чисто гражданских. Не надобно заранее объявлять об этом наборе, не надобно делать его с помощью правительства; надобно прислать сюда Михальского и некоторых других способных для набора кавалерии офицеров, знающих Польшу, которые выберут прежде всего вождей и уговорятся с ними. В главные предводители этого польского войска Штакельберг предлагал князя Сульковского, почему-то недовольного польским правительством и потому готового перейти в русскую службу. Но если необходимость заставит искать союза республики, то Штакельберг просил снабдить его полномочием для заключения оборонительного и наступательного союза с обещанием Польше завоевания Молдавии и Валахии.
В начале апреля польское правительство было сильно встревожено требованием прусского короля пропустить его войско чрез владения республики. Сейчас же, разумеется, обратилось к Штакельбергу, который нашелся в большом затруднении: решительный отказ навлечет на Польшу тысячу неприятностей со стороны Пруссии, а прямое согласие раздражит венский двор и даст ему право требовать того же самого. Решено отвечать, что не во власти короля и Постоянного совета дозволить проход иностранным войскам; но, не дожидаясь ответа, прусские войска вступили во владения республики. Кроме того, пруссаки начали набирать рекрут в Данцигском округе. Штакельберг опасался, что при столкновении Австрии с Пруссиею в Польше образуются партии австрийская и прусская: за прусского короля будет Великая Польша, за Австрию – множество магнатов, владеющих землями в Галиции. Если война России с Портою сделается неизбежною, старинный дух Барской конфедерации, наверное, заявит себя. Уже существует множество проектов, переговоров, идет сильная переписка между старинными членами этого союза, в челе которого, кажется, хочет стать гетман польный Ржевусский; сюда же присоединяются интересы Браницкого и гетманов, недовольных лишением прежней чрезмерной власти. «Хотя правительство и войско в наших руках, – писал Штакельберг, – однако я боюсь толпы праздных и отчаянных людей. Вот почему я возвращаюсь к моему прежнему предложению набрать в Польше корпус легкой кавалерии. Дело не в том, чтоб иметь войско, хотя эти люди, хорошо управляемые, будут отлично служить; дело в том, чтоб направить к известной цели, заняв толпу шляхты, которая иначе бросится в объятия первого, кто попадется, и наделает таких вещей, уничтожение которых будет нам стоить гораздо дороже, чем набор этого войска».
Видя, что его план набора польского легиона не принимается в Петербурге, Штакельберг предлагал привязать к себе отдельных вельмож Огинского и Радзивилла, которые обещали свою верную службу, если им возвратят имения их в Белоруссии, Любомирского, у которого уже сформирован отряд войска, Коссаковского, который в войне с русскими выказал замечательный военный талант и много храбрости, и других старых вождей Барской конфедерации. Штакельберг советовал это тем более, что Австрия уже начала переманивать к себе значительных людей. Затруднения Штакельберга увеличивались еще громкими жалобами поляков на притеснение их торговли со стороны Пруссии. «Их положение, – писал Штакельберг, – действительно самое печальное и не представляет им в будущем ничего, кроме совершенного разорения. В стране нет почти звонкой монеты, и через несколько лет государство очутится совершенно без денег; и легко понять, как подобное положение Польши опасно и для русской торговли. Представления, которые императрица сделает прусскому королю, будут тем более основательны, что поляки требуют только строгого соблюдения последнего торгового договора».
В половине года Штакельберг, таким образом, описывал внутреннее состояние Польши: «До сих пор полное согласие между Россиею, Австриею и Пруссиею давало возможность проводить самые решительные меры. Это время прошло; война между Австриею и Пруссиею, разделяя интересы соседних государств, откроет обширное поле движениям, которые останавливались страхом. Война России с Турциею усилит их. Приближение грозы чувствуется здесь и там. Барская конфедерация была приведена в бездействие, но не уничтожена. Раздел Польши поразил поляков, но не смягчил их. Моя обязанность состояла в убеждении нации относительно доброго расположения императрицы к Польше, в согласии интересов обоих государств, в благодетельности ее в-ства относительно поляков, почувствовавших эту истину, в крепости относительно тех, которые стали ее подданными. Я успел обратить многих злонамеренных; других обезоружил на время. Но часть недоброжелательных существует в стране, а другая странствует по свету и даже в Турции, подозревая, что мы, несмотря на амнистию, питаем мщение, ибо Радзивиллы и Огинские не получили прощения. Как бы ни был мал этот остаток недоброжелательных, его достаточно для распространения заблуждения между тысячами шляхты, невежественной, фанатической, бедностью доведенной до отчаяния. В столице я сблизился с вождями оппозиции, с кн. Любомирским и великим гетманом Браницким, делая вид, что советуюсь с ними, и обещая им участие в делах, как скоро обстоятельства позволят Польше выйти из бездействия. Это обещание даже может быть исполнено ввиду соединения всех партий. Что касается областей, то я велел распустить там слух, что, не желая стеснять выбора депутатов, русские войска оставят местности, где будут происходить сеймики. Я велел прибавить, что императрица, усилив правительство для поддержания порядка и выполнения договоров, намерена серьезно покровительствовать свободе нации и поэтому желает свободного сейма. Это произвело очень хорошее впечатление; если все останется в том же положении, как теперь, то надобно исполнить это обещание, ибо оно, с одной стороны, поведет к общему успокоению, а с другой – воспрепятствует королю употребить во зло власть, какую дают ему конфедерации».
В половине августа Штакельберг уведомил, что сеймики происходили без присутствия русских войск. Дух свободы господствовал до такой степени, что на многих из них обнажены были сабли; но это очень понравилось шляхте, она осталась довольна русскими, которые не мешали ей; и при этом расположении умов должен был открыться сейм. Не трудно было предвидеть, по мнению посла, что сейм будет шумен, быть может, и разорвется; но Россия достигнет главной цели – с одной стороны, дав выход нации, а с другой – утишив головокружение и смуту.
Оставалось немного дней до сейма, назначенного на 24 сентября, а об короле, об его отношениях к сейму не было слышно, хотя послу было известно, что Станислав-Август, обрадованный превосходством своей партии, хочет, чтоб этот сейм был похож на сейм 1766 года. Король скрывал свои намерения от великого канцлера и маршала Ржевусского, которых Штакельберг прямо называл своими представителями при короле; последний даже жил при дворе для наблюдения за маленькою политикою передней. Станислав-Август не говорил ничего Штакельбергу о ходе дел вообще, даже о выборе сеймового маршала; и посол молчал, чтоб вмешательством в дела не давать чувствовать русской опеки. Но многие вожди прежней оппозиции явились к Штакельбергу с просьбою о помощи против выбора сеймового маршала, которым в публике назначают Вольмера, депутата из Литвы, низкую креатуру государственного казначея Тизенгаузена, органа королевского, а притеснения и злоупотребления последнего в великом княжестве очень хорошо известны. Штакельберг отвечал, что в известных чувствах императрицы они найдут твердую опору против притеснений и деспотизма; посол прибавил, что выборы в маршалы еще не произведены и он надеется на возможность избежать Вольмера. Сейчас же после того при дворе разнесся слух, что русский посол принимает роль посредника между королем и нациею; тон речей многих депутатов вследствие этого переменился, и король пригласил к себе Штакельберга. Посол начал доказывать Станиславу-Августу всю недостаточность плана установить неограниченную власть в провинциях с помощью духа партии, отличающегося нетерпимостью, преследованием, судебными злоупотреблениями, тиранией чиновников, чему, между прочим, поразительным примером служит г. Тизенгаузен. Посол указывал другую систему правосудия и справедливости. Тогда не будет больше партий, с которыми королю приходилось бы бороться; исключительно занятый великими интересами России и Польши, король освободился от всех этих провинциальных дрязг, которые делают ему столько неприятелей. Посол окончил свою речь заявлением, что императрица, в обширном управлении своею империею поставив самым дорогим предметом покровительство правосудию и собственности, будет наконец принуждена объявить в Польше, что ее участие в делах этой страны нимало не содействовало злоупотреблениям, вкравшимся в судебные отправления провинций. Король обещал торжественно следовать советам посла, и между ними заключен был маленький договор в следующих статьях: 1) исключение Вольмера из кандидатов в маршалы; 2) назначение в эту должность Тышкевича, честного человека; 3) принятие новой системы, состоящей в поддержке самого строгого правосудия.
Тышкевич был выбран в маршалы, и свободный сейм начал свои работы совершенно согласно с желаниями посла. Но внешние отношения явились помехою. На сейме раздались громкие вопли против торговых притеснений на Висле, против несоблюдения Пруссиею последнего торгового договора. В первом движении негодования хотели запереть королевство для прусской торговли, но Штакельберг постарался не допустить до этого решения представлениями, что между Россиею и Пруссиею дружба, союз. Тогда решили передать прусскому резиденту ноту с требованием соблюдения договора и в то же время просить посредничества русской императрицы. «Эта страна, – писал Штакельберг, – лишенная денег, под тяжестью монополии, которая ее постепенно уничтожает, представляет самую ужасную картину: торговый баланс на миллион червонных против Польши. Несчастная страна умоляет о помощи свою благодетельницу. В русском интересе уменьшить затруднения, испытываемые Польшею, потому что, если дела останутся в прежнем положении, наша торговля Также пострадает: нет никакой выгоды в торговле со страною, доведенною до такой крайности. Представления ее и. в-ства тем более будут иметь веса у ее союзника, что обстоятельства политические им благоприятны. Я имел основания внушить прусскому резиденту, что в настоящих критических обстоятельствах я не могу отвечать, чтоб нация не высказалась в пользу Австрии, если Пруссия будет продолжать доводить ее до отчаяния».
Но этим дело не кончилось. Венский двор стал поднимать конфедерацию в польских областях, соседних с Галициею. Гетман польный Ржевусский, объехав Краковское, Сендомирское и Волынское воеводства с призывом к восстанию, поехал в Вену для переговоров. Подговоры начались и в Варшаве. Какой-то господин, по виду француз, ночью на 25 октября явился к Пулавскому, племяннику знаменитого конфедерата, с предложениями вступить в новую конфедерацию. Штакельберг не мог узнать имени этого эмиссара, Ревицкий еще не действовал открыто, но в разговоре с графом Мёнчинским, старым барским конфедератом, выразил свое удивление насчет власти, какую имеет Россия в Польше, и спрашивал, неужели не найдется людей, которые бы приняли сторону Австрии. Австрийцы выслали в Польшу людей для набора рекрут; Штакельберг велел захватить одного из них в самой Варшаве.
1 ноября Штакельберг извещал с восторгом о правильном окончании свободного сейма, который не стоил ни гроша казне ее в-ства; посол поздравлял Панина с этим окончанием, которое служило пробным камнем системы, введенной в Польше им, Паниным, системы, соединяющей республиканскую форму с влиянием России. 27 ноября приехал в Варшаву кн. Репнин проездом к прусскому королю и писал Панину, что нашел в польской столице большую перемену: люди, которых он знал первыми богачами и первыми вельможами страны, принуждены сделать значительные перемены в образе жизни; это так бросается в глаза, что видишь себя не в столице, а в бедной провинции; и все это происходит от чрезвычайного уменьшения денег в стране. Репнин нашел умы в сильном волнении по поводу прусско-австрийской войны. Многие вельможи думали, что они должны принять участие в войне в надежде улучшить этим свое положение; и Репнину показалось, что король был того же мнения; но большая часть главных вельмож имеют обширные владения в Галиции, и это связывает им руки. С другой стороны, шляхта, буйная и бедная, как всегда, конечно, воспользуется первым предложением и вступит в службу какого бы то ни было государства, чтоб удовлетворить своей охоте повоевать, пограбить, покормиться на чужой счет.
Из Швеции Симолин дал знать от 8 июня, что майор Пайкуль, самый ревностный из членов русской партии, приезжал в нему из деревни в Стокгольм с известием, что в провинциях распространяются слухи, будто петербургский двор находится в таком согласии с королем Густавом и относительно шведских дел совершенно переменил систему. Симолин уверил его, что слухи эти не имеют никакого основания, что русский двор может казаться равнодушным к шведским делам, пока не уверен в сохранении мира с Портою, но когда с этой стороны дела уладятся и отношения получат твердость, то наши шведские друзья испытают, что мы не способны жертвовать своими истинными интересами, равно как интересами своих друзей каким-нибудь личным видам; они найдут нас всегда готовыми содействовать всем мерам, какие они сочтут самыми приличными для восстановления шведской свободы и для приведения дел в возможно лучшее состояние. Пайкуль был доволен этим объяснением и на другой день отправился в деревню, давши обещание поддерживать надежды друзей свободы и неудовольствие народное, которое возрастает день ото дня вследствие тяжести налогов. Осенью собрался сейм; русский поверенный в делах Рикман, заменивший Симолина, доносил своему двору, что выборы избирателей были не в пользу русской партии: исключая пяти или шести лиц в дворянском сословии и одного, много двух – в духовном, все остальные были люди, отличавшиеся полною приверженностью к королю. Но колпаки были довольны тем, что старый национальный дух благодаря графу Ферзену стал пробуждаться. Ферзен вел себя с величайшей осторожностью относительно короля, испытывал почву, старался приобресть как можно больше друзей, направлял самого короля согласно с своими идеями посредством представлений почтительных и законных. Ферзен приобрел величайшее уважение; в дворянской палате слушали его, как оракула, от которого все ждали своего спасения. Король, видя такое могущество, боялся Ферзена и уступал ему. Но борьба между ними разгорелась по самому существенному пункту, когда Ферзен начал стараться отнять у короля распоряжение банком. Все поняли, в чем дело, и все приверженцы конституционного порядка собрались около Ферзена без различия шляп и колпаков. Тогда король объявил прямо сейму свою волю относительно управления банком и велел распустить слух, что решился схватить всех тех, которые будут противиться его воле, не исключая и Ферзена. Цель была достигнута: сопротивления не оказалось и депутаты начали толпами покидать сейм; колпаков уехало столько, что Рикман опасался потерять все каналы, чрез которые получал сведения о ходе дел: Пайкуль, Гилленсван, Лагерсверд уехали; другие заболели, или объявили себя больными, или до того перепугались, что перестали подходить к русскому министру; а которые не порвали с ним связей, те ценили свои услуги на вес золота. Сам Ферзен заперся в своей комнате, не пуская к себе никого, кто мог быть подозрителен королю, и объявляя, что не хочет более мешаться ни во что, а между тем сносился с королевскими друзьями и самим королем, который стал принимать его очень благосклонно. Рикман не мог переговорить с ним лично, ни через других.
Насчет Дании в Петербурге могли быть покойны вследствие донесений нового русского министра при копенгагенском дворе Сакена. Последний писал, что интриги и столкновения, неизбежные в настоящем датском правительстве, касаются только людей, управляющих внутренними делами страны, и нисколько не затрагивают политической системы, которая остается всегда одна и та же как самая естественная и полезная для Дании. Таков принцип, установленный в совете и при дворе, и надобно думать, что он останется непоколебим. Поэтому Сакен принял для себя правилом стараться знать все, но прямо не вмешиваться в эти споры. Когда получено было известие о шведском сейме, то датскому министру в Стокгольме послано было приказание объявить русскому министру при шведском дворе, что датский двор будет во всем сообразоваться с желанием русского.
Для заключения союза приехал в Петербург новый экстраординарный посланник и полномочный министр Гаррис. Он передал гр. Панину ноту, в которой говорилось, что великобританский король решил вооружиться всеми своими силами против оскорбления, нанесенного его достоинству со стороны Франции. В таких обстоятельствах королю естественно искать союза государств, которые по сходству своего положения должны иметь те же самые чувства. Россия часто испытывала следствия зависти и честолюбия версальского кабинета. Несмотря на то что Россия всегда брала верх над ее предприятиями по великодушию своей государыни и обилию своих средств, неутомимая злоба Франции продолжает стоять твердо в своих гибельных намерениях; стараясь лишить Англию союзника, самого страшного и самого естественного, она употребляет все средства, внушаемые самою злостною политикою, для ободрения турок к разрыву мира с Россиею. Наступило время, когда все побуждения частного и взаимного интереса заставляют дворы петербургский и лондонский тесно соединиться для противодействия честолюбивым видам бурбонского дома. Касательно дел германских король намерен держаться законов и конституций империи. Впрочем, решение вопроса о средствах, которые должны быть употреблены для этой цели, зависит от обстоятельств, и особенно от обнаружения настоящих намерений Франции, останется ли она при своем старом союзнике, или соединится с королем прусским, или останется нейтральною. В первом случае и если Франция попытается еще раз употребить свои силы в Германии, то система, приличная для Севера, обозначится ясно и очевидно; эта система, проведенная энергически и согласно, образует союз, могущий держать в почтении остальную Европу. Россия будет иметь первое место в этом союзе, будет играть великую роль, на которую имеет право по своему могуществу, по своим обширным средствам и по совершенству своего настоящего правительства. Основанием системы должен служить непосредственный союз между Англиею и Россиею.
В проекте этого союза, который сообщил Гаррис, по-прежнему Турция «исключалась из случая союза» по торговым интересам Англии; при этом высказывалось желание, чтоб Россия помогала Англии флотом, так как с восшествия на престол Екатерины II Россия сделалась морским государством, очень почтенным, и соединение ее флота с великобританским произведет сильное впечатление.
Екатерина велела отвечать: из всех государств, которые могут иметь прямое столкновение с Россиею, одна Порта может обращать на себя все ее внимание, следовательно, против нее важно было заручиться союзами. За этим главным предметом следует спокойствие Севера, но этот вопрос имеет большую или меньшую важность, смотря по тому, является ли он один или в соединении с беспокойствами со стороны Турции. Все другие отношения суть второстепенные. Каким же образом императрица откажется от союзнической помощи против единственного сильного и опасного неприятеля в то самое время, когда предвидит немедленное начатие с ним войны, когда сама обяжется помогать Англии против главного ее врага? Россия вела войну с Портою и может вести еще безо всяких последствий для других держав европейских; тогда как малейшее столкновение в Америке влечет необходимо европейскую войну, которая потребует приложения всех договорных обязательств. Что касается Германии, то императрица не может быть равнодушна к событиям, которые могут нарушить спокойствие этой страны или ее конституцию. Близость Германии к России, отношения последней ко многим членам империи, ее обязательства или союзы с главными германскими дворами предписывают императрице политику твердую и постоянную относительно германской империи и не позволяют ей подчинять свое поведение поведению какого-нибудь постороннего государства, как Франция. Таким образом, императрица с крайним огорчением видит невозможность заключить союз на предлагаемых условиях.
Вместо переговоров о союзе русский двор должен был передать Гаррису ноту совершенно другого рода. Вследствие жалоб русских судохозяев, потерпевших притеснения от английских кораблей, сделаны были представления лондонскому кабинету, и король строго предписал своим арматорам и другим начальникам кораблей уважать русский флаг. Несмотря, однако, на это строгое предписание, пришла новая жалоба. Брандт, капитан русского корабля «Св. Петр», намеревался плыть из Бордо на остров С. Доминго, в Порт-о-Прэнс; и хотя все бумаги его были в порядке и товары на его корабле были самого невинного свойства, он был остановлен на дороге английским арматором, который захватил 14 человек экипажа, перевел их на свой корабль, а остальное отправил в Жерзей. Владелец корабля «Св. Петр» бригадир Соймонов подал императрице жалобу, и русский министр в Лондоне получил приказание вытребовать освобождение корабля, возвращение товаров и вознаграждение Соймонову за потерю.