Глава 6 Граф
Граф ночью вернулся домой, проверил окна, дверь в лоджию и устроился спать. Но спал вполглаза, вполуха, готовый вскочить в любой миг. Только к утру как провалился в небытие. Однако его разбудил домофон.
— Кто? — спросил он, вытащив пистолет, хотя пока это было глупо.
Снизу ответил знакомый голос. Он ждал и не ждал эту женщину. Вожделел и боялся.
— Ты одна? — спросил он.
— Одна.
Граф нажал кнопку… Лифт загудел. Звоночек в квартиру. Граф глянул в дверной глазок… Отворил и отступил, давая ей пройти.
— Рановато, Минта, — сказал он. — Что-нибудь важное?
— Думала, позже тебя не застану. Прячешься ты, стал пуглив?
— Не твоего ума дело. Зачем пришла?
— Может, тебе что надо… — сказала Минта. — Старинные вещи, иконки. Знаю одну старуху. Поедем?..
— Нашла тоже время! Я под прицелом. А впрочем… Иди свари кофе, оденусь.
Когда-то женщина эта жила с ним. В любви она была несравненна. Но то было раньше. Теперь он боялся ее, как всех, кто в его прошлой жизни дневал здесь и ночевал.
Минта сварила кофе мгновенно.
— Ты спешишь, словно нас кто-то ждет, — сказал Граф с неосознанной тревогой. — Налей еще чашку.
Она нацедила кофе ему и себе.
— Боишься, цыган, золотой мой? Охотятся?
— Охота пуще неволи. Пока еще я тут хозяин. Разберусь и с бароном.
— Ты его не осилишь, бриллиантовый.
— Поешь похоронную? — Чтоб прежде времени не сорваться, Граф встал, прошелся от двери к тахте. Усмирил себя: не пора. Хрипловато сказал: — Уймись. Закрой эту тему. Бросаешь меня, я правильно понял?
Женщина обвила его шею горячей рукой. Он почувствовал ее груди и губы. Ее другая рука скользнула в ворот его рубашки. И он приласкал ее, как бывало. Ее руки делали что хотели, распаляя его, тормоша. Но и он вел партнершу, как в танце, — к экстазу. Он знал свое мастерство в этих играх и ликовал, прорываясь в женщину и тем снимая нервное напряжение.
Лампа под абажуром, расшитым изображениями змей и летучих мышей, освещала залу со старинной мебелью и кресло, в котором сидела седая цыганка. Она пила чай из чашки, какие можно видеть в музеях фарфора. Минта устроилась на скамеечке у ее ног, а Граф сидел рядом на стуле и слушал тиканье старых часов. Больше не раздавалось ни звука.
Наконец старуха заговорила:
— Времени не было прийти ко мне? А может, я что расскажу? Ты ведь интересуешься стариной.
— Интересуюсь… — осторожно сказал Граф, подумав вскользь о многогранном смысле понятия. — Но интерес мой не праздный.
— Не обижайся, Граф. Знала я одну даму, испанку. Ее привез к нам русский цыган. Была у них дочь, ушла в табор.
— Да ну? — сказал Граф. — Романтика!
— Не торопи коней. Ты помнишь свой род?
— Всегда был один, сколько помню себя, — помрачнел Граф. — А в чем дело?
Словно не слыша его, старуха продолжила:
— О ком говорю, писала мне из табора. Потаенно писала. Она давно умерла. А письма остались. Может, и пригодятся тебе…
— Сколько людей, столько судеб, — сказал Граф, тревожась. — Бог навязал узлы, а мы пытаемся развязать…
— Иные люди — как шахматные короли, иные — пешки. Но пешки проходят и в королевы, в хозяйки. А что на доске король?.. У него власти нет. Только видимость.
Граф усмехнулся:
— Любите шахматы?
— Играла когда-то… Ты, Минта, — сказала она цыганке, — пойди-ка чайку завари.
— Мне бы кофе, — вымолвил Граф.
— Сделаем, золотой.
Минта вышла. Старуха легко поднялась, пошла к комоду, достала из его недр связку писем.
— Сам решай, интересны ли.
Граф осторожно взял письма.
— Прочту.
— Читай, разбирайся. И малых не презирай. Твоя власть — не власть. В оболочке — труха. Радуйся малому.
Вошла Минта с чаем и кофе.
— Могу иногда приходить? — спросил Граф.
— Навещай, коли время найдешь. — Старуха помедлила. — О тебе я знаю и то, чего ты не знаешь. Прадед твой в Россию табор привел из самой Испании. Сильным цыганом был, страха не знал… Говорят, уходя в дальний путь, просил о милости Сару Кали. Долго молил, прежде чем табор поднять.
Старуха явно разволновалась. Слезы побежали по морщинам ее лица. Она вещала или молилась на свой абажур.
— Милостивый, всемогущий Дэвла! Обрати свои очи на чернокудрых цыган, сделай так, чтобы не по могилам шли, сохрани детей их, жен их. Пусть всегда живут заново, покидая земли для новых земель, пусть не видит их злоба гадже. — Махнув сморщенной темной рукой, старуха вернулась в реальность. — Письма прочтешь, узнаешь кое-что о себе. Они твоей матерью писаны. Понял?.. Ты не пошел к барону, — старуха взглянула пронизывающе, — а это отец твой. Иди говори с ним… Или ты будешь с отцом воевать?
— Боже мой! — сказал Граф.
Он не мог найти других слои и повторял: «Боже мой, Боже мой, Боже…»
Но что-то восстало в нем. Он ощутил удушье гнева. Судьбе охота его сломать?..
— Ты знала, Минта? — спросил он, вскипев. — Барон в курсе дела?
Он говорил в пустоту. Старуха будто уснула, осев в своем кресле. Минта же, опустив ресницы, гремела посудой, будто со зла.
Граф резко встал. Ушел, не простившись.
Вторые сутки Нож пил один и в компании. Но не пьянел. Уже точно знал, что подписан ему приговор и от цыганской разборки ему не уйти. Дел кровной мести рома из виду не упускают, будь то хоть в поле, хоть в городе. Вся родня Кнута уже в Москве.
Водку Нож пил стаканами, не по-цыгански, а утопить страх в стакане не получалось. Душа дрожала.
Одна надежда — на Графа; Граф обещал прикрыть — если что. Но и Граф как пропал. Облажался с этой гитарой и путает след. В силе волчий закон: «Умри ты сегодня, а я завтра». Но ни сегодня, ни завтра Нож не хотел загибаться. Жить ему нравилось. Ему нравилось видеть ужас в глазах фраеров и силой брать деньги, вещи и баб. Он был дитя уголовщины, круто замешенной на насилии. И не на что ему было оглядываться: отец сгинул в лагере, родичей он не знал, они затерялись по таборам, кочевавшим где-то в Сибири… Но до сих пор он мог всегда укрыться у здешних цыган. Теперь же боялся их больше, чем оперов. Пролил кровь лабуха — и горит.
Собутыльники бесконечно базарили. Их голоса шли к Ножу, как сквозь вату. И все об одном. «Разве это цыгане! Да их бы старинные рома и на выстрел не подпустили». — «Дед говорил, к цыганам в хоры цари приезжали, князья да купцы-миллионщики, бриллианты дарили, золото сыпали под ноги…» — «А пели как! Ныне так петь не могут!» — «Городские и на рома не похожи…» — «А в таборах еще держат старый закон…»
— Мы-то кто? — спрашивал Нож, подняв зачумевшую голову.
— Мы-то? — засмеялись в ответ. — Мы — загумленные!
Точно. Граф его обротал, как двухгодовалого жеребенка. Кто-то свел их в шашлычной. Граф пива поставил. После недолгих заходов спросил прямо в лоб: «Ловэ нужны, старина?» — «Кому не нужны?»
Граф немедля выдернул из своего большого лопатника ровно три сотни баксов, шлепнул на влажный стол: «Держи, морэ. Отдашь, когда будут!» «Заработаю, — сказал Нож, — будь спокоен». У Графа уже на него досье тогда было, знал: Нож с азартом ходит и на мокрые дела.
После Граф двое суток таскал Ножа за собой по кабакам, от гостиницы «Советской» до «Невы» и «Арагви», оттуда — по частным квартирам гадже, и Нож восхищался: «Вот ром! Настоящий!» Денег Граф не считал.
В конце загула они оказались на хате у женщин, украшенных кольцами и ожерельями, как новогодние елки. Тут Нож как будто в клетку попал, почуял: дело не просто. Граф себя вел как артист цыганского театра. Он давил понт и сказал о Ноже: «Телохранитель мой, не обидьте…» Проснулся Нож рядом с коротко стриженной парны. За ночь она его обессилила, высосала… Улучив момент, Граф тихо бросил Ножу: «Кое-что есть, пригляделся, морэ?» Ушли от баб, и Граф уточнил: «Вечером увезу этих млех в валютный кабак, а ты поработай — верное дело. Будет зеленый свет. Ключи у меня. Держи! Подломишь хату, и я тебя две недели не знаю. Не напортачишь?» — «Что ты!» — «А наховирку сдашь мне». — «Не сгорим?» — «И не мысли, морэ, надежно…»
Нож вздрогнул, снова вникая в гвалт.
— Толковищу заделаем?
— Псих ты. В крови искупают.
— А мы не видали крови, ромалэ?
— Это цыгане, не гадже…
— О чем базар, ромалэ? — Это Граф появился, на этот раз в куртке и джинсах, красивый, как гангстер в американском кино.
— Где ты был, морэ? — кинулся к нему Нож.
— Никак, ты соскучился, — ухмыльнулся Граф. — Не горюй, вот и я… Миша, — сказал он без паузы, обратившись к цыгану, недавно пришедшему в город из табора, — на тебя вся надежда. Парламентером пойдешь к братьям Кнута. Скажешь, что кодла тебя прислала. Мол, облажались, ошиблись. Любые деньги дадим, все искупим. Ты — закоренный ром, тебе поверят, дашь клятву.
— На смерть меня посылаешь? — вскинулся Миша. — Пускай идет Нож, это его работа.
— Ножа уделают сразу, рта не успеет раскрыть. Ты пойдешь, я сказал!.. А к барону я сам покапаю. Понятно, орлы?
— Уработают нас, — сказал Миша.
— Не бойся, все будет шукар, ты меня знаешь.
— Пусть Раджо идет.
— А где он? Ему магэрдо объявили, кто его будет слушать!
— Говорят, он живет у лубны.
— Вот кого надо мочить, — вдруг озлобился Нож.
— Ну-ну, морэ, бабу эту не тронь… — осадил его Граф и пошел восвояси с двумя амбалами, бывшими возле него в последние дни неотлучно.
В подъезде передовой охранник замешкался. Граф шагнул первым и тут же нарвался на Анжелу. Она по-бабьи ударила его сбоку ножом. Удар пришелся в плечо. Амбалы взяли Анжелу в тиски. Граф морщился — больно.
— Пришью эту суку! — бросил телохранитель, вывернув руку Анжелы до хруста.
Она изогнулась, обвисла, как кукла.
— Отставить! — бешено крикнул Граф и вдруг добавил тихо и с чувством: — Пусти ее, морэ, руку ей испортишь. Она права. Настоящая цыгануха. Все бы такие были.
У охранника челюсть отвисла от удивления, а Граф смиренно сказал Анжеле:
— Я не хотел его смерти, просил попугать. А Нож не понял. Я не велел, видит Дэвла. Не ходи за мной, не ищи, тошно и без тебя. Иначе… знаешь, что будет.
Трое сели в машину, машина взяла резко с места. Анжела стояла оплеванная и ненавидящая. С утра в этот день сердце ее неистово колотилось, она повторяла последнюю песню Кнута. И эта песня вдруг загремела набатом:
Увидел во сне я чудесный цветок,
О солнце грустилось ему,
И был тот цветок, как мы все, одинок,
И спрашивал он: «Почему?
Ведь я не виновен, что тучи вокруг,
И радости нет никому,
И все мимолетно, скользит мимо рук,
Скажите вы мне: почему?
Едва расцветешь — с неба падает град,
И жизнь отлетает во тьму.
Ну в чем я виновен? В чем я виноват?
Скажите вы мне: почему?»
Сказал я цветку: «Эту жизнь полюбя,
Ты в том виноват, мой цветок,
Что хочешь всего только лишь для себя,
И будешь всегда одинок!
Другие цветы не волнуют тебя,
И Бог это видит с небес,
И он, все живое на свете любя,
Тебе не дарует чудес.
Придет твое время, и ты отцветешь
И канешь бесследно во тьму,
И, может быть, ты никогда не поймешь,
Зачем это все, почему…»
…Раджо всегда сторонился стаи или ходил вожаком. Он был удачлив. А угодил в западню, связавшись с Ножом и Графом. Нож оказался убийцей, Граф — пауком, с какими Раджо сроду не знался.
Но Раджо сам влез в его паутину, когда случилось дело в Малаховке.
Втроем — Раджо, Нож и Коля-цыган — взяли там дачу народной артистки. Коля-цыган и навел: на эту дачу он как-то гостем ходил, пел-танцевал для гадже и высмотрел все, что надо — подходы, заходы, секреты.
Дом был зимний, хозяйка в нем жила шумно и нараспашку: она развелась с третьим мужем. Коля-цыган сказал, что хата набита добром, глаза у него разбежались от блеска камней и рыжья.
Нож сдуру стал хвастать Графу — вот, мол, наклюнулось, все на мази. Граф влез, вызнал сам, он вхож к артистам: у этой бабы полно старинных вещей, на тачке не вывезешь.
Ну ладно, пошли они, выбрав время под утро. Коля на стреме остался, Раджо и Нож ввалились в окно.
Точно вроде бы знали от Графа: артистки в ту ночь нет на даче, убыла на гастроли. И вот первый, главный облом: она сама в доме. Приподнялась в кружевной рубашке: «Кто там? Вы кто?» Раджо узнал ее по открыткам. На портретах — богиня красоты, а тут, спросонья да без помады, — баба как баба… Рвать надо было из этого дома… Однако Нож вызверился, наставил пушку. «Жить хочешь, сука? — спросил. — Только пикни!» Он сгреб со столика кольца да серьги. «Кто еще есть тут?» — «Да никого, я одна». — «Пойди, глянь! — велел Ножу Раджо, а женщине бросил: — Молись, коли врешь».
Она обманула. Нож возвратился, таща за собой мальчика лет пяти в полосатой пижаме. Это был новый, страшный облом. Раджо как током ударило. Но он был в горячке. Вскрикнув, артистка рванула ящик из тумбы стола, стоявшего у кровати. Раджо перехватил ее тонкую руку. В ящичке был ПМ. Помимо него — две пачки баксов в банковской упаковке, рыжие и белые кольца с камнями, колье. «Дура, — подумал Раджо. — Нашла место, где прятать». Мальчик захныкал: «Мама!» Вывернувшись, он бросился к ней и прижался. Артистка уже ничего не соображала. Обняв мальчишку, замерла, сидя на пышной кровати, и повторяла: «Берите, берите все и идите. Берите. Идите. Идите». — «Дама права, — сказал Раджо. — Пора нам канать». — «Морэ, она нас видела», — бросил Нож. Надо было взять его за шкирку и вывести. Но Раджо не знал, на что тот способен. Впервые был с ним в таком переплете. «Свяжи обоих простынями и полотенцем. Да сделай, чтоб не базлали, понял? Чтоб было тихо, когда уйдем. А я еще помацаю в доме…» Он вышел, пройдя все насквозь, но ни на что и не глядя. И тотчас выскочил Нож. Тихонько свистнул Коля-цыган — путь свободен.
Они ушли перелесками на Овражки и с первой же электричкой доехали в Косино, на потаенную хату. В вагоне Нож сказал Раджо о том, что тот сам уже понял, но знать не хотел, готов был уши заткнуть и зажмуриться. Нож замочил артистку и мальчика.
Громкое вышло дело. Газеты писали: «Нелюди». Это о них. О нем. Нож с тех пор Раджо боялся, а Раджо как заморозили. Не мог он переступить того, что так кончилось на малаховской даче. Хотя понимал: иначе быть не могло, раз уж судьба его приговорила связаться с мокрушником… Граф получил свой хабар и держит Раджо с тех пор на коротенькой привязи. Одно слово Графа — и Раджо кончат цыгане. Детей цыгане не убивают. Это — за гранью всего. За это полагается казнь, и каждый цыган сочтет своим долгом, перекрестясь, исполнить ее…
Раджо жил, зная это, готовый ответить жизнью, и душа его рвалась. Да, он, бывало, и сам убивал, но ребенок… Нож, встречаясь с ним, чуял, что ходит по лезвию. Они подельники, да, однако Раджо сорвется — и кончено.
Природа работает без выходных, силы ее беспредельны. Она совершает ошибки и походя их исправляет, не останавливая движения. Нож продвигался к небытию, сопровождаемый взглядами Раджо, а человеком он уже не был, поскольку природа принять его не могла.
Если б не Граф, непостижимо державший в руках цветные нити событий и души цыган, промышлявших в Москве, Ножа давно бы не стало на свете. Возможно, и Раджо ушел бы в рай или ад.
Граф постарел за полдня: появились седые нити в фасонной его артистической гриве, вспухли мешки под глазами. Минта была рядом с ним, но он не видел ее. А будто видел грязь на проселке, хмурых цыган, шагающих обочь телег, будто слышал давние голоса. «Сбежала», — сказал громко кто-то. Барон ответил: «Забудь». — «А закон?..» — «Она не женщина». Под сапогами барона чавкала грязь. «Убью, видит Бог!» — крикнул мужчина и отступил на обочину.
Графу стало холодно. Он подумал, что замерзает душа. Надо или нельзя к барону идти? Надо ли будет упасть ему в ноги? Как новоявленный блудный сын? Может быть, врет старуха. Все врем… Воспоминания путались. Вот, например, вопрос: врала ли женщина, встреченная на пороге нынешней жизни? Или ее поставил рядом с ним Бог, мастер организовывать разные случаи?.. Черноволосая, гибкая, сильная телом и смуглая, как цыгануха. Но не цыганка — парны. Она актриса была. Ее подругу зарезал в Малаховке Нож. До сих пор Раджо думает, что на ту хату навел их Коля-цыган… А не знает, кто вывел Колю и как прошел старт операции.
Смуглянка актриса сперва показалась Графу ожившей вакханкой из старой картины. Но он не смог проникнуть в ее существо, то есть в мысли и душу. Она виртуозно лгала ему, и он лгал, это было естественно в их отношениях, в нескончаемом единоборстве самца и самки, наездника и лошади, сладострастия и пресыщения. Она его исчерпала и бросила, как использованным презерватив. Но научила жесткости. Он стал, как дерево, именуемое самшитом. Лишился сентиментальности… День за днем они оба жили инерцией ночей. «Я ничего другим не оставлю», — шептала она, втягивая его в себя по ночам. «Зачем это?» — спрашивал он, но она стискивала его бедра руками, вонзала свои крашеные ногти в его тело… «Если сумеешь меня высушить, — смеялся Граф, когда они отваливались друг от друга, — используй как ладанку и носи на груди». — «Ах, ты любишь игрушки, мой милый Граф, ваша светлость! Поиграй мной еще. Представь, что я неваляшка. Как говорят в твоем мире ворья и рэкета? Я твоя мара, марго, марьяна. Еще говорят — профура и профурсетка, а также, кажется, бикса и шмара. Впрочем, вы, цыгане, не уважаете лагерный жаргон. У вас, слава Господу, свой язык. Но я-то интеллигентка, мой Граф. И предъявите мне сей момент бабью радость, сиречь балдометр, он же ваш шампур и мой прибор! Я поиграю им, привяжу красный бантик и, может быть, поцелую, если он будет прилично вести себя. То есть, — болтала она, содрогаясь, елозя по нему, распростертому, и массируя его своим телом, как гейша в порнографическом видеофильме, — то есть если твой член правительства будет вскакивать даже перед моей фотографией в шубе и сапогах до колен». Она любила скакать на нем перед зеркалом, наслаждаясь видом своих торчащих грудей. «Что дальше?» — спросил как-то Граф, оставшись без сил. Он был вял и влажен, выжат, как тряпка. «Дальше? Рожу от тебя. Ты хороший производитель. Смешаются гены. А полукровки талантливы и красивы». — «Любви в тебе нет?» Граф закурил сигарету, она осторожно взяла ее из его рук, затянулась, вернула: «Ты, ты вроде праздника. Лакомый ты. Я бы тебя и съела, чтоб никому не достался. Однако, кажется, я сыта. Осталось лишь в самом деле бантик тебе на член привязать». — «Ну, ты тварь!» — «Иди ко мне напоследочек, ну-ка, сделай, как ты умеешь, достань до сердца». — «Тварь! — закричал он. — Лубны!..»
Вот чем оно завершилось, вступление Графа в московские игры. Теперь он самшитовый, щепочку не отколешь. Ему в плечо дышит Минта…
Она заварила новую порцию кофе и налила себе в чашку сливок. Граф пил только черный. Притом с коньяком. Решился: «С бароном поговорю, да и уеду к чертям — в Германию или в Польшу. Если он в самом деле мой отец — тем лучше. Скажу: „Здравствуй, дадо, и до свидания, аривидерчи, чао, гуд бай…“ А закоренные рома получат, что заслужили. Мои руки чисты, и совесть в порядке — вот что я ему скажу».
Он зажег сигарету и, притянув Минту, устроил ее на своих коленях.