Эврика. Поэма в прозе
Март, 1848
Предисловие
Тем немногим, кто любит меня и кого я люблю — тем, кто чувствует скорее, чем тем, кто думает, — сновидцам и тем, кто верит в сны как в единую действительность — я отдаю эту Книгу Истин не как Истину Глаголящую, а во имя Красоты, что пребывает в ее Истине, — делающей ее истиной. Им я предлагаю творение это как Создание Искусства только, скажем, как Повесть или, если мое притязание не слишком высоко, как Поэму.
Что я здесь возвещаю, есть истинно: — потому оно не может умереть: — или если какими либо средствами будет затоптано ныне так, что умрет, оно снова восстанет для Жизни Бесконечной».
И все же, как Поэму лишь хочу я, чтоб судили произведение это, когда я умру.
Эврика: Опыт о Вещественной и Духовной Вселенной
С смиреньем поистине искренним — даже с чувством благоговейной боязни — начертываю я вступительные слова этого произведения: ибо из всех вообразимых предметов я приближаю читателя к самому торжественному — самому объемлющему — самому трудному — самому величественному. Какие выражения найду я достаточно простые в их возвышенности — достаточно возвышенные в их простоте, — чтобы лишь указать мой замысел?
Я вознамерился говорить о Физической, Метафизической, и Математической — о Вещественной и Духовной Вселенной: о ее Сущности, ее Происхождении, ее Сотворении, ее Настоящем Состоянии, и Участи ее. Я буду при этом настолько отважен, что призову на суд заключения, и таким образом, действительно подвергну сомнению прозорливость людей величайших и наиболее справедливо почитаемых.
В самом начале да будет мне позволено возвестить — не теорему, которую я надеюсь доказать, ибо, что бы ни утверждали математики, нет, в этом мире по крайнее мере, такой вещи как доказательство; но руководящую мысль, которую, на протяжении этой книги, я буду беспрерывно пытаться внушить.
Мое общее предложение таково: В Начальном Единстве Первого Существа заключается Вторичная Причина Всего и Всех, с Зародышем их Неизбежного Уничтожения.
Для разъяснения этой мысли я предлагаю сделать такой огляд Вселенной, чтобы ум был способен действительно приять и восприять впечатление личной ее цельности.
Тот, кто с вершины Этны досужно устремит свои глаза кругом, — впечатлится главным образом размахом и разностью раскрывшейся картины. Лишь быстро крутясь, на своих пятках, смог бы он надеяться постичь панораму возвышенности ее единства. Но так как на вершине Этны никакому человеку не приходила мысль крутиться на своих пятках, никто никогда и не вобрал в свой мозг полную единственность перспективы; и, таким образом, с другой стороны, какие бы соображения ни заключались в этой единственности, они еще не имеют действенного существования для человечества.
Я не знаю ни одного рассуждения, в котором вообще сделан был бы какой-нибудь огляд Вселенной — употребляя это слово в самом объемлющем и единственно законном его применении; и, вполне уместно будет упомянуть здесь, что под словом «Вселенная», везде, где оно употребляется в этом очерке без означающей оговорки, я разумею наикрайне постижимую протяженность пространства со всем, духовным и вещественным, что может быть воображено существующим в объеме этой протяженности. Говоря же о том, что обычно разумеется под словом «Вселенная», я буду ограничительно означать: «Вселенная звезд», «звездная Вселенная». Почему такое различение сочтено необходимым, будет видно в последующем.
Но даже среди рассуждений об ограниченной в действительности, хотя всегда и принимаемой за неограниченную, Вселенной звезд, я не знаю ни одного, в котором бы огляд, даже этой ограниченной Вселенной, был сделан так, чтобы удостоверять выводы, истекающие из ее личной цельности. Самое тесное к этому приближение было сделано в «Космосе» Александра фон Гумбольдта. Он представляет предмет, однако, не в его личной цельности, а в его общности. Его тема, в последнем ее выводе, есть закон каждой части только физической Вселенной, поскольку этот закон относится к законам каждой другой части этой чисто физической Вселенной. Его замысел есть просто слиятельный. Словом, он обсуждает всеобщность вещественного отношения, и разоблачает оку Философии всякого рода выводы, которые доселе были скрытыми за этой всеобщностью. Но как бы, однако, ни была превосходна сжатость, с которой он рассмотрел каждую отдельную точку своей области, простая множественность этих рассматриваемых точек обусловливает, необходимо, обилие подробностей, и, таким образом, закрученность мысли, каковая исключает всякий личный, самоотдельный, характер впечатления.
Мне кажется что, стремясь к этому последнему результату и через него к последствиям, заключениям, внушениям, умозрениям, или, если ничего лучшего не представится, к простым догадкам, могущим отсюда возникнуть, мы нуждаемся в чем-то вроде умственного коловращения на пятах. Мы нуждаемся в таком быстром вращении всего вокруг центральной точки зрения, что, в то время как мельчайшие подробности исчезают совершенно, даже и более значительные предметы сливаются в одно. Среди исчезающих мелочей, в огляд такого рода, были бы все исключительно земные предметы. Земля рассматривалась бы в ее планетных отношениях только. Человек в таком огляде становится человечеством, человечество членом мировой семьи Разумов. И теперь, прежде чем продолжать собственное наше рассуждение, да будет им позволено попросить у читателя внимания к двум-трем выдержкам из довольно примечательного письма, найденного в закупоренной бутылке, плававшей по Mare Tanebrarum (Море Мраков) — океану хорошо описанному нубийским географом Птоломеем Гефестионом, но мало кем посещаемый в наши дни, за исключением лишь разве трансценденталистов и некоторых других ныряльщиков за причудами. Дата этого письма, признаюсь, удивляет меня совсем особенно, еще больше чем его содержание, ибо, по-видимому, оно было написано в две тысячи восемьсот сорок восьмом году. Что касается тех отрывков, которые я намерен переписать, они, я думаю, говорят за себя сами.
«Знаете ли вы, мой дорогой друг, — говорит пишущий, обращаясь, без сомнения, к какому-то современнику, — знаете ли вы, что вряд ли более чем восемьсот или девятьсот лет тому назад метафизики впервые согласились освободить людей от странной фантазии, что существуют лишь две проходимые дороги к Правде! Уверуйте в это, если вы можете! Представляется, однако, что давно-давно тому назад, в ночи Времени, жил некий турецкий философ по имени Ариес, а по прозванию Тоттль. [Здесь, возможно, автор письма разумел Аристотеля; наилучшие имена жалостно искажаются в два или три тысячелетия]. Слава этого великого человека зависела главным образом от его доказательства, что чихание есть естественная мера предосторожности, с помощью которой чрезмерно глубокие мыслители получают способность изгонять лишние идеи через нос; но он снискал вряд ли менее ценную знаменитость как основатель или во всяком случае как принципиальный распространитель, того, что было наименовано дедуктивной или априорной философией. Он исходил из того, что он считал аксиомами, или самоочевидными истинами: и ныне хорошо известный факт, что нет истин самоочевидных, действительно, ни в малейшей степени не восстает на его умозрения: для его цели было достаточно, чтобы рассматривавшиеся истины были очевидны. От аксиом он последовал, логично, к выводам. Наиболее прославленными учениками его были некий Туклид, геометр [разумей Эвклид], и некий Кант, голландец, родоначальник того разряда Трансцендентализма, который, лишь с переменою буквы С на К, ныне носит его имя.
Прекрасно, Ариес Тоттль процветал верховно, до пришествия некоего Хогга, по прозванию «Эттрикк Пастух», который проповедовал совершенно отличную систему, каковую он наименовал апостериорной или индуктивной. Его план всецело полагался на ощущение. Его приемы были наблюдение, анализ и фальсификация фактов — instantiae Naturae, настоящее Природы, как они иногда назывались аффектированно, — и подведете их под общие законы. Словом, в то время как под способом Ариеса основанием были noumena, в способе Хогга основанием были phenomena; и так велико было восхищение, возбужденное этой последней системой, что, при первом ее введении, Ариес впал во всеобщее пренебрежение. В конце концов, однако, он вновь украсил под собою почву, и ему было позволено разделить царство Философии с его более современным соперником; ученые удовольствовались воображением всех других состязателей, прошлых, настоящих, и будущих; положили конец всякому спору о данном предмете, издав Мидийский закон, гласящий, что Аристотелевская и Бэконовская дороги суть и по праву должны быть единственно возможные пути к знанию: «Бэконовская», вы должны знать, мой дорогой друг, — добавляет в данном месте автор письма, — это было прилагательное, изобретенное как эквивалент Хогговскому, и в то же время более исполненное достоинства и благозвучия. Теперь я уверяю вас самым положительным образом, — продолжает письмо, — что я изображаю эти обстоятельства честно; и вы можете легко понять, как ограничения, такие нелепые с первого же взгляда, должны были действовать в эти дни, замедляя ход истинного Знания, которое делает свои наиболее важные поступательные движения — как покажет вся История — прыжками, видимо интуитивными. Эти древние идеи осуждали исследование на ползание; а мне не надо внушать вам, что ползание, среди разновидностей передвижения, есть в своем роде вещь первостатейная; но, если черепаха уверена в ноге, должны ли мы на этом основании подрезать крылья орлам? В течение нескольких столетий так велико было ослепление касательно Хогга в особенности, что настоящим образом положен был предел всякому мышлению, собственно так именуемому. Ни один человек не смел высказать истину, которой он чувствовал себя обязанным только перед своей душой. Не представляло важности, была ли истина доказуема как таковая; ибо догматизирующие философы этой эпохи рассматривали только дорогу, при прохождении которой, как проповедовали, она была достигнута. Конец, для них, вовсе не был обстоятельством какой-нибудь важности: «Средства! — вопили они, — «взглянем на средства!» — и если при рассмотрении средств они оказывались не подходящими ни под категорию Хогга, ни под категорию Ариеса (что означает «баран»), что ж, тогда ученые не шли далее, но, называя мыслителя глупцом и в виде наложения клейма давая ему прозвище «теоретика», впредь уже не желали иметь дела ни с ним, ни с его истинами. Теперь, мой милый друг, — продолжает автор письма, — нельзя утверждать, чтобы через ползучую систему, исключительно усвоенную, люди могли достичь максимального количества истины, даже в каком-либо длинном ряде веков; ибо подавление воображения такое зло, которое не уравновешивается даже абсолютною достоверностью этих улиточных ходов. Но их достоверность была очень далека от абсолютной. Ошибка наших предков была совершенно схожею с ошибкою того мудреца премудрого, который воображает, что он необходимо должен видеть предмет тем более четко, чем более близко держит его к глазам. Они ослепляли себя, кроме того, неосязаемым щекочущим шотландским нюхательным табаком подробностей; и таким образом, восхваленные факты хоггистов отнюдь не всегда были фактами — обстоятельство малой важности, если бы не допущение, что они всегда таковыми были. Однако жизненная зараза бэконизма — самый прискорбный источник ошибки здесь — заключалась в его наклонности швырять власть и почитание в руки людей просто воспринимающих, в руки этих пескарей среди тритончиков, микроскопических ученых, откапывателей и разносчиков мелочных фактов, по большей части из области физического знания, — фактов, которые они кромсали и продавали по мелочам за одну и ту же самую цену на проезжей дороге; их ценность зависела, как предполагалось, просто от факта их фактичности, без отношения к их применимости или неприменимости, в развитии тех конечных и единственно не подложных фактов, что называются Законом.
На лице земном, — продолжает это письмо, «никогда не существовало лицемеров и тиранов более несносного, более нестерпимого разряда, нежели эти индивидуумы, внезапно, таким образом, вознесенные хогговской философией до ситуации, к которой они вовсе не подходят, эти персоны, перенесенные из кухонных судомоен в гостиные Знания и из чуланов на кафедры. Их символ веры, их текст и их проповедь заключались, равно, в одном слове «факт» — но по большей части, они даже не знали смысла одного этого слова. Что до тех, кто дерзал тревожить их факты, с целью привести их в порядок и воспользоваться ими, ученики Хогга обращались с ними без милосердия. Все попытки обобщения встречались немедленно словами: «теоретический», «теория», «теоретик» — всякая мысль, словом, прямо воспринималась ими как личное им оскорбление. Разрабатывая Естествознание во исключение Метафизики, Математики, и Логики, многие из этих философов бэконовского рода — одномысленные, однобокие и одноногие — были более жалостно беспомощны, более жалко невежественны, перед лицом всех постижимых целей знания, чем самый безграмотный мужик, который доказывает, что он знает, по крайней мере, что-нибудь, допуская, что он не знает совершенно ничего.
И наши предки не имели никаких лучших оснований толковать о достоверности, когда следовали, в слепом доверии, по априорному пути аксиом, или пути Барана. В бесчисленных пунктах этот путь был вряд ли так прям, как бараний рог. Простая истина заключается в том, что Аристотелевцы воздвигали свои замки на основании гораздо менее надежном, чем воздух; ибо такие вещи как аксиомы никогда не существовали и никогда не могут существовать вовсе. Чтобы не видеть этого или хотя бы не заподозрить, они должны были быть, на самом деле, весьма слепыми; ибо даже в их собственное время многие из их давно допущенных «аксиом» были оставлены: например: «ex nihilo nihil fit», или «вещь не может действовать там, где ее нет», или «гнет антиподов», или «тьма не может происходить из света». Эти и многочисленные подобные положения, первоначально принятые без колебания, как «аксиомы», или не отрицаемые истины, были, даже в период, о котором я говорю, рассматриваемы как совершенно неприемлемые: сколь же нелепо было со стороны этих людей упорствовать на необходимости опираться, как на незыблемом, на том основании, изменчивость которого столь много раз явила себя!
Но, даже благодаря свидетельству, доставляемому ими самими против них же самих, легко уловить этих априорных резонеров в грубейшей нерезонности, легко показать бесплодность — неосязаемость их аксиом вообще. Передо мною лежит, — нужно заметить, что мы продолжаем слова письма, — передо мной сейчас лежит книга, напечатанная приблизительно тысячу лет тому назад. Грамотник удостоверяет меня, что это решительно умнейшая древняя книга по данному предмету, каковой есть Логика. Автор, который был весьма ценим в свое время, был некто Миллер или Милль; о нем рассказывают, отмечая это как обстоятельство некоторой важности, что он обыкновенно ездил верхом на мельничной лошади, которую он называл Иеремия Бентам; но заглянем в самую книгу.
«А! — «Способность или неспособность понимать, говорит мистер Милль, весьма уместно, — ни в каком случае не может быть принята как мерило аксиомной истины». Но что это осязательный трюизм, не будет отрицать никто, владеющий здравым смыслом. Не допустить данное положение, это значит подсказывать обвинение в переменчивости, взводимое на саму Истину, коей самый титул есть синоним Стойкого. Если способность понимать брать как мерило Истины, тогда истина для Давида Юма была бы очень редко истиной для Иосифа; и девяносто девять сотых того, что не отрицаемо на Небе, было бы доказуемо как ложность на Земле. Итак, положение мистера Милля основательно. Я не могу принять, чтобы оно было аксиомой; и это просто потому, что я показываю, что никаких аксиом не существует; но с тонким ограничением, которое не может быть придирчиво отвергнуто даже самим мистером Миллем, я готов принять, что, если какая-нибудь аксиома существует, тогда положение, о котором мы говорим, имеет полнейшее право быть рассматриваемо как аксиома, — что более абсолютной аксиомы нет — и, следственно, каждое последующее положение, которое вступит в столкновение с этим, первично выставленным, должно быть или ложным в самом себе — то есть, не аксиомой, — или, если допустить его аксиомность, должно сразу уничтожать и себя и предшественника своего.
А теперь — логикою самого их возвестителя — распробуем какую-нибудь из возвещенных аксиом. Даруем мистеру Миллю наилучшую игру. Не будем искать заурядного розыгрыша. Мы выберем для рассмотрения не аксиому заурядную — не аксиому того, что столь же нелепо, сколь просто подразумеваемо (он определяет — как класс второразрядный — как будто какая-нибудь положительная истина через определение может стать более или менее положительной истиной), — мы выберем, говорю я, не аксиому бесспорности, столь спорной, как имеющаяся быть найденной у Эвклида. Мы не будем говорить, например, о таких положениях, как то, что две прямые линии не могут замыкать пространство, или что целое больше, чем какая либо из его частей. Мы доставим логизирующему все преимущества. Мы сразу приступим к положению, которое он рассматривает как верховную высь бесспорности — как квинтэссенцию аксиомной неотрицаемости. Вот: — «Противоречия не могут быть оба верны — то есть не могут сосуществовать в природе». Здесь мистер Милль разумеет, например, — и я даю самый веский постижимый пример, — что какое-нибудь дерево должно быть или деревом или не деревом, что оно не может быть в одно и тоже самое время деревом и не деревом: все это вполне разумно само по себе и примечательно в качестве аксиомы, пока мы не сопоставим это положение с аксиомой, на которой настаивалось за несколько страниц перед этим; другими словами — словами, которые я уже ранее употреблял, — пока мы не распробуем это логикою собственного возвестителя аксиом. «Дерево, — уверяет мистер Милль, — должно быть деревом или не деревом». Прекрасно: а теперь, да будет мне позволено спросить его почему. На этот маленький вопрос есть только один ответ — я зову любого из живущих изобрести другой. Единственный этот ответ таков: — «Потому что мы находим это невозможным понять, что дерево может быть чем-нибудь кроме дерева или не дерева». Вот, повторяют, единственный ответ мистера Милля — он не будет притязать на внушение другого; и, однако же, согласно с собственным его показанием, его ответ ясно есть вовсе не ответ — ибо не потребовал ли он уже от нас допустить, как аксиому, что способность или неспособность понять ни в каком случае не может быть принята как мерило аксиомной истины? Таким образом, вся — абсолютно вся его аргументация — на море без руля. Пусть не указывают, что исключение из общего правила должно быть сделано в тех случаях, где «невозможность понять» столь особливо велика, как когда нас призывают понять, что дерево есть и дерево и не дерево. Пусть не пытаются, говорю я, настаивать на такой глупости; ибо, во-первых, нет степеней «невозможности», и таким образом, никакое невозможное представление не может быть более особливо невозможным, чем другое невозможное представление: во-вторых, мистер Милль сам, без сомнения, — после окончательного рассмотрения самым четким и самым основательным образом, — устранил всякую возможность исключения — взнесенностью своего положения, что ни в каком случае способность или неспособность понять не может быть принята как мерило аксиомной истины; в-третьих, если бы даже исключения были вообще допустимы, нужно показать, каким образом какое-либо исключение допустимо здесь. Что дерево может быть сразу и деревом и не деревом, это мысль, которую ангелы или дьяволы могут принять и которую, без сомнения, многие из земных бедламитов или трансценденталистов принимают.
Но если я ссорюсь с этими древними, — продолжает автор письма, — это не столько по причине прозрачной легковесности их логики — которая, говоря на чистоту, была безосновной, ничего не стоящей и совершенно фантастической, — сколько по причине их широковещательного и напыщенного возбранения всех других дорог к Истине, кроме двух узких и кривых тропинок — по одной полэти, по другой волочиться, — каковыми, в своем невежественном извращении, они осмеливались тюремно ограничить Душу — Душу, которая ничего так не любит, как парить в тех областях безграничной интуиции, внутрезоркости, которые столь крайне не знают пути.
Между прочим, дорогой мой друг, не очевидность ли это умственного рабства, наложенного на этих лицемерных людей их Хогами и Рамами, что, несмотря, на вечную болтовню их ученых о дорогах к Истине, никто из них не наткнулся, хотя бы случайно, на то, что мы воспринимаем столь четко как самую широкую, самую прямую, и наиболее удобную из всех путей-дорог — большую проезжую дорогу, — великолепный торный путь Сообразного? Не удивительно ли, что они опустили вывести из дел Бога то жизненно важное соображение, что совершенная сообразность, согласование не может быть ничем иным, как абсолютною истиной? Как ясно, как быстро шествие наше вперед, после запоздалого возвещения этого положения! С помощью него исследование было вырвано из рук подземных кротов и отдано как долг, скорее чем как задача, истинным — единственно истинным — мыслителям, людям, соединяющим общую образованность с пламенным воображением. Эти последние, наши Кеплеры, наши Лапласы — «предаются умозрениям», «строят теории», — это суть точные термины; не можете ли вы вообразить вопль презрения, которым бы их встретили наши предки, если бы им было возможно заглянуть через мое плечо, пока я пишу? Кеплеры, повторяю я, предаются умозрениям, теориям — и их теории лишь исправляются (сводятся, просеиваются — очищаются мало-помалу от мякины несообразности), пока наконец они не являют себя как незагроможденная Сообразность, Согласованность, — сообразность, которую и глупейший допустит, ибо эта сообразность есть абсолютная и бесспорная Истина.
Я часто думал, друг мой, что это должно было весьма озадачить данных догматиков тысячу лет тому назад, определить, идя по какой из двух прославленных дорог, криптограф достигает разрешения самых сложных шифров — или по какой из них Шампольон привел человечество к тем важным и бесчисленным истинам, которые в течение столь многих столетий лежали схороненными среди фонетических иероглифов Египта. В особенности не причинило ли бы этим лицемерам кое-каких хлопот определить, по какой из их двух дорог была достигнута самая важная и возвышенная из всех их истин — факт тяготения? Ньютон вывел эту истину из законов Кеплера. Кеплер допускал, что эти законы он угадал, — эти законы, исследование которых открыло величайшему из британских астрономов это правило, основу всякого (существующего) физического правила, заходя за которое, мы вступаем сразу в туманное царство Метафизики. Да! Эти жизненные законы Кеплер угадал — то есть он вообразил их. Если б его спросили, дедуктивною или индуктивною дорогой он дошел до них, его ответ мог бы гласить: «я ничего не знаю о дорогах — но я знаю сложную машину Вселенной. Вот она. Я ухватил ее моею душой — я достиг до нее простою силой интуиции». Увы, бедный невежественный старик! Не мог ли бы какой-нибудь метафизик сказать ему, что то, что он назвал «интуицией», было лишь убеждением, получившимся из дедукций или индукции, поступательный ход которых был столь теневой, что ускользнул от его сознания, увернулся от его рассудка или посмеялся над его способностью выражения? Этакая жалость, что какой-нибудь «моральный философ» не просветил его насчет всего этого! Как бы это утешило его на смертном его одре, если бы он узнал, что вместо того, что он шел интуитивно и, таким образом, неблагопристойно, он, в действительности, поступил совсем законно и соблюл полный декорум — то есть двигался по хогговскому, или, по крайней мере, по рамовскому в обширные чертоги, где скрываются, мерцая, не хранимые и доселе нетронутые смертной рукой, не узренные смертным оком, непогубимые и бесценные тайны Вселенной!
Да, Кеплер был существенным образом теоретик; но этот титул, ныне столь священный, был в эти древние времена означением крайне презрительным. Это только теперь люди начинают ценить того божественного старца — сочувствовать пророческой и поэтической рапсодии его вечно-памятных слов. Что до меня, — продолжает неизвестный автор письма, — «я горю священным огнем, когда я только думаю о них, и чувствую, что я никогда не устану их повторять», — В заключение этого письма да будет нам дано истинное наслаждение переписать их еще раз: «Я не беспокоюсь о том, будет ли читаться мое произведение ныне или потомством. Я могу столетие подождать читателей, если сам Бог шесть тысяч лет ждал одного зрителя. Я ликую. Я похитил золотую тайну египтян. Я хочу услаждаться моим священным исступлением».
Здесь кончаются мои выдержки из этого весьма необъяснимого и, быть может, несколько дерзкого послания; и, быть может, было бы безумием пояснять, в каком-либо отношении, химерические, чтобы не сказать революционные, фантазии автора — кто бы он ни был, — фантазии, столь резко враждующие с благопринятыми и благоустановленными мнениями этого века. Приступим же опять к законному нашему тезису — Вселенной.
Этот замысел допускает выбор между двумя способами рассуждения: мы можем восходить или исходить. Начиная с нашей собственной точки зрения, с Земли, на которой мы стоим, мы можем перейти к другим планетам нашей системы, оттуда к Солнцу, оттуда к нашей системе, рассматриваемой собирательно, и оттуда, через другие системы, неопределенно вовне; или, начиная на высоте с какой-нибудь точки, так определенной, как мы это можем сделать или вообразить, мы можем нисходить до обиталища Человека. Обычно, то есть в заурядных рассуждениях по астрономии, усвоен, с некоторыми оговорками, первый из двух этих способов: это на основании того очевидного довода, что раз астрономические данные только, и первоосновы, являются предметом исследования, таковая цель наилучше достигается при поступательном шествии от наиболее известного, ибо близкого, впредь до точки, где всякая достоверность теряется в отдаленном. Для моей настоящей цели, однако, для того, чтобы сделать ум способными получить, как бы издали и с одного взгляда, отдаленное представление самоотдельной Вселенной, — ясно, что нисхождение от малого к великому — до крайних пределов от средоточий (если б мы могли установить какое-нибудь средоточие), — к концу от начала (если б мы могли вообразить какое-нибудь начало), было бы путем предпочтительным, ежели бы не трудность, если не невозможность, представить этим путем неастрономически мыслящему картину сколько-нибудь постижимую касательно таких соображений, которые включены в количество — то есть, в число, величину, и расстояние.
Но отчетливость — понимаемость во всех отношениях — есть первичная черта в общем моем замысле. В предметах важных лучше быть в доброй мере многословным, нежели, хоть сколько-нибудь темным. Неясность есть качество несоприсутствующее в каком-либо предмете самом по себе. Все сходно, в легкости понимания, для того, кто приближается к чему-нибудь по соразмеренным — в должной степени — ступеням. Лишь потому, что, тут и там, забывчиво пропустили ступеньку на нашей дороге к дифференциальному исчислению, оно не столь же совершенно просто, как какой-нибудь сонет мистера Соломона Сисо.
Итак, чтобы не допускать никакой возможности для лжепонимания, я считаю благопригодным говорить так, как если бы даже наиболее явные очевидности, относящиеся к астрономии, были неизвестны читателю. Сочетая два способа рассуждения, на которые я указывал, я задаюсь целью воспользоваться выгодами, свойственными каждому, и совсем особенно — повторением частностей, которое будет неизбежным, как следствие замысла. Начиная с нисхождения, я оставлю для возвращения вверх те необходимые соображение о количестве, на которые намек был уже сделан.
Начнем же сразу с этого самого простого из слов — «Бесконечность». Это слово, так же как слова «Бог», «дух», и некоторые другие выражения, коих равнозначащие существуют на всех языках, отнюдь не есть выражение какой-нибудь мысли, а лишь некое усилие, устремленное к ней. Оно есть замена возможной попытки невозможного понятия. Человек нуждался в означении, которым мог бы указать на направление этого усилия — облако, за которым находился навсегда невидимый предмет его попытки. Кратко говоря, требовалось слово, с помощью которого одно человеческое существо могло бы сразу вступать в соотношение с другим человеческим существом и с известным устремлением человеческого разума. Из такой потребности возникло слово «Бесконечность»; оно изображает, таким образом, лишь мысль некоторой мысли. Что касается этой бесконечности, ныне рассматриваемой, — бесконечности пространства, — мы часто слышим, как говорится, что «ум допускает эту мысль, соглашается на нее, принимает ее — по причине большей трудности, которая сопровождает понятие границы». Но это просто-напросто одна из тех фраз, которыми даже глубокие мыслители, с незапамятных времен, при случае с удовольствием обманывают самих себя. Закорючка скрыта в слове «трудность». «Ум, — говорят нам, — «принимает мысль о безграничном в силу большей трудности, которую он находит в том, чтобы принять мысль об ограниченном пространстве». Но, если бы данное предложение было лишь честно выражено, его бессмыслица сразу сделалась бы прозрачной. Ясно, что в данном случае существует не простая трудность. Задуманное утверждение, если его выразить согласно его замыслу, и без софистики, будет гласить: — «Ум допускает мысль о безграничном, в силу большей невозможности принять мысль об ограниченном пространстве».
Сразу должно быть очевидно, что тут не вопрос о двух утверждениях, между относительною вероятностью которых ум призван выбирать, — и не о двух аргументах идет речь, коих относительная пригодность должна быть определена, — разговор идет о двух понятиях прямо противоречивых, и каждое из двух понятий открыто признано невозможным, и предполагается, что одно из них разум способен принять по причине большей невозможности принять другое. Выбор делается не между двумя трудностями: воображают просто-напросто, что он должен быть сделан между двумя невозможностями. Но, что до первого, там есть степени, в последнем их нет — как в точности на это уже указал наш заносчивый автор письма. Задача может быть более или менее трудной; но она или возможна, или невозможна — степеней тут нет. Могло бы быть более трудным опрокинуть Анды, нежели муравейник; но не может быть более невозможным уничтожить вещество одного, нежели вещество другого. Человек может подскочить на десять футов с меньшею трудностью, нежели на двадцать, но невозможность того, чтобы он подскочил к Луне, ни чуточки не меньше, чем невозможность его скачка к Сириусу.
Так как все это не отрицаемо; так как выбор, представляющийся уму, должен быть сделан между невозможностями понятия; так как одна невозможность не может быть больше, чем другая; и так как, следственно, одно не может быть предпочтено другому, — философы, которые не только принимают, на упомянутых основаниях, человеческую мысль о бесконечности, но, на основании такой предположенной мысли, самую бесконечность, — явно стараются доказать, что одна невозможная вещь возможна, если они показывают, что другая вещь — тоже невозможна. Это, скажут, нонсенс — бессмыслица, и, быть может, оно так и есть; поистине, я думаю, что это перворазрядный нонсенс, но я только отказываюсь от всех притязаний, чтобы этот нонсенс был моим.
Однако же самый прямой способ явить ложность философского доказательства в данном вопросе есть простое указание на то касающееся его обстоятельство, которое доселе было совершенно просмотрено, — то обстоятельство, что указанное доказательство содержит в своем предложении и свой довод, и свое опровержение. «Ум побуждаем, — говорят теологи и другие, — допустить Первую Причину превосходящей трудностью, которую он испытывает для допущения причины за причиной без конца». Закорючка, как и раньше, заключается в слове «трудность», но здесь — что она хочет поддержать? Первую Причину. Что же есть Первая Причина? Предельное окончание причин. Что же есть предельное окончание причин? Конечность — Конечное. Таким образом, одна закорючка в двух рассуждениях Бог знает сколькими философами была применена, чтобы утверждать сегодня Конечность, а нынче Бесконечность; нельзя ли ее применить для поддержки и чего-нибудь еще? Что касается закорючек, они по крайней мере нестерпимы. Но, чтобы покончить с ними; что они доказывают в одном случае, есть тождественное ничто, которое они доказывают в другом.
Разумеется, никто не предположит, что я препираюсь здесь о безусловной невозможности того, что мы пытаемся указать в слове «Бесконечность». Моя задача лишь показать безумие попытки доказывать самую Бесконечность или даже понятие о ней каким-либо таким бессвязно бормочущим способом умозаключения, как тот, который обычно применяется.
Тем не менее, как отдельной личности, да будет мне позволено сказать, что я не могу постичь Бесконечность, и, я убежден, не может ни одно человеческое существо. Разум, который не вполне самосознателен, не привык к глядящему внутрь рассмотрению собственных своих сложных действий, нередко заблудится, это верно, и предположит, что он имел представление того, о чем мы говорим. В усилии составить это представление мы идем шаг за шагом, мы воображаем точку за точкой, еще и еще; и пока мы продолжаем усилие, действительно, может быть сказано, что мы устремляемся к образованию замысленного представления; причем сила впечатления, которое мы, воистину, образуем или образовали, находится в прямом отношении к длительности, в течение каковой мы осуществляем эту умственную попытку. Но прекращая попытку — завершив (как мы думаем) помысел, дав (как мы предполагаем) заключительный удар кисти представлению, мы сразу опрокидываем все сооружение нашей фантазии, успокоившись на какой-нибудь конечной, и потому, определенной, точке. Этого обстоятельства мы, однако, не усматриваем, по причине полного совпадение во времени, между окончательной остановкой на предельной точке и действием прекращения мышления. Пытаясь, с другой стороны, выработать представление ограниченного пространства, мы лишь даем обратный ход тем приемам, которые увлекают нас в невозможность.
Мы верим в некоего Бога. Мы можем верить или не верить в конечное или бесконечное пространство; но наше верование, в таких случаях, более подходящем образом обозначается как вера, и это есть обстоятельство совершенно отличное от того собственно верования — от того умственного верования, — которое предполагает мыслительное представление.
Дело в том, что при указании на какое-либо выражение из того разряда, к которому принадлежит «Бесконечность» — разряд, служащий для изображения мыслей мысли, — тот, кто имеет право сказать, что он вообще мыслит, чувствует себя призванным не принять какое-нибудь представление, а просто устремить свое умственное зрение к какой-нибудь данной точке на мыслительном небосводе, где находится некая туманность, которой не суждено никогда быть разрешенной. Разрешить ее — на самом деле — он и не делает никакого усилия; потому что быстрым чутьем он постигает не только невозможность, но, поскольку это касается человеческих замыслов, несущественность ее разрешения. Он постигает, что Божество не замыслило ее для того, чтобы быть ей разрешенной. Он видит сразу, что она находится вне человеческого мозга и даже как — если не в точности почему — она находится вне его. Есть люди, я знаю, которые, занимаясь попытками достичь недостижимого, очень легко приобретают повторным употреблением словоговорения, пускаемого ими в обращение, некоторого рода славу каракатицы за глубину, среди тех мыслителей-мыслящих-что-они-мыслят, для которых темнота и глубина суть синонимы; но тончайшее свойство Мысли — это ее самопостигание; и с некоторою малой игрой слов может быть сказано, что никакой туман разума не в состоянии быть большим, чем тот, который, простираясь до самых пределов мыслительной области, закрывает даже эти самые пределы от постижения.
Теперь будет понятно, что, употребляя слова «Бесконечность Пространства», я не призываю читателя принять невозможное представление о какой-нибудь абсолютной Бесконечности. Я просто говорю о предельно постижимом протяжении «пространства», о теневой и колеблющейся области, то сжимающейся, то возрастающей в соответствии с колеблющейся энергией воображения.
До сих пор Звездная Вселенная всегда рассматривалась как совпадающая с Вселенной собственно, как я определил ее в начале этого рассуждения. Прямо или косвенно всегда принималось — по крайней мере с самой зари постижимой астрономии, — что, если бы для нас было возможно достичь какой-нибудь данной точки в пространстве, мы все продолжали бы видеть, со всех сторон вокруг нас, нескончаемую последовательность звезд. Это была незащитимая мысль Паскаля, когда, делая, быть может, самую удачную попытку из всех когда-либо сделанных, для того чтобы перефразировать представление, к которому мы с борьбой устремляемся в слове «Вселенная», он сказал: «Это есть сфера, центр которой везде, а окружность нигде». Но хотя это замысленное определение, в действительности, не есть определение Вселенной звезд, мы можем принять его, с некоторой мыслимой оговоркой, как определение (достаточно строгое для всех прикладных целей) собственно Вселенной — то есть Вселенной Пространства. Итак, эту последнюю будем рассматривать как «сферу, центр которой везде, а окружность нигде». Действительно, в то время как мы находим невозможным вообразить конец, в пространстве, для нас нет никакого затруднения нарисовать себе какое-либо из бесконечности начал. Изберем же как исходную нашу точку Божество. Об этом Божестве, в самом себе, лишь тот не безрассуден, лишь тот не нечестив, кто не возвещает — ничего. «Nous ne connaissons rien, — говорит барон де Бильфельд. — Nous ne connaissons rien de la nature ou de I'essence, de Dieu: pour savoir ce qu il est il faut eire Dieu meme». — «Мы не знаем абсолютно ничего о природе или сущности Бога: чтобы постичь то, что он есть, мы должны были бы сами быть Богом».
«Мы должны были бы сами быть Богом!» В то время как эти столь поразительные слова еще звучат в моих ушах, я дерзаю, однако, вопросить: что, наше теперешнее неведение Божества, есть ли оно то неведение, на которое душа осуждена вековечно?
Удовольствуемся, однако, предположив сейчас, что Им — по крайней мере теперь Непостижимым, — Им — допуская его как Дух, то есть, как не Вещество (различие, которое для всяких постижимых замыслов будет заменять определение), — Им, существующим как Дух, было создано или сделано из Ничего силою его Воления (в некоторой точке Пространства, которую мы примем за средоточие, в некоторой дали времен, в каковую мы не дерзаем заглянуть, но, во всяком случае, безмерно далекой), — Им, повторяю, предположим, было создано — Что? Это жизненно важная эпоха в наших соображениях. Что мы вправе, что одно мы в праве предполагать как то, что было первично и единственно создано?
Мы достигли точки, где лишь Интуиция, взгляд внутрь, может помочь нам — но да позволено мне будет напомнить мысль, на которую я уже намекал как на единственную, которая может надлежащим образом определить взгляд внутрь. Это не что иное, как убеждение, возникающее из тех наведений или выведений, поступательный ход которых есть настолько теневой, что ускользает от нашего сознания, уклоняется от нашего разума или противоборствует нашей способности выражения. С таким уразумением я ныне утверждаю, что некий взгляд внутрь, совершенно неудержимый, хотя неизъяснимый, понуждает меня к заключению, что то, что Бог первоначально создал, что то Вещество, которое, силою своего Воления, он сделал из своего духа, или из Ничего, не могло быть ничем иным, кроме Вещества в его предельно постижимом состоянии — чего? — Простоты?
Это будет единственным безусловным допущением моего рассуждения. Я употребляю слово «допущение» в его повседневном смысле; однако же я утверждаю, что даже это мое первоначальное предположение очень-очень далеко на самом деле от того, чтобы быть действительно простым допущением. Ничто никогда не было более достоверно — никакое человеческое заключение никогда, в действительности, не было более правильно, более строго выведено, — но увы! поступательный ход вывода находится за пределами человеческого рассмотрения — во всяком случае, за пределами выразимости на человеческом языке.
Попытаемся теперь постичь, чем должно было быть Вещество, когда оно находилось или если оно находилось в своем безусловном крайнем состоянии Простоты. Здесь рассудок тотчас улетает к Бесчастичности — к некоторой частице — к одной частице — к частице одного рода — одного свойства — одной природы — одной величины — одной формы — к некоторой частице, поэтому, «без формы и пустоты» — к частице положительно, частице во всех точках, — к частице абсолютно единственной, самоотдельной, нераздельной и не неделимой только потому, что Он, который создал ее силой своей Воли, может бесконечно менее энергическим проявлением той же самой Воли, само собою разумеющимся образом, разделить ее.
Итак, Единство есть все, что я предрешаю относительно первично созданного Вещества; но я предлагаю показать, что это Единство есть основа изобильно достаточная для того, чтобы объяснить устроение, существующие явления и явно неизбежное уничтожение по крайней мере вещественной Вселенной.
Волением в бытие первичная частица довершила деяние или, более точно, представление Мироздания. Мы обратимся теперь к конечной цели, для которой, как нам надо предположить, Частица созидала — то есть, к конечной цели, насколько наши соображения еще могут делать нас способными видеть ее, — к построению Вселенной из нее, Частицы.
Это построение осуществилось через понуждение первично и потому правильно Единого в неправильное состояние Многих. Действие такого свойства включает в себя противодействие. Рассеяние из Единства включает в себя как условие устремление к возвращению в Единство — устремление неискоренимое, пока оно не удовлетворено. Но об этом я буду говорить более подробно позднее.
Допущение безусловного Единства в первичной Частице включает допущение бесконечной делимости. Итак, предположим, что Частица лишь не целиком истощена рассеянием в Пространство. Из одной частицы, как из центра, предположим, сферически излучается по всем направлениям — на безмерные, но еще определенные расстояния в первоначально пустом пространстве — известное, невыразимо большое, однако же ограниченное число невообразимых, однако же не бесконечно малых атомов.
Теперь, когда эти атомы так рассеяны, или после того как они рассеяны, какие условия их возможно нам — не предположить, но вывести из рассмотрения как их источника, так и свойства замысла явного в их рассеянии? Так как Единство их источник и отличие от Единства есть свойство замысла, явленное в их рассеянии, мы уполномочены предположить, что это свойство по крайней мере общим образом сохраняется через весь замысел и образует часть самого замысла — то есть мы будем уполномочены помыслить беспрерывные отличия, во всех отношениях, от единичности и простоты происхождения. Но на таких основаниях вправе ли мы вообразить атомы разнородными, несхожими, неравными и неравноотстоящими? Более подробно: должны ли мы считать, что нет двух атомов, которые, при их рассеянии, были бы той же самой природы, или той же самой формы, или той же самой величины, и что, после выполнение их рассеяния в Пространство, должно ли абсолютно неравное отстояние, каждого от каждого, быть помыслено о них всех? При таком распорядке, при таких условиях мы самым легким и немедленным образом понимаем последовательное, наиболее выполнимое приведение в действие, до завершенности, какого-либо замысла, подобного мной указанному замыслу разности из единства — различия из самости — разнородности из однородности — сложности из простоты — словом, предельно возможной множественности отношения из четко безотносительного Единого. Без сомнения, поэтому мы были бы уполномочены принять все мною упомянутое, если бы не размышление, что, во-первых, лишнее действие несовместно с каким-либо Божеским Деянием; и что, во-вторых, предположенная цель, по-видимому, так же легко достижима, когда некоторые из упоминаемых условий опущены в начале, как и тогда, когда все они понимаются немедленно существующими. Я разумею, что некоторые включены в остальные или так мгновенна их последовательность, что различие не может быть оценено. Различие в величине, например, будет сразу получено через устремление одного атома к другому, в предпочтение к третьему, по причине особого неравного отстояния; что нужно понять как частичные неравные отстояния между центрами количества в соседних атомах различной формы — обстоятельство отнюдь не находящееся в противоречии с равным вообще распределением атомов. Различие рода, кроме того, легко постичь как простое следствие различия величины и формы, беря их, более или менее, слитно; на самом деле, раз Единство Частицы собственно подразумевает абсолютную однородность, мы не можем вообразить атомы, в их рассеянии, отличающимися по роду, не воображая в то же время особое проявление Божеской Воли при испускании каждого атома, для целей совершения в каждом перемены его существенной природы, — мысль настолько фантастичную тем менее можно лелеять, что указанная цель, как это явствует, сполна достижима без такого подробного и тщательного вмешательства. Мы понимаем поэтому в целом, что было бы лишним и, следовательно, не философическим предрешать об атомах, касательно их целей, что-нибудь большее, чем различие формы при их рассеянии, с особым неравным отстоянием после этого, — все другие различия сразу возникают из этих, при самых первых свершениях построения массы, громады; мы, таким образом, устанавливаем Вселенную на чисто геометрическом основании. Конечно, отнюдь не представляется необходимым принимать безусловное различие даже формы между всеми излучившимися атомами — так же как безусловное особое неравное отстояние каждого от каждого. Мы должны только постичь, что нет ни соседствующих атомов схожей формы, ни атомов, которые могут когда-либо сближаться — ранее их неизбежного воссоединения в конце. Хотя непосредственное и беспрерывное устремление разъединенных атомов к возвращению в их правильное единство подразумевается, как я сказал, в их неправильном рассеянии, все же ясно, что это устремление должно оставаться без последствия — стремление и не больше, до тех пор пока рассеивающая энергия, прекращая свое действие, не оставит его, устремление, свободным искать своего удовлетворения. Божеское деяние, однако же, будучи рассматриваемо как определенное и прерванное по выполнении рассеяния, делает нам понятным сразу противодействие — другими словами, удовлетворимое стремление разъединенных атомов вернуться в Одно.
Но раз рассеивающая энергия устранена и противодействие начало споспешествовать окончательному замыслу — именно, наивозможно большего отношения, — этот замысел подвергается теперь опасности быть несовершенным в частях, благодаря как раз этому самому стремлению к возврату, которое должно осуществлять его выполнение вообще. Множественность есть цель; но нет ничего, дабы удерживать ближайшие атомы от того, чтобы они немедленно не ринулись друг к другу, в силу ныне удовлетворимого устремления, прежде выполнения какой-либо из целей, задуманных во множественности, — и не слились между собою в полное единство; нет ничего, что помешало бы сцеплению различных единичных громад, в различных точках пространства — другими словами, ничего, что противоборствовало бы скоплению различных громад, из коих каждая есть безусловно Одно.
Для действительного и цельного выполнения общего замысла мы видим, таким образом, необходимость в некотором отталкивании с ограниченной способностью — в разделяющем что-то, которое, по устранении рассеивающего Воления, в одно и то же самое время будет допускать приближение и возбранять соединение атомов, позволяя им бесконечно приближаться, в то же самое время возбраняя им положительное соприкосновение, — словом, нечто, имеющее власть до известной грани времен предупреждать их сращение, но не имеющее способности противоборствовать их срастанию в каком-либо отношении или степени. Отталкивающая сила, уже разсмотренная как особливо ограниченная в других отношениях, может быть рассматриваема, повторяю я, как имеющая власть предупреждать безусловное сращение лишь до некоторой известной поры. Если только мы не допустим, что алкание Единства среди атомов осуждено не быть удовлетворенным никогда; если только мы не представим, что то, что имело начало, не будет иметь конца — понятие, которое не может, действительно, быть принято, сколько бы мы ни говорили и ни грезили о том, что мы его принимаем, — мы вынуждены заключить, что воображенное нами отталкивающее влияние уступит в конце концов — под давлением совокупно применяемого Единоустремления, но никогда и ни в какой степени не до тех пор, как, по выполнении Божеских замыслов, такое совокупное применение совершится естественно, — уступит силе, которая в эту предельную пору будет верховною силой, как раз до требуемых размеров и, таким образом, позволит всемирное оседание в неизбежное, ибо первичное и потому правильное Одно. Условия, имеющие здесь быть примиренными, поистине трудны; мы даже не можем понять возможности их примирения; тем не менее кажущаяся невозможность исполнена блестящих внушений.
Что это отталкивающее нечто действительно существует, мы видим. Человек не применяет и не знает силы достаточной, чтобы привести два атома в соприкосновение. Это есть лишь хорошо установленное положение о непроницаемости вещества. Всякий опыт доказывает его — всякая философия допускает. Замысел отталкивания — необходимость его существования — я попытался показать; но от всякой попытки исследования его природы я благоговейно воздержался; это — на основании внутреннего убеждения, что начальная та основа строго духовна, что она находится в уюте непроницаемом для нашего теперешнего понимания, закутана в рассмотрении того, что ныне, в нашем человеческом состоянии, не может быть рассматриваемо — в рассмотрении Духа в себе. Я чувствую, словом, что здесь вмешался Бог, и здесь только, потому что здесь, и здесь только, узел требовал вмешательства Бога.
На самом деле, между тем как стремление рассеянных атомов к возвращению в Единство будет признано сразу как основное правило ньютоновского тяготения, то, о чем я говорил, как об отталкивающем влиянии, предписывающем границы для (немедленного) удовлетворения того стремления, будет понимаемо как иго, что мы в повседневности называем то теплом, то электричеством, то магнетизмом, являя наше неведение таинственно величественного свойства его этим словесным колебанием в попытках его определить.
Называя его лишь на данное мгновение электричеством, мы знаем, что всякое опытное рассмотрение электричества дало, как конечность, основу или кажущуюся основу разнородности. Только там, где вещи различаются, проявляется электричество; и можно предполагать, что они никогда не различаются там, где оно не развивается, по крайней мере явно. Но этот вывод находится в полнейшем соответствии с тем, до чего я дошел не путем опытным. Замысел отталкивающего влияния, как я допустил, предупреждает немедленное Единство среди рассеянных атомов; и эти атомы изображены как различные один от другого. Различие есть их природа — их сущность, — совершенно так же как неразличие есть существенное свойство их движения. Итак, когда мы говорим, что попытка соединить два атома вызвала бы усилие, со стороны отталкивающего влияния, предупредить соприкосновение, мы можем с таким же удобством употребить строго обратимое предложение, гласящее что какая-либо попытка соединить какие-либо два различия будет иметь следствием развитие электричества. Все существующие тела, конечно, составлены из этих атомов в близком их соприкосновении, и должны поэтому быть рассматриваемы как простые сборища больших или меньших различий; и сопротивление, оказываемое отталкивающим духом, при попытке соединить какие-либо два подобные сборища, было бы в прямом отношении к двум итогам различий в каждом, выражение чего, вкратце, будет равносильно таковому: количество электричества, развивающегося при сближении двух тел, пропорционально различию между относительными суммами атомов, из коих эти тела состоят. Что нет двух тел абсолютно подобных, это есть простое следствие из всего, что было здесь сказано. Электричество поэтому, существующее всегда, развивается каждый раз, когда какие-нибудь тела приводятся в соприкосновение, но проявляется только тогда, когда приводятся в соприкосновение тела достаточной различности.
К электричеству — продолжая в настоящее время так называть это — мы можем справедливо отнести различные физические проявления света, тепла и магнетизма; но гораздо менее подвержены мы ошибке, приписывая этой, чисто духовной, основе более важные явления жизненности, сознания и Мысли. Касательно данного предмета, однако, я должен здесь помедлить, чтобы указать, что эти явления, наблюдаемые ли вообще или в подробностях, кажутся развивающимися по крайней мере в прямом соотношении с разнородностью.
Отбросив теперь два эти двусмысленные выражения: «тяготение» и «электричество», — усвоим более точное определение: «притяжение» и «отталкивание». Первое есть тело; второе есть душа: первое вещественная, второе духовная основа Вселенной. Не существует других основ. Все явления сводимы к одному или другому или к сочетанию обоих. Столь строго это точно, столь целиком доказуемо, что притяжение и отталкивание суть единственные качества, через которые мы воспринимаем Вселенную — другими словами, через которые Вещество выявляется Разуму, — что для всех чисто доказательных целей мы вполне вправе допускать, что вещество существует только как притяжение и отталкивание, что притяжение и отталкивание суть вещество, что нет такого постижимого случая, в котором мы не могли бы употреблять выражение «вещество» и выражение «притяжение» и «отталкивание», взятые вместе, как равноценные и потому обратимые, выражения в логике.
Я только что сказал, что то, что я описал как стремление рассеянных атомов к возвращению в их первичное единство, могло бы быть рассматриваемо как основа ньютоновского закона тяготения; и на самом деле, представится лишь малая затруднительность для такого понимания, если мы взглянем на ньютоновское тяготение в общем оглядев его как на силу, побуждающую вещество отыскивать вещество, то есть когда мы не обращаем внимания на известный modus operandi ньютоновской силы. Общее совпадение удовлетворяет нас; но при ближайшем рассмотрении мы видим в частности многое, что кажется несовпадающим, и многое, в отношении чего совпадение по крайней мере не установлено. Например: ньютоновское тяготение, когда мы думаем о нем в некоторых его проявлениях, вовсе не является, по-видимому, устремлением к единству, но скорее является устремлением всех тел по всем направлениям — сочетание слов, видимо, выражающее устремление к рассеянию. Итак, здесь есть некоторое несовпадение. И еще: когда мы размышляем о математическом законе, управляющем ньютоновским устремлением, мы видим ясно, что никакого совпадения не выявилось относительно modus operandi, по крайней мере между тяготением, известным как существующее, и тем, по видимости, простым и прямым устремлением, которое я допустил.
В действительности, я дошел до такой точки, когда будет надлежащим усилить мою позицию, осуществив тот же прием обратным его ходом. Доселе мы рассуждали a priori, исходя из отвлеченного соображения Простоты как того качества, которое наиболее правдоподобно определяет первичное действие Бога. Посмотрим теперь — что, установленные факты ньютоновского тяготения не доставят ли нам, a posteriori, некоторые законные наведения?
Что гласит ньютоновский закон? Что все тела притягиваются одно к другому с силою, соотносительной квадратам их расстояний. Я умышленно дал, прежде всего, обиходную версию закона; и признаюсь, что в ней, как и в большинстве других обиходных версий великих истин, мы находим мало чего внушающего. Усвоим же теперь более философское словоупотребление: каждый атом каждого тела привлекает каждый другой атом как своего собственного, так и каждого другого тела с силою, которая меняется обратно квадратам расстояний между притягивающим и притягиваемым атомом. Тут, на самом деле, целый поток внушения взрывается в уме.
Но рассмотрим отчетливо то, что Ньютон доказал — согласно с грубо иррациональными определениями доказательства, предписанного метафизическими школами. Он был понужден удовольствоваться указанием, как сполна движения некоторой воображаемой Вселенной, состоящей из притягивающих и притягиваемых атомов, подчиненных закону, который он возвестил, совпадают с движениями действительно существующей Вселенной, поскольку она подлежит нашему наблюдению. Таков был итог его доказательства, то есть таков был его итог, согласно с условным лицемерием «философии». Успехи его нагромоздили довод на довод — такие доводы, какие допускаются здравым рассудком, но доказательство самого закона, — упорствуют метафизики, — не было усилено ни в какой степени. «Зрительное, физическое доказательство» притяжения здесь, на Земле, в согласовании с ньютоновской теорией, было, однако же, наконец доставлено к великому удовлетворению некоторых из этих умственных ползучек. Это доказательство возникло попутно и случайно (как возникли почти все важные истины) из попытки удостовериться в средней плотности Земли. В знаменитых опытах Маскелина, Кэвендиша и Байи, преследовавших данную Цель, притяжение громады горы было увидено, почувствовано, смерено и найдено математически согласующимся с бессмертной теорией британского астронома. Но несмотря на это подтверждение того, что ни в каком подтверждении не нуждалось, несмотря на так называемое «подкрепление теории» так называемым «зрительным и физическим» доказательством, несмотря на характер этого подкрепления, — мысли относительно тяготения, которые даже действительно философски мыслящие люди не могут не питать в своем уме, и в особенности мысли о тяготении, которых держатся с самодовольствием люди заурядные, проистекают, насколько это видно, большею частью из рассмотрения основы, как они находят ее развитой. Но к чему тяготеет такое частичное рассмотрение, какого рода ошибке дает оно начало? На Земле мы видим и чувствуем только, что тяготение увлекает все тела к центру Земли. Никакой человек в обычных своих путях жизни не мог бы видеть или чувствовать что-нибудь другое, не мог бы постичь, что что-нибудь, где-нибудь имеет беспрерывное тяготеющее устремление в каком-либо другом направлении, кроме как к центру Земли; однако же (за одним исключением, которое будет указано позднее), это достоверность, что все земное (чтобы не говорить теперь о всем небесном) имеет устремление не только к средоточию Земли, но и кроме того — в каждом постижимом направлении.
Далее. Хотя о людях философски мыслящих нельзя сказать, что они заблуждаются с чернью по данному вопросу, они, тем не менее, неведомо для самих себя, позволяют себе быть захваченными чувством обыденной мысли. «Хотя в языческие вымыслы более не верят, — говорит Брайант в своей весьма ученой «Мифологии», — мы, однако, постоянно забываемся и делаем выводы из них как из существующих действительностей». Я разумею, что чисто чувственное восприятие тяготения, — как мы испытываем его на Земле, вводя человечество в заблуждение, вовлекает его в фантазии сосредоточивания или обособления его, — всегда заводило к этой фантазии даже самые мощные умы, беспрерывно, хотя и незаметно, уводя их прочь от действительного определения основы; таким образом, возбраняя им, до сего дня, осмотреть хотя беглым оглядом ту жизненную истину, которая находится в направлении диаметрально противоположном — за существенно определительными свойствами основы: каковы суть не свойства сосредоточивания и обособления, но всемирности и рассеяния. Эта «жизненная истина» есть Единство как источник явления.
Позвольте мне теперь повторить определение тяготения: каждый атом каждого тела привлекает каждый другой атом как своего собственного, так и каждого другого тела, с силою, которая меняется обратно квадратам расстоянии между притягивающим и притягиваемым атомом.
Здесь читатель да помедлит со мною на мгновение в созерцании чудесной, несказанной, совершенно невообразимой сложности отношения, подразумеваемой в той достоверности, что каждый атом притягивает всякий другой атом, — подразумеваемой просто в этой достоверности притяжения, без отношения к закону, или способу, которым притяжение проявляется, подразумеваемой просто в том, что каждый атом притягивает всякий другой атом вообще, в запутанности атомов столь многочисленных, что те атомы, которые составляют одно пушечное ядро, вероятно, превышают, в простом вопросе числа, все звезды, составляющие строение Вселенной.
Если бы мы, просто-напросто, открыли, что каждый атом стремится к одной какой-нибудь излюбленной точке — к какому-нибудь особливо притягательному атому, — мы и тогда натолкнулись бы на открытие, которое само по себе с достаточностью могло бы заполнить наш ум. Но что именно призывают нас постичь в действительности? Что каждый атом притягивает — сочувствует тончайшим движениям всякого другого атома, и каждому и всем в одно и то же самое время, и навсегда, и согласно с определенным законом, сложность которого, даже будучи рассматриваема только сама по себе, крайне превышает захват человеческого воображения. Если я предложу удостовериться во влиянии одной пылинки в солнечном луче на ее соседнюю пылинку, я не могу выполнить мой замысел, не сочтя и не взвесив предварительно все атомы во Вселенной и не определив точное положение их всех в такой-то особенный их миг. Если я дерзну переместить, даже на миллиардную часть дюйма, микроскопическое пятнышко пыли, лежащее сейчас на кончике моего пальца, то каково есть свойство этого поступка, на который я дерзнул? Я совершил деяние, которое сотрясает Луну на ее пути, которое заставляет Солнце не быть более Солнцем и которое меняет навсегда участь множественных мириад звезд, что мчатся и пылают в величественном присутствии их Творца.
Такие мысли — понятия такие, как эти, — немыслеподобные мысли, мечтания души скорее, чем заключение или даже соображение разума, — мысли, повторяю я, такие как эти, суть единственные, какие мы можем надеяться успешно поддерживать в нашем усилии ухватить великую основу — Притяжение.
Но с такими мыслями, с таким видением чудесной сложности Притяжения, четко возникшим в уме, пусть лицо правоспособное мыслить о подобных предметах прикоснется к задаче вообразить какую-нибудь основу наблюденных явлений — условие, из которого они возникают.
Столь очевидное братство среди атомов не указывает ли на общность происхождения? Сочувствие столь всегосподствующее, столь неискоренимое и столь сполна безотносительное, не внушает ли мысли об общем отчестве как его источнике? Одна крайность не побуждает ли разум к другой? Бесконечность деления не приводит ли к крайности неделимости? Полнота сложного не указывает ли на совершенство простого? Не то, что атомы, как мы их видим, разделены или что они сложны в своих отношениях, но что они непостижимо разделены и несказанно сложны, — на что я теперь указываю, это на крайность их условий, скорее чем на самые условия. Словом, не потому ли, что атомы были, в какую-то отдаленную пору времени, даже более чем вместе, не потому ли, что первично, а следовательно, закономерно, они были Одно, — теперь во всех обстоятельствах, во всех точках, во всех направлениях, всеми способами приближения, во всех отношениях и при всех условиях они с борьбою устремляются назад к этому абсолютному, к этому безотносительному, к этому безусловному Одному? Кто-нибудь может спросить меня здесь: «Почему, раз атомы с борьбою стремятся назад к Одному, мы не видим и не определяем Притяжение как «просто общее стремление к какому-нибудь средоточию?» Почему в особенности ваши атомы — атомы, которые вы описываете как излученные из одного средоточия, — сразу, по прямой линии, не устремляются назад к центральной точке их происхождения?»
Я отвечаю, что они устремляются — как это будет явственно показано; но что причина, их к этому побуждающая, совершенно безотносительна до центра как такового. Они все стремятся прямолинейно к некоторому средоточию, по причине шарообразности, с которою они были излучены в пространство. Каждый атом, образуя один из вообще единообразных шаров атомов, находит, конечно, больше атомов в направлении к средоточию, нежели в каком-либо ином направлении, и в этом направлении он устремлен, но не потому так устремлен, что центр есть точка его происхождения. Не около какой-нибудь точки атомы собираются. Не с какой-нибудь местностью, в прямом ли, или отвлеченном смысле, связаны они, как я предполагаю. Ничто подобное местоположению не может быть помыслено как их происхождение. Их источник лежит в основе, в Единстве. Это — их утраченный родитель. Этого они ищут всегда, немедленно, по всем направлениям, где бы оно ни могло быть найдено, хотя бы частично, умиротворяя таким образом, в некоторой мере, неискоренимое устремление, находящееся на пути к совершенному его удовлетворению в конце. Из всего этого следует, что какая-либо основа, которая будет соответственной для объяснения закона или modus operandi притягательной силы вообще, объяснит этот закон в частности, то есть какая-либо основа, которая покажет, почему атомы должны стремиться к их общему центру излучения с силою, обратно пропорциональной квадратам расстояний, может быть допустима как удовлетворительно объясняющая в то же самое время устремление, согласно тому же самому закону, этих атомов каждого к каждому, потому что устремление к средоточию есть просто устремление каждого к каждому, а не какое-либо устремление к средоточию как к таковому. Таким образом, может быть видимо, в то же самое время, что установление моих положений не включало бы никакой необходимости видоизменения в выражениях ньютоновского определения Тяготения, которое гласит, что каждый атом притягивает каждый другой атом и т. д. — и возглашает лишь это; но (все при том условии, что мое положение, в конце, допустимо представляется ясным) некоторого заблуждения можно было бы при случае избегнуть в дальнейших успехах Знания, если б было усвоено более полное словоупотребление, например: «Каждый атом устремляется ко всякому другому атому… и пр., с силою… и пр.: общее следствие есть устремление всех, с силой подобною, к некоторому общему средоточию».
Обратный ход наших рассуждений привел нас, таким образом, к тождественному заключению; но в то время как в одном рассуждении взгляд внутрь был исходной точкой, в другом он был целью. Начиная первое странствие, я мог только сказать, что, с неудержимым внутренним умозрением, я чувствую, что Простота была отличительным свойством первичного действия Бога, кончая второе, я могу только возгласить, что с неудержимой внутрезоркостью я постигаю, что Единство было источником наблюденных явлений ньютоновского Тяготения. Таким образом, согласно школам, я не доказываю ничего. Так да будет: мой замысел лишь внушать и убеждать через внушение. Я с гордостью ведаю, что существуют некоторые из наиболее глубоких и тщательно осмотрительных человеческих разумов, которые не могут не удовольствоваться изобильно моими внушениями. Для этих разумов — как для моего собственного — нет математического доказательства, каковое могло бы доставить наименьший добавочный истинный довод великой Истины, которую я выдвинул — Истину Первоначального Единства как источника, как основы Всемирных Явлений. Что касается меня, я не так уверен в том, что я говорю и вижу, — я не так уверен в том, что мое сердце бьется и что моя душа живет, — в том, что завтрашнее солнце взойдет — некое вероятие, которое еще заключается в Будущем, — даже и на тысячную часть я не притязаю быть в этом так уверенным, как я уверен в невозвратимо прошлом Событии, что Все и Все, и Все Мысли о Всем и Всех, с их несказанной Множественностью Отношения, возникли сразу в бытие из первоначального и безотносительного Единого.
Касательно ньютоновского Тяготения, доктор Николь, красноречивый автор «Архитектуры Неба», говорит: «Поистине, у нас нет основания предполагать, что этот великий Закон, как он ныне возвещен, есть конечная или простейшая и потому всемирная и всеобъемлющая формула некоего великого Устава. Способ, которым его напряженность уменьшается, с элементом расстояния, не имеет вида конечной основы, каковая всегда принимает простоту и самоочевидность тех аксиом, которые составляют основу геометрии».
Но, совершенно верно, что «конечные основы», в общем понимании слов, всегда принимают простоту геометрических аксиом (что до «самоочевидности», таковой вещи не существует), но эти основы ясно не «конечные»; другими словами, то, что мы привыкли называть основами, не суть основы, собственно говоря, — раз может быть лишь одна только основа, Воление Бога. Мы не имеем никакого права предполагать, таким образом, опираясь на то, что мы наблюдаем в правилах, которые мы сумасбродно пожелали именовать «основами», что-нибудь вообще касательно отличительных свойств основы в точном смысле. «Конечные основы», о которых говорит доктор Николь как об отличающихся геометрической простотой, могут иметь и имеют этот геометрический лик, будучи частью и частицей некоторой обширной геометрической системы, и, таким образом, системы самой простоты, в которой, тем не менее, истинно конечная основа есть, как мы знаем, завершенность сложного, то есть непостижимого, ибо не есть ли это Духовная Способность Бога?
Я привел, однако, замечание доктора Николя не столько, чтобы оспаривать его философию, сколько чтобы обратить внимание на то обстоятельство, что, меж тем как все люди допустили некоторую основу как существующую за законом Тяготения, никакой попытки еще не было сделано, дабы указать, что в частности есть эта основа, — если мы исключим, быть может, случайные фантастические усилия отнести это к магнетизму, или месмеризму, или сведенборгианизму, или трансцендентализму, или какому-нибудь равно пленительному изму того же разряда и неизменно покровительствуемому одним и тем же разрядом людей. Великий ум Ньютона, в то время как он смело ухватил самый Закон, отпрянул от основы Закона. Более подвижная и, по крайней мере, более объемлющая, если не более терпеливая и глубокая, проницательность Лапласа не имела мужества пойти здесь на приступ. Но колебание со стороны двух этих астрономов, быть может, вовсе не так трудно понять. Они, так же как все первоклассные математики, были только математиками — их разум, по крайней мере, отличается твердо выраженной математико-физической окраской. То, что не находится явственно в области физики или математики, кажется им как He-Сущность, или Тень. Однако же мы можем весьма удивляться, что Лейбниц, который был примечательным исключением из общего правила в этом отношении, и умственный нрав которого был своеобразным смешением математического с физико-метафизическим, не исследовал сразу и не установил спорную точку. Ньютон ли, или Лаплас, отыскивая основу и не находя никакой физической основы, должны были мирно успокоиться на заключении, что таковой абсолютно нет; но почти невозможно вообразить, что Лейбниц, истощив в своих изысканиях физические области, не шагнул сразу, смело и с чаянием, в свои старые знакомые уголки в царстве Метафизики. Здесь, на самом деле, как это ясно, он должен был дерзнуть отыскивать сокровище — и если в конце концов он не нашел его, это, быть может, оттого, что его вожатый, Воображение, не был достаточно возросшим или достаточно воспитанным, дабы направить его на надлежащую дорогу.
Я только что заметил, что, на деле, были некоторые смутные попытки отнести Тяготение к каким-нибудь, очень неопределенным, измам. Эти попытки, однако, хотя рассматриваемые как смелые, и справедливо так рассматриваемые, заходили не дальше как до общности — простейшей общности — ньютоновского закона. Его modus operandi никогда, в пределах моего ведения, не был изъяснен, и не было сделано попытки в этом направлении. С естественным поэтому страхом, что меня с самого начала примут за сумасшедшего, и с боязнью, что это случится прежде, чем я смогу надлежащим образом явить мои положения перед глазами тех, кто только и правоспособен о них решить, возглашаю я здесь, что modus operandi Закона Тяготения — вещь чрезвычайно простая и совершенно изъяснимая, то есть когда мы будем совершать наше приближение к ней с должною постепенностью и в верном направлении, когда мы будем рассматривать его с надлежащей точки зрения.
Достигаем ли мы мысли о безусловном Единстве, как источнике Всего, через рассмотрение Простоты как наиболее вероятного отличительного свойства первичного Бога; приходим ли мы к ней через рассмотрение всемирности отношения в явлениях тяготения; или мы достигаем ее как следствия обоюдного содействия, доставляемого обоими приемами; все же, самая мысль, если вообще принимать ее, принимается в неразрывной связи с другой мыслью, — с мыслью о состоянии звездной Вселенной, как мы ныне постигаем ее, то есть беря состояние безмерного рассеяния через пространство. Но связь между двумя этими мыслями — единство и рассеяние — не может быть установлена иначе, как через принятие третьей мысли — представление излучения. Раз абсолютное Единство принимаемо за средоточие, существующая Вселенная звезд есть следствие излучение из этого средоточия.
Но законы излучения известны. Они суть часть и частица сферы. Они принадлежат к разряду неоспоримых геометрических свойств. Мы говорим о них, «они истинны, они очевидны». Спрашивать, почему они истинны, значило бы спрашивать, почему истинны аксиомы, на которых основана доказательность. Ничто не доказуемо, строго говоря; но если что-нибудь может быть доказуемо, тогда свойства — законы, о которых идет речь, — доказаны.
Но эти законы — что они возглашают? Излучение — как, какими ступенями шествует оно вовне из средоточия?
Из светового средоточия Свет исходит излучением, и количества света, получаемые на какой-нибудь данной плоскости, при допущении, что эта плоскость меняет свое положение, делаясь то ближе к средоточию, то дальше от него, будут уменьшаться в той же самой соразмерности, как квадраты расстояний плоскости от светового тела будут увеличиваться; и будут увеличиваться в той же самой соразмерности, как эти квадраты будут уменьшаться.
Выражение закона может быть, таким образом, обобщено: число световых частиц (или, если такое словоупотребление предпочтительнее, число световых впечатлений), получаемых на подвижной плоскости, будет обратно пропорционально квадратам расстояний плоскости. Обобщая еще, мы можем сказать, что рассеяние, разбрасывание — словом, излучение — прямо пропорционально квадратам расстояний, например: на расстоянии В, от светового средоточия А, известное число частиц рассеяно так, что оно занимает поверхность В. Значит, на двойном расстоянии, то есть, С, световые частицы будут настолько дальше рассеяны, что займут четыре такие поверхности: на тройном расстоянии, то есть на D, они будут настолько дальше отлучены, что займут девять таких поверхностей; на четверном же расстоянии, или на Е, они будут так рассеяны, что распространятся по шестнадцати таким поверхностям, — и так далее, навсегда.
Говоря вообще, что излучение движется в прямом соотношении с квадратами расстояний, мы употребляем слово «излучение» дабы определить степень расстояния, по мере того как мы движемся вовне от средоточия. Опрокидывая представление и употребляя слово «сосредоточение», дабы выразить степень сбирания вместе, по мере того как мы идем назад к средоточию извне, мы можем сказать, что сосредоточение осуществляется обратно квадратам расстояний. Другими словами, мы пришли к заключению, что, если вещество первично излучилось из средоточия и теперь возвращается к нему, сосредоточение, в возвращении, осуществляется в точности так же, как мы это знаем относительно силы тяготения.
Теперь, если бы нам позволено было допустить, что сосредоточение в точности представляет силу устремления к средоточию — что одно в точности соразмерно с другим, и что оба осуществляются вместе, — мы показали бы все, что требуется. Таким образом, единственная трудность заключается в установлении прямого соотношения между «сосредоточением» и силой сосредоточения; и это, конечно, сделано, если мы установим такое соотношение между «излучением» и силой излучения.
Самый поверхностный огляд Неба удостоверяет нас, что звезды имеют некоторое общее единообразие, равномерность, или равностояние, в распределении по той области пространства, в которой, совокупно и в облаке грубо шаровом, они размещены: этот вид весьма общей, скорее чем безусловной, равномерности вполне согласуется с моим выводом неравноотстояния, в известных границах, среди первоначально рассеянных атомов, если принять это как сопутствующее следствие очевидного замысла бесконечной сложности отношения, извлеченной из безотносительного. Я исшел, надо помнить, из мысли о вообще единообразном, но в частности не единообразном распределении атомов, — мысль, повторяю я, которую огляд звезд, в том виде как они существуют, подтверждает.
Но даже просто в общей равномерности распределения, поскольку она касается атомов, предстает некоторое затруднение, каковое, без сомнения, уже наметилось у тех из моих читателей, которые думали, что я предлагаю эту равномерность распределения обусловленной излучением из одного средоточия. Первый беглый взгляд на это представление, излучение, понуждает нас принять доселе неотделимую и по видимости неотделяемую мысль о сгромождении вокруг одного средоточия и рассеянии по мере того как мы отступаем от него, — мысль, словом, о неравномерности распределения касательно излученного вещества.
Но, как я заметил в другом месте, именно с помощью таких трудностей, как ныне обсуждаемая, таких шероховатостей, таких особенностей, таких выпуклостей над плоскостью повседневного Разум ощупывает свою дорогу, если вообще он ее находит, в своих поисках Истинного.
Пользуясь трудностью — «особенностью», — ныне представляющейся, я делаю немедленно прыжок к тайне, какой я мог бы никогда не достичь, если бы не особенность и не заключение, которые, по самому свойству своей особенности, она дает мне.
Ход мысли в этом месте может быть грубо очерчен так — я говорю себе: «Единство, как я его объяснил, есть истина, — я чувствую это. Рассеяние есть истина, — я вижу это. Излучение, которым одним эти две истины примиряются, есть, следственно, истина, — я постигаю это; равномерность рассеяния, сперва выведенная a priori и потом подкрепленная рассмотрением явлений, есть также истина — я вполне допускаю это. До сих пор все ясно вокруг меня; здесь нет облаков, за которыми, возможно, могла бы скрываться тайна — великая тайна modus operandi тяготения; но эта тайна, вполне достоверно, находится где-то поблизости; и, если бы здесь было зримо хоть какое-нибудь облако, я вынужден был бы это облако заподозрить». И как раз в то время, когда я говорю это, действительно предстает некое облако. Это облако есть кажущаяся невозможность примирить мою истину — излучение — с моей истиной — равномерностью рассеяния. Я говорю тогда: «За этой кажущейся невозможностью должно быть найдено то, что я желаю». Я не говорю: «действительная невозможность»; ибо непобедимая вера в мои истины удостоверяет меня, что это лишь простая трудность после всего; но я иду дальше и говорю с неколеблющимся доверием, что, когда эта трудность будет разрешена, мы найдем, закутанным в ходе разрешения, ключ тайны, который мы ищем. Кроме того — я чувствую, что мы найдем лишь одно возможное разрешение трудности; это по той причине, что, если бы их было два, одно было бы лишним, было бы без плодным, было бы пустым, не содержало бы никакого ключа, потому что не может быть надобности в запасном ключе к какой-либо тайне Природы.
А теперь рассмотрим наши обычные понятия об излучении: на деле все наши четкие понятия об этом — извлечены просто из того хода, который мы видим на примере в Свете. Здесь существует беспрерывное излияние лучепотоков, и с силою, относительно которой мы, по крайней мере, не имеем никакого права предполагать, что она меняется вообще. Но в таком излучении, как это, — беспрерывной и неизменяющейся силы — области, ближайшие к средоточию, неизбежно должны быть всегда более заполнены излученным веществом, нежели области более далекие. Но я не предположил такого излучения, как это. Я предположил не беспрерывное излучение; и это по простой причине, что такое допущение вовлекло бы сперва в необходимость принять понятие, которое, как я показал, никакой человек принять не может и которое (как я более полно изъясню позднее) всякое наблюдение небосвода опровергает — понятие абсолютной бесконечности звездной Вселенной — и вовлекло бы, во-вторых, в невозможность понимание противодействия, то есть тяготения, как существующего ныне, потому что, в то время как действие продолжается, ни о каком противодействии, конечно, не может быть и речи. Мое допущение, таким образом, или, скорее, мое неизбежное выведение из достодолжных посылок было допущением определенного излучения — излучения, в конце концов, прерывающегося. Да будет мне позволено теперь описать единственный возможный способ, которым вещество могло быть постижимо рассеяно через пространство, так что оно могло выполнить сразу условия излучения и вообще равномерного распределения. Для удобства разъяснения вообразим, прежде всего, пустой шар из стекла, или из чего-нибудь другого, занимающий пространство, через которое всемирное вещество должно, таким образом, равно рассеиваться посредством излучения из абсолютной, безотносительной, безусловной частицы, помещенной в средоточии шара.
Далее. Известное проявление рассеивающей мощи (предполагаемой нами как Божественное Воление), другими словами, известная сила, мера которой есть количество вещества, то есть число атомов распространенных, — распространяет излучением это известное число атомов, понуждая их двигаться по всем направлениям вовне из средоточия — причем их близость друг к другу уменьшается по мере того, как они удаляются, пока наконец они не распределяются, вольно, по внутренней поверхности шара.
Когда эти атомы достигли такого положения или в то время как они совершают свой ход для достижения его, второе и низшее применение той же самой силы — или вторая низшая сила того же самого свойства распространяет таким же самым образом, то есть излучением, как раньше, — второй слой атомов, который приходит поместиться на первый; число атомов, в этом случае, как и в первом, конечно, есть мера силы, которая распространяет их; другими словами, сила в точности применяется к цели, которую она обусловливает, — сила и число атомов, высланных силою, прямо пропорциональны.
Когда этот второй слой достиг своего назначенного положения или в то время как он приближается к нему, третье, еще низшее проявление силы, или третья низшая сила подобного же свойства (число распространенных атомов во всех случаях есть мера силы), приступает к наложению третьего слоя на второй и т. д., пока эти концентрические слои, делаясь все меньше и меньше, не приходят наконец вниз к центральной точке, и рассеиваемое вещество, одновременно с рассеиваемою силой, истощается.
Теперь шар наполнен, через излучение, атомами равно рассеянными. Два необходимые условия — условия излучения и равномерного рассеяния — удовлетворены, и единственным ходом, которым возможность их единовременного удовлетворения делается постижимой. По этой причине, я, с полным доверием, ожидаю найти подстерегающей в настоящем состоянии атомов, как они распространены через шар, — тайну, которую я ищу, — всезахватывающую основу modus operandi ньютоновского закона. Расследуем же настоящее состояние атомов.
Они лежат в рядах концентрических слоев. Они равно рассеяны через сферу. Они были излучены в эти состояния.
Так как атомы распространены равно, чем больше поверхностное распространение какого-либо из этих концентрических слоев или сфер, тем больше атомов будет находиться на сфере. Другими словами, число атомов, находящихся на поверхности какой-либо одной из концентрических сфер прямо пропорционально распространенности этой сферы.
Но в любом ряде концентрических сфер, поверхности суть прямо пропорциональны квадратам расстояний от центра.
Поэтому число атомов любого слоя прямо пропорционально квадрату расстояния этого слоя от центра.
Но число атомов в известном слое есть мера силы, устремившей этот слой, то есть прямо пропорциональна силе.
Поэтому сила, излучившая известный слой, прямо-пропорциональна квадрату расстояния этого слоя от центра — или вообще Сила излучения была прямо пропорциональна квадратам расстояний.
Но, противодействие, поскольку нам известно о нем, есть действие обратное. Так как, во-первых, общая основа Тяготения разумеема как противодействие действия, как выражение желания со стороны Вещества, каковое существует в состоянии рассеяния, вернуться в Единство, откуда оно разорялось; и так как, во-вторых, дух призван определить свойство желания — способ, которым должно оно естественно выявиться; другими словами, так как он призван постичь вероятный закон или modus operandi для возврата, он не может не достичь до заключения, что этот закон возврата будет в точности обратным закону исхода. Что это так, каждый по меньшей мере будет вполне вправе почитать за допущенное до того времени, пока кто-нибудь не укажет какого-либо приемлемого основания, почему бы это должно было быть не так, — до тех пор, пока не будет воображен закон возврата, который разум мог бы счесть предпочтительным. Вещество, таким образом, излученное в пространство с силой, изменяющейся соответственно квадратам расстояний, — можно a priori предположить, — вернется к своему центру излучения с силой, изменяющейся обратно квадратам расстояний; и я уже показал, что любая основа, изъясняющая, каким образом стремятся атомы, согласно известному закону, к общему средоточию, должна быть принята достаточно изъясняющей в то же время, почему, повинуясь тому же самому закону, стремятся они каждый к каждому. Ибо, действительно, стремление к общему средоточию не есть стремление к средоточию как таковому, но потому оно осуществляется, что это известная точка, стремясь к которой каждый атом стремится прямейшим путем к своему действительному и существенному средоточию, Единству — безусловному и конечному Единению всего.
Соображение, здесь подразумевающееся, не представляет моему собственному разуму никакого затруднения. Но это не ослепляет меня относительно возможных его темнот для тех, кто менее привычен к обращению с отвлеченностями; и вообще, хорошо было бы рассмотреть предмет с двух или трех других точек.
Абсолютная, безотносительная частица, первично сотворенная Волением Бога, должна была быть в состоянии положительной образцовости, или закономерности, — ибо незакономерность влечет соотношение. Правое положительно; неправое отрицательно, — оно есть лишь отрицание правого, как холод есть отрицание тепла, тьма — света. Чтобы нечто стало ошибочным, необходимо, чтобы другое нечто было, — в соотношении с которым оно есть неправое — некоторое условие, которому бы оно преминуло удовлетворить; некоторый закон им оскверняемый, некоторое бытие, которому оно наносит ущерб. Если такого бытия, закона или условия, по отношению к которому нечто ошибочно, нет и, еще точнее, если таковых бытия, закона или условия не существует вовсе — тогда это нечто не может быть ошибочным и, следственно, должно быть правым. Всякое уклонение от образцовости включает устремление к возврату. Разнствование с образцовым, с правым, со справедливым — может быть разумеемо лишь как вызванное превозможением трудности; и, если сила, превозмогающая трудность, не бесконечно непрерывна, неистребимое устремление к возврату дозволит себе наконец проявиться к собственному своему удовлетворению. По устранении силы устремление действует. Это есть основа противодействия как неизбежное следствие действия конечного. Употребляя выражения, кажущаяся повышенность которых да будет прощена за их выразительность, мы можем сказать, что противодействие есть возврат из состояния того, что есть и не должно было бы быть в состояние того, что было изначально и, поэтому быть должно; и еще добавлю здесь, что абсолютная сила противодействия будет несомненно найдена всегда в прямом отношении с действительностью — с правдой, с безусловностью изначальности, если бы когда-либо было возможно измерить эту последнюю, — и, следственно, величайшее из всех постижимых противодействий должно быть именно противодействие, произведенное устремлением, о котором мы теперь говорим, — устремлением к возврату в абсолютную изначальностъ — в верховную первичность. Тяготение поэтому должно быть могущественнейшей из сил — мысль достигнутая a priori и обильно подтвержденная наведением. Какое применение сделаю я этой мысли, — видно будет из последующего.
Атомы, рассеявшись из образцового своего состояния Единства, стремятся вернуться во — что? Не в какую-нибудь особую точку, конечно; ибо ясно, что, если бы через рассеяние целая Вселенная вещества совокупно отброшена была на известное расстояние от точки излучения, атомное устремление к общему средоточию сферы ничуть не было бы нарушено: атомы не искали бы точки в абсолютном пространстве, из которой они были изначально увлечены. Только состояние, но не точку или место нахождение, где состояние это зародилось, эти атомы стараются восстановить; только того состояния, которое есть их образцовость, этого они хотят. «Но они ищут средоточия, — скажут, — средоточие же есть точка». Верно; но они ищут точки этой не в ее свойстве как точки (ибо, если бы вся сфера содвинулась со своего положения, они искали бы, равно, средоточия; и средоточие тогда было бы новой точкой), но происходит это по причине формы, в которой они совокупно существуют (формы сферы) — потому, что лишь через рассматриваемую точку — средоточие сферы — могут они достигнуть истинной своей цели, Единства. В направлении к средоточию каждый атом ощущает большее количество атомов, чем в любом ином направлении. Каждый атом увлекаем к средоточию, потому что по прямой линии, соединяющей его с центром и выходящей за окружность, расположено большее число атомов, чем на протяжении всякой другой прямой линии, — большее число целей, которые ищут его, отдельный атом, большее число устремлений к Единству, большее число удовлетворений собственному их стремлению к Единству — одним словом, потому, что в направлении средоточия расположена предельная возможность удовлетворения, вообще, для их собственных личных алканий. Чтобы быть кратким, средоточие, Единство — это все, что действительно искомо; и, если атомы кажутся ищущими средоточия сферы, то лишь условно, через подразумеваемость, ибо такое средоточие предполагает в себе, включает или содержит, только и существующее средоточие, Единство. Но в силу этой подразумеваемости или вводности невозможно ощутимо отделить устремление к Единству, отвлеченному от устремления к средоточию непосредственному. Таким образом, устремление атомов к общему средоточию есть — для всякого намерения прикладного, как для всякой цели логической, — устремление каждого к каждому; и устремление каждого к каждому есть устремление к средоточию; и одно устремление может быть принято за другое; и что применимо к одному, всецело должно быть применимо к другому; и в заключение — любое начало, достаточно изъясняющее одно, не может быть оспариваемо как изъясняющее и другое.
Отыскивая с тщательностью вокруг себя разумного возражения на то, что я высказал, я не способен найти ничего, но из того разряда возражений, которые обычно выставляются сомневальщиками сомнения ради, я весьма охотно отмечаю три и приступаю к рассмотрению их по порядку.
Скажут, быть может, во-первых: «Доказательство, что сила излучения (в случае описанном) прямо пропорциональна квадратам расстояний, зависит от необоснованного допущения, что число атомов каждого слоя суть мера силы, с которой они были устремлены».
Я отвечаю: не только обоснован я в этом допущении, но я был бы крайне необоснован во всяком другом. Все, что я допускаю, это лишь то, что следствие есть мера своей причины, что каждое свершение Божественной Воли будет соотносительно требуемому этим свершенном, что пути Всемогущества, или Всеведения, будут в точности присущи своему предначертанию. Ни недочета, ни излишек причины не может произвести какого-либо следствия. Если бы сила, излучившая известный слой в его положение, была несколько больше или меньше, чем та, что нужна для предначертания, то есть не в прямом отношении с целью, тогда в подлинное свое положение этот слой не был бы излучен. Если бы сила, которая ввиду общего равенства распределения устремила надлежащее число атомов для каждого слоя, не была прямо пропорциональна числу, тогда число не было бы числом, требуемым для равенства распределение.
Второе предполагаемое возражение несколько лучше уполномочено для ответа.
Это установленная основа динамики, что каждое тело, получивши какой-нибудь толчок, или побуждение, к движению, движется вперед по прямой линии, в направлении, сообщенном ему побуждающей силой, пока движение не будет отклонено или остановлено какой-нибудь другой силой. Как же, могут спросить, мой первый или внешний слой будет разумеем как прерывный в своем движении по окружности воображаемой стеклянной сферы, если другая сила, свойства более чем воображаемого, не появится для объяснения этого прерывания?
Я отвечаю, что возражение в этом случае действительно проистекает из «необоснованного допущения» — со стороны возражающего, — предположения основы динамики в те времена, когда основ не существовало в чем бы то ни было. Я употребляю слово «основа» в том смысле, конечно, как понимает это слово возражающий.
«В начале начал» мы можем принять — воистину можем уразуметь лишь одну Первопричину, достоверную конечную Основу, Воление Бога. Первичное действие, излучение из Единства, должно было быть независимым от всего того, что мир именует ныне «основой» — ибо все, что мы так означаем, есть лишь следствие противодействия этого первичного действия. Я говорю «первичное» действие, ибо создание абсолютной вещественной частицы скорее должно быть рассматриваемо как зачатие, чем как некоторое действие в обычном смысле выражения. Таким образом, мы должны смотреть на действие первичное как на действие для установления того, что мы ныне именуем «основами». Но само это первичное действие должно быть рассматриваемо как непрерывность Воления. Помысел Бога разумеем быть должен как зарождающий рассеяние, как его сопровождающий, как упорядочивающий его, и, наконец, как удаляющийся от него по его завершении. Тогда начинается противодействие и через противодействие — «Основа», согласно нашему употреблению слова. Предусмотрительно будет, однако, ограничить применение этого слова к двум непосредственным следствиям прерывности Божественного Воления — то есть к двум посредникам, Притяжению и Отталкиванию, Каждый иной природный посредник зависит, в большей или меньшей степени, непосредственно от этих двух, и поэтому было бы более подходящим означить его как подоснову.
Можно возразить, в-третьих, что вообще особый способ распределения, который я указал для атомов, есть гипотеза, и ничто более».
Но мне известно, что слово «гипотеза» есть большой тяжелый молот, хватаемый тотчас, если не вздымаемый, всеми ничтожными мыслителями, при первом появлении всякого предложения, в особенности облеченного в одеяние учения. Но за «гипотезу», с добрым последствием, не схватятся здесь даже те, что способны поднять ее — малые ли то человечки или великаны.
Я утверждаю, во-первых, что единственно согласно описанному способу постижимо, что Вещество могло быть распространено так, чтобы удовлетворить одновременно условиям излучения и общего равенства распределения. Я утверждаю, во-вторых, что сами эти условия внушены были мне как неизбежности в ходе рассуждения, столь же строго логического, как то, на котором зиждется любое доказательство у Евклида; и я утверждаю, в-третьих, что, если бы даже обвинение в «гипотезе» было столь же полностью подтверждено, сколь есть оно, на самом деле, несостоятельно и неприемлемо, все же ценность и неоспоримость моего вывода не были бы ни в малейшей подробности, нарушены.
Изъясняю: ньютоновское тяготение — известный закон Природы, — закон, существование которого как такового может быть оспариваемо лишь в Бедламе, закон, принятие которого как такового дозволяет нам изъяснить девять десятых явлений Вселенной, закон, который, именно в силу такой его способности изъяснять нам явления, мы, не прибегая ни к каким иным соображениям, вполне расположены принять как закон и не можем удержаться от принятия как закона, — закон, однако, которого никакая основа или modus operandi основы никогда доселе не были исследованы человеческим рассмотрением; закон, словом, который ни в частностях своих, ни в общем вовсе не найден был доступным изъяснению, — является наконец сполна и всесторонне объяснимым, стоит нам только допустить соглашение с чем? С гипотезой? Но, если гипотеза, — если чистейшая гипотеза, — если гипотеза, для допущений которой — как в случае этой чистой гипотезы самого ньютоновского закона — ни тени причины a priori не означится, если гипотеза, столь же безусловная, как все, что она в себе включает, дозволит нам постичь некоторую основу ньютоновского закона, поможет нам уразуметь, как завершенные, условия столь чудесно, столь невыразимо сложные и столь, по-видимому, неразрешимые, как те, что заключаются в отношениях, сообщающих нам о тяготении — какое разумное существо захочет настолько выявить свое слабоумие, чтобы называть далее гипотезой даже эту безусловную гипотезу — если только оно действительно не будет настаивать на таком ее наименовании, подразумевая, что делает это просто из пристрастия к постоянству в словах?
Но каково же истинное положение в настоящем нашем случае? Какова действительность! Не только, что это не есть гипотеза, которую требуют нас принять, чтобы допустить упомянутую изъясняющую основу, но что это есть логическое заключение, каковое приглашаемся мы не усвоить, ежели можем его избежать, которое мы просто вынуждаемы отринуть, ежели можем, — заключение такой точности логической, что оспаривать его было бы затруднительно, сомневаться в его ценности вне наших сил; заключение, от которого мы не видим способа ускользнуть, куда ни обернемся; вывод, с которым мы на очной ставке, в конце ли мы странствия, где неведение проводило нас через явления названного закона, или на завершении ристалища выведения из наиболее сурово-простого среди всех постижимых предположений — предположения, одним словом, самой Простоты.
И если теперь, из чистого пристрастия к крючкотворству, будут настаивать, что хотя исходная моя точка есть, как я утверждаю, допущение безусловной простоты, однако Простота, рассматриваемая глубже сама в себе, не есть аксиома, и что лишь выведения из аксиом суть неоспоримы — я отвечу так.
Каждая другая наука, кроме логики, есть наука об известных непосредственных соотношениях. Арифметика, например, есть наука о соотношениях числа, Геометрия — о соотношениях форм, Математика вообще — о соотношениях количеств вообще — чего бы то ни было, что может быть увеличено или уменьшено. Логика, между тем, есть наука о соотношении в отвлеченности, об абсолютном Соотношении — Соотношении, рассматриваемом единственно в себе самом. Аксиома в любой отдельной науке, кроме логики, есть, таким образом, просто предположение, возвышающее некоторые непосредственные соотношения, кажущиеся слишком явными, чтобы быть оспариваемыми — как когда мы говорим, например, что целое больше своей части; и таким образом, опять основа логической аксиомы — другими словами, аксиомы в отвлеченности — есть просто очевидность соотношения. Однако явно не только, что очевидное для одного разума может быть не очевидным для другого, но и что очевидное для одного разума в одно время может вовсе не быть очевидным в другое время для того же самого разума. Ясно, кроме того, что очевидное сегодня всему большинству человечества, или большинству избранных умов человечества, способно быть завтра, для того же большинства, более или менее очевидно или и вовсе не почтется очевидным. Таким образом, видно, что сама аксиоматическая основа подвержена колебанию, и, разумеется, аксиомы способны к подобному изменению. В силу их непостоянства, «истины», из них проистекающие, также неизбежно суть непостоянны; или, другими словами, никогда нельзя на них полагаться как на истины вообще — ибо Истина и Неизменность суть одно.
Легко можно уразуметь теперь, что никакое аксиоматическое понятие — никакое понятие, основанное на зыбком начале очевидности соотношения, — не в состоянии быть столь достоверным, столь заслуживающим доверия в качестве опоры некоторого построения, воздвигнутого Рассудком, как то понятие (чем бы оно ни было, где бы ни было найдено нами, и если доступно найти его где-либо), всецело безотносительное, которое не только не представляет разумению никакой очевидности соотношения, большей или меньшей, для рассмотрения, но в не принуждает разум, ни в малейшей степени, к необходимости смотрения на какое-либо отношения вообще. Если такое понятие и не есть то, что слишком опрометчиво означаем мы «аксиомой», оно, по меньшей мере как логическое основание, предпочтительнее всякой когда-либо выдвинутой аксиомы или всех воображаемых аксиом вместе; и таково именно то понятие, которым мой способ выведения, так всецело поддержанный неведением, начинается. Подлинная моя частица есть лишь абсолютная Безотносительность. Обобщу уже высказанное: исходной точкой я избрал — просто как допущенное, — что Изначальность никогда не имела ничего за собой или перед собой, что то была изначальность по существу, что то была изначальность и ничто более как изначальность, — короче, что эта Изначальность была тем, чем она была. Если это есть «чистейшее предположение», тогда «предположением чистейшим» и быть оно должно.
В заключение этой ветви моего рассуждения: я вполне обоснованно возглашаю, что Закон, который мы обычно называем тяготением, существует, по причине того, что Вещество излучилось, в своей неудержимости, атомистически, в предельную сферу Пространства, из одной — обособленной, безусловной, безотносительной, и абсолютной — Подлинной Частицы, единственным способом, посредством которого возможно было удовлетворить в то же самое время двум условиям, излучение и всеобще равному распределению по всей сфере — то есть с силой, взаимно изменяющейся в прямом отношении с квадратами расстояний между излученными атомами, соответственно, и особым средоточием Излучения.
Я уже высказал свои основания для предположения Вещества распространенным скорее определенной, нежели непрерывной или бесконечно длимой, силой. Представив себе непрерывную силу, мы неспособны были бы, во-первых, вовсе понять противодействие, и вынуждены были бы, во-вторых, принять невозможное представление бесконечной протяженности Вещества. Не останавливаясь на невозможности понятия, бесконечная протяженность Вещества есть представление если не положительно опровергнутое, то по меньшей мере не утвержденное в каком-либо отношении телескопическими наблюдениями над звездами, — вопрос долженствующий быть более изъясненным позднее; и это опытом доставленное основание для верования в первичную конечность Вещества внеопытно подтверждается. Например: допуская на миг возможность разумения Пространства преисполненного излученными атомами — то есть, допуская, поскольку это нам возможно, во имя доказательства, что последовательным рядам излученных атомов совершенно нет конца, — вполне ясно, что, даже когда Воление Бога от них удалилось, а таким образом устремлению к возврату в Единство дозволено (отвлеченно) быть удовлетворенным, дозволение это было бы недействительно и убого — лишено ценности прикладной и вне какого-либо воздействия. Никакое противодействие не могло бы иметь места; никакое движение к Единству не могло бы свершиться; никакой закон тяготения не мог бы получиться.
Изъясняю: допустив отвлеченное устремление известного одного атома к известному другому одному, как неизбежное следствие рассеяния из образцового Единства, или, что то же, допустив некоторый данный атом намеревающимся двигаться в некотором данном направлении, — ясно, что, коль скоро есть бесконечность атомов со всех сторон атома, намеревающегося двигаться, данный атом никогда в действительности не сможет подвинуться к удовлетворению своего стремления в данном направлении, по причине, в точности равного и противовесного, устремление в направлении прямо противоположном. Другими словами, в точности столько же устремлений к Единству находится позади колеблющегося атома, как перед ним; ибо полная есть бессмыслица говорить, что одна бесконечная линия длиннее или короче, чем другая бесконечная линия, или, что одно бесконечное число больше или меньше другого числа, которое бесконечно. Рассматриваемый атом, таким образом, должен остаться недвижимым навсегда. При обстоятельствах невозможных, каковые мы пытались допустить лишь во имя доказательства, не было бы ни сцепления Вещества, ни звезд, ни миров — ничего, кроме бессменно атомистической и несообразной Вселенной. На самом деле, как бы мы ни взглянули, самая мысль о беспредельности Вещества не только неприемлема, но невозможна и нелепа.
С представлением известной сферы атомов, однако, мы примечаем сразу известное удовлетворимое устремление к единству. Так как общее следствие устремления каждого к каждому есть устремление всего к средоточию, общая поступательность сгущения или сближения начинается немедленно, содружественным и одновременным движением, по устранении Божественного Воления; единичные сближения или срастания — не сращения — атома с атомом, являются предметом почти бесконечных изменений во времени, степени и состоянии, по причине чрезвычайной множественности соотношений, порожденных различиями в форме, принятыми как свойства атомов, в миг, когда они покинули Подлинную Частицу, так же как возникших из последовательной и особой разности отстояния каждого от каждого.
Что я хочу запечатлеть в читателе, это достоверность происходящих здесь (сразу по устранении силы рассеивающей, или Божественного Воления, из состояния атомов, как оно описано, в бесчисленных точках чрез Вселенскую сферу) бесчисленных скоплений, отмеченных бесчисленными особыми различиями формы, объема, сущности естества и расстояния друг от друга. Развитие отталкивания (электричества) должно было начаться, конечно, вместе с очень ранними отдельными устремлениями к Единству и должно было происходить, непрестанно, в прямом отношении со Срастанием — то есть в прямом отношении со сгущением, и опять-таки, разнородностью.
Итак, две Подлинные Основы, Тяготение и Отталкивание, Вещественная и Духовная, сопутствуют друг другу в строжайшем содружестве навсегда. Таким образом, Тело и Душа идут рука об руку.
Если теперь, в воображении, мы выберем какое-нибудь одно из скоплений, рассматриваемых как бы на первичных их ступенях в сфере Вселенной, и предположим, что это зарождающееся скопление занимает место в той точке, где пребывает средоточие нашего Солнца — или точнее, где оно пребывало изначально, ибо Солнце непрестанно меняет свое местоположение, — мы неизбежно повстречаемся и вместе будем двигаться, некоторое время по крайней мере, с самой великолепной из теорий — с космогонией туманностей Лапласа, хотя «космогония» есть выражение слишком всеобъемлющее для того, о чем в действительности толкует Лаплас, что есть лишь строение нашей солнечной системы, одной среди мириад подобных же систем, которые составляют Подлинную Вселенную — ту Вселенскую сферу, тот всеохватный и совершенный Космос, который составляет предмет моего настоящего рассуждения.