Глава двенадцатая
Так уверенны и грубы были его манеры, Что страх заставил меня отказаться от роли полубессознательной больной, которую я надеялась разыграть. Его торопливость послужила для меня серьёзным предупреждением. Он мог вложить мне в руки перо, но не мог заставить подписать.
— Что это? — спросила я, отказываясь подчиняться силе.
Лицо барона вспыхнуло; стало ясно, что он не ожидал встретить сопротивление своей воле. Открытой ладонью он ударил меня по губам, вызвав острую боль. Я так была поражена этим ударом, что ахнула. Никогда в жизни не встречалась я с таким обращением.
Он наклонился ко мне, его красное от гнева люцо оказалось в каком–то дюйме от моего, и я ощутила запах вина. Его рука до боли сжала мои пальцы. Капли чернил полетели на одеяло, а он продолжал сжимать, причиняя мне боль.
— Будь вы прокляты! — в углах его рта показалась пена. — Если необходмо показать вам, кто здесь хозяин, я с удовольствием это сделаю…
И в его глазах появилось выражение, от которого я, несмотря на всю свою храбрость, отшатнулась. Он, должно быть, заметил, что я испугалась, потому что хрипло расхохотался.
— Подписывай!..
Никто не мог помочь мне в борьбе с его силой и грубостью. Я не думала, что Труда решится выступить против него, а остальные двое — его союзники. Я взглянула на бумагу, а он продолжал нависать надо мной, меня буквально подавляла его воля.
Насколько я могла понять, это был какой–то юридический документ. Но к чему он меня обяжет? Я знала, что не смогу сейчас сопротивляться. Он ещё сильней сжал мне руку, и у меня на глазах выступили слёзы от боли.
— Если вы сломаете мне кости, — я нашла в себе остатки мужества, — я вообще не смогу выполнить вашу волю.
Он хмыкнул, но слегка отпустил руку. Я, конечно, ничего не добилась. Выхода не было, и я неразборчиво написала своё имя внизу листка. Барон выпустил мою онемевшую руку и поднёс документ к глазам. Он держал его так близко, что я подумала: у него что–то со зрением.
Но тут он что–то прорычал и повернулся ко мне. Глаза его стали не просто жестокими — это были глаза средневекового палача, наслаждающегося своей работой. Он поднял руку, собираясь нанести мне такой удар, от которого голова слетит с плеч или я потеряю сознание.
— Что это за глупость? — спросил он, и голос его напоминал рёв рассерженного зверя. — Это не ваше имя! — он помахал листом перед моими глазами. — Вы смеётесь надо мной — надо мной! Этого не будет, сука, безымянная шлюха, шлюхино отродье!
— Это моё имя. Я подписалась своим именем…
Пальцы его впились мне в плечо, врезались в плоть, он протащил меня вперёд и вверх, отбросив бумагу человеку в чёрном. Я увидела приближающийся кулак и не смогла увернуться. Последовал удар, потом такая боль, что я не подозревала о подобном, потом пустота.
Голова болела, что–то давило на неё, словно на мой бедный больной череп надели железное кольцо и теперь затягивали и затягивали его. Иногда боль становилась такой, острой, что я пыталась вернуться назад, туда, где вообще нет чувств. Но такого утешения мне не было дано.
Я не мыслила, я могла только чувствовать, а пытка всё продолжалась и продолжалась. Медленно я начала осознавать, что тело моё куда–то переносят, что я лежу не на неподвижной постели, а скорее на носилках, которые раскачивались и дрожали. Именно эти движения и вызывали у меня особенно острые приступы боли. Я пыталась попросить передышку, хотела, чтобы меня оставили в покое. Но не знаю, смогла ли издать хоть звук.
Меня как будто сковали в тесные колодки. Мне не позволят уйти. Несмотря на боль, окружающий мир постепенно начал проясняться. Меня не просто тащили на каком–то подвижном основании, но я чувствовала ветер, по крайней мере порывы воздуха время от времени касались моего больного лица. Наверное, эти прикосновения и вернули мне сознание.
Боль не проходила, избежать её я не могла. Но теперь я ощущала не только ноющую, страждущую плоть. Начало просыпаться сознание. Я лежала на постели в Кестерхофе, а потом… Ко мне возвращались подробности этой последней сцены. Документ, который принёс барон. Подписывай! Голос его снова прозвучал у меня в ушах, вызвал новый приступ головной боли.
Я подписала — тогда почему?.. Я вспомнила его кулак. Его гнев… на что? Я сделала, как мне было приказано. Мои дрожавшие пальцы как будто снова вывели имя…
«Амелия Харрач». Моё имя… Я подписалась своим именем. Тогда почему?..
От резкого толчка голова моя повернулась набок. Последовала такая боль, что потеря сознания была воспринята как величайшая милость.
Холодно, как холодно! Мне казалось, что я лежу на снегу. Должно быть, я упала по пути с речной пристани. Я помнила, что там иногда наметает сугробы. Меня найдут… должны найти… мне так холодно… и голова болит… словно мозг промёрз насквозь. Холодно…
Но я больше не раскачивалась из стороны в сторону. Лежала неподвижно… как хорошо лежать неподвижно… даже на снегу. Скоро появится Джеймс… Он позовёт Рей–фа, Питера, они отнесут меня в поместье. Придёт Летти с одеялами, приложит к моим ледяным ногам кувшин с горячей водой. Мне иногда снились такие странные сны. Но не нужно сейчас их вспоминать! Скоро я окажусь в безопасности, согреюсь в своей постели в поместье.
Я так никогда и не узнала, сколько времени я так засыпала и просыпалась снова. Звала ли я Джеймса, Летти, других, тех, кого знала с детства? Если и звала, то вряд ли кто–нибудь мог понять. А если и понял, то ничего не сделал. Мне не становилось тепло, никто не занимался моими ссадинами и ушибами.
Время от времени я приходила в себя от этой полужизни, открывала глаза и видела сумрак. Дважды кто–то приподнимал меня, вызывая волны боли в голове. Новую боль вызывал и жёсткий край чашки, которую прижимали к моим губам, а когда я открывала рот, чтобы возразить, туда лилась жидкость, так что я начинала давиться.
Но потом обнаруживала, что жидкость смягчает боль в горле и во рту, и начинала жадно пить. Открывала глаза, но от этого кружилась голова, и я не могла разглядеть, кто меня кормит.
— Труда?.. — прохрипела я однажды, вряд ли понимая, из каких глубин памяти извлекла это имя. — Летти?.. — но никто не ответил, меня снова опустили, и я лежала, раскачиваясь между этим миром и тем.
Но когда я пришла в себя в следующий раз, голова болела не так сильно, и я смогла открыть глаза, не теряя сознание. Я была вовсе не дома в поместье, где светлые стены и множество окон, в изобилии пропускающих солнце. И я снова начала складывать ускользающие воспоминания в одну картину.
Поместье… но я же уехала из поместья… Давно?.. Очень, очень давно… Для меня число дней, недель, месяцев сейчас ничего не значило. Потом была другая комната — с большой кроватью, с пологом, незнакомая… а потом ещё одна комната, а в ней…
Я словно повернула ключ в двери, закрывавшей большую часть памяти. Я вспомнила — Кестерхоф… приход барона! Но это совсем не та комната! Где я?
Я попыталась приподняться и обнаружила, что это усилие вызвало только лёгкое головокружение, однако сразу начала снова болеть голова. Даже поднять руку мне было трудно, будто это тяжёлое и длительное дело. Но вот я коснулась пальцами лица и тут же отдёрнула их. Подбородок распух, очень больно.
Продолжая ощупывать ушибы, я осмотрелась одними глазами, не поворачивая головы. Я была укрыта старым изношенным одеялом. Пахло пылью и затхлостью. Прямопередо мной стояла голая каменная стена без единого украшения, с прочной дверью с полосами полупроржавевшего металла.
Серый, как в бурю, свет исходил не от свечи или лампы. Помещение было сумеречное и угрюмое. Я не видела ничего, кроме кровати — грубой лежанки — стены и двери. От стен словно исходил холод, пробиваясь сквозь рваную простыню и старое одеяло, прикрывавшее моё тело.
Я не могла понять, где нахожусь, но чем дольше смотрела на стену, на закрытую дверь, тем яснее становились мои мысли, и я начинала догадываться, что произошло. Это не комната для гостя, даже самого незваного, скорее тюремная камера! Может быть, я лежала в подземелье Кестерхофа, которое фрау Верфель не показывала любопытной посетительнице? Пришлось признать это. Я поняла также, что привело меня сюда. Имя, которое я написала… это действительно было моё имя, единственное имя, которое я признавала когда–либо. Но моё имя — Амелия Харрач — не могло быть признано законным, если я жена барона фон Вертерн, какой бы насмешкой над браком ни была та церемония. Чего бы они ни хотели достичь с помощью этого документа, план их не сработал, хотя и я пострадала — иначе не лежала бы здесь.
Оставалась слабая надежда, за которую я ухватилась… ведь я не подписала тот документ, и они вынуждены были сохранить мне жизнь. А пока я живу, надежда остаётся…
Снова я пошевелила рукой, на этот раз с трудом подняла её, чтобы посмотреть, есть ли на пальце кольцо. Оно там было. Я так ослабла, что рука сама собой упала на грудь. И в то же время от двери донёсся тихий звук. Ко мне кто–то пришёл.
Я не думала, что это Труда. Только понадеялась, что ей не причинили вреда. Вполне могло быть, что барон и графиня не Пожелали иметь свидетеля своего обращения со мной. Но теперь я с этим ничего не могла сделать. Я смотрела на дверь; интересно, кто мой тюремщик. Конечно, графиня сама не станет этим заниматься.
Я никогда раньше не видела женщину, вошедшую с подносом в руках. Высокая и худая, но сутулая, а лицо не вызывало мыслей о дружелюбии. Бремя, должно быть, отняло у неё большинство зубов, потому что подбородок, заросший серой щетиной, поднимался прямо к крючковатому носу. На голове у неё как будто совсем не было волос: череп прикрывал чепчик, какие носят безволосые маленькие дети, с прочно завязанными лентами под заострённым подбородком.
Платье у неё было далеко не модное, скорее просторный серый халат с нашитой кожаной полоской, свободный конец которой болтался при ходьбе. По–прежнему держа поднос в руках, женщина подняла ногу и подтащила ею высокий стул, который должен был послужить столом. Потом поставила на него поднос.
Окунув в миску с водой грубое полотенце, она подошла ближе и стала обтирать моё распухшее лицо, не заботясь о том, что мне больно. Взяла одну за другой мои руки и подвергла их той же операции. Она молчала, я тоже не нарушала молчания. Лучше продолжать играть роль, которую я решила принять в Кестерхофе (впрочем, тогда успеха я не достигла), делая вид, что я больна серьёзнее, чем на самом деле. По–своему грубовато вымыв меня, женщина взяла кружку с носиком, похожую на чайную чашку. Прислонив мою голову к своему костлявому плечу, она сунула носик мне в рот, заставляя пить.
Жидкость была почти холодная, со вкусом жира, но я обнаружила, что очень голодна, и даже эти помои приносят какое–то удовлетворение. Я допила, женщина поставила кружку на поднос и принялась расправлять мою постель.
От её грубого обращения у меня опять заболела голова, так что мне не пришлось прилагать больших усилий, чтобы снова впасть в оцепенение, хотя я старалась хоть что–то понять по наружности и действиям этой женщины.
Я спала, просыпалась, за мной ухаживала всё та же молчаливая женщина в странном платье. Она никогда не разговаривала со мной, я тоже молчала, стараясь разобраться без посторонней помощи. Очевидно, я попала в плен, но где находится моя камера, я понятия не имела, хотя подозревала, что в Кестерхофе.
Меня только удивляло, почему не приходит барон. Я разрушила его план с документом, а грубое обращение показало, как он заботится о моём благополучии… Итак… почему же он не пришёл вновь, чтобы навязать свою волю, испытать мои силы? Я не сомневалась, что он попробует это сделать.
Головная боль со временем утихла. Я начинала двигаться в постели, пытаясь вернуть телу силы. Мне наконец удалось рассмотреть свою камеру.
Потому что это, несомненно, была камера. Только голые каменные стены, в одной дверь с железными полосами, в противоположной — окно, такое узкое и глубокое, что когда снаружи светило солнце, лучи его сюда не проникали, только серый свет, который сменялся тьмой с наступлением ночи. Единственные предметы мебели: грубая лежанка–кровать, на которой я лежала, стул, который служил также столом, когда тюремщице требовалось что–то поставить, и откидная доска из потемневшего от времени побитого дерева в стене слева от меня, которая висела на двух ржавых цепях, вделанных в камень. Никакого сомнения, эта камера предназначалась для содержания заключённых.
На мне по–прежнему оставалась та же одежда, которую я надела в день — как давно это было, — когда пошла на роковой обед с графиней и бароном. Платье испачкалось, на нём темнели пятна, похожие на кровь, может, от моих медленно заживавших порезов. Опухоль подбородка тоже спала, хотя мне по–прежнему было больно широко раскрывать рот, и с одной стороны болели зубы.
Кто–то вынул булавки из волос, которыми я закрепляла пряди, и теперь они свободно свисали на лоб и шею. Я, наверное, выглядела настоящим чучелом по сравнению с прежней аккуратной молодой леди, но тут не было зеркала, чтобы в этом убедиться. Влажный холод камеры заставлял меня кутаться в одеяло, как в шаль.
Не зная, чем заняться, я в тусклом свете комнаты принялась разглядывать одеяло — вовсе не такое грубое, как остальная постель. Осмотрев его, я поняла, что оно чем–то походило на то, каким я укрывалась в Аксельбурге. Несмотря на грязь, можно было разглядеть, что это бархат или парча, только такая грязная, что цвет определить невозможно.
В центре тяжёлого одеяла когда–то был вышит рисунок. Но, разглядывая его, я подумала, что нити вышивки нарочно выдернули с такой силой, что разорвалась сама ткань. Вроде бы это бьи какой–то герб, но настолько повреждённый, что с трудом проступали только его общие очертания.
Я насчитала четыре наступления темноты — мне казалось, что это означает приход ночи, — прежде чем набралась сил, чтобы попытаться встать. Ноги в чулках нащупали холодный пол, такой застывший, словно между камнем и моей кожей вообще ничего нет. Мне пришлось ухватиться за кровать, а потом за стену, чтобы сохранить равновесие.
Может, за мной наблюдали, хотя я не видела в двери глазка или щели в стенах. Но мне было всё равно. Я поставила своей целью окно, желая узнать, что за стенами тюрьмы.
Держась за стену рукой, я проделала медленное путешествие к окну, которое начиналось на уровне моих глаз. Из него дуло, и я по–прежнему куталась в одеяло, как в шаль.
Но со своего места я смогла увидеть только небо — ни верхушек деревьев, ни вообще никакой зелени. Меня это удивило. Я помнила, что Кестерхоф окружал лес. Прислонившись к стене, глубоко вдыхая свежий воздух, я собиралась с силами. Стало ясно, что нужно подняться выше, если я хочу что–то узнать. Значит, требовалось подтащить стул и забраться на него. Я не была уверена, что в своём нынешнем состоянии способна на такой подвиг. Но упрямо решила сделать то, на что совсем недавно считала себя не способной. Пошла назад и начала толкать стул к окну, сначала одним коленом, потом другим. И вот он упёрся в каменную стену.
Сбросив неуклюжее одеяло, я обеими руками ухватилась за подоконник, где из стены выступал каменный карниз. Немного постояла, собираясь с силами, и наконец, сделав последнее усилие, встала на стул и одновременно подтянулась на руках, избитых, со сломанными ногтями.
От открывшегося передо мной вида я пошатнулась и чуть не упала, еле удержавшись за стену. И снова выглянула.
Ни деревьев, ничего, только небо.
Где я? Это не Кестерхоф, который находится в долине и окружён остатками старого леса. Медленно, очень осторожно, чтобы не потерять равновесие и не упасть снова, я опустила руки и выглянула наружу. И чуть не упала в обморок.
Потому что смотрела с большой высоты, а я всегда плохо переносила высоту. Держась за подоконник, я сразу закрыла глаза, чтобы не видеть эту бездну, не чувствовать, что меня ничего не удерживает от падения, что я буду падать и падать, бесконечно…
Но я должна была узнать. Стиснув зубы так, что челюсть пронзила резкую боль, я продолжала бороться, по–прежнему не открывая глаз. Я ДОЛЖНА была узнать! То, что я сделала потом, далось мне гораздо труднее, чем встреча с разгневанным Конрадом фон Вертерном. Я заставила себя открыть глаза и не только посмотреть вниз, но и постараться разглядеть вертикальные стены и то, что под ними. Мне нужно было узнать, что такое моя тюрьма.
Ничего знакомого я не увидела. Лес, да, но далеко внизу. Я плохо переношу высоту и потому не могла судить, насколько далеко. Итак, меня увезли из Кестерхофа в какое–то место, которое считают более безопасным и укромным. Оно могло находиться где угодно в границах Гессена, и я никогда не узнаю, где именно.
Еле заставив себя выдержать этот осмотр, я наконец слезла со стула, послужившего мне лестницей. Закрыв лицо руками, я пыталась рассуждать логично, но какое–то время мозг мой словно погрузился в туман. Как меня привезли сюда… и когда…
Труда! Собственное положение настолько занимало меня, что воспоминание о девушке подействовало, как удар. У них имелись причины держать меня взаперти, но жизнь Труды для них ничего не значит. А она могла раскрыть их планы. Я вполне допускала, что барон способен на убийство, если оно может помочь осуществить его планы. А что ему нужно, я знала. Сокровище, груда золота и драгоценностей, которая стала моим проклятием, а не наследством.
Мне пришла в голову горькая мысль. Умирающий во дворце человек словно нарочно задумал всё это, чтобы прошлое никогда не смогло воскреснуть и напомнить об его позоре! После всего выпавшего на мою долю я готова была поверить в любую, самую дьявольскую интригу.
Я увлекла Труду вслед за собой в ловушку. Не имеет значения, что я не подозревала, как обойдутся со мной враги. Следовало быть гораздо осторожнее и не просить Труду сопровождать меня в Кестерхоф. В эти мрачные мгновения я почти поверила, что Труда мертва, погребена в глухом лесу человеком, вроде этого Глюка, наёмника графа, который впервые показал мне, что я целиком в их власти.
Чем я теперь могла защититься? Труде всё равно уже ничем не поможешь… разве что каким–то чудом мне удастся выбраться отсюда и обратиться к закону…
Закон? Какой закон? Закон здесь — воля курфюрста, а новый правитель вряд ли захочет помочь мне. Я раскачивалась взад и вперёд, безнадёжность положения ощущалась как новая серьёзная болезнь.
Нет! Я подняла голову, сжала руки в кулаки и посмотрела на дверь. Я ещё жива, силы отчасти вернулись ко мне. А пока жива, я должна была сделать… хоть что–нибудь.
Одеяло, упавшее с моих плеч, клубком лежало на полу. Я подняла его и бросила на кровать. Возможно, гнев придал мне сил, потому что я больше не шаталась, стояла твёрдо, несмотря на холодный пол под ногами.
И начала составлять перечень того, чем располагала. Тот, кто бросил меня в камеру, даже не позаботился обыскать жертву. Сунув руку в потайной карман, я нащупала свёрток. Он был на месте. Я достала его, не разворачивая, помяла. Я ведь не знала, когда появится моя молчаливая тюремщица. Золото никуда не делось. Можно ли подкупить эту женщину? Я сразу решила, что это глупо: она могла всё отобрать у меня и ничего не дать взамен. Добрую волю и честность я меньше все, го надеялась встретить в таком месте. Шея — да, и железное ожерелье по–прежнему было на мне. Коснувшись его, я пожалела, что оно такой тонкой работы и невозможно его использовать как инструмент или оружие.
Дверь я явно не смогла бы открыть. Я начала думать о стенах. Опыт посещения дворца вызывал романтические мысли о потайных ходах. Я рассмеялась такой мысли и сразу замолчала, потому что мой почти безумный смех напугал меня.
В камере становилось всё темней. Но я подошла к подвесному столу на ржавых цепях. Об его назначении я не могла догадаться. Неровную деревянную поверхность сплошь покрывали царапины и углубления. Я стряхнула с них пыль и обнаружила, что они имеют смысл. Буквы, имена! Значит, в камере побывал не один заключённый, а много, и на долгие годы. Я не первая заточена здесь.
Я потянула за одну цепь. Руки испачкались в ржавчине, но это был только внешний слой. Под ним скрывалось железо, прочное, как камень. Последний луч света упал на цепочку букв, вырезанных так глубоко, что их не скрыла пыль и грязь. Линия букв, а под ними символ, высеченный глубоко, очень глубоко.
— Людовика… — я не понимала, что читаю это имя вслух, пока гулкие звуки не заполнили всю камеру.
Людовика! Преступная курфюрстина, исчезнувшая в Валленштейне, после чего её никто не видел! Валленштейн!..
Я покачнулась, ухватилась за цепь, чтобы устоять. Теперь я знала, где нахожусь — в крепости–замке с таким мрачным прошлым, что вся местность вокруг него считается проклятой.
Во рту пересохло, я сделала шаг назад, пошатнулась, упала на кровать. Валленштейн!..
Мужество покинуло меня. Я вздрогнула и обхватила себя руками. И хоть не могла больше видеть вырезанное на доске имя, оно снова и снова возникало в сознании.
Однако я не потеряла сознания, хотя радостно встретила бы беспамятство, спасение от мыслей и страха. Я оставалась в полном сознании, когда дверь открылась и в ней показался тусклый свет. Пришла тюремщица с подносом.
Она поискала стул, на который обычно ставила ношу, прежде чем подойти ко мне. То, что его впервые не оказалось на месте, по–видимому, показало ей, что я не так слаба, как обычно. Теперь она прямо взглянула на меня. Её мрачное старушечье лицо ничего не выражало. Я была для неё всё равно что стул, оказавшийся не на месте.
Она не подошла ко мне, а поставила свою ношу на висячую доску. Потом, прихватив свечу, повернулась к двери. Я вздрогнула.
— Свет! Оставь мне свет! — взмолилась я.
Она не остановилась и не повернулась. Просто вышла. Дверь с гулким звуком закрылась за ней.