За Советскую Правду
Вместо предисловия
Партизанское движение в Сибири не раз освещалось в воспоминаниях участников и в художественной литературе. Это вполне понятно. Но мне кажется интересной и та полоса, когда движение еще не оформилось, но уже везде чувствовалось. Обманутое вначале сибирское крестьянство теперь приходило везде к одинаковому выводу: «Какой это порядок: четверть — пирует да торгует, остальные воюют, либо без дела дома сидят». Ничего яркого, бьющего в глаза в этой полосе жизни, Сибири, но мелочи были настолько показательны, что а решаюсь дать маленький кусок тогдашнего быта, по рассказам непосредственных участников.
Здесь нет выдумки. Иногда даже не изменены названия мест и действующих лиц. Оставшиеся в живых могут узнать себя.
Время действия февраль-апрель 1919 года.
По линии
Шестеро на площадке товарного вагона — норма. Даже самые строгие охранники не придираются на остановках. Стоять приходится боком. Положение крайних опасное. «Бывает, что и спихнут». В середине и безопаснее и теплее. Только все-таки холодно.
Конец зимы, безветрено, а дышать больно. Зима девятнадцатого года, мягкая и снежная вначале, теперь прижала наглухо. Вторую неделю держатся морозы, лютые, упорно ровные, градусов на тридцать пять. Начинает казаться, что это тоже норма, как шестеро на площадке. Есть площадка — значит на ней должны стоять шестеро, которые угрузли в шубы, изредка переговариваются, замерзают и безнадежно смотрят на «сибирские просторы». Кроме телеграфных столбов, не на чем остановиться глазу. Ни одного пятнышка. Бело и ровно. Хоть бы кустик какой.
Через сорок верст остановки. Станционные постройки видны только крайним — на площадке. Поезд либо не доходит, либо далеко проходит мимо станции. Сходить нельзя — место потеряешь.
К остановке заранее готовятся. В проход и к буферам выставляют острые углы корзинок, сундучков. «Крайние» спускаются на последнюю ступеньку. Дикая возня, матерщина, просьбы, женские слезы: «Мне бы только перегон!» Все пущено в ход при первой атаке на вагон. Получив должный отпор, осаждающие переходят к «дипломатическим» переговорам, сначала у вагонов, потом у площадок.
— Может, братцы, кому недалеко? Потеснились бы!
— Видишь — шестеро.
— Выпили бы по стекляшке. Пользительно на морозе…
Из-за пазухи достается самый действительный железнодорожный билет колчаковского времени — бутылка с красной головкой. Прозрачная жидкость искрится на солнце. Руки стоящих на площадке, как по команде, вытирают усы. У каждого в голове одно: «Глотнуть бы: — сразу теплее станет». Один из спекулянтов равнодушным тоном осведомляется:
— Тебе докудова?
— До Новь-Николаевска только…
— А до его сутки, — вздыхает спекулянт.
— На ступеньку, может, пустим? — спрашивает другой.
— Нельзя. Охрана всех снимет. Скажет — беспорядок.
— Как же, братцы, не выйдет, знать, дело? — спрашивает еще раз человек с бутылкой и прячет ее за пазуху.
— Возьми керенку.
— Не. Непродажная.
— Две возьмешь?
«Дипломат» резко мотает длинными ушами заячьей шапки и направляется к вокзалу.
Крики и беготня стихли. Все забились в вокзал, в тепло. Поезд будет стоять не один час. Но пассажиру-одиночке сбегать погреться нельзя. Вещи вышвырнут, место продадут. За бутылку, за две.
Надо держаться, пока можешь.
Холодно…
И куда это только едут?
На волчьем положении
Маленький бритый человек в синих очках притулился в середине площадки, между двумя мордастыми спекулянтами. Поверх городской шубейки надет огромный, с чужого плеча, бараний тулуп с «саксачьим» воротником. «Семифунтовые казанские с крапинками» надежно защищают ноги от холода. Теплая на меховой подкладке шапка-ушанка. А все-таки, видно, перемерз. Кашляет. Надрывно, подолгу, до холодного поту. Беспокойно возится. Руки тянутся к пояснице, где расползлась окопная язва.
Высокий спекулянт в дохе из дикого козла ворчит:
— Умирать которым пора, а тоже за товаром ползут.
Рыжебородый толстяк, стоящий вторым с краю площадки, поддерживает своего приятеля:
— Вон у меня тоже сидит какой-то… Не шевелится. Замерз, поди, а место занимает.
— Столкнуть когда, — отзывается козья доха.
— Само собой. Куда мерзляков возить. Только я это к тому… Бутылку давеча упустили…
Бритого человека мучительно бьет кашель. Жгуче саднит поясница и плечи. В голове одна мысль — попасть в тепло, в баню.
Куда ехать?
В кармане случайно купленный в Татарске у какого-то полузамерзшего неудачника-спекулянта билет до Иркутска. Но ехать туда незачем. Есть и другое удостоверение: на имя Кирибаева — торгового агента по закупке товаров для кооператива. Удостоверение хорошее. Напечатано на машинке. Номер, печать с двумя руками, три подписи. Только полагаться на него все-таки нельзя. Подписи плохо сделаны. Да и мало одного удостоверения. Опыт показал.
В Омске Кирибаев пытался с этим документом остановиться поискать своих, — так еле выбрался. Пришлось ехать дальше.
В Татарске не пустили ни в гостиницы, ни на постоялый двор. Из-за кашля: «Умрешь, а тут возись!» Дальше надо куда-то.
Совсем неожиданно показалось белое каменное здание вокзала. Отчетливо бросилась в глаза надпись: Барабинск. Ни одного замерзшего окна. Вот где погреться!
Скрючившийся на краю площадки человек, которого спекулянты считали уже мертвым, вдруг спрыгнул со ступеньки и как-то по-заячьи побежал мимо здания вокзала.
У площадки началась обычная битва.
«Попробую здесь», — решил Кирибаев и полез к выходу.
Сжали до боли в груди, но быстро выбросили на снег.
Теперь в тепло!
Задыхаясь от приступов кашля, Кирибаев побежал к вокзалу, который глазасто уставился на солнце.
В здании оказалось просторно, грязно и… холодно. Окна не замерзли потому, что с начала зимы вокзал не топили. Не было угля.
Железнодорожники пользовались будкой-водогрейкой, но туда попасть постороннему человеку было невозможно.
— Надо итти в город.
За теплом
Барабинск в сущности не город, а железнодорожный поселок. Расстояния пустяковые. Бани общественной нет. Гостиница одна. Две школы, три кооператива. Видимо, конкурировавшие тогда «маслоделы» — «Закупсбыт» — и «Сибсоюз».
— Чуть не дерутся за покупателя
— А гостиница — вон она. Из дробовика добыть можно. Полно там офицера.
Все это Кирибаев узнал от словоохотливого старичонки, который стоял у лошади, выжидая, чем кончится попытка его сына попасть в поезд.
Парню «помогали садиться» двое специально привезенных мужиков, но ничего все-таки не вышло.
— Пропал билет… язви их!
Подошли возбужденные, с матерками, перекорами. Двое «помогавших» стали надевать тулупы. Кирибаев зашагал к гостинице.
Низенькое, длинное, вымазанное глиной здание с обледеневшими окнами. Оборванная обивка двери. У входа желтые дыры в белом снегу.
Долго кашлял перед входом. Готовился, чтобы не отказали, как в Татарске. Потянул ручку. Обдало промозглым туманом плохо топленого помещения и пивным перегаром. Захватило в припадке кашля.
Выбежала старуха.
— Есть комната?
— Вам надолго?
— Не знаю, как придется.
— У нас на время больше берут. Двадцать рублей. За простыни особо. Постоянных жильцов не держим. С хозяином в случае поговорите…
В узкий просвет коридора видна спина в «американской форме».
Тренькает гитара. Визжит женщина. Пьяный мужской голос выводит:
За-ла-туую па-ставлю кра-а-вать…
Кирибаев сплюнул и хлопнул дверью. Старуха что-то кричит вслед. Куда итти?
«В маленьких домишках, пожалуй, пустят, только ведь подведешь. К доктору разве? Может быть, в больницу положат. Есть же какая-нибудь. А документы?»
На этой мысли Кирибаев махнул рукой и пошел к ближайшему дому. Из ворот как раз вышла женщина с ведрами.
Из разговора узнал, что в Барабинске искать ночлега и какой-нибудь квартиры безнадежно. Городишко переполнен.
— Да вы что? Езжайте до Каинска. Самое это спокойное место. Скоро первый поезд по ветке пойдет.
— А далеко?
— Недалечко же. Двенадцать верст. Поезд три раза в день ходит.
— Билет достать трудно?
— Да нет же! Сколько угодно. Вон дымок. Кирибаев взглянул по указанному направлению, побежал к вокзалу. Задыхался, кашлял, а все-таки бежал. В вокзале на скамеейках сидело человек пять. Все женщины. Спросил, где дают билеты на Каинск.
— Вон в то окошко.
Подозрительно посмотрел на пустой угол, но пошел туда. На листке бумаги синим карандашом: «Разменом не затруднять. Билет 30 копеек».
Почему только никого нет? Никакой очереди?
Визгливо просвистел паровоз. Пришел поезд. По вокзалу прошла толпа. Больше офицеры и женщины с корзинами.
— Катерина, много вчера добыла?
— Семь бутылок. Нехватило больше. По четырнадцать рубликов теперь.
— Вот так здорово! Почем продавать-то? Очередь большая?
— До собору была. Шесть часов выстояла.
Оставшиеся в вокзале женщины судят о повышении цены. Оказывается, они ездят в Каинск за водкой.
«Из притона, значит, в кабак попаду», — думает Кирибаев.
В вокзале уже десятка три людей.
Высокий офицер в модной по той зиме белой шапке с длинными наушниками набросился на торговку:
— Ты мне вчера какую водку послала? Сука!
— Обыкновенно какую. За печатью.
— Сама припечатала?
— Да вот те Христос, ваше благородие, цельная была…
— Была, да давно, как ты же, — острит офицер. Потом переходит на свирепый тон. — Вот тебе, сволочь, последний сказ. Разведешь — такие на заду печати наставлю — век не забудешь.
У кассы начинают «трудиться».
В длинном бараньем тулупе прошел кассир, без задержки открыл окошечко, крикнул:
— Ну, кому? Подходи скорей! Деньги сразу готовь, сдачи не буду давать. Холодно.
Кирибаев подал тридцать копеек, получил билет и все еще не веря, что так легко и просто, вышел на платформу.
Состав — четыре классных вагона и маленький паровозик.
Вошел в ближайший вагон. Никого. Сел к окну на скамейку, подложил под локоть дорожный мешок.
Тепло… Вот где выспаться!
Мешает кашель и зуд. С трудом стаскивает с себя верхний тулуп, ожесточенно скоблит поясницу и плечи.
Вагон наполняется. Проверяют билеты. Сидеть свободно. Никто не покушается на занятую Кирибаевым скамейку, и он моментально засыпает, закрывшись тулупом.
Кажется, прошло не больше минуты, а уже трясут за плечо — выходить.
Эх, если б можно было остаться в теплом вагоне и ездить взад и вперед, пока не выспишься…
Но нет. Надо продолжать поиски.
Кирибаев с остервенением скоблится и начинает надевать верхний тулуп.
Еле выбрался из опустевшего вагона. Ноги после передышки совсем отказались служить. Сказались площадка и голодовка.
В маленьком вокзальном здании опять офицеры и женщины с корзинами бутылок.
Извозчиков много. Кричат:
— Пожалуйте, купец. За три рублика довезу. Цена непривычно дешевая по тому времени. Это действительно угол, где можно отлежаться, полечиться.
— Только вот своих здесь едва ли найдешь.
«Самое спокойное место»
На площади, в стороне от вокзала, учатся солдаты. По улицам их тоже немало. Часто проходят офицеры.
— Вам куда? — спрашивает извозчик.
— Да где подешевле. На постоялый какой-нибудь.
— К Киличеву свезу. У них купцы останавливаются, — решает извозчик и поворачивает на улицу к Оми. Низенький дом на пять окон, просторный двор. В кухне за чаем парятся пятеро крестьян. Две пустых бутылки показывают, что языки развязались основательно.
— Ты думаешь в том сила, чтоб до краю давить? Нет, брат, с пупа сорвешь.
При входе постороннего — настораживаются, переходят на пустой разговор:
— Ладно, не ершись! Выпьем вот остатнее, и запря-с гать пора.
— Развоевались у бутылки-то!
Старуха хозяйка в коричневом платке выглядывает от печки на кашель Кирибаева.
Увидев городского человека с дорожным мешком, она бросает предупреждающий взгляд в сторону сидящих за столом и поспешно открывает дверку направо от входа.
— В горенку проходите. Там спокойнее будет. Кирибаев спрашивает о цене. Старуха с приговорками, что теперь все дорого, назначает рубль за сутки.
— Два самовара ставлю. Которым и обед стряпаю. Тут уж сколько пожалуют. По рублю тоже больше платят.
После железнодорожной линии это кажется до смешного мало. В голове мелькает мысль: «Пожалуй, здесь на месяц хватит прожить».
Хозяйка уходит ставить самовар. Плотно закрывает двери.
В комнате тепло. В простенках столики, накрытые вязаными скатертями. Около печи узкий, обитый клеенкой диван. Божества навешано через число. Из угла иконы повылезли в стороны и перешли в картины, тоже с божественным отливом: «Житейское море» «Афон-гора» и т. п.
Кирибаев разделся, стащил с ног валенки, Даже острые приступы кашля не могут заглушить животной радости тепла и освобождения от тяжелой одежды.
В кухне толкутся. Видимо, собираются к отъезду. Слышатся отдельные выкрики, обрывки фраз.
Хозяйка приносит тарелку с хлебом, молоко, два блюда с помакухой.
Хочется есть, но надо держать фасон — дожидаться самовара.
Ждать кажется долго. Проглотил один кусок, по-волчьи, не разжевывая. Только разманило.
Старуха притащила самовар.
— У вас, поди, свой чай будет? Сами-то мы кирпичный пьем. И того скоро не будет.
— Ничего, бабушка, какой есть. Я ведь налегке, провизии не вожу с собой.
— А вы откуда будете?
Затевается обычный разговор. Кирибаеву он нужен, чтобы определить положение.
Рассказывает, что ехал по кооперативным делам в Иркутск, да вот простудился и хочет отдохнуть и полечиться.
Старуха сочувственно кивает головой.
— У нас здесь подешевле. В Барабинске вон дорожизь, сказывают. Только вот беспокоят сильно. Каждый вечер обход. Чуть что, — сейчас забирают.
— Кого забирают?
— Да кто их знает. На той неделе вон у меня Сулова Иван Максимыча увели. Бумажку из волости потерял. Ну, и взяли. Мужик-то известный. За двадцать верст живет, мельницу содержит. Три дня просидел. Председатель приезжал из волости. Тогда уж выпустили. Мне за лошадьми ходить — дело несвышное, да и годы не те. А сноха-то у меня не туда смотрит. Все ей гули-погули. Даром, что муж тоже сидит…
Старуха переходит на шопот:
— Сына у меня, Александра, тоже взяли. Сидит теперь. Не пущают к ему. Он, говорят, контрразведка. Нельзя.
Шопот прерывается всхлипываниями.
— Второй уж месяц. А какой он контрразведка, коли чуть жив. Пришел из ерманской, газами его отравили. Кашляет, что твое же дело. Постоянно. И харчок с кровью. Прямо сказать, — не жилец, а его в тюрьму…
— Строго, однако, у вас.
— Просто беда. Замаяли чисто. Вот вечером придут — сам увидишь.
Спохватилась, не сказала ли лишку.
— У вас бумаги-то есть?
— Это уж не беспокойся, бабушка. С линии приехал. Без бумаги там не проедешь.
Сильно хлопнула входная дверь. Старуха поспешно вышла.
Началась перебранка. Хриплый женский голос выкрикивал на слова старухи:
— Ежели он сидит, так мне всю жизнь плакать?
— Много их, большевиков-то, слез нехватит.
— Кого стыдиться? Не украла — своим торгую. Людям глянется.
Совсем, видно, оголтелая баба.
В полчаса
Против постоялого — большой каменный дом. Видимо, какого-нибудь купца. Над воротами вывеска, которую раньше не заметил: «Каинская уездная земская управа».
Из ворот выходят крестьяне. Небольшими группами, человек по пять-шесть. Одна группа задержалась в воротах. Раскуривают.
Кирибаев переходит дорогу.
— Что много народу плывет?
— Собрания тут была.
— Насчет чего?
— Да обо всем. О школах сейчас шумаркались.
— Денег, поди, нет?
— Это нашли бы. Учителя нет. Половина школ без дела.
— Ребята баклуши бьют, а им хоть бы что! — оживленно откликается один крестьянин.
— Выбирали, так что сулили! У нас школы первым делом. Нарошно двух учителей посадили в управу.
— Не выходит, значит, у них дело? — замечает одетый хуже других высокий мужик.
— Про кого это говоришь? — злобно набрасывается на него старик, не проронивший до этого ни одного слова.
— На ту, видно, сторону гнешь!
— Никуда не гну. Говорю, не выходит дело, и вся.
— Ребят-то у тебя раньше учили? Лучше, по-твоему, было при той власти?
— Да не к тому я. Чего присыкаешься. К слову пришлось.
Старик поворачивает вправо от ворот и бурчит:
— Как чирей на язык — слова-то у них! Посадить вот сукина сына.
— Садили которые! Поди, донеси! Похвалят на старости лет. Медаль дадут. Мне вон дали… за японску. Потом, обращаясь к другим, прибавляет:
— По бокам надпись: «Вознесет тебя господь в свое время». Ловко?
— Чистохвалы, известно, — неохотно соглашается один. Остальные молчат.
Кирибаев жадно прислушивается.
Делает выводы:
«Есть, значит, свои по деревням. Туда надо. Нельзя ли учителем заделаться?»
В коридоре управы поймал председателя. Бойкий, подвижной человек кооперативно-учительского вида. Небрежно слушает кирибаевский рассказ о причинах остановки.
Вертит в руках «документ» Кирибаева и быстро заключает:
— Пустяки. Видно, что интеллигентный человек. Идите в отдел. Там выберите место.
— Куда это?
— Через квартал. К собору. Там Кузьмина спросите. Записку вот передайте.
В отделе чувашин-секретарь Кузьмич Кузьмин обрадовался новому учителю.
— Вам куда желательно?
— Много разве мест?
— В сорока трех школах совсем нет учителей. Да и в остальные пополнения надо.
— Где бы посмотреть?
— Список у нас есть. Карту вон взгляните.
Кузьмин указывает на карту уезда, которая резко делится на две полосы: зеленую и светлокоричневую — лес и степь.
Красными кружками отмечены на карте школы. Только два-три кружка с двойной обводкой. Это школы повышенного типа.
Кирибаев тянется к крайнему пятнышку в северовосточной стороне зеленой полосы.
Прочитывает вслух надпись: Бергуль.
Секретарь еще больше оживился.
— В Бергуль можно. Там уже давно ждут учителя. Школа там новая.
— И лес там? — спрашивает Кирибаев.
— Лесу там! о-о! Коренной урман. Ремы. Постройки на подбор.
— Далеко отсюда?
— Ну, верст сто с лишним.
— Так вот на Бергуле и остановимся.
— Пишите заявление.
Услужливо предлагает бумагу, перо. Даже стул придвинул.
«Сошлись, значит», — ухмыляется про себя Кирибаев и пишет: «Представляя при сем удостоверение… э… прошу…»
Секретарь берет написанное, заносит в книгу, пишет что-то на особом листе и уходит.
— Вы подождите, я скоро, — бросает он при выходе. Кирибаев слоняется по комнате и от безделья рассматривает какие-то диаграммы.
Минут через пятнадцать Кузьмин возвращается и весело говорит:
— Ну, теперь вы — бергульский учитель. Получите удостоверение. Когда поедете?
— Да мне хоть сейчас, ждать нечего, — отвечает Кирибаев, свертывая бумажку, где значится, что такой-то «есть действительно учитель Бергульской школы Биазинской волости, Каинского уезда». Есть печать и три подписи. На этот раз не фальшивые.
— Прогонную сейчас достанем, — говорит Кузьмин и дает распоряжение делопроизводителю сходить куда-то.
Мальчуган-делопут быстро уходит и минут через пять приносит прошнурованную книжечку листов на тридцать «на право взимания двух обывательских лошадей».
Кузьмин деловито объясняет, где земская станция и где взять школьные пособия для Бергульской школы.
Десять фунтов культуры
На складе — в холодном пустом коридоре нижнего этажа — веселый высокий парень в полушубке выдает Кирибаеву школьное имущество.
Стопа бумаги, коробка перьев, двадцать четыре карандаша и столько же букварей «по Вахтерову». Тощая брошюрка в два десятка страниц, на скверной бумаге. Сюда же кладется приказ генерала Баранова о «новом правописании» и штук сорок переплетенных книжечек — «начатки закона божия».
— Этого у нас много, — говорит парень. — Прибавить можно. Бумагу одобряют.
К этому добавляет еще десятка два картин с голыми Адам-Евами, один задачник, две книжки Басова-Верхоянцева «Конек-скакунок» и начинает завертывать все в большой лист синей бумаги.
Кирибаев пробует протестовать:
— Да ведь тут одно божество. Куда я с ним?
— А вы его разбавьте «Коньком-скакунком», — отшучивается парень.
— Ручек хоть дайте. Книг для чтения.
Заведующий складом, не переставая улыбаться, говорит:
— Книжки еще не составлены, а ручек вовсе не даем. Не к чему! Насадят ребята зорьку пера на прутик, вот и ручка. Распишитесь-ка лучше да уезжайте до вечера, — прибавляет он, придвигая ведомость.
Лицо парня на минуту становится серьезным. Кирибаев расписывается, берет маленький синий тючок и, взвешивая на руке, говорит:
— Немного же культуры повезу.
— Сколько имеем. Всем одинаково даем. Вот корабли прийдут, так возом привезем. А может, и ближе найдется. Ждите.
Кирибаеву хочется слышать в шутках парня скрытый смысл, и он спрашивает:
— А скоро?
— Не раньше как урман оденется, — отвечает парень и подает руку.
В коридор входят какие-то женщины, и Кирибаев отправляется разыскивать станцию.
Там в две минуты.
— Ладно, к трем подадим. Только не задерживайте. Нас, небось, штрафуют, а как пассажир тянет, — ему ничего.
«Это, видно, у них на военную ногу поставлено», — думает Кирибаев, возвращаясь на постоялый.
Старуха одна. Ходит с заплаканными глазами.
На вопрос: «Нет ли пообедать?» — уныло отвечает:
«Жареные окуни только».
— Давай, бабушка, поедим.
Хорош ведь жареный окунь, когда правильный документ в кармане и прогонная книжка есть. Даже постоянные приступы кашля не так беспокоят.
«Найдем своих. Везде они есть», — думает Кирибаев, вспоминая обрывки разговоров, рукопожатие веселого парня и загадочную фразу: «Как урман оденется».
Из-под генеральского глаза
Около трех часов к постоялому подъехал земский ямщик, узкобородый человек с мягким говором выходца из средней полосы России.
Пара лошаденок, ободранная кошевка. Дорожная шуба для пассажира. В углу какой-то старик в зипуне и огромном малахае с напуском по-казахски.
Ямщик осведомляется у «господина-пассажира», можно ли провезти «старичка».
— Свойственник будет — к дочке пробирается.
— Мне не помешает, — говорит Кирибаев, укладывая свой багаж.
Дорожная шуба пригодилась. Ее надел старик.
— В лучшем виде доедешь, — говорит ямщик. Зазвенели колокольцы.
На улицах безлюдно. Лишь около собора длинный хвост очереди. Голова уперлась в каменный домик, над которым подлинный обломок царского прошлого — зеленая вывеска казенки с белыми буквами.
Уж не она ли подсказала сибирскому правительству выбрать зелено-белый цвет для своего знамени?
Казенка работает усердно — торгует с восьми утра до десяти вечера, но почему-то торговля ведется из одной лавки.
Кирибаев пытается разузнать у ямщика, почему такой порядок получился. Но тот отвечает неопределенно:
— Берегуться, може. Кто их знает! Маята народу. В Омским вон из камитетов торгуют, — с завистью прибавляет он.
Кирибаев вспоминает «демократическое достижение» Омска — торговлю водкой из домовых комитетов — и улыбается в воротник шубы. Вслух сочувственно говорит:
— Да, у них хорошо; только вот дороже.
— Много ли! Два рубля на бутылке берут. А удобство-то какое! Да хушь три возьми — только без очереди.
При выезде из города, у последней хаты, люди с винтовками.
Старик беспокойно завозился, распахнул шубу, бормочет:
— И куды оно запропастилось?
— Не беспокойсь, не спросют. Знакомцы тута, — успокаивает ямщик.
Из домика выходит человек в черном полушубке и папахе, вроде грачиного гнезда. Кричит:
— Гриньша, это што же ты сам?
— В разгоне все. Да и дело есть.
— За ханой, знать?
— Может, и будеть, — улыбается ямщик.
— А эти кто?
— По прогону едуть. От земства.
— Ну, айда. Заворачивай буде на обратном.
— Не без этого.
Опять запозванивали колокольцы, и кошевка стала нырять из ухаба в ухаб.
Степь, казавшаяся равниной с площадки вагона, теперь изматывала своей неровностью. Лошадям тяжело. Ямщик то и дело кричит:
— Ну-к вы, ахуны, играй ногами веселея!
Кирибаев силится вспомнить, где он слыхал такое необыкновенное применение слова «ахун».
«В Казанской если — речь не та. Где-нибудь под Тулой, либо в Рязани».
Потом спрашивает:
— Вы откуда будете? Ямщик оживился.
— Рязанские мы… Данковского уезду… Именье там князя Урусова. Богатимое. Слыхали, може?
Начинается обычный для большинства переселенцев Сибири рассказ о местах своей родины.
Кирибаев не слушает. У него теперь другое в голове: за кем Дон? Его верховье?
Угрюмый старик зато разговорился.
Он сказался туляком, Епифанского уезда. Соседи, значит.
Замелькали в разговоре названия городков и больших сел, вплоть до станции Ряжск, которую оба переселенца помнили и теперь, через десятки лет после того, как там «парился» их переселенческий поезд.
К вечеру потеплело. Полетели белые пушистые хлопья. Лошаденки совсем притомились и еле тащили кошевку. Встречных — ни одного человека.
— Не ездиют к нам вечером — боятся, — говорит ямщик.
— Чего боятся? — спрашивает Кирибаев.
— Неприятностев много. Обыски там, бумажки требуют. Забыл — садють… Кому охота?
— Это верно, — соглашается старик, — строгостев много. Только не к чему это.
— Енералы, будь оне прокляты, — бормочет он себе под нос.
Мелькают огоньки — станок скоро.
У хозяина «не последнего дома»
Холодная изба, набитая доотказа. Ходят взад и вперед, впуская клубы белого морозного воздуха на лежащих тут же у порога людей. Накурено «турецким из своих огородов». Горит малюсенькая лампочка ярким беловатым светом.
— Ишь богачье — скипидарь жгуть, — замечает привезший Кирибаева ямщик.
— Будь он неладен. Погляди — сажа полетит. Весь потолок испакостили — не домоешься, — откликается хозяйка.
— Не карасин, известно, а супротив масла все лучше.
— О карасине, видно, не поминай. До лучины достукались с войнами-те. В городу лучина пошла. Из урмана возят. Там хватит.
— У нас хватит, — подтверждают сидящие за столом урманцы.
— Сейчас вон везем два воза. Лучина первый сорт. Кирибаев пробирается к столику, где сидит человек с книгой.
Тот неохотно берет «прогонную», долго рассматривает надпись, потом лениво записывает и кричит:
— Ванятка, кому за очередь?
— А куды? — отзывается с полатей ребячий голос.
— На урман.
— Мыльникову, кажись.
— Ну-ка, сбегай. Скажи, утречком штобы.
С полатей выбирается мальчуган, напяливает полушубок, схватывает шапчонку и хлопает дверью.
Минут через двадцать, когда Кирибаев только что пробрался к чайному столу, пришел Мыльников. Началась руготня, счет очередей. Выплыл какой-то поляк («лучше моего живут!») и однолошадный чувашин («я виноват, что он завести не может?»). Много раз упоминается хана, но кончилось тем, что Мыльников согласился.
— Кого хоть везти-то?
— А вон, — указывает нарядчик.
— Поклажи-то много?
— С полпуда не будет, — успокаивает Кирибаев.
— Ну, так завтра на свету приеду. А то ко мне пойдем. Все равно где спать. У меня, поди, лучше будет. Бабы самовар ставили, как пошел.
«Хуже не будет», — думает Кирибаев. Вылезает из-за стола и начинает одеваться.
— Все-таки выгадал, — шутил нарядчик.
— Выгадаешь у вас! Ханой подмочены — не просушить, — огрызается Мыльников.
Итти недалеко, но тяжело барахтаться в длинном тулупе по незнакомым тропинкам, занесенным снегом.
Изба у Мыльникова просторная, но тоже холодная. Есть горенка, дверь в которую на зиму заклеена. В углу — кровать с занавеской. По стенам «победительные» картины, еще от времен японской войны. На столике под зеркалом несколько книжек и желтая стопка газет «Барабинская степь».
«Ловко придумали заголовок. Надо бы прибавить — зимой», — улыбается про себя Кирибаев и берет верхний листок газеты.
Захлебываясь от восторга, газета сообщает о захвате Перми и победах «нашего талантливого молодого генерала Пепеляева».
— Хорошо пишут, — говорит Кирибаев.
— Пишут-то хорошо. Ну, только…
— Что?
— Не выходит толком.
— Как не выходит! Вот Пермь взяли. Вятку возьмут, а там и Москва.
— Скоро сказка сказывается… Далеко до Москвы-то. Пока до нее доберешься, дома не способишься, — уныло отвечает Мыльников.
— Что так?
— Недостатки-то наши. Чего нехватает, — все правительство завиняют. Известно, темный народ. Им все сразу подай. Ситцу вот нет, железа, керосину…
— Ситцу? Да в Каинске на базаре сколько хочешь.
— По пятнадцати рублей немного укупишь. Хлеб-от почем? знаете?
— Какой это ситец! — вмешивается в разговор жена Мыльникова, — Званье одно, а не ситец. Разве такой из России шел?..
Старуха мать тоже не остается безучастной.
— Довоюются, что нагишом ходить будем. Вишь, у нас робятье голопузые ходят. А ведь дом-от у нас не последний!
— Ну, будет вам! — прикрикнул Мыльников. — Тащи самовар да не путай беседу, не бабское тут рассужденье.
За чаем длительно жалуется на «сибирскую бабу», которая не знает тканья, как расейская, и балмошит мужика.
— Как балмошит?
— Ну, скулит. То ей подай, другого недостача. Невтерпеж станет от бабьего зуда, мужик и заборщит.
— Бунтовали разве у вас?
— Нет, бог миловал. Генерал Баранов не допустит. Чуть что — сейчас отряд.
— У вас были?
— Только сперва. Постегали которых маленько. Вон в урман недавно сотня ходила — на Биазу.
«Значит, к своим попаду», — думает Кирибаев и осторожно продолжает расспросы.
Мельников, однако, насторожился. Отвечает односложно, потом сам начинает расспрашивать: кто? откуда?
После чая Кирибаев лезет на полати. Фитиль гасится. Кашель и вошь не дают уснуть. Не спит и хозяин «не последнего дома». Ворочается и шипит на жену:
— Выпустила язык при постороннем человеке. Ситцу ей московского подай!
Дура несчастная!
— Да я…
— Молчи. Дрыхни!
Слышны тихие всхлипывания жены.
Мыльников выходит в сени. Потом возвращается, долго возится в темноте, закручивая папиросу.
Лезет в печь за угольком. Долго курит. Укладывается в постель и снова ворочается — заснуть не может
В стороне от дороги
Рано утром выехали.
Мыльников, растревоженный вчерашними разговорами и разбитый бессонной ночью, угрюмо молчит.
Буркнул только, усаживаясь в сани:
— Вози вот тут. За всех пьяниц ответчик! А очередь не моя.
Кирибаев тоже молчит. Расспрашивать ему теперь не о чем.
Там — по линии железной дороги и в городах — колчаковщина еще казалась живой.
Важно разгуливали на станциях щеголеватые люди. Матерно, с вывертами ругались, блевали и скандалили колчаковские каратели. Отчаянно копошился спекулянт.
Изредка мимо станций пробегала «американка».
Через широкие зеркальные окна вагонов можно было тогда видеть «новых хозяев» Сибири.
Неподвижными рачьими глазами глядели окаменелые в своей важности американцы и англичане. Загадочно улыбались японцы. Около хорошо выкрашенной и до последнего бесстыдства разодетой поездной мадамы хорохорился смешным золоченым петушком французский полковник. Хищно уставился какой-то накрахмаленный до пупа делец.
В городах — «ать! два!» — муштруются «кормные» сибирские парни, одетые в американскую форму. «Держат охрану» пьяные казаки и свирепствуют уездные и губернские генералы и атаманы. Лезут везде, даже в школьное письмо. Хотят «все искоренить» и «ничего не допустить».
Немногочисленные сибирские рабочие давно сидят по тюрьмам. Приезжие крестьяне стараются скорее кончить свои дела и до вечерних обысков убраться в деревню. Городской обыватель потихоньку скулит.
Из деревни положение казалось не таким. В каких-нибудь двадцати верстах от города стало видно, что деревня совсем откачнулась. Говорить плохо о власти боятся, но ни в чем уже ей не верят.
Чуть не единственный разговор здесь: нет товаров и сбыта хлеба, нет заработков.
Даже «домовитые мужики», вроде Мыльникова, и те потеряли надежду устроить жизнь с помощью иностранных рвачей и своих жуликов, обалделых от пьянства и распутства офицеров.
Сначала такие «домовитые», как видно, помогали новой власти, хватали деревенских большевиков и чувствовали себя хозяевами в деревне.
Теперь затихли, прижались и покорно выполняют — «за разных пьяниц» — наряды без очереди.
Остальные крестьяне крепко запуганы карательными отрядами каннского генерала Баранова и подозрительно смотрят на незнакомого городского человека: не подослан ли?
«Пожалуй, мои документы дальше и показывать не придется», — думает Кирибаев, вспоминая, как удалось обменить «слепуху» на удостоверение учителя Бергульской школы.
«Вот тебе и три подписи с печатью! — улыбается он своим мыслям. — А книжку „для взимания двух обывательских“ лучше и не вынимать из кармана».
Длинная улица села кончилась. Опять началась намозолившая глаза нудная зимняя степь. Дорога стала еще хуже.
На узенькой ленточке санного пути можно было разъехаться только порожнякам.
Привычные степные лошади осторожно сходятся друг с другом чуть не плечо к плечу. Ухитряются как-то не зацепиться запретом. Цепко держатся против встречных саней, которые от этого опрокидываются в сторону. Пассажирам приходится кувыркаться в снег, но лошади удерживаются на твердой тропинке, и дело идет все-таки спорее.
Попутный обоз удается обогнать только на особо сильной лошади, которая может скакать по глубокому снегу, как лось.
С половины дороги стали попадаться встречные обозы с грузом.
Мыльников ворчит на себя:
— Надо бы часочком пораньше. Вымотаешь теперь булануху.
Приходится сворачивать в снег, подальше от обоза, — иначе завалит возом. Когда пройдет обоз, надо вылезать из саней, чтобы лошади легче было выбраться на полоску дороги.
Возня в снегу вконец измучила больного Кирибаева. Он заходится в приступах надрывного кашля.
Даже Мыльников пожалел:
— Не доедешь ты, парень, до места. Полечился бы где. Полторы сотни верст ведь еще. А вишь нажимает — даром что под масленку пошло. На блины, видно, стужа.
— Доберусь как-нибудь. Прогреться бы только.
— Это ты верно. Баня — первое дело, — бороздит Мыльников по больному месту.
Кирибаев беспомощно ерзает в своих двух шубах от жгучего зуда по всему изъеденному телу.
Мучительно сверлит давнишняя мысль: «В баню бы! В самый жгучий жар».
Тут же в сотый раз повторяется другая: «Не очень же ловко разъезжать здесь казачьим сотням. Прикрытия вот только для стрелков нет!»
Хоть бы кустики какие в стороне!
По Урману
На станке Кирибаеву посчастливилось. Оказался встречный ямщик из Дорофеевки, который обрадовался «за по-пути» загнать очередь.
— Погрейся часок. Лошадка вздохнет, и айда. На свету приедем.
— Видное дело, — поддерживает хозяин избы. — Невелик волок. Тридцать верст как, поди, не доедете.
— Дорога ныне из годов только. Обрез, понимаешь, в сажень. Напросте оглобли береги, а с возами их сколь переломано.
— Нашел добра — оглобли считать. Мало их в урмане? Лошадям убойство, — это скажи!
Начались разговоры о заваленных возах, искалеченных лошадях и надорвавшихся хозяевах.
Под эти разговоры Кирибаев поспешно глотает какую-то красноватую горячую жидкость и забирается на полати.
Передышка недолга. Ямщик торопится.
Опять надо барахтаться в снегу.
Верст через десять от станка степь стала переходить в лес. Начали попадаться отдельные кусты и деревья. Больше талинник и осина. Потом появились группы берез, изредка сосна. Еще дальше — ельник, пихтач, кедровник.
Но нигде не видно сплошной лесной стены, как на севере России или на Урале.
Деревья разных пород, корявые, подсадистые, стоят далеко друг от друга. Все кажется, что это только начало леса. Но едешь сотни верст — картина не меняется. Со всех сторон видишь на равнинной местности разнопородное редколесье. Дальше к северу только чаще встречаются пихта и кедровник, но везде в смеси с березой, осиной и кустарниками.
Открытых больших полян тоже не видно.
— Где же у вас пашни?
— По гривкам пашем. Где посуше. Вон тут надысь пахоть была, — указывает ямщик на группу редких деревьев.
— Заброшена?
— Как знать? Может, кто и вспашет. У нас и так бывает: один бросит, другой подберет. Не поделена земля-то.
— Вовсе и хозяев нет?
— Зачем нет? Иной много лет пользует, чистит. Ну, а бросит — хоть кто бери. Просто у нас. Не в Россее. Завидного только нету. Скребешь на ем — чортовом болоте, — а соберешь… всего ничего. Жизнь тоже!
— А что сеете?
— Пшеничку норовим развести, да вымерзает. Овсы и льны — эти ничего. Родятся. Ну, рожь годом бывает.
Деревни пошли совсем не такие, как в степи. Глину и плетень сменили толстые сосновые брусья и жерди. Соломенных крыш не стало. Пошел гонт, стружка, двойной тес. Дров не жалеют. В избах, несмотря на одинарные рамы, жарко.
С освещением зато стало хуже. Скипидара в лампах нет и в помине, сальников тоже нет. Везде чадит и полыхает лучина.
Крестьянские разговоры переходят в речи охотников и лесопромышленников.
— Почем лисицы? Каков наст на Кривом? Сколько зверя забили остяцкие?
Спрашивают ли лодку в Каинске? Много ли плахи на базаре?
Общее во всем этом — нет сбыта, жить нечем.
— Не угложешь его — урман-от.
О власти здесь вовсе не говорят. На проезжего смотрят косо, но узнав, что это учитель, немного смягчаются и без большой задержки дают лошадь.
Документов не спрашивают и записи не ведут.
На третий день своего бултыханья по урманским снегам Кирибаев добрался до Биазы. Это волостной центр.
Секретарь волостной управы, или, как все его зовут, писарь, встречает приветливо. Поглаживая свои жесткие унтер-офицерские усы, он успокаивающе говорит:
— Теперь уже вам пустяк осталось. Не больше десяти верст. Только в сторону это от тракта будет.
Оказывается, что тропа, по которой до сих пор ехали, была трактовая.
Пока нарядчик ходил за лошадью, Кирибаев расспрашивает писаря о Бергуле. Тот охотно отвечает:
— Одни кержаки живут, девяносто девять дворов. Никого постороннего не пускают.
— Со школой, — это верно, — там трудно будет. Мастерицы учат. Такую бучу подымут, знай, держись!
— Главное, баба. Своих-то мужиков погаными почитают, коли съездят куда подальше. Из одной чашки есть не пустят, пока к попу не сходят после дороги.
— Чудной народ. Поп у них есть, свой. Чистая язва. Он всем и верховодит… Через бабу, конечно.
— Какого толку? Этого, пожалуй, не сумею сказать. Слыхал, будто Федосьина вера зовется. Шут их знает.
К волости подъехал парень на длинных санях с необыкновенно широкими неокованными полозьями, как у нарт.
— Загани, сколь раз вылетишь? — шутит парень.
— Неужели еще хуже дорога будет?
— Обрез сплошь. Белоштаны-те третью неделю сидят. В Каинск не едут. Бурана ждут.
— Какие белоштаны?
— К которым едешь. Они вишь в стороне живут. В снегу маются хуже нашего. Ну, и надевают сверху пимов штаны холщовые. Чтобы не засыпалось, значит. Мужики и бабы — все эдак в дорогу снаряжаются.
Тропа, по которой свернули сразу от волости, стала за селом совсем невозможной. Справа и слева глубокие крутые выбоины — обрезы. То и дело надо было отворачивать сани. Верхнюю шубу Кирибаеву пришлось снять и вместе с багажом привязать к саням.
— Вот и поезди по такой дороге с возом, — сочувствует парень бергульцам. Одна надежда — буран обрезы заметет. А его все нету. Чистая маята.
«Ну, и угол», — перебирает Кирибаев в голове обрывки слышанного о Бергуле.
«Здорово расщедрились господа земцы. Целых десять фунтов городской культуры посылают. Открывай школу, просвещай! Вот тебе в первую очередь закон и священные картины про райское житие, на придачу двадцать четыре паршивеньких букваря „по Вахтерову“, столько же карандашей, стопа бумаги, чернильный порошок и коробка перьев. Просветители тоже!»
Федосьина Вера
В потемках добрались до Бергуля. Парень-возница, увидев у одной избы группу подростков, закричал:
— А ну, проводите кто до старосты!
— Он же у логу. Троху подайся управо, тута и живет.
— Вот то-то «троху»… Запутаешься в вашей стоянке. Проводи, ребята!
— Ты с кем едешь?
— Учителя вам везу…
— Учителя?
Ребята оживились.
— Омелько, бежи до саней. Проводи до старосты.
— Може, до дядька Костьки? У них «мирские» пристают, — замечает другой.
— Каки Костьки! Веди к старосте, — настойчиво требует парень. — Расписку мне с него надо.
Омелько, высокий черноглазый подросток, лет четырнадцати — пятнадцати, садится в сани и говорит:
— Езжай на ту загороду.
Началось путешествие по Бергулю. Стало понятным, почему ямщик просил провожатого. Никакого подобия улиц в Бергуле нет. Девяносто девять домов широко разбросаны, — кому где показалось лучше. В потемках похожи на отдельные заимки.
У старосты просторный, недостроенный еще в одной половине дом с плотным забором. Злой волкодав во дворе.
Староста, квадратный человек с раскосыми глазами и широкой бородой, узнав, что приехал учитель, услужливо предложил проводить на квартиру — к Костьке.
Ямщик почему-то уперся.
— Ни к каким Костькам не поеду. Здесь лошадь поставлю. Наездился. Будет!
— Та восподину вучителю неудобно же у мене будеть. Комнатки нет, а воны, може, курять.
Кирибаев успокоил, что курить не будет.
— Мать у меня — стар человек, не любить, — оправдывался хозяин, укорачивая цепь волкодаву, который свирепо бросался на нежданных посетителей.
Старуха в черном платочке, из-под которого чуть виднелся белый ободочек, уперлась во входивших глазами злее волкодава.
Сын-староста виновато суетился и объяснял, ни к кому не обращаясь:
— Вучителя вот послали.
— Кого вучить-то? — спросила старуха. — И так на ученье мають. Табак жгуть, рыло скоблють. Мало, видно? Остатнее порушить хочуть?
Неожиданно за учителя вступился плешивый старик, чеботаривший около теплухи.
Судя по обрезанной выше колена ноге, он, видимо, соприкасался с городской жизнью, хотя бы на операционном столе.
— Не глядите вы, восподин вучитель, на старуху. Она у меня як старица. Того не смышляет, что у городу мальцы и девки нумеры знають, у школе вучатся. Скидайте шабур да идите до железянки. Тепло тута.
Гостеприимство старика окончательно взбесило старуху:
— Тьфу ты, сатанин слуга! Внучку-то тоже нумерам вучить будешь? Мало покарал восподь. Горчайше хочешь?
Старуха с остервенением плюнула в сторону мужа и ушла в боковуху отмаливать грех встречи и разговора с «мирским человеком». Больше она не показывалась. Вызывала раз сына и несколько раз кричала невестке:
— Листька, иди до мене!
С уходом старухи в избе повеселело. Молодая хозяйка забренчала посудой у печки. Старик, обрадовавшийся новым людям, пустился в длинные разговоры о бергульском житье.
Пришли они сюда — в урман — семнадцать лет тому назад. Все «по древней вере». Раньше жили в Минской губернии. Деды и прадеды жили за границей. Туда бежали из Новгородской губернии в пору жестокого «утеснения».
— Здесь насчет веры свободно, только жить плохо. Ни тебе агресту, ни яблочка. Пшеница и та через пять лет родится. Всю зиму мужики буровят пилу. Остякам тут только жить!
— Бесперечь переселяться надо на новые места. Где потеплее. Вот только заваруха кончится. Жить стало невмоготу. Дом сынок развел большой, а кончать нечем.
Уже после того как Кирибаев с ямщиком поочередно поели похлебки из «мирской» чашки и напились сусла, старик еще долго жаловался на «проклятый вурман» и расписывал «новые места» где-то за Бией.
Парень-возница давно всхрапывал, староста тоже казался спящим, но Кирибаев, измученный дорогой и поминутно кашлявший, все-таки поддерживал разговор.
Занятной казалась самая форма речи старика.
К основному русскому говору пристали мягкие окончания южанина. Украинские слова: шо, мабуть, троху — переплетались с польскими: агрест (крыжовник), папера (бумага). Тут же тяжело брякало сибирское: сутунок (отрезок тяжелого бревна), шабур (верхняя одежда). Немало влипло и от церковной книги: молодейший, тонейший, беси, еретики.
Забеспокоился в люльке ребенок. Мать укачивает, вполголоса приговаривая:
Кую ножки,
Поеду у дорожку.
Поеду до пана…
Куплю барана.
Панасейке — ножки,
Панасейке — рожки
И мяса трошки…
— Листька, иди до мене! — кричит из-за двери старуха.
«Нельзя, видно, ночью ребенку песню петь», — догадывается Кирибаев.
— У, старая! Когда только такие переведутся!
Белоштанское житье
Рано утром Кнрибаева будит староста:
— Пора на сходку.
Постаралась старуха поскорей освободиться от незваных гостей. Чуть свет заставила сына собрать сходку.
В просторной избе, которую снимают под сборню, уже начали собираться. Все больше средний возраст. Стариков не видно. Разговаривают, шутят. Исподтишка наблюдают за «вучителем», который примостился с боку стола и говорит с соседями о школе.
«Вучителю» толпа тоже кажется непривычной.
Странно, что не видно ни одной цыгарки, непривычно обращение друг с другом на вы и какие-то удивительные имена: Ивка Парфентьевич, Панаска Макарьевич, Омелька Саватьевич.
Каждый вновь пришедший на минуту окаменевает, уставившись на образа. Отчетливо слышно, как стучат костяшки пальцев в лоб. Резко отмахиваются три поясных поклона. Так же резко три поклона по сторонам. И только после этого пришедший сбрасывает окаменелость и становится обыкновенным живым человеком.
Из-за занавески от печи идет к двери высокая женщина с огромным животом.
Кто-то спрашивает, указывая глазами на живот:
— Вустька, кто же вам позычил такое?
— Позычите вы, кобели иродовы! — огрызается солдатка.
— Сиротьско дело — пекутся, — хохочут мужики. Изба наполняется. Становится тесно. Острым стал запах свежевыделанных овчин. Открывается сходка.
Кирибаев, под влиянием вчерашней встречи со старухой, начинает доказывать, что надо записывать в школу мальчиков и девочек.
— Та мы ж давно желаем. Третий год просим. Все готово. Вучителя не едуть.
— Боятся, знать, наших баб, — шутят из толпы.
— Мальцов и девок запишем. Хоть сейчас.
— Девок на што? Не порховища у школе, — пробует кто-то возражать. Но его успокаивают.
— А вы не пишите, коли не хотите.
— Ну, а вучилище где будеть? — спрашивает староста.
— Та где же говорено — у Костьки Антипьевича. Самое у него вучилище и квартира вучителю будеть.
Названный Костькой, высокий крестьянин с бельмом на левом глазу, считает нужным оговориться:
— Можеть, кто другой желаеть?
— Кто ж пожелаеть, коли у вас дом у селе большейший.
Дальше условливаются, когда привезти школьную мебель, которая сделана еще до революции и стоит по домам.
Выбирают попечителя, черного верзилу, с которым разговаривал Кирибаев перед сходкой.
Со схода Кирибаев пошел осматривать школьное помещение. Кроме хозяина арендованного под школу дома, с ним пошли вновь избранный попечитель и староста.
Дом оказался просторным, с блестящими, как лакированные, стенами из кедрового леса. Для класса назначалась угловая комната с большой печью — «щитом», по местному говору. Рядом маленькая комната для «вучителя».
Через теплый коридор жилая изба хозяина.
В семье нет старух. Не так заметно враждебное отношение к чужаку. Женщины только следят, как бы он не «обмиршил» что-нибудь. Слежку, однако, стараются сделать незаметной.
Когда Кирибаев подошел к кадке напиться, хозяйка поспешно ухватила лежавший тут ковш и захлопотала.
— Так я же вам налью у бляшку.
Одна из дочерей услужливо подала ей с полки стоящую отдельно от другой посуды эмалированную кружку — «мирской сосуд», как видно. Кружку с водой Кирибаеву, однако, не отдают в руки, а ставят на стол.
Учитель чуть заметно улыбается, но хозяин, видимо, понимает и виновато объясняет:
— Попа боятся.
— Так як же, батя, не бояться, коли воны поклоны дають, — говорит одна из дочерей.
— И помногу? — спрашивает Кирибаев.
— Та пятьсот, — вздыхает девица.
— За что же так много?
— По грехам это, — вмешивается мать. — Кому и меньше. Танцують воны, поють, поп и началит, — поясняет она, указывая на улыбающихся «грешниц».
Видно, все-таки, что к поповскому началению относятся здесь не очень строго.
Договорившись о плате за квартиру и стол, Кирибаев идет в свою клетушку, где уж дрожит и гудит теплуха, набитая кедрачом.
— В баню бы теперь, — говорит Кирибаев.
— Я ж велел девкам вытопить. Скоро сготовять, — отвечает хозяин. Потом кричит в избу. — Келька, бежите до Андрейка. Можеть, воны с нами пойдуть.
Староста суетится, предлагает сбегать за дорожным мешком Кирибаева.
Попечитель школы остается, он собирается тоже итти в баню.
— Полечим вас, восподин вучитель, — улыбается он. — По-нашему. Докторов здесь нема, а вон какие здоровые, — указывает он на себя и хозяина.
Оба заливисто хохочут своему огромному телу и крепкому здоровью.
Пришел третий, которому в дверях тесно. Это брат хозяина Андрей — лучший медвежатник и ложечник в селе. Веселый человек, который начинает знакомство вопросом:
— Может, у вас покурить есть, восподин вучитель?
Для Кирибаева это больной вопрос. Третий день уже он не курит. Дорогой купить было негде, а в Бергуле достать оказалось невозможным.
Узнав, что табаку нет, Андрей оживленно говорит.
— Так я же свой принесу. Изрубим здесь. Он поспешно уходит и скоро возвращается со свертком каких-то половиков. В свертке мокрая махорка. Ее сушат над теплухой. Рубят топором, и все четверо начинают жадно курить. Шутят.
— Теперь к вучителю заневоль побежишь. Досыть покурим. Хо-хо!
— Бабам недоступно… попу ходу нет…
Которая-то из девиц кричит через дверь:
— Батя, байня сготовлена.
Кирибаев надевает свою нижнюю шубейку. Хозяин берет и верхний тулуп.
— Тоже погреть надо с дороги, — поясняет он.
Через просторный скотный двор проходят на берег Тары к низенькой толстостенной постройке.
Правый берег Тары сплошь зарос кустарником. Из-за него видно все то же смешанное редколесье — урман.
Попечитель указывает рукой на восток.
— Так пойдешь — у Томск выбегишь. Триста верст.
— Там вон (северо-запад) Киштовка будеть, Ича. Остяцкое.
— Ежели прямо — ни одного жила не будеть.
— По край свету живем, — хохочет Андрей. Просторная баня топится по-черному. Едкий дым лезет в глаза. Усиливается кашель.
— Без слезы не байня, — шутят бергульцы.
Задыхаясь от дыма, «вучитель» все-таки лезет на полок. Попечитель школы усердно нахлестывает изъеденную «Вучителеву» спину, а «Костька» поддает жару.
Дышать нечем. Кирибаев пробует спрыгнуть на пол, но вмешиваются огромные руки Андрея, которые крепко держат «вучителя»…
Очнулся на береговом снегу Тары. Двое раскрасневшихся нагих мужиков ворочают в снегу щуплое «вучителево тело». Как только заметили, что он открыл глаза, сейчас же подхватили и опять в жар.
Опять дышать нечем. Снова обморок.
Очнулся на этот раз в своей кровати. Около стоят те же два мужика в бараньих тулупах, накинутых на голое тело. Один сует в руки «зингеровскую» кружку.
Кирибаев жадно припал, но сейчас же захлебнулся и заперхал. Вонючая жидкость обожгла горло.
— Пейте усе, пейте усе, — настаивает Андрей. Учитель делает еще один большой глоток и окончательно отстраняет кружку.
Андрей с сожалением смотрит на жидкость в «мирском сосуде» и говорит:
— Хана ж первак. Крепка, знать? — Потом разглаживает усы и пробует. Одобрительно крякает и передает остатки попечителю. Тот делает такой же жест и опрокидывает кружку. Кажет на диво ровные белые зубы и ставит пустую кружку на стол.
— Отдыхайте ж теперь. Мы пойдем у байню домыться.
Кирибаева закрывают горячим еще тулупом, и он быстро засыпает. Спит ровно, спокойно, как не спал уже давно. Проснулся к вечеру. Приступов кашля нет. Зуд тоже исчез бесследно. «Байня» сделала свое дело. Вылечила!
Хозяин дома сидит около теплухи, осторожно подсовывает полено. Увидев, что Кирибаев проснулся, приглашает «вечерять».
В хозяйской половине за столом сидит вся семья. Кирибаеву подают отдельно все, начиная с солонки. Ужин сытный, мясной. Хлеб плохой. Низенький, как лепешка, и кислый.
— Такие у нас хлеба родятся, — объясняет хозяин. После ужина пьют горячую чугу. Делают ее из наростов на осине. Их сушат, толкут и употребляют вместо чая. Цвет похожий, но… горько и вязко во рту.
Вскоре после «вечери» начинают подходить женщины-соседки с прялками. Шутливо спрашивают у хозяйских дочерей:
— Уси не тыи? Стары та без вусов!
— Бежите скорейше резье нацепить, — говорит мать.
Обе девицы куда-то исчезают. Приходят нарядные — в бусах, серьгах, с пучками лент в косах.
Они ждут «своих мальцов». Набирается немало таких же нарядных подруг. Детвора густо засела в углах и на полатях.
Старухи жужжат прялками и тянут под нос какую-то душеспасительную песню о пустыне-дубраве и людях молодейших.
Ватагой входят парни. Двое из них с узелками гостинцев для невест. Кривой парень-горбун затренькал на самодельной бандуре. Начались танцы.
Танцуют посменно по четыре пары. Парни, приглашая и усаживая девиц, целуют им руки.
«Польский обычай», — отмечает для себя Кирибаев.
А в песне, которой помогают горбуну-бандуристу, слышится Сибирь и отголосок дикого старообрядческого взгляда на женщину:
Из поганого рему,
Из горькой восины
Чорт бабу городит.
В избе стало жарко и душно. «Вучитель» ушел. Вскоре к нему явились все три бергульских «врача» покурить. Пришел с ними еще один — столяр Мотька.
Разговор идет о бергульских нравах. В избе, видимо, раскрыли настежь дверь. Слышно, как стучат каблуки. Быстрым темпом ведется песня:
Тут бегит собачонка,
Ножки тонки, боки звонки,
Хвост закорючкой.
Зовут вону сучкой.
Распытать «вучителя»
С утра в школу привезли мебель: наклонно поставленные на стойках доски с отдельными скамейками. Некоторые оказались непомерно высоки, другие — низки. Пришлось переделывать, поправлять.
Попечитель школы привел трех своих «мальцов», от четырнадцати до восьми лет, хозяин школьного здания записал девочку-подростка. Андрей тоже пришел с сынишкой. Стали подходить и другие.
Непривычные имена:
— Кумида…
— Парафон…
— Васенда…
— Антарей…
Учитель пытается поправить:
— Нет такого имени.
— Вот уси так говорять, — соглашается белобородый крестьянин с глубокими рубцами на скуле. — У действительной был — говорят: нет Антареев, на германску ходил — то же говорят. А наш поп говорит — есть. И батька за ними. Сам Антарей и малец Антарей. Так и запишите — Антарейко Антарьевич.
Записалось человек двадцать мальчиков и девочек. От сотни дворов, где в каждом есть два-три человека детей школьного возраста, — это очень мало.
Приходит бергульский поп. Толстоносый седой старик с бегающими глазами. Одет в меховое полукафтанье, в руках шапка из бурой лисицы. Речь ласковая, «с подходцем». Начинает издалека.
— Живем в темном месте. Всего боимся.
Расспрашивает о дороге, о квартире. Потом опять:
— Всего боимся. Темные люди. Старину-матку держим, а как по-хорошему ступить, не знаем.
Кирибаев догадался, к чему клонит поп, и навстречу говорит:
— Закону вот велят учить, так я не буду. Тут у вас все старообрядцы.
— Вот, вот! — зачастил поп. — Это самое. Этого и боимся.
— Так я же говорю, не стану учить. Научиться бы хоть грамоте да счету, а закон — дело церковное.
Такое быстрое вероотступничество Кирибаева показалось, видимо, подозрительным попу. Он искоса посмотрел на бритого человека в очках и опять зачастил:
— Вот как сойшлось. У двух словах. Видно хорошего человека. А мы боимся. Благодарны будем. Не беспокойтесь…
(Недели через три секретарь волостной управы передал Кирибаеву «на память» поповский донос о безбожии учителя.)
Поговорив еще минут пять, поп ушел.
Примерно через час-полтора вновь стали приходить родители с детьми. Набралось еще тридцать новых школьников.
«Те без попа, эти с попами», — заключил для себя Кирибаев, проводя жирную линию в книжке, где был список учеников.
Все-таки записалось мало. Возраст разный: от четырнадцати до восьми лет. Пришлось разбить на две группы. Старшим учитель назначил явиться завтра, как станет светло, малышам — к полдню.
Родители, которые присутствуют при разбивке, просят, чтобы по субботам всех отпускал к полдню.
Опять обычай.
Суббота — самый трудный день для бергульских женщин. Надо вымыть в доме, обтереть стены хвощом и обязательно перемыть ребятишек в бане. Все это закончить к «билу», чтобы с первым ударом итти в молельню и отстукивать там бесконечные поклоны.
Вечером опять пришли Омелько и Андрей. Хозяина дома нет. Он со всей семьей ушел «отгащивать» к одному из женихов дочерей. Пришел еще сосед — Ивка Григорьевич. Низенький человек с лохматой бородой и громыхающим голосом. Он мастер на все руки. Починяет замки, делает сани, вьет веревку. Весной за пару яиц холостит жеребят, поросят и прочую мужскую живность.
— В молельне гудит, аж у небе слышно. Попу первый помощник и друг.
Так отрекомендовал вновь пришедшего Омелько, видимо предупреждая Кирибаева.
Ивка смущен. Не знает, с чего начать.
Омелько насмешливо спрашивает:
— Мальцов записать прийшли, Ивка Григорьевич?
— Где же нам. У бедности живем, — пробует тот отвести разговор.
— До Маришки ж бегають. И девки вучаться, — не отстает Омелько.
— Хо-хо! — грохочет Андрей.
Ивка взбудоражен и набрасывается на Андрея:
— Регочете — бесу радость. Еретики проклятые! Что сказано в святом писании?
— Это ж вам с Маришкой да попам знать. Нам где ж. У грехах живем, у смоле кипеть будем. Мальцов нумерам вучим. Хо-хо-хо! — заливается Андрей.
Учитель спрашивает, о какой Маришке говорят. Это еще больше смущает Ивку, и он бормочет:
— Та старица ж она. Святому письму вучит. По малости. А они не любять, — указывает он на Омельку и Андрея.
Те смеются.
Ивке не остается ничего, как уйти. Он это и делает.
Андрей выходит с ним и вскоре возвращается. Слышно, как он зазывает в сени огромного хозяйского Дружка и запирает там.
— На разведку, знать, Ивка приходил, — бросает он Омельке.
— А как же, — равнодушно соглашается тот, — не иначе — поп подослал.
Сидят все, задумавшись, как будто ждут чего-то друг от друга.
Андрей начинает первый.
— Вы, господин вучитель, не таитесь от нас… Вы… товарищ будете?
Для Кирибаева положение давно определилось, и он с улыбкой говорит:
— Кому как…
— Вот хоть бы нам, — подхватывает Омелько, — если нас казаки драли.
— Товарищ, выходит. Меня тоже порядком измяли. Еле жив выбрался.
Андрей вскакивает и возбужденно машет руками:
— Я ж говорил… А! Не вучитель, а товарищ! Надолго открылись сверкающие зубы Омельки.
— Видное ж дело. Образков нет, и вошь, як патрон. Опричь окопа таких не найтить.
Сейчас же переходят к расспросам:
— Как там? Скоро ли прийдут? Где теперь? Есть ли хлеб? Патроны?
Кирибаев рассказывает об уральском фронте. Узнав, что при захвате Перми недавно мобилизованные крестьяне сдавались белым, Андрей рычит:
— Выдерут сучих сынов шомполами, — будут знать, яка сибирска воля. На заду узор напишуть, щоб не забыли.
— Як наши ж дурни. Мериканы… воны устроють! Вот и устроють — без штанов ходить. Дурни! Разве ж можно нам без Расеи. Там усе.
— И правда уся там, — энергично заканчивает Андрей.
Разговор переходит в военное совещание. На вопрос об оружии Андрей отвечает, что у него есть старый запрятанный в урмане бердан и винчестер, который удалось утащить из Омска при демобилизации.
— Патронов только две обоймы, — вздыхает он.
— Так ты ж ими десять казаков снимешь. У Омельки тоже есть трехлинейка и к ней десятка полтора патронов.
Называют еще многих крестьян, у которых припрятано оружие. Спорят, но сходятся на одном: не на всех можно полагаться.
— Не дойшло у их досыть, — кратко поясняет Андрей. Из более надежных перечисляют с десяток. Как раз из тех, которые стоят в кирибаевском списке над жирной чертой.
— Костьке завтра скажу, как за кедрачом поедем, — говорит Омелько.
Андрей берется ввести Мотьку-столяра, с которым пилит плахи, и передать бобылю Панаске.
— Ты не знаешь, где Панаска? — живо интересуется Омелько.
— То у Остяцком живеть, — улыбается Андрей.
— Ой, сучий пес! Его ждуть с вурмана, а он у соседях. Дорогой человек у нашем деле!
На охотника Панаску поп донес как на большевика, давно уже пришел приказ об его аресте, но Панаска вовремя скрылся.
На этой пятерке пока решили остановиться.
— Удумать бы, як уместях собираться. Причинку какую…
Кирибаев предлагает образовать какую-нибудь артеяь и послать в Каинск бумагу о разрешении.
— Верно это, — соглашается Андрей. — Старики не пойдут — нам лучше. Молодшие запишуться — так вонь и дальше пойдуть. До вурману!
— С других мест приехать можно, — добавляет Омелько.
Наиболее подходящей кажется артель по обработке дерева.
Решили действовать без спешки. Выждать недели две-три, потом объявить на сходе и просить уезд о разрешении бергульским кустарям составить артель для получения военных заказов: на ободья, клещи для хомутов и так далее.
— Закружится дело! Клещи Колчаку уделаем. Крепко будет! — смеется Андрей.
В сенях зарычал Дружок. Возвращались хозяева. Время уж давно за полночь. Омелько и Андрей вышли. В сенях гозорят вполголоса с хозяином.
Андрей опять входит в комнату и тревожно спрашивает:
— Вы вучить-то можете… сколько-нибудь?
Кирибаев успокаивает: бывало дело. Не первый раз. Голоса затихают. Некоторое время слышится хлопанье дверью в хозяйской половине. Но вот и там затихло.
Кирибаева все еще не оставляет чувство радости. Недовольство крестьян ему было давно видно, но чтобы в этом глухом старообрядческом углу так сразу и просто переходили к подсчету оружия, этого он не ожидал.
Уж не подвох ли? С чего это такой зажиточный крестьянин, как хозяин школьного здания, будет бороться за советскую власть?.. А Мыльников? Он ведь тоже довольно богатый мужик, а не верит же сибирской власти. Ну, Андрей и Омелько — эти вовсе надежные люди, да и ученые вдобавок. Не продадут!
Сгребая остатки махорки с разостланного на столе листа, Кирибаев начинает разбирать напечатанный на бумаге приказ генерала Баранова о правописании. Читать при неровном свете теплухи трудно, но это почему-то кажется важным. Как будто тут ответ на волнующий вопрос.
В приказе длительно доказывается польза и красота старого правописания. Привычный учительский глаз видит тут не один десяток ошибок против хваленого правописания, но это не мешает безграмотному генералу ставить требование, чтобы вся переписка по его «ведомству» велась по старому письму. И дальше предупреждение, что бумагам не будет даваться «законного хода, если таковые будут изложены без соблюдения правил правописания академика Грота».
— Бывают же идиоты! — говорит Кирибаев и укладывается в постель.
Путаются мысли:
«Ну, вот и хорошо. Своих нашел. „По край света“. Вылечили и к делу. Ловко!..»
«Покойной ночи, генерал! Приятного дам правописания… С ятями!»
«Патронов мало…»
«А поп — паршивец. Уж подсылает…»
«Жизненная необходимость… Кто против нее?»
«Без Расеи нельзя. Там усе:
И правда там.»
«Поняли, значит.»
»Закачало адмирала в сибирских снегах.
«Вучить-то можете?»
«Ах, чудак!»
Урманская артель
В конце марта, по самой последней дороге, пришло разрешение организовать артель кустарей. Привез его Омелько. Он же привез и свежие новости.
— Хозяина постоялого двора Киличева расстреляли. Пятерых солдат — тоже.
Делами на фронте не хвалятся. «С фланку будто обошли красные».
Офицерия вовсе обалдела от пьянства. Двоих нашли мертвыми у городской рощи. Похоже, что убили друг друга… У обоих шашки в руках. Наганов все-таки нет.
— Пора начинать? — спрашивает Кирибаев.
— Не, где ж теперь. Видно, далеко. Подождать до пасхи, — наперебой говорят «артельщики», которых набралось в учительской квартире свыше десятка. Большинство приезжие из других селений: Ичи, Биазы, Межовки, Остяцкого.
Связь налажена хорошо. О приезде Омельки узнали в тот же день и на другой уж явились на собрание.
Недаром бергульцы с «вучителем» разъезжали «по гостям» каждый праздник.
Обыкновенно «вучителя» привозили в школу — к соседу, а возница — Андрей или Омелько — искал квартиру, «где лошадь поставить».
Только в одной школе сидела учительница, которую можно было считать постоянной работницей школы. В остальных набился разноплеменный сброд, в большинстве из уклоняющегося или даже беглого офицерства. Какой-то обрусевший чех Роберт Берзобогатый, поляк Адамович, полуидиот Поркель, белорусс Мацук. Тут же круглая фигура коренного «нижегорода» с круглым же именем — Иван Колобов. Фамилия Кирибаева кстати подошлась, чтобы картина тогдашнего сибирского учительства стала еще пестрее.
Легче всего сошлись с Мацуком. У него в квартире оказались тисы и разные принадлежности паянья и луженья. Учитель чинил замки, лудил самовары. Это уж почти решало дело.
Случайное совпадение его фамилии с фамилией начальника штаба одной из уральских дивизий еще более облегчило сближение. Мацук имел основание думать, что это его старший брат, бывший офицер, оставшийся на «той половине».
Оброненная Кирибаевым фраза о начальнике штаба, видимо, сильно взволновала парня, но, как человек с хитринкой, он сначала захлопотал об угощении. Добыл ханы: «скорее-де проболтается», Кирибаев выпил чашку и охотно «разболтался».
Мацук в свою очередь рассказал о своей рассыпавшейся семье. Старик отец с младшим сыном отстал от беженского поезда где-то под Москвой. Сестер учительниц эвакуация четырнадцатого года застала в Ростове. Старший брат был в армии на Кавказе. Сам он с матерью докатился до Барабинска. Работал там три года в железнодорожных мастерских, а теперь убрался в урман — от мобилизации. Колчаковщину раскусил, но боится и «дикости красных».
Рассказ Кирибаева о брате послужил последним толчком, чтобы окончательно поставить парня на советскую сторону.
Гармонист, балагур и песенник, Мацук оказался незаменимым работником среди молодежи. Был он потом и дельным начальником отряда.
В Останинской школе учительствовал махровый черносотенец Поркель, или, как звали его там, Поркин. Большевиков он ненавидел, но на фронт итти, как видно, боялся. Тешился школьной войной. Делил ребятишек на две группы: красную и белую. Сам предводительствовал белыми и неизбежно побеждал. Потом часами измывался в допросах «красных» и смаковал короткие приговоры: расстрелять, повесить, запороть. Мужиков удивлял тем, что, явившись в церковь к началу службы, стоял каменным болваном до конца, держа наотлете свою офицерскую фуражку на неподвижно согнутой левой руке.
Андрею зато в Останинском среди переселенцев удалось найти не одно место, «где лошадь поставить».
В Остяцком оказалась полная удача у обоих. Население поголовно готово выступить хоть сейчас.
Поселок зовется Остяцким, но население там русское. Занятие только остяцкое: охота, рыбная ловля, сбор черемухи и орехов. Сеют мало.
Положение теперь отчаянное. Сбыта пушнины нет;
Рыбу военное ведомство берет за бесценок. Припасу достать негде. Бердан — в тайнике.
— Хватит такой жизни! — определяет свое положение старик Сарайнов, основатель поселка.
Три его сына, с солдатской выправкой, корят старика:
— А раньше что говорил?
— Прокляну, говорит, ежели к большевикам попадешь.
— Теперь-де наша власть — народная.
— Ну, кто же его знал, — оправдывается старик.
Бергульцев зовут «товарищи-комиссары» и спрашивают «о распоряжении».
Омелько, как военный человек, назначает старшего, указывает, с кем держать связь, и ведет подсчет оружия.
К началу весны берданов и трехлинеек насчитывалось в округе восемьдесят семь штук, но патронов было мало.
В волостном центре Биазе были свои: председатель и секретарь. Они «упреждали» «артельщиков» о всех секретных распоряжениях каинского генерала и замыслах местной милиции. Эти же ребята «работали по спаиванию» начальника милиции.
Всегда пьяный начальник милиции, поручик Гаркуш, все-таки чувствовал что-то неладное и беспокойно метался со своим помощником по району. Но по видимости все было спокойно, и приехавшая милиция неизбежно попадала на какую-нибудь пирушку: то лошадь продали, то дом покупают.
Урвалась дорога. Недели две не было проезду даже верховым. Зашумели Тара и Тартас. Птицы налетело всякой. В перемены между уроками ребятишки бродят по холодным весенним лужам и вытаскивают из кустарника утиные яйца.
Мужика не видно. Числится на сплаве.
В это время и раздались первые выстрелы. На дороге между Межовкой и Биазой прострелили головы начальнику милиции и его помощнику.
Карательный отряд, посланный из Каинска, оказался мал. Его без остатка сняли за сорок верст до Межовки.
Понадобились батальоны, полки, обходные движения.
Веселый медвежатник Андрей погиб в первой же стычке. Случайная пуля пробила ему темя как-то сверху. Сразу свалилось огромное, могучее тело. Не успел даже повторить перед смертью свой постоянный призыв:
— За советскую правду!
Тяжелый отцовский бердан перешел к сынишке-подростку. Винчестером работал лучший стрелок урмана — Панаска.
Урман одевался. Ярко пылал во всех концах веселый «напольник», сжигая остатки прошлогодней травы. Подвижными пятнами передвигались за людьми тучи комаров. Назойливо кружились около намазанных дегтем рук и лица.
Пахаря было не видно. В лесу только группы людей с ружьями.
Начиналась полоса открытой борьбы.