Книга: Собрание сочинений в пяти томах Том 2
Назад: Яблоко сфинкса
Дальше: Голос большого города

Принцесса и пума

 

Перевод М. Урнова

 

Разумеется, не обошлось без короля и королевы. Король был страшным стариком; он носил шестизарядные револьверы и шпоры и орал таким зычным голосом, что гремучие змеи прерий спешили спрятаться в свои норы под кактусами. До коронации его звали Бен Шептун. Когда же он обзавелся пятьюдесятью тысячами акров земли и таким количеством скота, что сам потерял ему счет, его стали звать О'Доннел, король скота.
Королева была мексиканка из Ларедо. Из нее вышла хорошая, кроткая жена, и ей даже удалось научить Бена настолько умерять голос в стенах своего дома, что от звука его не разбивалась посуда. Когда Бен стал королем, она полюбила сидеть на галерее ранчо Эспиноза и плести тростниковые циновки. А когда богатство стало настолько непреодолимым и угнетающим, что из Сан-Антонио в фургонах привезли мягкие кресла и круглый стол, она склонила темноволосую голову и разделила судьбу Данаи.
Во избежание lese majeste вас сначала представили королю и королеве. Но они не играют никакой роли в этом рассказе, который можно назвать «Повестью о том, как принцесса не растерялась и как лев свалял дурака».
Принцессой была здравствующая королевская дочь Жозефа О'Доннел. От матери она унаследовала доброе сердце и смуглую субтропическую красоту. От его величества Бена О'Доннела она получила запас бесстрашия, здравый смысл и способность управлять людьми. Стоило приехать издалека, чтобы посмотреть на такое сочетание. На всем скаку Жозефа могла всадить пять пуль из шести в жестянку из-под томатов, вертящуюся на конце веревки. Она могла часами играть со своим белым котенком, наряжая его в самые нелепые костюмы. Презирая карандаш, она могла высчитать в уме, сколько барыша принесут тысяча пятьсот сорок пять двухлеток, если продать их по восемь долларов пятьдесят центов за голову. Ранчо Эспиноза имеет около сорока миль в длину и тридцати в ширину — правда, большей частью арендованной земли. Жозефа обследовала каждую ее милю верхом на своей лошади. Все ковбои на этом пространстве знали ее в лицо и были ее верными вассалами. Рипли Гивнс, старший одной из ковбойских партий Эспинозы, увидел ее однажды и тут же решил породниться с королевской фамилией. Самонадеянность? О нет. В те времена на землях Нуэсес мужчина был мужчиной. И в конце концов титул «короля скота» вовсе не предполагает королевской крови. Часто он означает только, что его обладатель носит корону в знак своих блестящих способностей по части кражи скота.
Однажды Рипли Гивнс поехал верхом на ранчо «Два Вяза» справиться о пропавших однолетках. В обратный путь он тронулся поздно, и солнце уже садилось, когда он достиг переправы Белой Лошади на реке Нуэсес. От переправы до его лагеря было шестнадцать миль. До усадьбы ранчо Эспиноза — двенадцать. Гивнс утомился. Он решил заночевать у переправы.
Река в этом месте образовала красивую заводь. Берега густо поросли большими деревьями и кустарником. В пятидесяти ярдах от заводи поляну покрывала курчавая мескитовая трава — ужин для коня и постель для всадника. Гивнс привязал лошадь и разложил потники для просушки. Он сел, прислонившись к дереву, и свернул папиросу. Из зарослей, окаймлявших реку, вдруг донесся яростный, раскатистый рев. Лошадь заплясала на привязи и зафыркала, почуяв опасность. Гивнс, продолжая попыхивать папироской, не спеша поднял с земли свой пояс и на всякий случай повернул барабан револьвера. Большая щука громко плеснула в заводи. Маленький бурый кролик обскакал куст «кошачьей лапки» и сел, поводя усами и насмешливо поглядывая на Гивнса. Лошадь снова принялась щипать траву.
Когда на закате солнца мексиканский лев поет сопрано у реки, меры предосторожности нелишни. Может быть, его песня говорит о том, что молодые телята и жирные барашки попадаются редко и что он горит плотоядным желанием познакомиться с вами.
В траве валялась пустая жестянка из-под фруктовых консервов, брошенная здесь каким-нибудь путником. Увидев ее, Гивнс крякнул от удовольствия. В кармане его куртки, привязанной к седлу, было немного молотого кофе. Черный кофе и папиросы! Чего еще надо ковбою?
В две минуты Гивнс развел небольшой веселый костер. Он взял жестянку и пошел к заводи. Не доходя пятнадцати шагов до берега, он увидел слева от себя лошадь под дамским седлом, щипавшую траву. А у самой воды поднималась с колен Жозефа О'Доннел. Она только что напилась и теперь отряхивала с ладоней песок. В десяти ярдах справа от нее Гивнс увидел мексиканского льва, полускрытого ветвями саквисты. Его янтарные глаза сверкали голодным огнем; в шести футах от них виднелся кончик хвоста, вытянутого прямо, как у пойнтера. Зверь чуть раскачивался на задних лапах, как все представители кошачьей породы перед прыжком.
Гивнс сделал, что мог. Его револьвер валялся в траве, до него было тридцать пять ярдов. С громким воплем Гивнс кинулся между львом и принцессой.
Схватка, как впоследствии рассказывал Гивнс, вышла короткая и несколько беспорядочная. Прибыв на место атаки, Гивнс увидел в воздухе дымную полосу и услышал два негромких выстрела. Затем сто фунтов мексиканского льва шлепнулись ему на голову и тяжелым ударом придавили его к земле. Он помнит, как закричал: «Отпусти, это не по правилам!», потом выполз из-под пумы, как червяк, на затылке в том месте, которым он стукнулся о корень вяза. Лев лежал неподвижно. Раздосадованный Гивнс, заподозрив подвох, погрозил ему кулаком и крикнул: «Подожди, я с тобой еще…» — и тут пришел в себя.
Жозефа стояла на прежнем месте, спокойно перезаряжая тридцативосьмикалиберный револьвер, украшенный серебром. Особенной меткости ей на этот раз не потребовалось: голова зверя представляла собою куда более легкую мишень, чем жестянка из-под томатов, вертящаяся на конце веревки. На губах девушки и в темных глазах играла вызывающая улыбка. Незадачливый рыцарь-избавитель почувствовал, как фиаско огнем жжет его сердце. Вот где ему представился случай, о котором он так мечтал, но все произошло под знаком Момуса, а не Купидона. Сатиры в лесу уж, наверно, держались за бока, заливаясь озорным беззвучным смехом. Разыгралось нечто вроде водевиля «Сеньор Гивнс и его забавный поединок с чучелом льва».
— Это вы, мистер Гивнс? — сказала Жозефа своим медлительным томным контральто. — Вы чуть не испортили мне выстрела своим криком. Вы не ушибли себе голову, когда упали?
— О нет, — спокойно ответил Гивнс. — Это-то было совсем не больно.
Он нагнулся, придавленный стыдом, и вытащил из-под зверя свою прекрасную шляпу. Она была так смята и истерзана, словно ее специально готовили для комического номера. Потом он стал на колени и нежно погладил свирепую, с открытой пастью голову мертвого льва.
— Бедный старый Билл! — горестно воскликнул он.
— Что такое? — резко спросила Жозефа.
— Вы, конечно, не знали, мисс Жозефа, — сказал Гивнс с видом человека, в сердце которого великодушие берет верх над горем. — Вы не виноваты. Я пытался спасти его, но не успел предупредить вас.
— Кого спасти?
— Да Билла. Я весь день искал его. Ведь он два года был общим любимцем у нас в лагере. Бедный старик! Он бы и кролика не обидел. Ребята просто с ума сойдут, когда услышат. Но вы-то не знали, что он хотел просто поиграть с вами.
Черные глаза Жозефы упорно жгли его. Рипли Гивнс выдержал испытание. Он стоял и задумчиво ерошил свои темно-русые кудри. В глазах его была скорбь с примесью нежного укора. Приятные черты его лица явно выражали печаль. Жозефа дрогнула.
— Что же делал здесь ваш любимец? — спросила она, пуская в ход последний довод. — У переправы Белой Лошади нет никакого лагеря.
— Этот разбойник еще вчера удрал из лагеря, — без запинки ответил Гивнс. — Удивляться приходится, как его до смерти не напугали койоты. Понимаете, на прошлой неделе Джим Уэбстер, наш конюх, привез в лагерь маленького щенка терьера. Этот щенок буквально отравил Биллу жизнь: он гонял его по всему лагерю, часами жевал его задние лапы. Каждую ночь, когда ложились спать, Билл забирался под одеяло к кому-нибудь из ребят и спал там, скрываясь от щенка. Видно, его довели до отчаяния, а то бы он не сбежал. Он всегда боялся отходить далеко от лагеря.
Жозефа посмотрела на труп свирепого зверя. Гивнс ласково похлопал его по страшной лапе, одного удара которой хватило бы, чтобы убить годовалого теленка. По оливковому лицу девушки разлился яркий румянец. Был ли то признак стыда, какой испытывает настоящий охотник, убив недостойную дичь? Взгляд ее смягчился, опущенные ресницы смахнули с глаз веселую насмешку.
— Мне очень жаль, — сказала она, — но он был такой большой и прыгнул так высоко, что…
— Бедняга Билл проголодался, — перебил ее Гивнс, спеша заступиться за покойника. — Мы в лагере всегда заставляли его прыгать, когда кормили. Чтобы получить кусок мяса, он ложился и катался по земле. Увидев вас, он подумал, что вы ему дадите поесть.
Вдруг глаза Жозефы широко раскрылись.
— Ведь я могла застрелить вас! — воскликнула она. — Вы бросились как раз между нами. Вы рисковали жизнью, чтобы спасти своего любимца! Это замечательно, мистер Гивнс. Мне нравятся люди, которые любят животных.
Да, сейчас в ее взгляде было даже восхищение. В конце концов из руин позорной развязки рождался герой. Выражение лица Гивнса обеспечило бы ему высокое положение в Обществе покровительства животным.
— Я их всегда любил, — сказал он, — лошадей, собак, мексиканских львов, коров, аллигаторов…
— Ненавижу аллигаторов! — быстро возразила Жозефа. — Ползучие, грязные твари!
— Разве я сказал «аллигаторов»? — поправился Гивнс. — Я, конечно, имел в виду антилоп.
Совесть Жозефы заставила ее пойти еще дальше. Она с видом раскаяния протянула руку. В глазах ее блестели непролитые слезинки.
— Пожалуйста, простите меня, мистер Гивнс. Ведь я женщина и сначала, естественно, испугалась. Мне очень, очень жаль, что я застрелила Билла. Вы представить себе не можете, как мне стыдно. Я ни за что не сделала бы этого, если бы знала.
Гивнс взял протянутую руку. Он держал ее до тех пор, пока его великодушие не победило скорбь об утраченном Билле. Наконец стало ясно, что он простил ее.
— Прошу вас, не говорите больше об этом, мисс Жозефа. Билл своим видом мог напугать любую девушку. Я уж как-нибудь объясню всем ребятам.
— Правда? И вы не будете меня ненавидеть? — Жозефа доверчиво придвинулась ближе к нему. Глаза ее глядели ласково, очень ласково, и в них была пленительная мольба. — Я возненавидела бы всякого, кто убил бы моего котенка. И как смело и благородно с вашей стороны, что вы пытались спасти его с риском для жизни! Очень, очень немногие поступили бы так!
Победа, вырванная из поражения! Водевиль, обернувшийся драмой! Браво, Рипли Гивнс!
Спустились сумерки. Конечно, нельзя было допустить, чтобы мисс Жозефа ехала в усадьбу одна. Гивнс опять оседлал своего коня, несмотря на его укоризненные взгляды, и поехал с нею. Они скакали рядом по мягкой траве — принцесса и человек, который любил животных. Запахи прерии — запахи плодородной земли и прекрасных цветов — окутывали их сладкими волнами. Вдали на холме затявкали койоты. Бояться нечего! И все же…
Жозефа подъехала ближе. Маленькая ручка словно что-то искала. Гивнс накрыл ее своей. Лошади шли нога в ногу. Руки медленно сомкнулись, и обладательница одной из них заговорила.
— Я никогда раньше не пугалась, — сказала Жозефа, — но вы подумайте, как страшно было бы встретиться с настоящим диким львом! Бедный Билл! Я так рада, что вы поехали со мной!..
О'Доннел сидел на галерее.
— Алло, Рип! — гаркнул он. — Это ты?
— Он провожал меня, — сказала Жозефа. — Я сбилась с дороги и запоздала.
— Премного обязан, — возгласил король скота. — Заночуй, Рип, а в лагерь поедешь завтра.
Но Гивнс не захотел остаться. Он решил ехать дальше, в лагерь. На рассвете нужно было отправить гурт быков. Он простился и поскакал.
Час спустя, когда погасли огни, Жозефа в ночной сорочке подошла к своей двери и крикнула королю через выложенный кирпичом коридор:
— Слушай, пап, ты помнишь этого мексиканского льва, которого прозвали «Корноухий дьявол»? Того, что задрал Гонсалеса, овечьего пастуха мистера Мартина, и с полсотни телят на ранчо Салада? Так вот, я разделалась с ним сегодня у переправы Белой Лошади. Он прыгнул, а я всадила ему две пули из моего тридцативосьмикалиберного. Я узнала его по левому уху, которое старик Гонсалес изуродовал ему своим мачете. Ты сам не сделал бы лучшего выстрела, папа.
— Ты у меня молодчина! — прогремел Бен Шептун из мрака королевской опочивальни.

Бабье лето Джонсона Сухого Лога

 

Перевод О. Холмской

 

Джонсон Сухой Лог встряхнул бутылку. Полагалось перед употреблением взбалтывать, так как сера не растворяется. Затем Сухой Лог смочил маленькую губку и принялся втирать жидкость в кожу на голове у корней волос. Кроме серы, в состав входил еще уксуснокислый свинец, настойка стрихнина и лавровишневая вода. Сухой Лог вычитал этот рецепт из воскресной газеты. А теперь надо объяснить, как случилось, что сильный мужчина пал жертвой косметики.
В недавнем прошлом Сухой Лог был овцеводом. При рождении он получил имя Гектор, но впоследствии его переименовали по его ранчо, в отличие от другого Джонсона, который разводил овец ниже по течению Фрио и назывался Джонсон Ильмовый Ручей.
Жизнь в обществе овец и по их обычаям под конец прискучила Джонсону Сухому Логу. Тогда он продал свое ранчо за восемнадцать тысяч долларов, перебрался в Санта-Розу и стал вести праздный образ жизни, как подобает человеку со средствами. Ему было лет тридцать пять или тридцать восемь, он был молчалив и склонен к меланхолии, и очень скоро из него выработался законченный тип самой скучной и удручающей человеческой породы — пожилой холостяк с любимым коньком. Кто-то угостил его клубникой, которой он до тех пор никогда не пробовал, — и Сухой Лог погиб.
Он купил в Санта-Розе домишко из четырех комнат и набил шкафы руководствами по выращиванию клубники. Позади дома был сад; Сухой Лог пустил его весь под клубничные грядки. Там он и проводил свои дни; одетый в старую, серую шерстяную рубашку, штаны из коричневой парусины и сапоги с высокими каблуками, он с утра до ночи валялся на раскладной койке под виргинским дубом возле кухонного крыльца и штудировал историю полонившей его сердце пурпуровой ягоды.
Учительница в тамошней школе, мисс Де Витт, находила, что Джонсон «хотя и не молод, однако еще весьма представительный мужчина». Но женщины не привлекали взоров Сухого Лога. Для него они были существа в юбках — не больше; и, завидев развевающийся подол, он неуклюже приподнимал над головой тяжелую, широкополую поярковую шляпу и проходил мимо, спеша вернуться к своей возлюбленной клубнике.
Все это вступление, подобно хорам в древнегреческих трагедиях, имеет единственной целью подвести вас к тому моменту, когда уже можно будет сказать, почему Сухой Лог встряхивал бутылку с нерастворяющейся серой. Такое уж неторопливое и непрямое дело — история; изломанная тень от верстового столба, ложащаяся на дорогу, по которой мы стремимся к закату.
Когда клубника начала поспевать, Сухой Лог купил самый тяжелый кучерской кнут, какой нашелся в деревенской лавке. Не один час провел он под виргинским дубом, сплетая в жгут тонкие ремешки и приращивая к своему кнуту конец, пока в руках у него не оказался бич такой длины, что им можно было сбить листок с дерева на расстоянии двадцати футов. Ибо сверкающие глаза юных обитателей Санта-Розы давно уже следили за созреванием клубники, и Сухой Лог вооружался против ожидаемых набегов. Не так он лелеял новорожденных ягнят в свои овцеводческие дни, как теперь свои драгоценные ягоды, охраняя их от голодных волков, которые свистали, орали, играли в шарики и запускали хищные взгляды сквозь изгородь, окружавшую владения Сухого Лога.
В соседнем доме проживала вдова с многочисленным потомством — его-то главным образом и опасался наш садовод. В жилах вдовы текла испанская кровь, а замуж она вышла за человека по фамилии О'Брайан. Сухой Лог был знатоком по части скрещивания пород и предвидел большие неприятности от отпрысков этого союза.
Сады разделяла шаткая изгородь, увитая вьюнком и плетями дикой тыквы. И часто Сухой Лог видел, как в просветы между кольями просовывалась то одна, то другая маленькая голова с копной черных волос и горящими черными глазами, ведя счет краснеющим ягодам. Однажды под вечер Сухой Лог отправился на почту. Вернувшись, он увидел, что сбылись худшие его опасения. Потомки испанских бандитов и ирландских угонщиков скота всей шайкой учинили налет на клубничные плантации. Оскорбленному взору Сухого Лога представилось, что их там полным-полно, как овец в загоне; на самом деле их было пятеро или шестеро. Они сидели на корточках между грядками, перепрыгивали с места на место, как жабы, и молча и торопливо пожирали отборные ягоды.
Сухой Лог неслышно отступил в дом, захватил свой кнут и ринулся в атаку на мародеров. Они и оглянуться не успели, как ременный бич обвился вокруг ног десятилетнего грабителя, орудовавшего ближе всех к дому. Его пронзительный визг послужил сигналом тревоги — все кинулись к изгороди, как вспугнутый в чапаррале выводок кабанов. Бич Сухого Лога исторг у них на пути еще несколько демонских воплей, а затем они нырнули под обвитые зеленью жерди и исчезли.
Сухой Лог, не столь легкий на ногу, преследовал их до самой изгороди, но где же их поймать! Прекратив бесцельную погоню, он вышел из-за кустов — и вдруг выронил кнут и застыл на месте, утратив дар слова и движения, ибо все наличные силы его организма ушли в этот миг на то, чтобы кое-как дышать и сохранять равновесие.
За кустом стояла Панчита О'Брайан, старшая из грабителей, не удостоившая обратиться в бегство. Ей было девятнадцать лет; черные как ночь кудри спутанным ворохом спадали ей на спину, перехваченные алой лентой. Она ступила уже на грань, отделяющую ребенка от женщины, но медлила ее перешагнуть; детство еще обнимало ее и не хотело выпустить из своих объятий. Секунду она с невозмутимой дерзостью смотрела на Сухого Лога, затем у него на глазах прикусила белыми зубами сочную ягоду и не спеша разжевала. Затем повернулась и медленной, плавной походкой величественно направилась к изгороди, словно вышедшая на прогулку герцогиня. Тут она опять повернулась, обожгла еще раз Сухого Лога темным пламенем своих нахальных глаз, хихикнула, как школьница, и гибким движением, словно пантера, проскользнула между кольями на ту сторону цветущей изгороди.
Сухой Лог поднял с земли свой кнут и побрел к дому. На кухонном крыльце он споткнулся, хотя ступенек было всего две. Старуха мексиканка, приходившая убирать и стряпать, позвала его ужинать. Не отвечая, он прошел через кухню потом через комнаты, споткнулся на ступеньках парадного крыльца, вышел на улицу и побрел к мескитовой рощице на краю деревни. Там он сел на землю и принялся аккуратно ощипывать колючки с куста опунции. Так он всегда делал в минуты раздумья, усвоив эту привычку еще в те дни, когда единственным предметом его размышлений был ветер, вода и шерсть.
С Сухим Логом стряслась беда — такая беда, что я советую вам, если вы хоть сколько-нибудь годитесь еще в женихи, помолиться Богу, чтобы она вас миновала. На него накатило бабье лето.
Сухой Лог не знал молодости. Даже в детстве он был на редкость серьезным и степенным. Шести лет он с молчаливым неодобрением взирал на легкомысленные прыжки ягнят, резвившихся на лугах отцовского ранчо. Годы юности он потратил зря. Божественное пламя, сжигающее сердце, ликующая радость и бездонное отчаяние, все порывы, восторги, муки и блаженства юности прошли мимо него. Страсти Ромео никогда не волновали его грудь; он был меланхолическим Жаком — но с более суровой философией, ибо ее не смягчала горькая сладость воспоминаний, скрашивавших одинокие дни арденнского отшельника. А теперь, когда на Сухого Лога уже дышала осень, один-единственный презрительный взгляд черных очей Панчиты О'Брайан овеял его вдруг запоздалым и обманчивым летним теплом.
Но овцевод — упрямое животное. Сухой Лог столько перенес зимних бурь, что не согласен был теперь отвернуться от погожего летнего дня, мнимого или настоящего. Слишком стар? Ну, это еще посмотрим.
Со следующей почтой в Сан-Антонио был послан заказ на мужской костюм по последней моде со всеми принадлежностями: цвет и покрой по усмотрению фирмы, цена безразлична. На другой день туда же отправился рецепт восстановителя для волос, вырезанный из воскресной газеты, ибо выгоревшая на солнце рыжевато-каштановая шевелюра Сухого Лога начинала уже серебриться на висках.
Целую неделю Сухой Лог просидел дома, не считая частых вылазок против юных расхитителей клубники. А затем, по прошествии еще нескольких дней, он внезапно предстал изумленным взглядам обитателей Санта-Розы во всем горячечном блеске своего осеннего безумия.
Ярко-синий фланелевый костюм облегал его с головы до пят. Из-под него выглядывала рубашка цвета бычьей крови и высокий воротничок с отворотами; пестрый галстук развевался как знамя. Ядовито-желтые ботинки с острыми носами сжимали, как в тисках, его ноги. Крошечное канотье с полосатой лентой оскверняло закаленную в бурях голову. Лимонного цвета лайковые перчатки защищали жесткие, как древесина, руки от кротких лучей майского солнца. Эта поражающая взор и возмущающая разум фигура, прихрамывая и разглаживая перчатки, выползла из своего логова и остановилась посреди улицы с идиотической улыбкой на устах, пугая людей и заставляя ангелов отвращать лицо свое. Вот до чего довел Сухого Лога Купидон, который, когда случается ему стрелять свою дичь вне сезона, всегда заимствует для этого стрелу из колчана Момуса. Выворачивая мифологию наизнанку, он восстал, как отливающий всеми цветами радуги попугай, из пепла серо-коричневого феникса, сложившего усталые крылья на своем насесте под деревьями Санта-Розы.
Сухой Лог постоял на улице, давая время соседям вдоволь на себя налюбоваться, затем, бережно ступая, как того требовали его ботинки, торжественно прошествовал в калитку миссис О'Брайан.
Об ухаживании Сухого Лога за Панчитой О'Брайан в Санта-Розе судачили, не покладая языков, до тех пор, пока одиннадцатимесячная засуха не вытеснила эту тему. Да и как было о нем не говорить: это было никем дотоле не виданное и не поддающееся никакой классификации явление — нечто среднее между кек-уоком, красноречием глухонемых, флиртом с помощью почтовых марок и живыми картинами. Оно продолжалось две недели, затем неожиданно кончилось.
Миссис О'Брайан, само собой разумеется, благосклонно отнеслась к сватовству Сухого Лога, когда он открыл ей свои намерения. Будучи матерью ребенка женского пола, а стало быть, одним из членов-учредителей Древнего Ордена Мышеловки, она с восторгом принялась убирать Панчиту для жертвоприношения. Ей удлинили платья, а непокорные кудри уложили в прическу — Панчите даже стало казаться, что она и в самом деле взрослая. К тому же приятно было думать, что вот за ней ухаживает настоящий мужчина, человек с положением и завидный жених, и чувствовать, что, когда они вместе идут по улице, все остальные девушки провожают их взглядом, прячась за занавесками.
Сухой Лог купил в Сан-Антонио кабриолет с желтыми колесами и отличного рысака. Каждый день он возил Панчиту кататься, но ни разу никто не видал, чтобы Сухой Лог при этом разговаривал со своей спутницей. Столь же молчалив бывал он и во время пешеходных прогулок. Мысль о своем костюме повергала его в смущение; уверенность, что он не может сказать ничего интересного, замыкала ему уста; близость Панчиты наполняла его немым блаженством.
Он водил ее на вечеринки, на танцы и в церковь. Он старался быть молодым — от сотворения мира никто, наверно, не тратил на это столько усилий. Танцевать он не умел, но он сочинил себе улыбку и надевал ее на лицо во всех случаях, когда полагалось веселиться, — и это было для него таким проявлением резвости, как для другого — пройтись колесом. Он стал искать общества молодых людей, даже мальчиков — и действовал на них как ушат холодной воды; от его потуг на игривость им становилось не по себе, как будто им предлагали играть в чехарду в соборе. Насколько он преуспел в своих стараниях завоевать сердце Панчиты, этого ни он сам и никто другой не мог бы сказать.
Конец наступил внезапно — как разом меркнет призрачный отблеск вечерней зари, когда дохнет ноябрьский ветер, несущий дождь и холод.
В шесть часов вечера Сухой Лог должен был зайти за Панчитой и повести ее на прогулку. Вечерняя прогулка в Санта-Розе — это такое событие, что являться на нее надо в полном параде. И Сухой Лог загодя начал облачаться в свой ослепительный костюм. Начав рано, он рано и кончил и не спеша направился в дом О'Брайанов. Дорожка шла к крыльцу не прямо, а делала поворот, и, пока Сухой Лог огибал куст жимолости, до его ушей донеслись звуки буйного веселья. Он остановился и заглянул сквозь листву в распахнутую дверь дома.
Панчита потешала своих младших братьев и сестер. На ней был пиджак и брюки, должно быть, некогда принадлежавшие покойному мистеру О'Брайану. На голове торчком сидела соломенная шляпа самого маленького из братьев, с бумажной лентой в чернильных полосках. На руках болтались желтые коленкоровые перчатки, специально скроенные и сшитые для этого случая. Туфли были обернуты той же материей, так что могли, пожалуй, сойти за ботинки из желтой кожи. Высокий воротничок и развевающийся галстук тоже не были забыты.
Панчита была прирожденной актрисой. Сухой Лог узнал свою нарочито юношескую походку с прихрамыванием на правую ногу, натертую тесным башмаком, свою принужденную улыбку, свои неуклюжие попытки играть роль галантного кавалера — все было передано с поразительной верностью. Впервые Сухой Лог увидел себя со стороны, словно ему поднесли вдруг зеркало. И совсем не нужно было подтверждение, которое не замедлило последовать. «Мама, иди посмотри, как Панчита представляет мистера Джонсона!» — закричал один из малышей.
Так тихо, как только позволяли осмеянные желтые ботинки, Сухой Лог повернулся и на цыпочках пошел обратно к калитке, а затем к себе домой.
Через двадцать минут после назначенного для прогулки часа Панчита в батистовом белом платье и плоской соломенной шляпе чинно вышла из своей калитки и проследовала далее по тротуару. У соседнего дома она замедлила шаги, всем своим видом выражая удивление по поводу столь необычной неаккуратности своего кавалера.
Тогда дверь в доме Сухого Лога распахнулась, и он сам сошел с крыльца — не раскрашенный во все цвета спектра охотник за улетевшим летом, а восстановленный в правах овцевод. На нем была серая шерстяная рубашка, раскрытая у ворота, штаны из коричневой парусины, заправленные в высокие сапоги, и сдвинутое на затылок белое сомбреро. Двадцать лет ему можно было дать или пятьдесят — это уже не заботило Сухого Лога. Когда его бледно-голубые глаза встретились с темным взором Панчиты, в них появился ледяной блеск. Он подошел к калитке — и остановился. Длинной своей рукой он показал на дом О'Брайанов.
— Ступай домой, — сказал он. — Домой, к маме. Надо же быть таким дураком! Как еще меня земля терпит! Иди себе, играй в песочек. Нечего тебе вертеться около взрослых мужчин. Где был мой рассудок, когда я строил из себя попугая на потеху такой девчонке! Ступай домой и чтобы я больше тебя не видел. Зачем я все это проделывал, хоть бы кто-нибудь мне объяснил! Ступай домой, а я постараюсь про все это забыть.
Панчита повиновалась и, не говоря ни слова, медленно пошла к своему дому. Но идя, она все время оборачивалась назад, и ее большие бесстрашные глаза не отрывались от Сухого Лога. У калитки она постояла с минуту, все так же глядя на него, потом вдруг повернулась и быстро вбежала в дом.
Старуха Антония растапливала плиту в кухне. Сухой Лог остановился в дверях и жестко рассмеялся.
— Ну разве не смешно? — сказал он. — А, Тония? Этакий старый носорог и втюрился в девчонку.
Антония кивнула.
— Нехорошо, — глубокомысленно заметила она, — когда чересчур старый любит muchacha.
— Что уж хорошего, — мрачно отозвался Сухой Лог. — Дурость и больше ничего. И вдобавок от этого очень больно.
Он сгреб в охапку все атрибуты своего безумия — синий костюм, ботинки, перчатки, шляпу — и свалил их на пол у ног Антонии.
— Отдай своему старику, — сказал он. — Пусть в них охотится на антилопу.
Когда первая звезда слабо затеплилась на вечернем небе, Сухой Лог достал свое самое толстое руководство по выращиванию клубники и уселся на крылечке почитать, пока еще светло. Тут ему показалось, что на клубничных грядках маячит какая-то фигура. Он отложил книгу, взял кнут и отправился на разведку.
Это была Панчита. Она незаметно проскользнула сквозь изгородь и успела уже дойти до середины сада. Увидев Сухого Лога, она остановилась и обратила к нему бестрепетный взгляд.
Слепая ярость овладела Сухим Логом. Сознание своего позора переродилось в неудержимый гнев. Ради этого ребенка он выставил себя на посмешище. Он пытался подкупить время, чтобы оно, ради его прихоти, обратилось вспять — и над ним надсмеялись. Но теперь он понял свое безумие. Между ним и юностью лежала пропасть, через которую нельзя было построить мост — даже если надеть для этого желтые перчатки. И при виде этой мучительницы, явившейся донимать его новыми проказами, словно озорной мальчишка, злоба наполнила душу Сухого Лога.
— Сказано тебе, не смей сюда ходить! — крикнул он. — Ступай домой!
Панчита подошла ближе. Сухой Лог щелкнул бичом.
— Ступай домой! — грозно повторил он. — Можешь там разыгрывать свои комедии. Из тебя вышел бы недурной мужчина. Из меня ты сделала такого, что лучше не придумать!
Она подвинулась еще ближе — молча, с тем странным, дразнящим, таинственным блеском в глазах, который всегда так смущал Сухого Лога. Теперь он пробудил в нем бешенство.
Бич свистнул в воздухе. На белом платье Панчиты повыше колена проступила алая полоска.
Не дрогнув, все с тем же загадочным темным огнем в глазах, Панчита продолжала идти прямо к нему, ступая по клубничным грядкам. Бич выпал из его дрожащих пальцев. Когда до Сухого Лога оставался один шаг, Панчита протянула к нему руки.
— Господи! Девочка!.. — заикаясь, пробормотал Сухой Лог. — Неужели ты…
Времена года могут иной раз и сдвинуться. И кто знает, быть может, для Сухого Лога настало в конце концов не бабье лето, а самая настоящая весна.

Елка с сюрпризом

 

Перевод Т. Озерской

 

Чероки называли отцом Желтой Кирки. А Желтая Кирка была новым золотоискательским поселком, возведенным преимущественно из неоструганных сосновых бревен и парусины. Чероки был старателем. Как-то раз, пока его ослик утолял голод кварцем и сосновыми шишками, Чероки выворотил киркой самородок в тридцать унций весом. Чероки застолбил участок и тут же — как радушный хозяин и человек с размахом — разослал всем своим друзьям в трех штатах приглашение приехать, разделить с ним его удачу.
Никто из приглашенных не ответил вежливым отказом. Они прикатили с реки Хилы, с Рио-Пекос и с Соленой реки, из Альбукерка и Феникса, из Санта-Фе и изо всех окрестных старательских лагерей.
Когда около тысячи золотоискателей застолбили участки и обосновались на них, они назвали свое поселение Желтой Киркой, избрали комитет охраны общественного порядка и преподнесли Чероки часовую цепочку из небольших самородков.
Через три часа после окончания церемонии с цепочкой золото на участке Чероки иссякло. Он застолбил не жилу, а карман. Чероки бросил участок и принялся столбить новые — один за другим. Но счастье повернулось к нему спиной. Золотого песка, который он намывал за день, ни разу не хватило, чтобы оплатить его счет в баре. Зато почти у всех приглашенных им старателей дела шли на лад, и Чероки радостно улыбался и поздравлял их с успехом.
В Желтой Кирке подобрался народ, уважавший тех, кто не падает духом от неудачи. Старатели спросили Чероки, что они могут для него сделать.
— Для меня? — сказал Чероки. — Да что ж, небольшая ссуда пришлась бы сейчас в самую пору. Надо, пожалуй, попытать счастья в Марипозе. Если нападу там на хорошую залежь, тут же пришлю вам весточку. Вы же знаете — я не из тех, кто скрывает свою удачу от друзей.
В мае Чероки навьючил свое снаряжение на ослика и повернул его задумчивой мышасто-серой мордой на север. Толпа новоселов проводила его до воображаемой городской заставы, и он зашагал дальше, напутствуемый прощальными криками и пожеланиями успеха. Пять фляжек без единого пузырька воздуха между пробкой и содержимым были силком рассованы по его карманам. Чероки просили не забывать, что в Желтой Кирке его всегда будут ждать постель, яичница с салом и горячая вода для бритья, если Фортуна не надумает заглянуть к нему на стоянку в Марипозе, чтобы погреть руки у его костра.
Чероки получил это свое прозвище в соответствии с существовавшей среди старателей номенклатурной системой. Предъявления свидетельства о крещении не требовалось — каждый получал свою кличку и без этого. Имя и фамилия человека считались его личной собственностью, а чтобы его удобнее было кликнуть к стойке и как-то отличить от других облаченных в синие рубахи двуногих, общество присваивало ему какое-нибудь временное звание, титул или прозвище. Повод для этих не предусмотренных законом крестин чаще всего усматривался в личных особенностях каждого. Ко многим без труда приставало название той местности, из которой они, по их словам, прибыли. Некоторые громко и нахально именовали себя «Адамсами», или «Томпсонами», или еще как-нибудь в том же роде, бросая этим тень на свою репутацию. Кое-кто хвастливо и бесстыдно раскрывал свое бесспорно подлинное имя, но это воспринималось как пустое зазнайство и не имело успеха среди старателей. Одному типу, заявившему, что его зовут Честертон Л. К. Белмонт, и предъявившему в доказательство бумаги, категорически предложили покинуть город до захода солнца. Особенно в ходу были клички вроде: «Коротыш», «Криволапый», «Техасец», «Лежебока Билл», «Роджер-Выпивоха», «Хромой Райли», «Судья» и «Эд-Калифорния». Чероки получил свое прозвище потому, что он прожил будто бы некоторое время среди этого индейского племени.
Двадцатого декабря Болди, почтальон, прискакал в Желтую Кирку с потрясающей новостью.
— Как вы думаете, кого я видел в Альбукерке? — спросил Болди, заняв свое место у стойки бара. — Чероки. Разряжен в пух и прах, словно какой-нибудь султан турецкий, и швыряет деньгами направо и налево. Мы с ним погуляли на славу и отпробовали слабительной шипучки, и Чероки оплачивал все счета наложенным платежом. Карманы у него раздулись от денег, как бильярдные лузы, набитые шарами.
— Чероки, должно быть, напал на хорошую жилу, — сказал Эд-Калифорния. — Вот порядочный малый! Я глубоко признателен Чероки за то, что ему, наконец, повезло.
— Не мешало бы Чероки притопать теперь в Желтую Кирку, проведать старых друзей, — заметил кто-то с ноткой огорчения в голосе. — Ну, да так оно всегда бывает. Деньги — лучшее средство, чтоб отшибло память.
— Постойте, — возразил Болди, — я еще не все рассказал. Чероки застолбил трехфутовую жилу там, в Марипозе, и с каждой тонны руды добывал столько золота, что хоть всякий раз кати в Европу. Эту свою жилу он продал одному синдикату и получил сто тысяч долларов чистоганом. После этого он купил себе шубу из новорожденных котиков, и красные сани, и… ну, угадайте, что еще он надумал?
— В карты режется, — высказал предположение Техасец, который не мыслил себе развлечений вне азарта.
— Ах, поцелуй меня скорей, моя красотка! — пропел Коротыш, носивший в кармане чью-то фотографию и не снимавший пунцового галстука даже во время работы на участке.
— Купил пивную, — решил Роджер-Выпивоха.
— Чероки повел меня к себе в комнату, — продолжал Болди, — и кое-что мне показал. У него там целый склад кукол, барабанов, попрыгунчиков, коньков, мешочков с леденцами, хлопушек, заводных барашков и прочей дребедени. И как вы думаете, что он собирается делать со всеми этими бесполезными побрякушками? Нипочем не угадаете.
Ну так вот, Чероки мне сказал. Он задумал погрузить все это в свои красные сани и… стойте, стойте, подождите заказывать виски!.. прискакать сюда, в Желтую Кирку, и закатить здешней детворе — ну да, да, здешней детворе! — такую большую рождественскую елку и такой великий кутеж с раздачей Говорящих Кукол и Больших Столярных Наборов для Маленьких Умных Мальчиков, какие не снились еще ни одному сосунку к западу от мыса Гаттераса!
После этих слов минуты на две воцарилось гробовое молчание. Оно было нарушено барменом. Решив, что удобный момент для проявления радушия настал, он двинул по стойке свою батарею стаканов; следом за ними и не столь стремительно поплыла бутылка виски.
— А ты сказал ему? — спросил старатель по кличке Тринидад.
— Да нет, — с запинкой отвечал Болди, — не сказал. Как-то к слову не пришлось. Ведь Чероки уже закупил всю эту муру и уплатил за нее сполна, и уж так-то был доволен собой и своей затеей… И мы с ним успели порядком нагрузиться этой самой шипучкой. Нет, я ничего ему не сказал.
— Признаться, я несколько изумлен, — молвил Судья, вешая свою тросточку с ручкой из слоновой кости на стойку бара. — Как мог наш друг Чероки составить себе столь превратное представление о своем, так сказать, родном городе?
— Ну, то ли еще бывает на свете, — возразил Болди. — Чероки уехал отсюда семь месяцев назад. Мало ли что могло случиться за это время. Откуда ему знать, что в городе совсем нет ребятишек и пока не ожидается.
— Да ведь если рассудить, — заметил Эд-Калифорния, — так это даже странно, что никаким ветром их к нам еще не занесло. Может, это потому, что в городе покуда не налажено снабжение сосками и пеленками?
— А для пущего эффекта, — сказал Болди, — Чероки решил сам нарядиться Дедом Морозом. Он раздобыл себе белый парик и бороду, в которых он как две капли воды похож на этого парня Лонгфелло, если судить по портрету в книжке. И потом еще красный, обшитый мехом, исподний балахон, чтобы надевать поверх всего, пару красных рукавиц и круглый красный стоячий колпак с отложным кончиком. Позор да и только, как подумаешь, что все это обмундирование пропадет зазря, когда столько разных Энн и Вилли мечтают об эдаком чуде!
— А когда Чероки думает прибыть сюда со своим товаром? — спросил Тринидад.
— В сочельник утром, — сказал Болди. — И он хочет, чтобы вы, ребята, приготовили помещение, и поставили елку, и пригласили дам помочь наряжать ее. Но только таких, которые умеют держать язык за зубами, — чтоб полный был сюрприз для ребят.
Отмеченное собеседниками прискорбное состояние Желтой Кирки соответствовало действительности. Ни разу ребячий голосок не порадовал обитателей этого на скорую руку возведенного поселка. Ни разу топот резвых детских ножек не прозвучал на его единственной немощеной улице между двумя рядами палаток и бревенчатых хижин. Все это пришло потом. Но в те дни Желтая Кирка была просто затерянным в горах старательским лагерем, и никто еще не видел там горящих ожиданием плутовских глаз, нетерпеливо встречающих зарю праздничного дня, или рук, жадно протянутых к таинственным дарам Деда Мороза, не слышал восторженных кликов по поводу великой зимней радости — елки. Словом, не было в Желтой Кирке ничего, что могло бы послужить наградой добросердечному Чероки за тот ворох добра, который он туда вез.
Женщин в Желтой Кирке было всего пять. Из них три — жена пробирщика, хозяйка гостиницы «Счастливая находка» и прачка, намывавшая в своем корыте на унцию золотого песка в день, — составляли оседлую часть женского населения поселка. Остальные две были сестры Спэнглер — мисс Фаншон и мисс Ирма — из «Передвижного драматического», который играл сейчас в импровизированном театре «Ампир». Но детей в поселке не было. Иной раз мисс Фаншон исполняла не без огонька роль какого-нибудь бойкого подростка, но создаваемый ею образ был плачевно далек от того детского облика, который рисовался воображению как достойный объект праздничных щедрот Чероки.
Рождество приходилось на четверг. Во вторник утром Тринидад не пошел работать на участок, а направился к Судье в гостиницу «Счастливая находка».
— Желтая Кирка опозорит себя навеки, — заявил Тринидад, — если мы не поддержим Чероки в этом его елочном загуле. Чероки, можно сказать, создал наш город. Я лично решил кое-что предпринять, чтобы Дед Мороз не оказался в дураках.
— Это начинание, — сказал Судья, — встретит всемерную поддержку с моей стороны. Я многим обязан Чероки. Однако я не вижу путей и средств… собственно говоря, отсутствие детей в нашем городе я до этой минуты склонен был рассматривать скорее как благодеяние… хотя, при сложившихся обстоятельствах… тем не менее я все-таки не вижу путей и средств…
— Взгляните на меня, — сказал Тринидад, — и вы увидите. Пути и средства стоят перед вами и уже собрались в путь-дорогу. Я сейчас раздобуду упряжку и пригоню на представление нашего Деда Мороза целый фургон детворы… хотя бы пришлось совершить налет на сиротский приют.
— Эврика! — воскликнул Судья.
— Нет, врете! — решительно возразил Тринидад. — Это я нашел. Я когда-то тоже учил латынь в школе.
— Я буду вас сопровождать, — заявил Судья, размахивая тросточкой. — Тот небольшой дар речи и ораторские способности, которыми я обладаю, могут пригодиться нам, когда нужно будет убедить наших юных друзей предоставить себя на некоторое время напрокат для осуществления наших планов.
Через час Желтая Кирка была оповещена о плане Тринидада и Судьи и единодушно его одобрила. Каждый, кому было известно, что где-нибудь в радиусе сорока миль от Желтой Кирки проживает семья с малолетними отпрысками, поспешил поделиться своими сведениями. Тринидад тщательно все записал и, не теряя времени, отправился на розыски лошадей и возка.
Первую остановку намечено было сделать у пятистенной бревенчатой хижины в двадцати милях от Желтой Кирки. Тринидад покричал у ворот, из хижины вышел хозяин и стал, облокотившись о расшатанную калитку. На порог высыпала орава ребятишек, порядком оборванных, но пышащих здоровьем и снедаемых любопытством.
— Вот какое дело, — начал Тринидад. — Мы из Желтой Кирки. Приехали похитить у вас детишек на добровольных, так сказать, началах. Один из наших видных горожан одержим елочной манией и пожелал стать Дедом Морозом. Завтра он прикатит в город с целым возом разной чепухи, выкрашенной в красную краску и изготовленной в Германии. А у нас в Желтой Кирке самый младший из сорванцов обзавелся уже сорокапятикалиберным револьвером и безопасной бритвой. Так кто же будет кричать «Ох!» и «Ах!», когда на елке зажгутся свечки? Словом, друг, если вы одолжите нам парочку ребят, мы обещаем возвратить их в полной сохранности. В первый день Рождества они будут доставлены обратно в лучшем виде и притащат с собой Робинзонов в красивых переплетах, рога изобилия, красные барабаны и прочие вещественные доказательства. Ну, как?
— Другими словами, — вмешался Судья, — мы, впервые со дня основания нашего небольшого, но процветающего города, обнаружили его несовершенство в смысле совершенного отсутствия в нем несовершеннолетних. И ввиду приближения того календарного срока, когда обычаем предусмотрено награждать, так сказать, нежных и юных различными бесполезными, но ходкими предметами…
— Понятно, — сказал хозяин, уминая большим пальцем табак в трубке. — Не стану задерживать вас, джентльмены. У нас со старухой, скажем прямо, семеро ребятишек. Так вот, я перебрал в уме всю кучу и что-то не вижу, кого из них мы могли бы уступить вам для вашей гулянки. Старуха уже нажарила кукурузных зерен, а в комоде у нее спрятаны тряпичные куклы, и мы сами думаем кутнуть на праздничках, хотя и по-домашнему, без затей. Словом, мне эта ваша выдумка не очень-то по душе, и я ни одного из своих ребят не уступлю. Премного вам благодарен, джентльмены.
Они покатили под гору, взобрались на другой холм и остановили возок у ранчо Уайли Уилсона. Тринидад изложил свою просьбу. Судья торжественно прогудел партию для второго голоса. Миссис Уайли спрятала двух розовощеких пострелят в складках своей юбки и не улыбнулась до тех пор, пока не увидела, что мистер Уайли смеется и отрицательно качает головой. Опять отказ!
Когда в низине меж холмами начали сгущаться сумерки, Тринидад и Судья уже исчерпали больше половины своего списка — и все впустую. Они заночевали в придорожной гостинице и на заре снова пустились в путь. В возке не прибавилось ни одного седока.
— Я, кажется, начинаю понимать, — сказал Тринидад, — что получить ребенка напрокат на праздники так же трудно, как украсть масло у человека, который собрался есть блины.
— Не подлежит никакому сомнению, — отозвался Судья, — что семейные узы приобретают в этот период года исключительную, так сказать, прочность.
В канун праздника они покрыли тридцать миль, сделали четыре бесплодных остановки и произнесли четыре не имевших успеха воззвания. Детвора везде была на вес золота.
Солнце уже клонилось к закату, когда жена старшего обходчика на какой-то глухой железнодорожной ветке, загородив собой еще одно не подлежащее изъятию сокровище, сказала:
— На Гранитной Стрелке работает сейчас новая буфетчица. У нее, кажется, есть сынишка. Может, она и отпустит его с вами.
В пять часов вечера Тринидад пригнал своих мулов к станции Гранитная Стрелка. Поезд только что отошел, забрав с собой утоливших голод и умиротворенных пассажиров.
На ступеньках железнодорожного буфета они увидели тощего угрюмого мальчонку лет десяти, с папиросой в зубах. В буфете, где пассажиры с налету удовлетворяли свой кочевой аппетит, царил хаос. Молодая, но иссушенная заботами женщина в полном изнеможении сидела, откинувшись на спинку стула. Лицо ее хранило следы своеобразной красоты — той, что никогда не исчезает бесследно, но которую нельзя и вернуть. Тринидад разъяснил ей цель их приезда.
— Да я буду рада, если вы хоть ненадолго заберете с собой Бобби, — устало сказала женщина. — Крутишься тут, как заведенная, с утра до ночи — некогда за ним присмотреть. А он набирается дурных примеров от взрослых. Какие уж тут елки — вот разве что у вас…
Мужчины вышли на крыльцо для переговоров с Бобби. Тринидад в живых красках описал ему роскошную елку с подарками.
— А потом, мой юный друг, — добавил Судья, — сам Дед Мороз явится к вам с дарами, как бы в ознаменование того, как некогда волхвы…
— А, бросьте заливать! Я не ребенок, — насмешливо прищурившись, прервал его Бобби. — Нет никаких дедморозов. Это вы, дяди, сами покупаете в лавке всякую дрянь и суете ребятам ночью под подушки. И пачкаете каминными щипцами пол — будто Дед Мороз приехал на санях.
— Ну, может, и так, — примирительно сказал Тринидад. — Но елки-то ведь всамделишные. А у нас будет знаешь какая! Как универсальный магазин в Альбукерке — все игрушки не дешевле десяти центов. И барабаны будут, и волчки, и ноев ковчег, и…
— К черту! — холодно сказал Бобби. — Я с этим давно покончил. Хочу ружье. Не игрушечное, а настоящее, чтоб стрелять диких котов. Так у вас небось не найдется ружья на вашей дурацкой елке?
— Поручиться не могу, — сказал Тринидад дипломатично, — но кто его знает… Поедем с нами, а там видно будет.
Заронив этот слабый луч надежды в душу Бобби, вербовщики вынудили у него согласие пойти навстречу филантропическому порыву Чероки и пустились со своим единственным трофеем в обратный путь.
В Желтой Кирке тем временем помещение пустовавшего склада было превращено в праздничный зал, разукрашенный, как чертоги доброй аризонской феи. Дамы потрудились не зря. Елка, вся в свечках, серебряной мишуре и игрушках, которых хватило бы на добрых два десятка ребят, высилась в центре зала. Когда свечерело, все, сжигаемые нетерпением, стали выглядывать на улицу — не покажется ли возок с похитителями детей. Еще в полдень Чероки влетел в поселок на красных санях, заваленных свертками, кульками и коробками самой различной формы и размера. И так был он увлечен выполнением своего бескорыстного замысла, что даже не заметил отсутствия ребят в поселке, а открыть ему глаза на позорное состояние Желтой Кирки ни у кого не хватило духу; к тому же все твердо верили, что Тринидад и Судья сумеют восполнить этот ужасающий пробел.
Когда солнце село, Чероки хитро подмигнул собравшимся и с лукавой улыбкой на обветренном морщинистом лице удалился из зала, прихватив узелок со всем реквизитом Деда Мороза и еще один таинственный пакет с игрушками.
— Как только ребята соберутся, — наказывал он членам добровольного елочного комитета, — зажгите елку и поиграйте с ними в кошки-мышки. А когда у них пойдет дым коромыслом, вот тогда… тогда Дед Мороз потихоньку проскользнет в дверь. Подарков, думается мне, должно хватить.
Дамы порхали вокруг елки, в последний раз перевешивая какие-то украшения, чтобы тут же перевесить их заново. Сестры Спэнглер тоже были здесь: одна в костюме леди Вайолет де Вир, другая — служанки Мари, персонажей из новой пьесы «Невеста рудокопа». Спектакли в театре начинались только в девять часов, и актрисы с благосклонного разрешения комитета помогали наряжать елку. Кто-нибудь то и дело выскакивал на крыльцо и прислушивался — не возвращается ли упряжка Тринидада. Тревога росла, ибо надвигалась ночь и пора было зажигать елку, да и Чероки в любую минуту мог, не спросясь, появиться на пороге в полном облачении рождественского Деда.
Но вот на улице заскрипел возок, и «похитители» подъехали к складу. Дамы всполошились и с восторженными восклицаниями бросились зажигать свечки. Мужчины беспокойно прохаживались из угла в угол или стояли небольшими группами, смущенно переминаясь с ноги на ногу.
Тринидад и Судья, истомленные долгими странствиями, вступили в зал, ведя за руку тщедушного, озорного с виду мальчишку. Мальчишка презрительным взглядом исподлобья окинул пестро разряженную елку.
— А где же остальные дети? — вопросила жена пробирщика, игравшая первую скрипку во всех светских начинаниях города.
— Сударыня, — со вздохом отвечал Тринидад, — отправляться на разведку за детьми перед праздником — все равно что искать серебро в известняках. Так называемые родительские чувства — сплошная для меня загадка. Похоже, что папашам и мамашам совершенно безразлично, если их потомство все триста шестьдесят четыре дня в году будет тонуть, объедаться ядовитыми дубовыми орешками, попадать в лапы диких котов или похитителей детей. Но в сочельник оно, вынь да положь, должно отравлять своим присутствием семейные сборища. Этот вот экземпляр, сударыня, — единственное, что нам удалось откопать в результате двухдневных разведок на местности.
— Ах, прелестное дитя! — проворковала мисс Ирма, волоча свой театральный шлейф к середине сцены.
— Отвяжитесь! — хмуро буркнул Бобби. — Кто это — «дитя»? Уж не вы ли?
— Дерзкий мальчишка! — ахнула мисс Ирма, не успев погасить эмалевой улыбки.
— Старались, как могли, — сказал Тринидад. — Обидно за Чероки, да что ж поделаешь.
Тут распахнулась дверь, и появился Чероки в традиционном костюме Деда Мороза. Белые космы парика и пышная белая борода закрывали почти все его лицо — видны были только темные, искрившиеся весельем глаза. За спиной он нес мешок.
Все замерли при его появлении. Даже сестры Спэнглер, забыв принять кокетливые позы, с любопытством уставились на высокую фигуру рождественского Деда. Бобби, насупившись, засунув руки в карманы, угрюмо рассматривал нелепое, обвешанное побрякушками дерево. Чероки опустил на пол свой мешок и с удивлением огляделся по сторонам. Быть может, у него мелькнула мысль, что нетерпеливую ватагу ребятишек загнали куда-нибудь в угол, чтобы выпустить оттуда, как только он войдет. Чероки направился к Бобби и протянул ему руку в красной рукавице.
— Поздравляю тебя с праздником, мальчуган, — сказал он. — Можешь брать с елки все, что тебе нравится, — мы сейчас достанем. Ну, давай руку, поздоровайся с Дедом Морозом.
— Нет никаких дедморозов, — шмыгнув носом, проворчал Бобби. — У тебя фальшивая борода. Из старых козлиных оческов. Я не ребенок. На черта мне эти куклы и оловянные лошадки? Кучер сказал, что дадут ружье. А у тебя его нет. Я хочу домой.
Тринидад пришел на помощь. Он схватил руку Чероки и горячо ее потряс.
— Ты уж прости, Чероки, — сказал он. — Нет у нас в Желтой Кирке никаких ребят, да и сроду не было. Мы надеялись пригнать их целый косяк на твое суарэ, да вот, кроме этой сардинки, ничего не удалось выловить. А он, понимаешь ли, атеист и не верит в рождественских дедов. Нам очень совестно, что ты зря потратился. Да ведь мы с Судьей думали, что притащим сюда целую ораву мелюзги и все твои свистульки пойдут в ход.
— Ну и ладно, — спокойно сказал Чероки. — Подумаешь, какие траты, есть о чем говорить! Свалим все это барахло в старую шахту да и дело с концом. Но надо же быть таким ослом — прямо из головы вон, что в Желтой Кирке нету ребятишек!
Гости меж тем с похвальным усердием, хотя и без особого успеха, делали вид, что веселятся вовсю.
Бобби отошел в угол и уселся на стул. Холодная скука была отчетливо написана на его лице. Чероки, еще не вполне отвыкнув от своей роли, подошел и сел рядом.
— Где ты живешь, мальчик? — вежливо осведомился он.
— На Гранитной Стрелке, — нехотя процедил Бобби.
В зале было жарко. Чероки снял свой колпак, парик и бороду.
— Эй! — несколько оживившись, произнес Бобби. — А ведь я тебя знаю.
— Разве мы с тобой встречались, малыш?
— Не помню. А вот карточку твою я видел. Сто раз.
— Где?
Бобби колебался.
— Дома. На комоде.
— Скажи, пожалуйста, мальчик, а как тебя зовут?
— Роберт Лэмсден. Это материна карточка. Она прячет ее ночью под подушку. Я раз видел даже, как она ее целовала. Вот уж нипочем бы не стал. Но женщины все на один лад.
Чероки встал и поманил к себе Тринидада.
— Посиди с мальчиком, я сейчас вернусь. Пойду сниму этот балахон и заложу сани. Надо отвезти мальчишку домой.
— Ну, безбожник, — сказал Тринидад, занимая место Чероки. — Ты, брат, значит, настолько одряхлел и всем пресытился, что тебя уже не интересует разная ерунда вроде сластей и игрушек?
— Ты неприятный тип, — язвительно сказал Бобби. — Ты обещал, что будет ружье. А здесь человеку даже покурить нельзя. Я хочу домой.
Чероки пригнал сани к крыльцу, и Бобби водрузили на сиденье. Резвые лошадки бойко рванулись вперед по укатанной снежной дороге. На Чероки была его пятисотдолларовая шуба из новорожденных котиков. Меховая полость приятно грела.
Бобби вытащил из кармана папиросу и принялся чиркать спичкой.
— Брось папиросу! — сказал Чероки спокойно, но каким-то новым голосом.
После некоторого колебания Бобби швырнул папиросу в снег.
— Брось всю коробку, — приказал новый голос.
Мальчик повиновался не сразу, но все же исполнил и этот приказ.
— Эй! — сказал вдруг Бобби. — А ты мне нравишься. Не пойму даже почему. Попробовал бы кто-нибудь так надо мной командовать!
— Послушай, малыш, — сказал Чероки обыкновенным голосом. — А ты не врешь, что твоя мать целовала эту карточку? Ту, что на меня похожа?
— Не вру. Сам видел.
— Ты, кажется, что-то говорил насчет ружья?
— Ну да. А что? Есть у тебя?
— Завтра получишь. С серебряными нашлепками.
Чероки поглядел на часы.
— Половина десятого. Что ж, мы с тобой доберемся до Гранитной Стрелки как раз к празднику, минута в минуту. Тебе не холодно? Садись поближе, сынок.

Сказочный принц

 

Перевод Э. Бродерсон

 

Наконец-то пробило девять часов, и тяжелая утомительная дневная работа закончена. Лена вскарабкалась в свою каморку на третий этаж гостиницы «Каменоломня». С самого рассвета она работала, как взрослая женщина, — мыла полы, делала постели, перемывала тяжелые металлические кружки и тарелки и таскала воду и дрова для этой шумной, противной гостиницы.
Кончилась дневная работа и на каменоломне — прекратился шум от сверления и разбивания камней, треск и скрип огромных подъемных кранов, крики надсмотрщиков, шум возов, перевозящих огромные глыбы известняка. Внизу, в конторе гостиницы, сидели трое или четверо рабочих, которые перебранивались за игрой в шашки. Удушливый запах тушеного мяса, горячего жира и дешевого кофе наполнял весь дом.
Лена зажгла огарок свечи и, усталая, села на деревянный стул. Ей было всего одиннадцать лет. Она была худенькая и малокровная девочка. Спина и ноги у нее болели и ныли. Но еще большую боль испытывала она в сердце. Последнюю каплю прибавили к ее чаше страданий: у нее отняли книгу — сказки Гримма. Как бы она ни уставала за день, она с увлечением садилась за эту книжку и переносилась в царство грез. И всякий раз Гримм нашептывал ей, что сказочный принц или волшебная фея придут и освободят ее от злых чар. Каждый вечер она почерпала из книги Гримма новый запас мужества и сил.
Какую бы сказку она ни читала, она находила всегда аналогию со своим положением. Заблудившийся ребенок дровосека, несчастная пастушка гусей, преследуемая падчерица, девочка, заключенная в хижине ведьмы, — все они казались намеками на бедную переутомленную судомойку в гостинице «Каменоломня». И всегда во всех сказках, когда положение становилось наиболее тяжелым, на помощь являлись добрая фея или прекрасный принц.
Итак, здесь, в этом замке людоеда, порабощенная злыми чарами, Лена находила опору только в Гримме и ждала, когда добрые силы одержат верх. Но накануне хозяйка гостиницы, миссис Мэлони, нашла книгу в ее каморке и отобрала ее, резко заявив, что служанкам не полагается читать по вечерам: они от этого теряют сон и плохо работают на следующий день. Но разве может одиннадцатилетняя девочка, вдали от своей матери, не имеющая ни одной свободной минуты для детских игр, прожить без сказок Гримма? Испытайте это сами на себе и вы увидите, как это трудно.
Родительский дом Лены находился в Техасе, среди невысоких гор на реке Педернэлес, в небольшом городке Фредериксбург. В Фредериксбурге живут только немцы. По вечерам они сидят за маленькими столиками, вдоль тротуара, пьют пиво и играют в карты. Все они очень бережливы.
Но бережливее всех среди них Петер Хильдесмюллер, отец Лены. И вот почему Лену послали работать за тридцать миль, в гостиницу при каменоломне. Она зарабатывала там три доллара в неделю, и Петер прибавлял ее жалованье к своим сбережениям. У Петера была честолюбивая мечта сделаться таким же богатым, как его сосед, Гуго Геффельбауер, который курил трубку из морской пенки, в три фута длиной, и который каждый день ел к обеду «винер-шницель». И он считал, что Лена была теперь уже достаточно велика, чтобы заработать деньги и помогать семье в накоплении богатства. Но представьте себе, что это значит в одиннадцать лет покинуть родной дом и быть осужденной на тяжелую работу в замке людоеда. Что это значит служить людоедам, которые пожирают овец и быков, свирепо ворчат и стряхивают со своих огромных сапог белую известковую пыль для того, чтобы ей приходилось своими слабыми, больными руками мести и мыть пол. И в довершение всего — отнять у нее сказки Гримма!
Лена подняла крышку старого пустого ящика, в котором когда-то были жестянки консервов, и достала лист бумаги и огрызок карандаша. Она хотела написать письмо своей маме, Томми Райан обещал отнести письмо на почту к Бэллингеру, Томми было семнадцать лет, он работал в каменоломне и каждый вечер отправлялся к Бэллингеру. Теперь он поджидал под окном Лены, пока она напишет письмо и бросит его в окно. Только таким способом могла она переслать письмо в Фредериксбург, потому что миссис Мэлони не любила, чтобы она писала письма.
Огарок свечи был очень маленький, поэтому Лена поспешно откусила дерево вокруг графита карандаша и начала писать. Вот ее письмо:

 

«Дорогая мама!
Я так хочу тебя видеть. И Гретель, и Клауса, и Генриха, и маленького Адольфа. Я так устала. Я хочу тебя видеть. Сегодня миссис Мэлони меня ударила и оставила без ужина. Я не могла принести столько дров, сколько нужно было, потому что у меня болит рука. Вчера она отобрала у меня книгу. Знаешь, сказки Гримма, которую мне подарил дядя Лео. Я никому не мешала, когда читала книгу. Я стараюсь работать изо всех сил, но здесь так много работы, что я не успеваю всего сделать. Я читала только по вечерам. Дорогая мама. Если ты не пошлешь за мной завтра, чтобы взять меня домой, я пойду к глубокому месту на реке и утоплюсь. Я знаю, что это нехорошо с моей стороны, но мне так тяжело, так скучно. Я так часто желаю вас видеть, и никого у меня здесь нет. Я очень устала, и Томми ждет письмо…
Твоя любящая тебя дочь Лена».

 

Томми пришлось долго ждать внизу, и, когда письмо было закончено и Лена бросила его в окно, она увидала, как Томми поднял его и начал взбираться по отвесному склону холма. Не раздеваясь, она задула свечу и свернулась в клубочек на матраце, разостланном на полу.
В половине одиннадцатого старик Бэллингер вышел из дома в носках, с трубкою в зубах, и облокотился о калитку. Он смотрел на большую дорогу, казавшуюся белой при лунном свете, и потирал лодыжку одной ноги ступней другой. Он ждал фредериксбургскую почту.
Старик Бэллингер простоял не дольше нескольких минут, как он услышал быстрый топот мулов почтальона Фрица, а вскоре затем почтовый фургон остановился у калитки.
Большие очки Фрица заблестели при лунном свете, и он громовым голосом поздоровался с почтмейстером Бэллингером. Почтальон Фриц спрыгнул с козел и разнуздал мулов, потому что он всегда кормил их овсом у Бэллингера.
Пока мулы ели овес, старик Бэллингер вынес мешок с почтой и бросил его в фургон.
У почтальона Фрица Бергмана было три привязанности — или, чтобы быть вполне точным, четыре, потому что пару мулов нужно рассматривать как две отдельные личности. Эти мулы составляли главный интерес и радость его существования. За ними следовал германский император, а потом — Лена Хильдесмюллер.
— Скажите мне, — сказал Фриц, готовясь к отъезду, — нет ли в почтовом мешке письма к фрау Хильдесмюллер от маленькой Лены из каменоломни? В последней почте было одно письмо, в котором она писала, что она больна. Ее мать очень тревожится и хочет знать, как она поживает.
— Да, — сказал старик Бэллингер, — там есть письмо для миссис Хельтерскельтер или что-то в том роде. Томми Райан принес его вечером. Вы говорите, ее девчурка работает в каменоломне?
— В гостинице «Каменоломне», — заорал Фриц, подбирая вожжи. — Ей одиннадцать лет, и ростом она не больше мизинца. Старый скряга этот Петер Хильдесмюллер! Когда-нибудь я тресну его дубиной по его глупой башке!.. Может быть, в этом письме Лена пишет, что она чувствует себя лучше. Вот-то обрадуется ее мать! Auf Wiedersehen, xepp Бэллингер — смотрите, не застудите себе ноги на холоду.
— Всего доброго, Фрици, — сказал старик Бэллингер. — А холодная ночь будет сегодня, наверно!
Маленькие черные мулы ровной рысцой понеслись по дороге, а Фриц время от времени громовым голосом понукал их, давая им самые нежные эпитеты.
Заботами о мулах и мыслями о Лене был занят ум почтальона, пока он не достиг большого дубового леса, в восьми милях от Бэллингера. Здесь мысли его были прерваны внезапной вспышкой огня, револьверными выстрелами и диким гиканьем, как будто исходящим от целого племени индейцев. Шайка галопирующих центавров окружила почтовый фургон. Один из них направил в почтальона револьвер и приказал ему остановиться. Другие схватили за уздцы обоих мулов — Грома и Молнию.
— Donnerwetter! — заорал Фриц своим громовым голосом. — Was ist das? Руки прочь с этих мулов! Это почта Соединенных Штатов!
— Поторапливайся, немчура! — протянул меланхоличный голос. — Разве ты не понимаешь, что попался? Осади мулов и вылезай из фургона.
К чести Гондо Билля следует сказать, что задержание фредериксбургской почты отнюдь не представлялось подвигом в его глазах. Как лев, преследуя большого зверя, может раздавить случайно попавшегося ему на дороге кролика, так и Гондо Билль и его шайка случайно напали на мирный транспорт Фрица.
С главной работой, предстоявшей им в эту ночь, они уже покончили. Фриц со своим почтовым фургоном явился приятным развлечением и отдыхом после тяжелых обязанностей их профессии. В двадцати милях к юго-востоку стоял поезд с опрокинутым паровозом, насмерть перепуганными пассажирами и ограбленным почтовым вагоном. Это было программой сегодняшнего дня у Гондо Билля и его шайки. С сказочно богатой добычей грабители двинулись через менее населенную местность на запад, надеясь пробраться через Рио-Гранде и скрыться в Мексике. Удачное ограбление поезда превратило угрюмых разбойников в веселых шутников.
Дрожа от злости и страха, Фриц вылез из фургона, оправляя свои сползшие очки. Разбойники спешились и пели, прыгали и кричали, выражая таким образом свое удовлетворение веселой привольной жизнью. Роджерс Гремучая Змея, стоявший перед мулами, слишком сильно дернул за повод Грома, который осадил назад и протестующе фыркнул. С яростным криком Фриц набросился на огромного Роджерса и стал тузить кулаками удивленного разбойника.
— Негодяй! — орал Фриц. — Собака, обормот! У этого мула болит морда. Я оторву голову с твоих плеч, разбойник!
— И-и-и! — завопил Роджерс, покатываясь со смеха. — Уберите-ка эту «кислую капусту»!
Один из разбойников оттащил Фрица за фалды, и лес огласился отборными ругательствами.
— Собачья ты колбаса! — добродушно закричал Гремучая Змея. — Он не такой уж скверный, этот немчура. Как он заступился за свою скотину! Мне нравится, когда человек любит животных, даже если это мулы. Проклятый лимбургский сыр, как он наскочил на меня! Ну, ну, мулик, не бойся, — я больше не сделаю тебе больно.
Может быть, почту и не тронули бы, если бы помощник атамана, Бен Муди, не выступил бы со своим предложением.
— Слушай, капитан, — сказал он, обращаясь к Гондо Биллю, — очень возможно, что в этих почтовых мешках найдется, чем можно поживиться. Я торговал раньше лошадьми около Фредериксбурга и имел дело с тамошними немцами, так что знаю их повадки. Крупные деньги посылаются почтой в этот город. Эти немцы лучше рискнут послать в письме тысячу долларов, чем заплатить банку за перевод.
Гондо Билль, здоровенный детина шести футов росту и быстрый в своих поступках, стал выбрасывать мешки из фургона раньше, чем Муди кончил свою речь. В руке его блеснул нож и послышался треск разрезаемой парусины. Разбойники столпились вокруг мешков и стали открывать письма и пакеты, сопровождая свою работу проклятиями по адресу корреспондентов, точно сговорившихся опровергнуть предположения Бена Муди. Ни одного доллара не было найдено в фредериксбургской почте.
— Постыдился бы ты, — сказал Гондо Билль почтальону начальническим тоном, — что возишь с собою такую кучу старой, негодной бумаги. Ты что думаешь, а? И где вы, немцы, храните ваши деньги?
Почтовый мешок Бэллингера открылся, как кокон, под ножом Гондо. В нем была небольшая пачка писем. Фриц все время кипел негодованием и волновался, пока добрались до этого мешка. Тут он вспомнил о письме Лены. Он обратился к вожаку шайки с просьбой пощадить это письмо.
— Очень благодарен тебе, немчура, — сказал Гондо взволнованному почтальону. — Вероятно, это-то письмо и содержит в себе деньги? Вот оно. Дайте свету, ребята.
Гондо нашел и открыл письмо к миссис Хильдесмюллер. Остальные стояли вокруг, зажигая одно письмо за другим, чтобы поддерживать свет. Гондо уставился на листок бумаги, заполненный угловатыми немецкими буквами.
— Ты что это нас морочишь, немчура? И ты назвал это ценным письмом? Как тебе не стыдно разыгрывать такие штуки с друзьями, которые потрудились помочь тебе разобрать почту.
— Это написано по-китайски, — сказал Сэнди Гренди, заглядывая через плечо Гондо.
— Ошибся, брат, — объявил другой член шайки. — Это стенография. Я видел раз на суде, как это выглядит.
— Ах, нет, нет, это по-немецки, — сказал Фриц. — Это просто письмо маленькой девочки к ее матери. Бедная, маленькая девочка, которая больна и должна работать вдали от родительского дома, у чужих людей. Ах! это прямо ужасно! Добрый господин разбойник, пожалуйста, отдайте мне это письмо.
— За кого ты нас принимаешь, черт бы тебя побрал? — сказал Гондо с внезапной и удивившей всех строгостью. — Ты осмеливаешься оскорблять нас подозрением, что мы не обладаем достаточной вежливостью, чтобы интересоваться здоровьем молодой девушки? Ну а теперь прочти-ка этим образованным джентльменам письмо и переведи его на американский язык, — что здесь такое нацарапано.
Гондо угрожающе повертел своим револьвером и встал во весь рост перед маленьким немцем, который сразу принялся читать письмо, переводя его на английский язык. Шайка разбойников внимательно слушала, храня полнейшее молчание.
— Сколько лет этому ребенку? — сказал Гондо, когда письмо было прочитано.
— Одиннадцать, — сказал Фриц.
— И где она находится?
— Она работает в каменоломне, в гостинице. Ah, mein Gott!! Маленькая Лена хочет утопиться. Я не знаю, решится ли она на это, но если она утопится, клянусь, то я убью из ружья этого Петера Хильдесмюллера.
— Вы, немцы, — сказал Гондо Билль тоном, полным презрения, — мне опротивели. Заставляете ваших детей работать, когда им надо бы еще играть в куклы. Что вы за черти! Я думаю, не мешает дать тебе небольшой урок, чтобы показать, что мы думаем о твоей колбасной нации. Ребята, сюда!
Гондо Билль отозвал в сторону своих товарищей и о чем-то стал совещаться с ними. Затем бандиты схватили Фрица и отвели его в сторону. Здесь они крепко привязали его двумя ремнями к дереву, а мулов привязали неподалеку к другому дереву.
— Мы тебе ничего плохого не сделаем, — успокоительно сказал Гондо. — Тебе ведь не повредит, если ты посидишь немного у дерева. А теперь мы пожелаем тебе спокойной ночи, потому что нам пора уезжать. Ausgespielt, как говорят немцы.
Фриц услышал только скрип стремян, когда разбойники садились на лошадей, затем громкое гиканье и топот копыт, когда они помчались по фредериксбургской дороге.
Более двух часов просидел Фриц у дерева. Затем, утомленный необыкновенным приключением, он задремал. Сколько времени он проспал, он не знал, но проснулся от грубого толчка. Чьи-то руки развязали ремни и поставили его на ноги. Члены его онемели, в голове все путалось, и он не соображал, где он. Протерев глаза, он посмотрел и увидел, что находится опять среди той же шайки разбойников, Они посадили его на козлы его фургона и дали в руки вожжи.
— Поезжай домой, немчура, — приказал Гондо Билль. — Ты нам наделал столько хлопот, что мы рады будем от тебя отвязаться. Spiel! Zwei Bier! Famos!
Гондо стегнул кнутом Молнию, и оба мула быстро тронулись вперед, довольные снова поразмять ноги.
Фриц, ошеломленный своим страшным приключением, подгонял их, чтобы скорее добраться домой.
Согласно расписанию, он должен был прибыть в Фредериксбург на рассвете. На самом же деле он въехал в город в одиннадцать часов. По дороге в почтовую контору ему нужно было проехать мимо дома Петера Хильдесмюллера. Он остановил мулов у калитки и окликнул хозяйку. Фрау Хильдесмюллер его уже поджидала, и вся семья выбежала на улицу.
Толстая и краснощекая фрау Хильдесмюллер спросила, нет ли письма от Лены, и тогда Фриц рассказал все, что с ним случилось. Он рассказал содержание письма, которое разбойник заставил его прочесть, и тогда фрау Хильдесмюллер разразилась громкими рыданиями. Ее маленькая Лена утопилась! Почему они отослали ее из дома? Что теперь делать? Может быть, теперь уже слишком поздно послать за ней! Петер Хильдесмюллер выронил свою трубку из морской пены, и она разбилась вдребезги.
— Жена! — заорал он. — Почему ты отпустила ребенка? Это твоя вина, если мы Лену больше не увидим.
Все знали, что это была вина Петера Хильдесмюллера, и поэтому никто не обратил внимания на его слова.
Минуту спустя, какой-то странный слабый голосок крикнул: «Мама!» Фрау Хильдесмюллер сперва подумала, что это зовет ее дух Лены, а затем она бросилась к заднему концу фургона и с громким радостным криком схватила в свои объятия живую Лену, покрывая ее бледное личико поцелуями и нежно лаская ее. Заспанные глаза Лены были утомлены от дороги, но она улыбнулась и крепко прижалась к той, которую она так хотела видеть. Там, в фургоне, между почтовыми мешками, укутанная в чужие одеяла, она лежала, как в гнездышке, и спала, пока шум голосов не разбудил ее.
Фриц уставился на нее, и глаза его от изумления чуть не выскочили из орбит.
— Gott im Himmel! — заорал он. — Как ты попала сюда, в фургон? Мало того, что разбойники меня чуть не убили, мне придется, видимо, еще сойти с ума сегодня.
— Вы нам ее вернули, Фриц, — закричала фрау Хильдесмюллер. — Как мы сможем вас за это отблагодарить?
— Скажи маме, как ты попала в фургон Фрица, — сказала фрау Хильдесмюллер.
— Не знаю как, — сказала Лена. — Знаю только, что меня освободил от людоедов сказочный принц.
— Клянусь короной императора! — прогремел Фриц. — Мы все сошли с ума.
— Я все время ждала, что вот он придет и освободит меня, — сказала Лена, садясь на узел одеял на тротуар. — Вчера он, наконец, пришел со своими вооруженными рыцарями и завладел замком людоеда. Они выломали двери и разбили все тарелки и пивные кружки. Они засунули мистера Мэлони в бочку с водой и засыпали мукой миссис Мэлони. Прислуга в гостинице выпрыгнула из окон и побежала в лес, когда рыцари начали стрелять из ружей. Я проснулась от шума и заглянула с лестницы вниз. И тогда принц поднялся по лестнице, завернул меня в одеяла и вынес меня. Он был такой высокий, сильный и красивый. Его лицо было жесткое, как щетка, но он говорил нежным добрым голосом, и от него пахло водкой. Он посадил меня на свою лошадь перед собой, и мы уехали, окруженные рыцарями. Принц крепко держал меня, и я заснула и проснулась только, когда приехала домой.
— Глупости! — закричал Фриц Бергман. — Сказки! Как ты попала из каменоломни в мой фургон?
— Принц привез меня, — уверенно сказала Лена.
И до настоящего дня фредериксбургские жители не были в состояния заставить ее дать им другое объяснение.

Возрождение Каллиопы

 

Перевод И. Гуровой

 

Каллиопа Кэтсби снова впал в черную меланхолию. Его томила беспричинная тоска. Величавая сфера Земли, и особенно та ее точка, которая зовется Зыбучие Пески, была в его глазах всего лишь сгустком вредоносных испарений. Философ обретает спасение от хандры в красноречивом монологе, нервическая дама находит утешение в слезах, а обрюзглый обитатель восточных штатов читает нотации женской половине своего семейства по поводу счетов от модистки. Но все эти средства не очень-то пригодны для жителя Зыбучих Песков. А уж Каллиопа в особенности был склонен изливать тоску на собственный манер.
Штормовые сигналы Каллиопа вывесил еще с вечера. Он дал пинка своему верному псу на крыльце «Западного отеля» и отказался принести извинения. Он начал обижаться на собеседников и придираться к ним. Прогуливаясь на свежем воздухе, он то и дело отламывал веточки с мескитовых кустов и свирепо жевал их листья. Это было зловещим предзнаменованием. А те, кто хорошо знал все фазы его ипохондрии, замечали и еще один тревожный признак: он вдруг сделался утонченно любезен и все чаще прибегал к изысканно вежливым фразам. Его обычно пронзительный голос стал хрипловато-вкрадчивым. В его манерах появилась грозная учтивость. Ближе к ночи он уже улыбался кривой улыбкой, вздергивая левый уголок рта, и Зыбучие Пески приготовились занять оборонительные позиции.
Вступив в эту фазу, Каллиопа обычно начинал пить. В конце концов около полуночи было замечено, что он направился в сторону своего жилища, кланяясь встречным с преувеличенной, но не оскорбительной любезностью. Ибо хандра Каллиопы еще не достигла роковой стадии. Теперь он сядет у окна в комнате, которую снимает над парикмахерским салоном Сильвестра, и под нестройные стенания замученной гитары будет до самого утра фальшиво распевать мрачные романсы. Куда более великодушный, чем Нерон, он таким музыкальным вступлением предупреждал Зыбучие Пески о неотвратимом бедствии, которое этому поселку предстояло испытать в самом ближайшем будущем.
До тех пор пока на Каллиопу Кэтсби не находил очередной стих, он оставался нетребовательным, добродушным человеком — настолько, что нетребовательность оборачивалась ленью, а добродушие никчемностью. То есть в лучшие свои минуты он был присяжным бездельником и только мозолил всем глаза, а в худшие — преображался в Грозу Зыбучих Песков. Его официальное занятие было косвенным образом связано с торговлей недвижимостью — он усаживал соблазненных обитателей восточных штатов в тележку и возил их осматривать земельные участки и хозяйственные постройки. Родиной его явно был один из штатов, примыкающих к Мексиканскому заливу, о чем неопровержимо свидетельствовали его долговязая худоба, манера растягивать слова и соответствующие обороты речи.
Однако, приобщившись к Западу, этот томный любитель строгать сосновые дощечки в лавке, куда сходятся потолковать местные мудрецы и философы, этот праздный и безвестный сын хлопковых полей и заросших сумахом холмов Юга сумел прослыть опасным человеком даже среди людей, которые с малых лет трудолюбиво приобщались ко всем тонкостям бесшабашного буйства.
К девяти часам утра Каллиопа полностью созрел. Вдохновленный собственными варварскими завываниями и содержимым кувшина, он приготовился срывать свежие лавры с робкого чела Зыбучих Песков. Опоясанный и обмотанный крест-накрест патронными лентами, обильно изукрашенный револьверами, окутанный винными парами, он выплеснулся на Главную улицу. Рыцарское благородство не позволило ему захватить город врасплох, и, остановившись на первом же углу, он испустил боевой клич — тот жуткий трубный вопль, благодаря которому он утратил крестное имя и стал тезкой домашнего органа, нареченного в честь предводительницы муз, хотя его звуки в немалой степени напоминают паровозный гудок. Вслед за кличем раздались три выстрела из кольта сорок пятого калибра — Каллиопа решил снять орудия с передков, а заодно проверить свою меткость. Рыжая дворняжка, личная собственность полковника Суози, владельца «Западного отеля», издав прощальный визг, упала наземь лапами кверху. Мексиканец, который, выйдя из лавки с бутылью керосина, неторопливо переходил улицу, завершил свой путь с резвостью призового скакуна, но так и не выпустил из рук горлышка разлетевшейся вдребезги бутыли. Свежепозолоченный флюгерный петух на двухэтажном лимонно-лазоревом особняке судьи Рили задрожал, хлопнул крыльями и беспомощно повис вверх ногами — игрушка шаловливых зефиров.
Артиллерия была в образцовом порядке. Рука Каллиопы не утратила твердости. Теперь им владел привычный воинственный экстаз, правда, не без легкой горечи, знакомой еще Александру Македонскому — зачем его подвиги ограничены крохотным мирком Зыбучих Песков.
Каллиопа шествовал по улице, стреляя направо и налево. Окна рассыпались стеклянным градом, собаки мгновенно испарялись, куры бросались врассыпную с отчаянным кудахтаньем, женские голоса тревожно созывали детей. В этот хаос звуков через правильные промежутки врывалось отрывистое стаккато револьверов Грозы Зыбучих Песков, а время от времени все вокруг заглушал зычный вопль, так хорошо знакомый поселку. Припадки сплина у Каллиопы приравнивались в Зыбучих Песках к воскресным дням: по всей длине Главной улицы приказчики, предвосхищая его приближение, торопливо запирали ставни и двери. Всякая деятельность замирала. Никто не становился Каллиопе поперек дороги, и полное отсутствие сопротивления и разнообразия усугубляло его хандру.
Однако в четырех кварталах дальше по улице шли бойкие приготовления, дабы мистер Кэтсби мог, наконец, удовлетворить свою любовь к обмену комплиментами и хлесткими репликами. Накануне вечером многочисленные вестники не преминули известить Бака Паттерсона, местного шерифа, о близящемся извержении Каллиопы. Терпение этого блюстителя порядка, не раз уже подвергавшееся серьезным испытаниям, наконец, истощилось. В Зыбучих Песках было принято смотреть сквозь пальцы на излишне бурные проявления человеческой натуры: если жизни наиболее полезных граждан не расточались слишком уж щедро, а ущерб, наносимый недвижимости, оставался в разумных пределах, общественное мнение не требовало педантичного соблюдения законов. Однако Каллиопа перегнул палку. Его вспышки были настолько частыми и буйными, что не укладывались в рамки нормальной гигиены духа.
Бак Паттерсон сидел в своем тесном дощатом кабинете, ожидая вступительного вопля, возвещающего, что Каллиопа загрустил. Услышав этот сигнал, шериф встал и надел пояс с револьверами. Два его помощника и трое местных обывателей, не раз с честью доказывавшие свои высокие огнестрельные качества, тоже поднялись, готовые обменяться с Каллиопой свинцовыми шуточками.
— Его надо окружить, — сказал Бак Паттерсон, излагая план кампании. — Времени на разговоры не тратьте, а стреляйте сразу, как будет можно. Но только из укрытия. С таким церемониться нечего. Пора Каллиопе откинуть копыта, я так полагаю. Заходите с разных сторон, ребята. Да будьте поосторожней! Во что Каллиопа стреляет, в то он и попадает.
Сдвинув брови, Бак Паттерсон, высокий, мускулистый, с начищенной форменной бляхой на груди синей фланелевой рубахи, давал своим помощникам последние наставления перед атакой на Каллиопу. Он считал, что низвержение Грозы Зыбучих Песков следует произвести по возможности без потерь среди атакующих.
Меланхолический Каллиопа двигался под всеми парами вниз по течению, паля во все стороны и не подозревая о готовящемся возмездии, как вдруг обнаружил прямо по носу зловещие буруны. В полуквартале впереди над ящиками из-под галантереи возникли шериф и его помощник. Они тотчас открыли огонь. И в тот же миг остальные участники облавы, удачно осуществившие обходный маневр, начали бить по Каллиопе из боковых улочек, осторожно подбираясь все ближе к углу.
Первый залп повредил барабан одного из револьверов Каллиопы, аккуратно выщипнул кусочек его правого уха и, взорвав патрон в ленте, пересекавшей его грудь, опалил ему ребра. Это нежданное тонизирующее средство взбодрило Каллиопу, и, забыв о томлении духа, он издал фортиссимо самую высокую ноту в верхнем регистре. Его ответные выстрелы грянули точно эхо. Столпы закона и порядка нырнули за укрытия, но недостаточно быстро: один из помощников шерифа получил пулю чуть повыше локтя, а самому шерифу впилась в подбородок щепка, вырванная пулей из ящика, за который он спрятался.
Затем Каллиопа применил против врагов их же тактику. Он покинул позицию на открытой мостовой и, мгновенно определив, из какой улицы огонь ведется наиболее слабо и неуверенно, вторгся в нее ускоренным маршем. Засевший там противник (один помощник шерифа и два доблестных добровольца) с незаурядной хитростью выждал под сенью пивных бочек, пока Каллиопа не пробежал мимо, а тогда обстрелял его с тыла. Мгновение спустя с ними соединился шериф и остальные его люди, после чего Каллиопе стало ясно, что успешно продлить восторги поединка он сумеет, только если найдет способ нейтрализовать подавляющее численное преимущество противника. Взгляд его упал на строение, которое, казалось, отвечало этой цели, — оставалось только добраться до него.
Это было небольшое здание железнодорожной станции, длиной в двадцать футов и шириной в десять. Высота платформы была четыре фута. Окна имелись во всех стенах. Отличный форт для человека, теснимого превосходящими силами врага.
Каллиопа дерзко бросился туда под градом пуль. Он благополучно достиг облюбованного убежища и занял его — начальник станции покинул помещение через окно, точно белка-летяга, едва гарнизон показался в дверях.
Паттерсон и его помощники устроили военный совет под защитой сложенных штабелем досок. В станционном здании засел неустрашимый нарушитель закона, на редкость меткий стрелок с большим запасом патронов. Осаждаемая крепость находилась посреди пустыря, и в радиусе пятидесяти шагов от нее не было ни единого укрытия. Того, кто рискнул бы появиться на этом голом пространстве, тотчас уложила бы пуля Каллиопы.
Шериф был твердо намерен довести дело до конца. Он решил, что клич Каллиопы больше никогда не будет нарушать покой Зыбучих Песков. Он объявил об этом во всеуслышание. И как официальное лицо, и как человек он считал себя обязанным приглушить музыку лихого инструмента. Слишком уж скверными были мелодии. И тут шериф увидел ручную дрезину для перевозки небольших грузов. Она стояла на рельсах возле навеса, где были сложены мешки с шерстью, которую отправлял в город кто-то из окрестных овцеводов. Осаждающие взвалили на дрезину три плотно набитых мешка, а затем Бак Паттерсон двинулся к форту Каллиопы, толкая перед собой импровизированный парапет и низко пригибаясь. Его отряд рассредоточился и приготовился поразить осажденного, если тот, пытаясь остановить надвигающийся джагтернаут правосудия, рискнет показаться в окне. Однако Каллиопа ограничился всего лишь одной демонстрацией. Он выстрелил, и над надежным бруствером шерифа взлетели клочки шерсти. В стену вокруг окна впились ответные пули осаждающих. Потерь ни та ни другая сторона не понесла.
Управление броненосцем всецело поглощало внимание шерифа, и только почти поравнявшись с платформой, он заметил, что с другой стороны к ней подходит утренний поезд. В Зыбучих Песках поезда стояли ровно минуту. Какая отличная возможность отступления для Каллиопы! Он выскочит в противоположную дверь, прыгнет в вагон, и только они его и видели!
Бак покинул спасительные мешки, взлетел с поднятым револьвером по ступенькам и ворвался в станционное здание, выбив дверь ударом могучего плеча. Его отряд услышал один-единственный выстрел, а потом наступила тишина.

 

Раненый очнулся и открыл глаза. К нему вернулась способность видеть, слышать, чувствовать и думать. Поглядев по сторонам, он обнаружил, что лежит на деревянной скамье. Над ним растерянно наклонялся высокий человек с большой бляхой, на которой было выгравировано слово «шериф». Щуплая старушка с морщинистым лицом и живыми черными глазами прижимала к его виску мокрый носовой платок. Он вглядывался в эти лица, пытаясь найти связь между ними и всем происшедшим, но тут старушка затараторила:
— Ну вот, ну вот и молодец! Пуля-то вас и не задела вовсе! Пролетела возле самого уха, вот вы вроде как и обмерли. Так бывает, я знаю. Называется кон-фузия. Эйб Уодкинс на белок эдаким манером охотился — глушил их, как он говаривал. Ну, вас немножко и приглушило, сэр, а сейчас все пройдет. Вам ведь уже полегчало, верно? Полежите еще тихонько, а я вам новую примочку на лоб сделаю. Вы меня, конечно, не знаете, да откуда и знать-то? Я на этом самом поезде приехала из Алабамы повидать сыночка. Вон он у меня какой большой вымахал. И не поверишь, что я его на руках носила, ведь верно? Вот он какой, мой сыночек, сэр.
Старушка оглянулась через плечо на высокого мужчину, и ее лицо просияло гордой радостью. Мозолистая рука со вздутыми венами ласково погладила руку сына. Потом старушка снова обмакнула платок в жестяной тазик, взятый с умывальника в зале ожидания, ободряюще улыбнулась и приложила примочку к виску своего пациента. Она повторила это несколько раз, ни на секунду не прерывая добродушной старческой болтовни.
— Я моего сыночка уже восемь лет как не видела, — продолжала она. — Один мой племянник, Эл Прайс — он кондуктором служит на железной дороге — раздобыл мне бумагу на бесплатный проезд сюда и обратно. Она семь дней годится, так я тут целую неделю погощу. Только подумать, малыш-то мой стал шерифом и наводит порядок в целом городе! Это ведь вроде как начальник полиции, верно? А я-то знать не знала! И письма мне писал, а хоть бы словечком обмолвился. Боялся небось, что старуха мать напугается, как бы с ним чего дурного не приключилось. Да господи боже ты мой, я ведь не из пугливых. От страху толку мало. Выхожу я, из вагона-то, и слышу — стреляют. Потом гляжу, из окна станции дым валит, а я знай себе иду потихонечку. Тут, смотрю, в окошке-то — мой сыночек. Я его сразу узнала. Встретил он меня в дверях и чуть что не задушил, обнимая-то. А вы лежите, сэр, прямо что твой покойник. Вот я и взялась за дело, чтоб вас в чувство привести.
— Пожалуй, я сяду, — сказал контуженный. — Все уже прошло.
Он сел, но тут же от слабости прислонился к стене. Он был крепко сложен и широкоплеч. Его глаза, зоркие и внимательные, были устремлены на человека, который неподвижно стоял перед ним. Он то всматривался в его лицо, то переводил взгляд на бляху со словом «шериф».
— Да-да, все у вас будет хорошо, — сказала старушка, похлопывая его по руке. — Только вы уж теперь постарайтесь не доводить людей до того, чтоб они в вас стреляли. Сынок мой рассказал мне про вас, пока вы тут на полу без чувств лежали. Вы на меня, старуху, не обижайтесь, что я так с вами разговариваю, вы ведь мне тоже в сыновья годитесь. И на сынка моего сердца не держите, что он в вас стрелял. Шериф, он ведь должен стоять за порядок и закон, уж такая его обязанность. А если кто ведет скверную жизнь и поступает по-нехорошему, так пусть за это расплачивается. И вы, сэр, на моего сына не пеняйте, он тут не виноват. Он всегда был хорошим мальчиком — добрым, послушным, благонравным. Таким вот он и вырос. Послушайте моего совета, сэр, не делайте вы больше так. Будьте хорошим человеком, не пейте, живите себе мирно, по-божьи. Держитесь подальше от дурных друзей, работайте честно и спите сладко.
И старушка просительно прикоснулась рукой в черной митенке к груди человека, которого старалась убедить. Морщинистое изможденное лицо дышало искренностью и добротой. Эта женщина в порыжелом черном платье и допотопной шляпке, чья долгая жизнь приближалась к концу, словно олицетворяла собой опыт всего человечества. Но тот, к кому она обращалась, по-прежнему не сводил глаз с безмолвного сына старой матери.
— А что скажет шериф? — спросил он. — Как он думает, хорош ли такой совет? Может, шериф все-таки скажет, согласен ли он с ним?
Высокий неловко передернул плечами. Он покрутил бляху на груди, а потом обнял старушку и притянул ее к себе. Она улыбнулась улыбкой, которая и на седьмом десятке лет оставалась все той же, извечно материнской, и все время, пока ее сын говорил, гладила его крупную загорелую руку скрюченными пальцами в черной митенке.
— Я вот что скажу, — начал он, глядя прямо в глаза сидящему на скамье. — На твоем месте я бы этот совет принял. Будь я пропащим пьяницей без стыда и чести, я бы его принял. Будь я на твоем месте, а ты на моем, я бы сказал: «Шериф, коли ты мне поверишь, я клятву дам со всем этим покончить. И пить не буду, и буянить, и стрельбу устраивать. Я стану порядочным человеком, возьмусь за работу, а глупости свои брошу. Бог мне свидетель!» Вот что я бы тебе сказал, будь ты шериф и окажись я на твоем месте.
— Послушайте моего сынка, — ласково сказала старушка. — Послушайте его, сэр. Обещайте жить по-хорошему, и он вам ничего не сделает. Ведь он каким честным родился сорок лет назад, таким и до сих пор остался.
Сидящий встал со скамьи и потянулся, разминая мышцы.
— Ну, если бы ты был на моем месте и сказал бы вот так, — произнес он решительно, — то я, будь я шерифом, ответил бы: «Иди и постарайся сдержать слово».
— Ах ты господи! — внезапно засуетилась старушка. — Да как же это я забыла про мой сундучок-то! Только его кондуктор поставил на платформу, как я увидела сыночка в окне, ну и прямо из головы вон. А в сундучке ведь восемь банок айвового варенья! Я сама его варила, и так мне жалко будет, если банки побьются!
И она бодро засеменила к двери. Когда она вышла, Каллиопа Кэтсби сказал Баку Паттерсону:
— Ты уж извини, Бак. Я увидел в окошко, как она идет по платформе. А она ведь ничего не слыхала про мои художества. Ну, у меня прямо дух перехватило. Вот, думаю, сейчас она узнает, что я последняя тварь и на меня облавы устраивают. Ну а ты лежишь тут замертво от моей пули. И меня прямо как стукнуло. Взял я твою бляху и приспособил ее себе на грудь, а тебе приспособил мою славу. Я ей сказал, Бак, что я — шериф, а ты — здешняя язва. Бляху я сейчас тебе отдам.
И он трясущимися пальцами стал отстегивать бляху.
— Да погоди ты! — сказал Бак Паттерсон. — И думать не смей ее снимать, Каллиопа Кэтсби. Так и ходи с ней, пока твоя мать отсюда не уедет. До тех пор будешь шерифом Зыбучих Песков, понял? Я обойду город, потолкую с людьми, и никто ей не проболтается, можешь быть спокоен. И вот что, дубовая твоя башка, оголтелый ты сын взбесившегося торнадо, смотри, выполняй совет, который она дала мне. Я и сам кое-что себе на ус намотал.
— Бак, — с чувством произнес Каллиопа, — да будь я трижды…
— Прикуси язык, — сказал Бак. — Вон она возвращается.

Примечания

 

 

Сердце и крест (Hearts and Crosses), 1904. На русском языке под названием «Принц-супруг» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Выкуп (The ransom of Mack), 1904. На русском языке под названием «Как я выкупил Мака» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Друг Телемак (Telemachus Friend), 1905. На русском языке в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Справочник Гименея (The Handbook of Hymen), 1906. На русском языке под названием «Настольное руководство Гименея» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Пимиентские блинчики (The Pimienla Pancakes), 1903. На русском языке под названием «Блинчики» в книге: О. Генри. Американские рассказы. М. — Пг., 1923, пер. В. Азова.

 

Поставщик седел (Seats of the haughty), 1906. На русском языке под названием «Около сильных мира сего» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Санаторий на ранчо (Hygeia at the Solito), 1903. На русском языке под названием «Пленник фермы Солито» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915. Этот рассказ О. Генри написан в тюремные годы.

 

Королева змей (An afternoon miracle), 1902. На русском языке под названием «Чудо» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Кудряш (The higher abdiction), 1906. На русском языке под названием «Высшее отречение» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Купидон порционно (Cupid a la Carte), 1902. На русском языке под названием «Любовь и желудок» в книге: О. Генри. Американские рассказы. М. — Пг., 1923, пер. В. Азова.

 

Как истый кабальеро (The Caballero's Way), 1907. На русском языке под названием «По-кавалерски» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Яблоко сфинкса (The Sphinx Apple), 1903. На русском языке в книге: О. Генри. Американские рассказы. М. — Пг., 1923, пер. В. Азова.

 

Пианино (The missing chord), 1904. На русском языке в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

По первому требованию (A Call Loan), 1903. На русском языке под названием «Краткосрочный заем» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Принцесса и пума (The Princess and the Puma), 1903. Ha русском языке в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Бабье лето Джонсона Сухого Лога (The Indian Summer of Dry Valley, Johnson), 1907. На русском языке в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Елка с сюрпризом (Christmas by injunction), 1904. На русском языке под названием «Рождество по заказу» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Сказочный принц (A chapparal prince), 1903. На русском языке под названием «Степной принц» в книге: О. Генри. Сердце Запада. Пг., 1915.

 

Возрождение Каллиопы (The Reformation of Calliope), 1904. На русском языке под названием «Укрощение строптивого» в книге: О. Генри. Душа Техаса. Пг., 1923, пер. К Жигаревой. Этот рассказ О. Генри был «откуплен» у него газетным синдикатом и опубликован в один и тот же день в воскресных выпусках многотиражных газет в Нью-Йорке, Бостоне, Вашингтоне, Чикаго и еще в пяти крупнейших городах США.
Назад: Яблоко сфинкса
Дальше: Голос большого города