Часть третья
ИНФАРКТ МИОКАРДА
К середине июня сорняки заполонили все кругом: лопух и цикорий вымахали под три фута вдоль сухих, спекшихся, как камень, обочин шоссе 111, а уставшие бороться за выживание маленькие тисы, высаженные по линии фасада «Спрингер-моторс» для создания зеленого бордюра у витринных окон, опутаны ползучими сорняками, бодро пролезающими сквозь слой полусгнившей мульчи, которую года два никто не подновлял. Гарри в очередной раз делает зарубку в голове: не забыть вызвать озеленителей, засыпать новую мульчу и заменить погибшие тиссы, почти треть от общего числа, а то вид — хуже не придумаешь, как рот на треть без зубов. На противоположной стороне четырехрядного шоссе (движение теперь гуще и интенсивнее, чем когда-либо, хотя штат по-прежнему держится за пятидесяти-пяти-мильный-в-час лимит скорости) забегаловка под названием «Придорожная кухня», торговавшая едой навынос, уступила место шестому или седьмому по счету заведению сети «Пицца-хат» в окрестностях Бруэра. И что все находят в этой пицце? Жесткие ватрушки, сыр да тесто, а откусишь — за куском тянутся тоненькие резиновые нити, очень аппетитно! Однако по субботам, когда в предвоскресном настроении Бенни изъявляет готовность сгонять напротив и принести всем кто чего закажет, Гарри позволяет себе угоститься пиццей-пепперони с луком и перчиком; только, Бога ради, без анчоусов! Уж больно они на улиток смахивают.
Сегодня, впрочем, не суббота, сегодня понедельник после праздничного воскресенья, когда все поздравляли своих отцов. Гарри поздравительной открытки не получил.
Он и Дженис дважды навещали Нельсона, чтобы принять участие в сеансе так называемой семейной психотерапии, в огромном мрачном реабилитационном центре в Северной Филадельфии — кругом поручни, доски с объявлениями и сырой запах множительной техники, напомнивший ему о воскресной школе в церковном подвале, куда он ходил ребенком, — и оба раза «сеанс» выливался в кухонную свару, только в присутствии рефери, сухопарой бледно-темнокожей женщины в диковинных очках, с характерной располагающей улыбкой доброй христианки и прихожанки, такой, какая в голове у Гарри ассоциируется с лучшими представителями черной Филадельфии. Они снова пережевывают все ту же старую жвачку: гибель младенца, заскоки шестидесятых, когда Дженис съехала из дому, а Джилл с Ушлым в него въехали, безумная история с женитьбой Нельсона на секретарше из Кента, на дюйм его выше и на год старше, и ко всему еще католичке, и полубезумная история о том, как и почему молодая пара въехала в старый спрингеровский дом, а пожилая пара из него выехала, к тому же старички теперь по полгода живут во Флориде, и все для того, чтобы не мешать сыну использовать автомагазин, как ему заблагорассудится; Гарри объясняет, как, с его точки зрения, мать Нельсона всю жизнь калечит и развращает сына из-за ее собственного комплекса вины, именно в этом надо искать причину того, что парень считает себя вправе жить в мире грез и удовольствий и водить компанию с гомосеками и наркоманами и плевать на то, что его жена и дети ходят в обносках. Пока он говорит, улыбка молочнокофейной психотерапевтички становится все более и более благотерпеливой, а когда он умолкает, она обращается к следующему из присутствующих — Нельсону, Дженис или Пру — и просит прокомментировать услышанное, как будто его слова не изложение фактов, а просто сотрясание воздуха, и польза от них будет только тогда, когда их свалят в общую кучу с другими высказываниями и хорошенько все перемешают. Это обожаемое психотерапевтами «проговаривание», «раскладывание на составляющие» вообще удивительным образом обесценивает факты реальной жизни; решения, которые были единственно возможными и правильными для людей в их конкретной жизненной ситуации, представляются в виде примитивных рефлексов, уже исследованных вдоль и поперек в процессе «проработки» миллионов аналогичных случаев, — все оказывается проще пареной репы, все жевано-пережевано так, что ни вкуса, ни цвета, ни запаха не осталось. Он чувствует себя предсказуемым, заведомо просчитанным и сброшенным со счетов, что бы он тут ни говорил, и от этого нервы его все больше расходятся, а ему это вредно, и в конце концов он твердо заявляет обеим — Дженис и Пру, — что в следующий раз они поедут без него.
Бенни идет через зал и, подойдя к окну, возле которого стоит и смотрит наружу Гарри, спрашивает его:
— Как прошел праздник?
Гарри очень доволен, что ему есть что ответить.
— К нам приезжала жена Нельсона с детьми, и я устроил для всех пикник с грилем в саду. — Звучит изумительно: семейный праздник в лучших американских традициях, но тут была своя сомнительная изнанка. Начать с того, что гриль у них не простой, а в виде металлической сферы — «само совершенство», как отозвался о нем несколько лет назад журнал «К сведению потребителей», но у Гарри для этого совершенства совершенно не хватает терпения и, хотя в инструкции ясно сказано «дождаться, чтобы угольные брикеты стали серыми и до конца прогорели», он всякий раз боится упустить момент; в результате он то и дело проверял готовность сырых котлет для гамбургеров, никак не желавших прожариваться, и отбивался от Дженис, которая задергала его предложениями зажарить котлеты в кухне, пока комары не сожрали детей живьем. Вторая накладка состояла в том, что внуки вручили ему довольно милые поздравительные открытки — все прекрасно, никаких возражений, — обе по эскизам модного нынче художника Гэри Ларсона, которого все почему-то считают жуть каким остроумным, но уже само единообразие их подарков — открытки даже подписаны одним красным фломастером, у Джуди буква «Д» с девчоночьей завитушкой, а у малыша Роя частокол кривых и косых палочек, решительно накаляканных рукой дошколенка, — яснее ясного говорило о том, что никто их специально не готовил: заскочили по дороге в аптеку и купили первое, что подвернулось. Волосы у Пру и детей были еще мокрые после бассейна. От себя Пру вручила миску с салатом собственного приготовления.
— Здорово, — одобрительно отзывается Бенни своим негромким, сипловатым голосом.
— Да, неплохо, — соглашается Гарри и поясняет, как будто существующий лишь у него в голове образ Пру — с мокрыми длинными волосами, с прижатой к бедру большой деревянной плошкой зеленого салата с ломтиками редиски — стоит перед глазами у них обоих: — Мы договорились в загородном клубе, чтобы жене Нельсона оформили временное членство, и они почти до вечера купались там в бассейне.
— Это хорошо, — кивает Бенни. — Она, по-моему, девица что надо, Тереза. Не то чтоб я ее часто видел, она в магазин почти не заходила, но я переживаю: такая семья, и надо же, как неудачно все повернулось.
— Да ничего, они помаленьку справляются, — говорит Гарри и переходит на другую тему: — Ты не смотришь теннис, репортажи с Открытого чемпионата? — Кто-то должен пойти и собрать все эти пакеты и обертки, которые летят к ним через шоссе от «Пиццы-хат» и застревают в бордюре из замученных маленьких тисов. Но самому ему наклоняться не хочется, а послать Бенни кажется не вполне удобным.
— Не-а, не завожусь я от спортивных зрелищ, хоть убей, — отвечает упитанный молодой продавец немного запальчивее, чем того требует вопрос. — Даже от бейсбола: две игры посмотрю, и мне уже скучно. По большому счету что мне-то лично от всех этих игр? Понимаете? Какой, грубо говоря, прок? Правильно?
Раньше на той стороне дороги 111 рос раскидистый старый красавец клен, который хозяева «Пиццы-хат» спилили, чтобы расширить свои торговые площади под красной крышей. Крыша по форме напоминает шляпу, скат сделан с двумя уклонами. Вон как другие стараются — он со своими еле видными тисами должен спасибо говорить, что торговля у него все-таки идет неплохо.
— Что ж, — говорит он Бенни, не имея охоты ввязываться в спор, — ты не много потерял, Филадельфия нынче на последнем месте. Худший результат за всю историю бейсбола, а теперь они еще додумались продать двоих «стариков» из команды звезд. Бедросяна и Сэмюела. Никакого патриотизма.
Бенни настойчиво продолжает разъяснять свою позицию, непонятно кому и зачем:
— Лично я как считаю, лучше самому заняться чем-то полезным в воскресенье, особенно если погодка располагает, чем приклеиться к телевизору и сидеть час за часом, понимаете, что я хочу сказать? Самому побыть на воздухе, дочку выгулять, сходить с ней искупаться у соседа в бассейне, или всей семьей съездить на прогулку в горы, когда жары нет, словом, сами понимаете.
Далось им всем это «понимаете»: думают, если не заколачивать постоянно гвозди в ваше легковесное внимание, так его просто ветром сдует.
— Это мне знакомо, сам когда-то был таким, — заверяет его Гарри, чувствуя, как напряжение оставляет его, поскольку раздражающий его нервные окончания образ Пру с бадьей салата у бедра отодвигается на задний план, и он мало-помалу настраивается на философский, весьма приятный меланхолический лад, какой обычно овладевает им, когда он подолгу глядит в большое знакомое окно. У него над головой синий бумажный транспарант с буквами АМАЧАТОЙОТ, сквозь который просвечивает солнце, в нескольких местах начал отклеиваться от стекла. — Пацаном я всегда занимался каким-нибудь спортом и до недавнего времени таскался играть в гольф, лупил как дурак по мячу.
— Это вам и сейчас не заказано, — подбадривает его Бенни своим типично итальянским, сипловатым, слегка задыхающимся голосом. — Могу поспорить, вам и доктор ваш то же самое говорит, наверняка советует больше двигаться. Мне мой тоже советует. Ну, мне-то из-за веса, вы ж понимаете.
— Да, надо бы, наверно, что-то придумать, — соглашается Гарри, — чтобы кровь в жилах не застаивалась. Но не знаю, почему-то гольф стал вдруг казаться мне ужасно глупым занятием. До меня просто дошло, что я ничего здесь не достигну, теперь уже точно. Наша старая четверка, те, с кем я раньше играл, распалась — кто где. Теперь в клубе засилье крепких белокурых ребят из новых, а они ногами не ходят, на картах по полю разъезжают. Некогда им пешком ходить, быстренько отыграли и назад — деньги ковать, всю траву изъездили своими колесами дурацкими. А мне всегда нравилось самому ходить, самому клюшки носить. Как иначе укрепишь ноги? Тут, между прочим, зарыта собака мощного свинга в гольфе, хочешь верь, хочешь нет. Весь фокус в ногах. Я в основном работал руками. А знал ведь, что и как делать, — усекал, когда другие играли или когда смотрел соревнования профессионалов по телевизору, — знать-то знал, а сам сделать не мог.
Эта длинная и какая-то очень самоуглубленная тирада приводит Бенни в некоторое замешательство.
— Вам точно нужно побольше двигаться, — сипит он. — Особенно учитывая ваш опыт.
Кролик не уверен, что понимает, какой опыт тот имеет в виду — недавний, медицинский, или быльем поросший опыт его спортивных достижений. Его старые баскетбольные фотографии покинули кабинет Нельсона и вновь заняли свое место на стенах демонстрационного зала — что с того, что стены теперь нежно-розовые? — Кролик самолично их перевесил, это вам не мульчу на газонах подновлять. ЭНГСТРОМ ЗАБИВАЕТ СВОЙ 42-Й.
— Да, когда Шмидт объявил, что покидает большой спорт, я был потрясен, мне захотелось снять шляпу, — втолковывает он Бенни, который уже десять раз повторил ему, что спортом по телевизору не интересуется. Возможно, ему просто нравится доводить толстяка. Ничего, пусть потерпит. Он так и не знает, был или не был Бенни замешан в махинациях Нельсона, но когда он снова стал во главе магазина, у него то ли духа не хватило уволить итальянца, то ли просто лень одолела. Он теперь живет по принципу: день прожить — не «тойоту» с рук сбыть. А «тойоты» и сами прекрасно продаются, особенно модели «камри» и «королла». Так чего же еще? — Ведь от него ничего особенного не требовалось, — объясняет он Бенни, — просто числиться в составе команды до пятнадцатого августа — и получил бы еще полмиллиона. А как он начал сезон — шаровая молния! Два хоум-рана в двух первых играх, и это, заметь, после травмы плеча и операции. Но, как сказал Шмидт, он подошел к той точке, когда его тело перестало ему беспрекословно подчиняться. Он прекрасно знал, что нужно сделать, а сделать уже не мог, и он не стал прятаться от правды и заслуживает всяческого уважения: в наш продажный век он предпочел лишиться денег, но сохранить честь.
— Восемь ошибок. — Это вступает в разговор Эльвира Олленбах: ее звучный голос доносится из кабинки у стены, примыкающей к Парагваю, где она оформляет счет и другие необходимые бумаги за «Короллу ЛЕ», проданную накануне одной из нынешних разбитных бабенок, которые, не успев переступить порог, требуют к себе особого внимания. У них теперь есть работа, деньги, все, даже у совсем молоденьких — в прежние времена сидели бы по домам и нянчили детей. Как ни посмотришь вокруг, так все чаще видишь, что теперь женщины и автобусы водят, и даже грузовики. Скоро будет, как в России; не хватает, чтобы женщины за отбойный молоток взялись. Может, уже и взялись. Единственная разница между двумя давними старушками-сверхдержавами состоит теперь только в том, что свой лес они ввозят в Японию с разных сторон. — Две ошибки подряд в двух последних играх против «Гигантов», — перечисляет неумолимая Эльвира, — и на отбивании у него всего 203, только два попадания на сорок одну попытку, если брать последние результаты. — Ее голова, к которой с боков, словно миниатюрные ручечки к кувшину, приставлены хорошенькие ушки, нашпигована цифрами. Отец у нее, как она ему однажды пояснила, был ярый болельщик, и чтобы находить с ним общий язык, ей приходилось и самой не отставать, и постепенно она так втянулась, что это уже вошло в привычку.
— Так-то оно так, — мямлит Кролик не очень уверенно, делая несколько шагов по направлению к ее столу, — но все-таки это поступок. Всего только неделю назад, если ты в курсе, было напечатано интервью с ним в одной газете, и он там говорил, что он в блестящей форме, просто немного не рассчитал, перегорел, как юнец, от азарта. Не читала? И после этого у него хватило мужества прийти к совершенно другому выводу. А ведь мог дотянуть кое-как до конца сезона и спокойненько заграбастать свои полтора миллиона. Нет, мне нравится, как он ушел, — заключает Кролик, — без канители и без торгов.
Эльвира, не подымая головы от бумаг — ее висячие золотые сережки покачиваются в такт движениям рук, — невозмутимо комментирует:
— Да кто бы его держать стал до августа с такой игрой? Он избавил себя от позора, только и всего.
— И я о том же, — говорит Гарри не совсем уверенно, разрываясь между желанием вступить в дружеский союз с этой привлекательной молодой особой и естественным стремлением одержать над ней верх, поставить ее на место. Не то чтобы он что-то имел против нее или Бенни, отнюдь: работать с ними совсем не хлопотно, даже приятно; и больше всего, кажется, они боятся вылететь из магазина вслед за Лайлом и Нельсоном. Гарри самому же проще было принять на веру их невиновность и не кренить лодку, то бишь магазин, больше чем его уже накренило. У них обоих приличные связи в Бруэре и «тойоты» они продают довольно успешно, а что разговоры в часы затишья — «окон», выражаясь языком молодежи, — не так греют душу и прочищают голову, как их прежние беседы с Чарли Ставросом, в общем, неудивительно: времена нынче такие, не враз смекнешь, что к чему. Рейган всех окончательно сбил с толку, а тут еще коммунисты непонятно что стали вытворять. — Про выборы в Польше слыхали? Ничего себе? — говорит он вслух. — Народ голосует против Компартии — думал ли кто-нибудь, что мы до этого доживем? Горби на весь мир заявляет, что дома в Армении все равно что куличи из песка, цемента в них кот наплакал, в строительных трестах сидят одни мошенники. А Китай? Да, власти в конце концов учинили расправу, но поразительно другое — целый месяц этим молокососам позволяли навязывать властям свои правила игры и никто не понимал, как из этой истории выпутаться! Складывается впечатление, что там, по ту сторону, уже нет ни твердой, ни мягкой руки. Уж лучше б как раньше, — говорит он, — холодная война. Тогда был по крайней мере какой-то смысл, было зачем вставать по утрам.
Он сознательно провоцирует их, своих молодых подчиненных, ему даже хочется, чтоб они вскинулись на него, но его слова тихо и бесследно улетучиваются, как нудные тирады стариканов из времен его детства, которые сидели на крылечках и бубнили что-то себе под нос. И уже не в первый раз после своего возвращения в магазин его посещает такое чувство, будто он это не он, а какое-то привидение, которое все тут снисходительно ублажают. И слова его не более чем сотрясание воздуха. В бывшем кабинете Нельсона и в соседней комнате, где раньше сидела Милдред, расположился бухгалтер, нанятый Дженис по рекомендации Чарли Ставроса; доскональная проверка финансовой отчетности оказалась делом настолько трудоемким, что он взял себе помощника, тоже на полный рабочий день. Эти двое, оба молодящиеся, в серых костюмах (пиджаки они, приходя, вешают на плечики, а уходя, снова надевают) явно ощущают себя здесь начальством, не номинальным, а реальным.
— Эльвира, — как всегда, с удовольствием произносит он ее имя, — а ты читала утром в газете про то, что четверых мужиков привлекли к уголовной ответственности за то, что они приковали себя цепью к машине под окнами клиники, где делают аборты? Заодно им шьют вовлечение малолетних в преступные действия, поскольку с ними был семилетний мальчонка. — Он нисколько не сомневается, что в вопросе о допустимости абортов она за «свободный выбор». Все они, молодые, независимые девицы, одним миром мазаны. Он нарочно занимает промежуточную позицию, но чуть ближе к тем, кто «за жизнь», чтобы вернее раззадорить ее, хотя по большому счету ему все равно, и она это прекрасно понимает. Она встает из-за стола и идет к нему широким, решительным шагом, такая тоненькая, что дух захватывает, с подготовленными бумагами в руках; маленькая головка с широким подбородком, с зачесанными назад блестящими темными волосами завершает стройную шею, в ушах покачиваются удлиненные серьги в форме бразильского ореха. Он на шаг-другой отступает, и они, теперь уже все трое, оказываются возле окна — Гарри стоит посередине, возвышаясь на целую голову.
— Заранее можно сказать, — замечает она, — что протестуют только мужчины. Почему их так это волнует? Откуда столько пыла? Не все ли им равно, как распоряжаются собой какие-то совершенно не знакомые им женщины?
— По их мнению, это убийство, — говорит Гарри. — Они считают, что уже наутро после зачатия зародыш надо рассматривать как самостоятельную маленькую жизнь.
Его формулировки наконец распаляют ее, и она презрительно фыркает:
— Тхх-ха! Что они могут считать! Если бы мужчин можно было обрюхатить, никаких дискуссий в помине бы не было! Скажи, Бенни?
Она втягивает Бенни, чтобы с ходу развести пожиже варево, которое Гарри, пока неясно зачем, заварил. Не зря же он подкинул ей провокационную темку.
Бенни с настороженной хрипотцой отвечает:
— Моя церковь учит, что аборт — это грех.
— И ты, конечно, веришь — пока у самого не засвербит, ведь так? Лучше расскажи нам, как вы с Марией обходитесь — предохраняетесь небось? Семьдесят процентов молодых католических пар так или иначе предохраняются, тебе об этом известно?
Была одна странность в эпизоде с Пру, вспоминает Гарри, — презерватив, который она извлекла из кармана своего короткого халатика. Одно из двух: либо он всегда лежит у нее в кармане, либо она еще за порогом его комнаты знала, чем кончится их свидание. Он к этим приспособлениям непривычный, после армии вообще ими ни разу не пользовался, однако даже не пискнул в знак протеста: парадом командовала она. Эта штуковина так ему все стиснула, что он только и думал, хватит ли ему мощи держать ее в растянутом состоянии или в конце концов она его одолеет, к тому же оставшуюся после операции растительность защемило краем скрутившейся у основания тугой резинки, пришлось, весьма прозаично, немного повозиться — темно, ничего не видно, она ему помогла; возможно, из-за всего ему потребовалось больше времени, чем обычно, ну, да не страшно, зато она успела разрядиться дважды, сперва под ним, затем сверху, оседлав его, и дождь хлестал в окно за опущенными жалюзи, и бедра у него под руками были такие мясистые, широкие, что он даже забыл о собственной толщине, и груди ее часто-часто подпрыгивали, пока она колыхалась на подступах ко второму оргазму, а он уже был в полуобморочном состоянии от страха за свое слабое сердце, которое могло не выдержать такой скачки. Какое-то слишком деловитое, без намека на стыдливость, отношение Пру к постели отчасти развеяло романтичность той первой минуты, когда он увидел ее в полумраке, обнаженную, бледную, и сравнил ее с деревьями в цвету на той незабвенной аллее. Она делала все, что полагается, только без нежности, немного деревянно, будто у портновского манекена, который стоял, невидимый, в темном углу, вдруг выросли руки и ноги, и голова с мотающейся гривой морковного цвета волос. Чтобы чем-то удержать состояние готовности, он не переставая твердил себе: Она левша — левши у меня еще не было.
Бенни заливается краской. Он не привык говорить с женщинами в таком ключе.
— Может, и так, — вынужден признать он. — Это ведь не смертный грех, в нем можно не исповедоваться, если не хочешь.
— Иначе священник все время попадал бы в идиотское положение, — подсказывает ему Эльвира. — Но предположим — не важно, чем и как вы предохраняетесь, — Мария все-таки залетит. Что будете тогда делать? Вы же не захотите ущемлять интересы вашей ненаглядной дочурки — пока все остается по-старому, вы можете обеспечить ей все самое лучшее, так? Ответь мне, что важнее — качество жизни, которое вы в своей семье имеете на сегодняшний день, или комочек белка размером с козявку?
Бенни срывается на истерический писк — бывает такое, когда взрослый мужчина взвинчен до предела.
— Отстань от меня, Элли! Не мучай меня, я не хочу об этом думать. Ты покушаешься на то, что для меня свято, на религию. И я совсем не против детей, еще одного, двух, пожалуйста! Почему нет, в конце концов? Я еще молодой.
Гарри пытается немного помочь ему.
— Да кто возьмется судить, что такое качество жизни? — спрашивает он Эльвиру. — Может, тот самый внеплановый малыш изобретет фонограф, когда вырастет.
— Если вырастет в гетто, не изобретет. Этот малыш шестнадцать лет спустя ограбит вас на улице, чтобы купить себе наркоты.
— Ну, не будем расистами, — замечает Гарри, которого, можно сказать, ограбил его собственный сын, никакой не цветной, а очень даже белый и не в гетто выросший.
— Это не расизм, а реализм, — парирует Эльвира. — Это жизнь: представьте себе какую-нибудь полунищую темнокожую девчонку, уже успевшую стать матерью, у которой полоумные самцы-фундаменталисты хотят отнять последнее — право на аборт.
— Угу, — подхватывает он, — какую-нибудь полунищую темнокожую девчонку, которая в детстве не наигралась в куклы, поскольку кукол у нее отродясь не было, и потому завела себе ребеночка, и она совсем не против приклеить на лоб трудяге-налогоплательшику еще один счет — пособие на своего следующего отпрыска. Получай, белая сволочь! Вот правда жизни, вот о чем говорит статистика рождаемости.
— Что-то расизмом вдруг повеяло, вам не кажется?
— Реализмом — хотела ты сказать.
Разомлевший после любовных утех, благодарный судьбе за то, что он сумел после этого остаться в живых, он рискнул спросить Пру, нет ли у нее подозрений насчет Нельсона — почему его так тянет к голубым, всем этим Лайлам и Тощим. Когда она, разве только самую малость опешив от его вопроса, отвечала ему, тщательно подбирая слова, в мокром свете от окна было видно ее дыхание, выявленное облачками сигаретного дыма. «Нет, Нельсон любит женщин. Хоть он и маменькин сынок, но в этом смысле он весь в вас. Просто он их немного побаивается, не то что вы». Когда меньше чем через час в комнату вошла Дженис и, потянув носом, уловила запах табачного дыма, он притворился, будто его валит в сон и он не может выяснять, что, откуда, да почему. Второй окурок Пру унесла вместе с презервативом, а первый, мокнувший всю ночь на подоконнике, к утру раскис и размяк, словно валялся тут невесть сколько лет, и вполне мог сойти за историческую реликвию, хранящую память о Нельсоне и Мелани. Вздохнув, Кролик говорит:
— Ты права, Эльвира. У всех людей должна быть возможность выбора. Даже если их выбор будет всегда неудачный.
Из комнаты, где он был вместе с Пру, он мысленно переносится в комнату, где жил вместе с Рут, в доме на Летней улице, один пролет вверх по лестнице, и вспоминает обстоятельства, при которых он видел эту комнату в последний раз: Рут сказала ему, что беременна и что он всюду сеет смерть, а он упрашивал ее оставить ребенка. Пусть он будет! Что значит — пусть он будет? Ты на мне женишься? Она издевалась над ним и одновременно умоляла его и в конце концов, пора уже реально смотреть на вещи, наверное, сделала аборт. Если ты ни в чем не можешь разобраться, считай, что я для тебя умерла, и этот твой ребенок тоже умер. И та медсестра из больницы Св. Иосифа с круглым лицом и добрым нравом не имеет к нему никакого отношения, как и уверяла его Рут во время их последнего разговора у нее дома, на ферме, десять лет назад. У него однажды была дочка, и она умерла; он вышел у Бога из доверия, и другой дочери ему даровано не было. Вслух он говорит:
— Шмидт сделал то, что Роуз, по своей тупости, сделать никак не может: если твоя песенка спета — уйди! Уйди сам, красиво, к чему продлевать агонию, затевать дрязги, тащить на подмогу адвокатов.
Бенни и Эльвира смотрят на него с беспокойством, пытаясь разглядеть подвох за странным пируэтом, который совершила его мысль. Но ему самому охватившее его состояние очень нравится, и он с удовольствием предается бесцельным скитаниям по собственной памяти. В первый день, когда он пришел в магазин в новой должности главного торгового представителя, сменив на этом посту преставившегося Фреда Спрингера, он боялся, что эта роль ему не по размеру — великовата. Теперь же, когда он стал старше и в голове у него роится столько воспоминаний, ему даже усилий прикладывать не надо — все получается само собой.
Через широкое витринное стекло он видит пару, на вид между тридцатью и сорока, а может, и чуть за сорок, ему теперь все кажутся молодыми: они бродят среди машин на площадке, то и дело наклоняясь, чтобы взглянуть на отделку салона и на прилепленный к боковому стеклу листок с заводской спецификацией. Женщина тучная, белая, в легкомысленной кофточке с тесемками сзади (на шее и на талии), выставляющей напоказ ее жирные руки, а мужчина смуглый, почти темнокожий — каких только оттенков кожи не встретишь у латиноамериканцев — и очень худой, в бледно-зеленой маечке до пупа. Головы их двигаются вверх и вниз с какой-то опаской, словно здесь, в этих прериях сверкающих автомобильных крыш, на них из засады может выскочить отряд кровожадных индейцев: ни дать ни взять чета отважных первопроходцев, в каком-то смысле так и есть, по крайней мере в этом уголке земного шара, где представители разных рас, как правило, держатся обособленно.
Бенни спрашивает Эльвиру:
— Кто к ним пойдет, я или ты?
— Иди ты, — решает она. — Если женщину нужно будет немного дожать, тащи сюда, я ее уболтаю. Только не смотри, что она белая, его тоже без внимания не оставляй. Будешь мужчину игнорировать — они оба разобидятся, как пить дать.
— Что?! Ты меня в дискриминации подозреваешь? — в шутку возмущается Бенни, но за дверь, отделяющую кондиционированную прохладу от июньской влажной жары, он выходит невесело, с какой-то мрачной решимостью.
— Лучше не надо прохаживаться насчет его веры, — говорит Эльвире Гарри.
— Да не трогаю я его веру. Только, по-моему, этого мерзавца папу римского давно пора привлечь к ответу за то, что он творит с женщинами.
Пегги Фоснахт, вспоминает Кролик, незадолго до того, как ей сначала отрезали грудь, а потом она и вовсе померла, ненавидела папу лютой ненавистью. А рак, говорят, от злобы и возникает — так он где-то вычитал. Когда подольше поживешь да посмотришь вокруг, философствует он, в какой-то момент начинаешь ловить себя на том, что ты все это уже слышал раньше, причем не только сами новости, но и комментарии к ним, и вот крутится-вертится без конца одно и то же, точно отбросы в испорченном кухонном «перемалывателе»; телевизионщики будто сговорились что ни вечер доводить тебя до безумия, только и остается — очертя голову бежать на улицу и скупать все подряд, все рекламируемые ими транквилизаторы и в придачу к ним слабительное, и клеющий крем «Фиксодент» — зубные протезы к деснам приклеивать, и снотворное соминекс, и тайленол — сражаться с головной болью и простудой, и средство от геморроя, и полоскание для рта — избавляться от дурного запаха по утрам. Почему те, кто пускает в эфир вечерние новости, полагают, что те, кто их смотрит, превратились уже в полных инвалидов и развалюх? Одного этого достаточно, чтобы возникло желание немедленно переключить канал. Какая пакость все эти рекламные ролики — его просто тошнит от дружеской, пересыпанной народным юморком, беседы «простых людей из глубинки», которым, видишь ли, захотелось поделиться друг с дружкой, у кого в заду просто свербит, а у кого уже так жжет, что мочи нету; или еще находка — молодая/старая красавица, снятая в романтическом, чуть смазанном фокусе, которая сладко так потягивается, выходя из уборной в белом халате, ведь ей наконец удалось полностью освободить кишечник; а есть еще одна завораживающая реклама слабительного экс-лэкс: на экране поочередно возникает огромное множество людей, и каждый говорит «с добрым утром», и ты невольно представляешь себе, как при таких делах весь мир очень скоро заполнится нашим улыбчивым американским говном — придется хорошо заплатить малоимущим странам третьего мира, чтобы вслед за токсичными отходами начать захоранивать у них еще и наше дерьмо.
— Дался тебе этот папа! — удивляется Гарри. — Чем, к примеру, Буш лучше? Он тоже против «свободного выбора».
— Верно, но как только женщины начнут голосовать против республиканцев и кресло под ним зашатается, он быстро изменит свою точку зрения. А вот на папу голосованием повлиять невозможно.
— У тебя никогда не возникает такое чувство, — спрашивает ее Гарри, — что с приходом Буша мы, говоря по-спортивному, переместились куда-то за боковую линию, что мы теперь вроде Канады, только размерами побольше, и что ни мы сами, ни наши действия никого особо не волнуют? Я вполне допускаю, что так и должно быть. И наверно, так даже лучше и проще — все время быть на вершине очень обременительно.
Эльвира, не совсем понимая, как ей следует реагировать, решает обратить все в шутку. Она тихонько теребит серьгу в форме бразильского ореха, поглядывая на него искоса снизу вверх.
— Лично вы очень даже всех нас волнуете, Гарри, если мы с вами говорим об одном и том же.
Это самые теплые слова, которые он услышал от нее за все время совместной работы. Он заливается краской.
— Я имел в виду не себя, я говорил о стране. Знаешь, кого я виню во всем? Старую бестию Хомейни за то, что окрестил Америку «Большим Шайтаном». Он навел на нас какую-то порчу, и мы стали сдавать позицию за позицией. Нет, серьезно. Не знаю, как это ему удалось, но подгадил он нам здорово.
— Будет вам витать в облаках, Гарри. Спускайтесь-ка лучше на землю, вы нам тут очень нужны.
Она тоже идет на стоянку, где только что появилась четверка девчонок-подростков, все как одна в «варенках». А кто их знает, такие времена настали, что и у подростков могут найтись деньги на «тойоту». А может, у них рок-группа, в группе только девочки, и они хотят подобрать себе фургон, будут в нем ездить с концертами. Гарри идет вглубь, к кабинетам, где в ворохах бумаги свили себе гнездышко и трудолюбиво в нем копошатся два временно нанятых бухгалтера. У того, что за старшего, какое-то будто резиновое, усталое лицо и темные круги под глазами, а помощник его на вид совершеннейший дебил — изъясняется с трудом и затылок у него подозрительно плоский. Зато рубашка на нем — не придерешься: всегда свежая, белоснежная, с туго затянутым галстучком, пришпиленным на груди зажимом.
— Ага, — говорит тот, что за старшего, — он-то нам и нужен, голубчик! Имя Энгус Барфилд вам что-нибудь говорит? — Ну и круги у него, глубокие, чернущие, словно провалы в глазницах; на вид чистый енот. Хоть лицо у него не первой свежести, волосы черные, как вакса, и лежат на голове, будто нарисованные, волосок к волоску. Аккуратность у бухгалтеров в крови, работа такая: ну-ка, столько цифр написать, тысячи, миллионы цифр, и чтобы ни одна пятерочка не сошла случайно за троечку, а семерочка за единичку. Пока его окольцованный глаз вопросительно вскинут на Гарри, резиновые губы ни секунды не остаются на месте, непрерывно складываясь в сменяющие одна другую многозначительные гримасы.
— Нет, — отвечает Гарри, — хотя… погодите. Кажется, что-то знакомое. Барфилд…
— Оч-чень интересный субъект, — произносит бухгалтер, хитровато кривя губы. — С декабря по апрель он каждый месяц покупал по «тойоте». — Он сверяется с документом, который лежит у него на столе, прямо под рукой. Волосы у него на запястьях очень длинные и черные. — Одна «королла» четырехдверная, один «терсел» пятискоростной хэтчбек, один «камри-вэгон», потом люксовый «4-Раннер», а в апреле он и вовсе разошелся и взял себе «супру-турбо» со спортивной крышей, заплатил сущие пустяки — двадцать пять семьсот. Итого чуть меньше семидесяти пяти тысяч. Все машины приобретены на одно имя, везде указан один адрес по Ивовой улице.
— Это где же?
— Одна из боковых улиц повыше бульвара Акаций, знаете? С недавних пор райончик довольно модный.
— Бульвар Акаций, — повторяет Гарри, мучительно напрягая память. Слышал, слышал он раньше это диковинное имя — Энгус… От Нельсона. Когда тот собирался ехать к друзьям в Северный Бруэр.
— Пол мужской. Семьи нет, белый. Кредитоспособность не вызывает сомнений. К тому же он не мелочится — весь товар оплачен по прейскуранту, без каких-либо скидок. Единственный недостаток этого клиента, — продолжает бухгалтер, — в том, что, по сведениям городской мэрии, его уже полгода как нет в живых. Скончался накануне Рождества. — Он собирает губы в пучочек, асимметрично сдвинутый к одной ноздре, и вскидывает брови так высоко, что ноздри, не желая оставаться безучастными, тоже изумленно растопыриваются.
— Есть, вспомнил! — говорит Гарри и чувствует, как сердце, дернувшись, рванулось куда-то. — Это Тощий. Энгус Барфилд — так в действительности звали молодого человека, которого все кругом называли «Тощий». Он был… э… гомосексуалист, кажется, примерно одних лет с моим сыном. Имел хорошую работу в центре Бруэра — руководил одной из программ профессионального обучения недоучившихся в школе подростков при министерстве жилищного строительства и городского развития. Он был дипломированный психолог, если не ошибаюсь. Нельсон когда-то упоминал.
Придурковатый помощник, который слушает его, глядя ему в рот, будто способен разом воспринимать только одну нехитрую мысль, при этих словах хихикает: услыхал про психолога, дурья башка, и обрадовался, оно и понятно — где психолог, там и псих. Старшой тем временем перекручивает нижнюю часть лица на новый лад, словно демонстрируя свое умение вязать узлы.
— Банки любят ссужать деньги государственным служащим, — замечает он. — Надежно, безопасно, понимаете? — Поскольку от него этого явно ждут, Гарри кивает, тогда бухгалтер театрально хлопает ладонью по бумагам, в аккуратном беспорядке разложенным на столе. — С декабря по апрель Кредитный банк Бруэра пять раз предоставлял ссуду на приобретение автомобиля Энгусу Барфилду с переводом соответствующих сумм на счет «Спрингер-моторс».
— Да как они могли — одному человеку?.. Простой здравый смысл…
— Стоило появиться компьютерам, друг мой, как здравый смысл немедленно вылетел в окно. Лежит, пылится где-то вместе со шляпкой тетушки Матильды, знаете, были такие, со страусовыми перьями? Теперь ссуды в банке выдаются автоматически, а для этого думать не надо: щелк, скок, попал — не попал, играли в детстве в блошки? Тот же принцип. Компьютер проверил его кредитоспособность, остался доволен и дал добро на ссуду. Все чеки были оприходованы, вопрос только кем, потому что в приходных статьях фирмы «Спрингер-моторс» они не фигурируют. Мы склонны думать, что ваш Лайл где-то открыл липовый счет. — Бухгалтер утыкает палец в стопку банковских распечаток; посмотрев на его палец с черными волосами между костяшками, неестественно прогнувшийся посередине, Кролик смаргивает и отводит глаза. Этот гуттаперчевый типчик, несомненно, принадлежит к разряду прирожденных менторов, которых Кролик всю жизнь инстинктивно обходил стороной. — Давайте разберем нашу ситуацию на наглядном примере. Представьте, что компьютер — это француз. Пока вы не знаете языка, он кажется вам чуть не гением. Но стоит вам освоить язык, и вы убедитесь, что он глуп как пробка. Скорость — да, этого у него не отнимешь. Но действовать быстро еще не значит действовать с умом.
— Но, — теряется в поисках нужных слов Гарри, — но как-то не верится, что Лайл и Нельсон, Лайл особенно, могли так подло воспользоваться именем несчастного парня, ведь он только в декабре умер, получается, едва успели его похоронить, как они взялись за дело? Хладнокровно, расчетливо — неужели возможно такое?
Бухгалтер как-то даже обмякает, придавленный его дремучей наивностью.
— У мальчиков был хороший аппетит. А мертвые, насколько мне известно, переживать не способны. Он умер, но в банке у него остался открытый кредит, поскольку в компьютер не поступила команда его закрыть. Таким образом на ссудах, которые предоставил Кредитный банк, вкупе с липовым отчетом о продажах, который был отправлен в Среднеатлантическое отделение «Тойоты», они положили себе в карман что-то порядка двухсот тысяч — неплохой навар с операции. Это на сегодняшний день выяснено достоверно, а дальше посмотрим. Ну, в любом случае тут хватит и на печенье, и на варенье.
Помощник снова хихикает. Кролик, услышав, о какой сумме идет речь, весь холодеет от ужасного предчувствия, что этим долгом, как волной, и его с головой накроет. Здесь, в его гнезде, среди вороха бумаг, рассыпанных по столу, за которым он сам работал не один год, время от времени доставая из среднего ящика слева леденец в форме спасательного круга, здесь, у него на глазах ему готовят смертельную ловушку. Он похлопывает по карману пиджака, все-таки, когда ощутишь под рукой тверденькую выпуклость пузырька с нитростатом, чувствуешь себя увереннее. Вот выйдет за дверь — и сразу возьмет таблетку. Той ночью, когда они с Пру оказались в постели, оба, каждый по-своему, доведенные судьбой до беспросветной тоски и полубезумия, скрипучая старая кровать под ними тоже казалась подобием гнезда, только другого гнезда, в котором сплелось и переплелось все, что осталось от семейного достояния, — затхлый старушечий запах мамаши Спрингер, изгнанный из ее матраса неожиданным для него энергичным прыганьем, тогда как вот уже сколько лет на нем никто, кроме одинокой старухи, не спал, да еще неистребимый дух старых, пропахших нафталином одеял, хранящихся в кедровых комодах на чердаке, среди обтянутых плюшем семейных альбомов, ломаных качалок с плетеными сиденьями и шляпок с вуалями в круглых шляпных картонках, дух, исходивший между прочим не только от поруганной постели, но и от старой швейной машины, нашедшей здесь свой последний приют, и от преданных забвению Фредовых галстуков в стенном шкафу, и от свалявшейся пыли на полу под досточтимым ложем. И надо же, чтобы все приметы доброй семейной истории свелись вот к этому — пошлому совокуплению с громом и молнией за окном. Теперь, впрочем, кажется, что ничего и не было. Он и Пру холодновато-вежливы друг с другом, а Дженис, каждый день делающая новый шажок в приближении к идеалу деловой женщины, бросила сочинять разнообразные поводы для совместного времяпрепровождения двух семей. Гриль в честь праздника всех отцов стал исключением из правил, и не самым удачным: когда гамбургеры наконец были готовы, были готовы и дети — они устали, извелись, раскапризничались, и, в довершение всего, их искусали комары.
Гарри заливается смехом, который по идиотичности и беспричинности ничем не уступает хихиканью помощника бухгалтера.
— Бедняга Тощий, — говорит он, стараясь подладиться под манеру речи того, главного, бухгалтера. — Хорошую шутку сыграл с ним дружок его, Лайл: столько тачек ему подкатил, когда тот уже свое отъездил.
Четвертого июля он, чтобы порадовать Джуди, идет в праздничном шествии по Маунт-Джаджу. Джудин герлскаутский отряд в числе участников, а муж их вожатой, Клэренс Эйферт, — член организационного комитета. Им очень нужен был мужчина внушительного роста, чтобы поручить ему изображать во время шествия Дядюшку Сэма, и Джуди сказала миссис Эйферт, что у ее дедушки рост как раз такой — высокий-превысокий. Вообще-то по современным меркам шесть футов и три дюйма не ахти какой рост, а для НБА он просто карлик, но кое-кто в оргкомитете, из поколения отцов мистера Эйферта, оказалось, вспомнил Кролика Энгстрома, звезду школьного баскетбола, и загорелся позвать его, невзирая на то что Гарри живет в Пенн-Парке, в противоположном конце Бруэра. Ну и что, что живет? Он же здешний, маунт-джаджский, он тут вырос, и хотя для национального символа Америки он грузноват, зато кожа у него белей не сыщешь и глаза именно такие, как требуются, бледно-голубые, и выправка отличная. Он же служил в армии, когда была война с Кореей. Он у страны не в долгу.
Расклешенные штаны в широкую красную полоску не сходятся у него на животе, но поскольку их держат трехцветные подтяжки, а сверху брючный пояс прикрыт светло-голубым жилетом в звездах, большой беды в этом нет. Всю неделю перед четвертым Гарри и Дженис пропрыгали вокруг этого костюма. Они дошли до того, что специально к свободному, мягко драпирующемуся галстуку поехали покупать парадную рубашку с отложными манжетами и стоячим воротничком; после долгих колебаний они остановились на его повседневных замшевых туфлях, рассудив, что они все же лучше сочетаются с красно-полосатыми штанами — и даже издали могут сойти за штиблеты, — чем его выходные черные туфли, приберегаемые для свадеб и похорон. Фрак — шерстяной, темнее жилета, но тоже голубой, на каждом борту по три декоративных пуговицы — сидит на нем вполне прилично, а вот слегка ворсистый, расширяющийся вверху цилиндр с лентой из крупных серебряных звезд еле держится у него на макушке и одновременно жмет, ведь под него надо было всунуть еще белый нейлоновый парик, словом, конструкция на голове возведена ненадежная — чуть оступишься, и цилиндр слетит. Не зря он всю жизнь не любит шляпы.
Дженис в задумчивости прикусывает кончик языка.
— А парик тебе непременно нужен? У тебя свои волосы светлые.
— Да, но стрижка? Слишком коротко для Дяди Сэма. Знал бы раньше, отрастил бы.
— Постой, — осеняет ее, — а почему, собственно, Дядюшка Сэм не может носить современную прическу? Он ведь и сейчас живой, разве нет?
Он примеряет цилиндр без парика и докладывает:
— Вообще-то так он сидит покрепче.
— Знаешь, Гарри, я тебе честно скажу, этот парик на тебе — он как-то меня смущает. Ты в нем похож на здоровенную бабищу с красной рожей.
— Слушай, мне все это не надо, я только из-за внучки согласился, так что, пожалуйста, прибереги свои колкости до другого раза.
— Какие колкости, скорей уж тонкости! Забавно, что я раньше не разглядела в тебе женственного начала. Ей-богу, родись ты женщиной, ты был бы красоткой, в сто раз привлекательнее, чем твоя мать — и Мим, кстати, тоже. А вот им лучше было бы родиться мужчинами — обеим!
Мама невзлюбила Дженис с той самой минуты, когда он впервые привел ее в дом, пригласил зайти после работы в универмаге Кролла, а Мим в один прекрасный день увела у нее Чарли Ставроса, во всяком случае, такова была версия Дженис.
— Я в этом костюме упарюсь, уже сейчас весь чешусь, — возвращается к реальности Гарри. — Давай примерим бороду.
Когда козлиная бородка садится на место, Дженис изумленно восклицает:
— Вот! У тебя даже лицо другое стало — удлинилось, подобралось. Не пойму, почему ты не носил бороду? — Говоря о нем, она уже не в первый раз незаметно для себя соскакивает на прошедшее время. — Кстати, мистер Листер решил отпустить бороду, она у него уже немного отросла, и он теперь не кажется таким понурым. У него подбородок скошенный, а с бородой незаметно.
— Что ты все лезешь ко мне с этим занудой? — Потом он добавляет: — Мне что-то не нравится, как ведет себя липучка, когда я говорю, — клей уже плохо действует.
— Ничего удивительного, эта борода, наверно, знаешь, на скольких парадах побывала?
— Вот именно, балда ты эдакая, поэтому клей и не держит. Вопрос в том, есть ли способ подновить липкий слой?
— Не двигай сильно нижней челюстью, только и всего. А хочешь, позвоню Дорис Эберхардт — когда она была замужем за Кауфманом, они страшно увлекались любительскими спектаклями.
— Еще не хватало откровенничать с этой пройдохой. Будем надеяться, там, на месте, у кого-нибудь найдется чем ее подклеить.
Но на месте вместо четкой организации царит путаница и неразбериха. Сбор назначен на площадке возле старой маунт-джадской средней школы, где теперь остались только седьмые и восьмые классы, а само здание планируют вскоре разобрать по кирпичикам из-за выявленного асбеста и деревянных полов — за них приходится платить безумную страховку. Когда здесь учился Гарри, он вместе со всеми дышал себе преспокойно асбестовыми парами и ходил по деревянным полам, не слишком задумываясь о пожароопасности. По асфальту парковочной стоянки для машин и бурой траве бейсбольного поля хаотично перемещаются все и вся — музыкальные группы, антикварные автомобили, платформы с эмблемой «4-Эйч», ветераны в серой военной форме, — и единственным свидетельством некоего организующего начала служат мелькающие в толпе люди обоего пола, одетые в одинаковые зеленые футболки с надписью ОРГКОМИТЕТ. ДЕНЬ НЕЗАВИСИМОСТИ. МАУНТ-ДЖАДЖ и пластиковые кепочки с козырьком впереди и сеткой сзади, как у водителей грузовиков. В поисках кого-нибудь, кто сказал бы ему, что делать, он растерянно бродит по школьной территории, где когда-то слонялся с щегольским коком «утиный хвост» на смоченных и старательно причесанных волосах, в вельветовой приталенной курточке с подвернутыми рукавами и, если для баскетбола был не сезон, с пачкой сигарет, оттопыривающей нагрудный карман. Он ждет, что вот сейчас столкнется со своей школьной подружкой, Мэри-Энн, с той, тогдашней Мэри-Энн, в черно-белых туфельках и беленьких носочках и короткой юбочке в складку (она была «заводилой» в «группе поддержки», когда на каких-нибудь соревнованиях выступала команда их школы) и между юбкой и носками мелькнут прямые, гладкие, крепенькие икры, и вспыхнет нечаянной радостью навстречу ему ее лицо с ямочкой на щеке, с чуть прыщавеньким лбом… но вместо нее к нему подходят какие-то незнакомые люди с характерным для восьмидесятых годов выражением озадаченности на лицах и спрашивают один за другим, как пройти туда или сюда, полагая, что раз он одет Дядей Сэмом, так должен все знать. Приходится ему по очереди объяснять им, что он сам ничего не знает.
Задняя стена старой школы, построенной еще в двадцатые из рыжего кирпича, была глухая, без окон, а напротив стоял сарай из крытых толем досок (давно разобранный), где хранилось всякое школьное оборудование; посыпанная гравием площадка между ними и сейчас пробуждает в нем волнующие ассоциации — такая власть заключена в немых кирпичах этого укромного, «секретного» места: здесь, именно здесь пропадали после уроков и дотемна все самые охочие до новых знаний и свободные от жесткого домашнего контроля местные ребята, не только мальчишки, девчонок тоже хватало, здесь они просто болтались все вместе, кидали мяч в кольцо на голой кирпичной стене (щит был прибит к стене плашмя, точно так же как в том памятном деревянном спортзале, в ориолской школе), обжимались, прижавшись к доскам сарая, на которых клочьями висел ободранный толь, разговаривали обо всем на свете (девчонки, обхваченные мальчишьими руками, оказывались заключенными в мягкую клетку, из таких живых клеток выстраивался целый ряд), подначивали друг друга, делились секретами, робко, наугад что-то пробовали, оттягивали до последнего миг, когда нужно было расходиться по домам, оставляя после себя щебнистое пространство, заряженное особым электричеством, пытливой энергией подростков. А сегодня на этой площадке, залитой бетоном и очищенной от всего лишнего — ни сараев, ни щитов, — Кролик натыкается на Джудин скаутский отряд: часть девочек в униформе, а часть, в специально изготовленных костюмах, на платформе грузовика готовятся изображать композицию «Свобода» — самая высокая и хорошенькая девочка завернута в белую простыню, на голове у нее топорщится острыми зубцами корона, в руках огромный бронзовый фолиант и золоченый факел, а вокруг ее картонного пьедестала собрались девочки с красными, коричневыми, черными и желтыми лицами, которые должны таким образом представить все разнообразие рас на планете, для чего пришлось прибегнуть к краске, поскольку настоящих маленьких индианок, негритянок и азиаток в Маунт-Джадже не водится, во всяком случае, их нет в организации девочек-скаутов.
Джуди топчется в группке цвета хаки с форменными значками и косичками, обступившей грузовик, и когда она видит деда в его сногсшибательном наряде, то как завороженная подходит к нему и берет за руку, словно желая притянуть его к земле, к реальности. Чтобы поглядеть на нее, ему нужно наклонить голову, а это не просто, цилиндр и так держится на честном слове. Обращаясь скорее к забору на дальней границе бейсбольного поля, он спрашивает ее:
— Как там моя борода, Джуди? Все нормально?
— Да, дедуля, нормально. Ты испугал меня сначала. Я тебя не узнала.
— Мне все кажется, она вот-вот отклеится.
— Со стороны незаметно. Какие здоровенные полосатые штаны! А животу твоему не тесно в жилете?
— В настоящий момент как раз это волнует меня меньше всего. Джуди, послушай, детка. Выручишь меня, а? Мне только сейчас пришло в голову, что теперь ведь делают такую липкую ленту, которая клеит с обеих сторон. Может, возьмешь у меня пару долларов и слетаешь по-быстрому в лавку через дорогу, купишь мне такую ленту? — Всю жизнь, меняя с течением лет хозяев и названия, через дорогу от школы существовала лавка, бесперебойно снабжавшая учеников жвачкой, игрушечными пистолетами и пистонами, шапочками-кепочками, таблетками и сигаретками, порножурналами и вообще всем, что молодые люди желали, нет, считали обязательным иметь. С огромным трудом, не наклоняя головы, он прорывается сквозь многие слои костюма к бумажнику в необъятном боковом кармане своих полосатых штанов и затем, подняв его на уровень лица, выковыривает две долларовые бумажки. Потом, для подстраховки, добавляет еще одну. Нынче, за что ни возьмись, все почему-то стоит дороже, чем ожидаешь.
— А вдруг там закрыто — сегодня же праздник!
— Там открыто. Они всегда работают без выходных.
— А вдруг начнется парад, и я не успею к своим на платформу!
— Не начнется, парад без меня не начнется. Давай, Джуди, в темпе! Я же тебя в беде не бросал? В море, на лодке, вспомни-ка, кто тебя спас? А по чьей милости я связался с этим парадом, будь он неладен? По твоей!
Боясь уронить цилиндр, он не решается посмотреть вниз, но голос у нее такой, что, похоже, она сейчас заплачет. Ее головка рыжеватым облачком маячит у нижней границы его поля зрения.
— Ладно, попробую, только…
— Запомни, — говорит он, и нижняя челюсть его каменеет, поскольку теперь он точно чувствует, что борода у него на подбородке долго не продержится, — клей с двух сторон. Спроси скотч, они выпускают то, что надо. Пулей, детка.
Сердце стучит как бешеное; он снова роется в своих одеяниях, желая удостовериться, что не забыл заветный пузырек с нитроглицерином. Где-то в недрах просторного кармана он наконец нащупывает его — маленький, дарующий жизнь драгоценный слиток. Когда он поднимает к лицу руку, чтобы посильнее прижать бородку, он замечает у себя дрожь в пальцах. Если эта козлиная бородка не прилипнет как следует, не быть ему Дядей Сэмом, и весь парад полетит кувырком — так и останется бесформенной толпой, запрудившей территорию вокруг школы. Он мелкими шажочками, ни на кого не глядя, переступает по площадке, пытаясь унять расходившееся сердце. Это же стресс, самый настоящий!
Наконец, пыхтя, как паровоз, возвращается Джуди. Едва отдышавшись, она выпаливает:
— Они там все тупые. Они только одну еду теперь продают. Всякие пакеты — жевать на ходу. А липкая лента у них только клеится с одной стороны. Я на всякий случай купила. Не надо было?
Парковочная площадка оглашается барабанной дробью, сперва это отдельные пригоршни, россыпи звуков — кто-то из юных барабанщиков, истомившись в ожидании, начинает проказничать, другие нестройно подхватывают, потом звуки сливаются, набирают мощь, увлекаемые общим неотвратимым порывом. Заводятся моторы старинных автомобилей и грузовиков с оформленными на разные лады платформами, наполняя праздничный воздух сизым выхлопным газом.
— Надо, надо, — успокаивает ее Гарри, лишенный возможности опустить глаза вниз на внучку, не рискуя потерять цилиндр, и убирает в карман рулончик липкой ленты и сдачу с трех долларов, которые вложены снизу ему в руку. Он ощущает себя как бы отдельно от своего тела в этом маскарадном костюме — будто его взгромоздили на ходули, будто ступни его уменьшились до невозможности.
— Прости, дедушка. Я старалась! — Джудин тоненький невесомый голосок, где-то там, внизу, куда не достигает его взор, чуть дрогнув, разлетается солеными брызгами, как всплеск воды на солнце.
— Ты все сделала как надо, — лицемерит он.
К нему подскакивает какая-то ошалелая дамочка, кубышка в зеленой оргкомитетской футболке и кепочке с козырьком, и поспешно уводит его к голове колонны, мимо украшенных платформ и отрядов горнистов с барабанщиками, мимо «фордов» модели «А» и представителей городских властей при галстуках и при белом лимузине. Маунт-джаджская полиция выделила патрульную машину, которая с включенной синей мигалкой и выключенной сиреной поведет парад, а за ней, на некотором расстоянии, пойдет Гарри. Можно подумать, без поводыря он заблудился бы: в детстве он ни одного парада не пропускал, садился на велосипед и ехал в толпе окрестной ребятни, и между спицами у всех были просунуты красные, белые и синие бумажные ленточки, которые весело трепыхались на ходу. Вниз по Центральной до торгового квартала, не доходя до выезда на шоссе 422, через самое сердце местного центра, потом налево в гору по Поттер-авеню, вдоль кварталов кирпичных домов на две семьи, возвышающихся над покатыми лужайками за низкими каменными оградами (где они еще остались), потом вниз мимо переулка, а ныне улицы Киджирайз с ее несуществующими больше трикотажными фабриками и ремонтными мастерскими, на месте которых теперь красуются вывески «Линнекс», «Компьютерное обеспечение», «Комплексные системы управления», дальше поворот на Джексон-стрит, в одном квартале от его родительского дома, еще ниже на Джозеф-стрит, а оттуда, минуя громаду баптистской церкви, под острым углом на Миртовую — мимо почты и узкого дома собраний ложи «Чудаков» к конечной цели, к трибуне, установленной перед фасадом ратуши в окружении сквера, куда в шестидесятые толпами стекались ребята покурить травку и побренчать на гитаре, а теперь в небольшом количестве сползается одно старичье да забредают время от времени бродяжки, щеголяя загаром, какого не купишь за миллион долларов. Кубышка-зеленогрудка и маршал-распорядитель парада, чей высокий статус отмечен огромной картонной бляхой, подслеповатый и сутулый ювелир по имени Гиммельрайх (Кролик был на несколько классов младше его отца, который учился в той же школе и был известен под кличкой «Матильда»), на пару придерживают его, чтобы дать головной патрульной машине отъехать на достаточное расстояние, а то слишком тесное соседство Дядюшки Сэма и полиции может быть истолковано превратно. Сразу за ним пойдет белый лимузин с главой местной администрации и теми из членов муниципального совета, кто не отбыл встречать праздник в Поконы или на Джерсийское побережье. Сзади доносятся самые разнообразные звуки — тут и горны с барабанами, и волынки (волынщиков пригласили из округа Честер), и режущая ухо поп-музыка на платформах — пожилые мотивчики призваны помочь иллюстрировать Свободу, и Дух Независимости, и ЕДИНЫЙ МИР, и четырехчастный принцип Голова-Сердце-Руки-Здоровье, — а в самом хвосте колонны местный рок-певец заходится в подражаниях то Пресли, то Орбинсону, то Леннону, всем по очереди, и электрический вентилятор дует во всю свою мегаваттную мощь на штабеля раскаленных усилителей, которыми уставлена платформа певца. Но здесь, впереди, в голове колонны, все, напротив, как-то странно притихло, замерло, и необъяснимый страх сковывает Гарри, когда для него настает момент ступить замшевым башмаком на двойную желтую линию посередине главной улицы Маунт-Джаджа, и сделать наконец первый шаг, и пойти, и пойти. Он чувствует, как кружится у него голова, какой он сам нелепый и огромный. В спину ему урчит на малой скорости белый лимузин, так что останавливаться нельзя, а впереди, сильно впереди — за каждым углом и поворотом синяя мигалка скрывается у него из виду — маячит патрульная машина; но непосредственно перед ним нет ничего, кроме жутковатой пустоты обычно запруженной машинами и людьми Центральной улицы под неподвижным июльским небом, синеющим над проводами. Движение на дороге — он сам, его одинокая, напряженно выпрямленная фигура. Притихшая улица лежит перед ним, словно лунный пейзаж со всеми своими щербинами, шрамами и старинными чугунными крышками люков. Нервическая дрожь и в сердце и в руках сменяется экзальтированной радостью жертвы, добровольно отдающей себя на заклание, едва он делает несколько первых шагов в глубь асфальтовой пустоты, окаймленной здесь, на пути их маршрута, весьма малочисленными зрителями — несколько полуголых тел в шортах, кроссовках и цветных рубашках вдоль поребрика.
Его встречают громкими возгласами. Размахивают руками с шутливым энтузиазмом, кричат «Эгееей!» этому явившемуся им во плоти Дяде Сэму, этому живому символу, ходячему флагу, этому любителю пособирать налоги у себя дома и поозорничать в международном масштабе. Ему ничего не остается как махать в ответ и сдержанно раскланиваться, стараясь удержать на голове цилиндр, а на лице козлиную бородку. Из толпы, становящейся чем дальше, тем многолюднее, все чаще раздается его имя — Гарри или Кролик: «Эй, Кролик! Молодчина!» Помнят его. Впервые за много лет столько раз подряд звучит его старое прозвище; во Флориде его вообще никто так не зовет, и его собственные внуки были бы изумлены, если бы вдруг услыхали. И вот нежданно-негаданно оно снова летит к нему с тротуаров — живое, согретое общей приязнью. Так и кажется, что все эти люди — просто растянутая вдоль улицы, повторно использованная (в соответствии с популярной нынче идеей переработки отходов) толпа зрителей, которые по вторникам и четвергам, в «баскетбольные» вечера, до отказа заполняли трибуны старенького школьного спортзала, и собственными разгоряченными телами сами себе устраивали лето посреди зимы: у игроков на площадке пот ел глаза, ручьями стекал из-под волос и косыми струйками из-за ушей сбегал по шее вниз. Сейчас пот скапливается у него под шерстяным фраком, на спине и животе, который и точно ужасно стиснут жилетом, права была Джуди, и еще под цилиндром, даже при том что парик остался дома: слава Богу, Дженис надоумила — бывают, бывают у его дурехи минуты просветления.
Пот проступает тем обильнее, чем раскованнее и живее он машет толпе зрителей, которые гроздьями собираются на углах, и под сенью норвежских кленов, и на сохранившихся кое-где невысоких стенках из песчаника, и на покатых лужайках, и еще выше, в тенистой прохладе крылец, — и мало-помалу делает свое дело, разъедает и без того хилый клейкий слой на его фальшивой бороде. Он чувствует, как с одного боку она мягко отделяется от подбородка, и тогда, не сбавляя шага — а надо сказать, ступает Дядя Сэм немного странно, на полусогнутых, не то что Гарри с его пружинистой, легкой походкой, — он выуживает из недр брючного кармана припрятанный рулончик скотча и отрывает кусочек длиною в дюйм, с полоской клетчатой бумаги на конце. Лента с готовностью липнет к пальцам; после нескольких все более злобных попыток она наконец, свернувшись в кольцо, летит на асфальт. Он отматывает еще кусочек и прижимает его одним концом к лицу, а другим к синтетическому белому мочалу; фокус удался, хотя теперь на лице у него, должно быть, поблескивает непонятный прямоугольничек. Свидетели этого импровизированного ремонта на ходу приветствуют его находчивость дружными воплями. Он приподнимает высокий, тяжелый цилиндр и, стараясь не делать резких движений, с достоинством раскланивается в обе стороны, вызывая новый взрыв аплодисментов и одобрительных выкриков.
Толпа, которая открывается его глазам — за взмахами его руки, за его улыбкой, за бликующей липкой лентой у него на лице, — безмерно его удивляет. Население Маунт-Джаджа одето по-летнему, с той степенью наготы, которая мало-помалу стала достоянием всех без исключения возрастных категорий, а не только вечно полуголой детворы, как было во времена Гарриного детства. Седовласые матроны восседают на алюминиевых стульчиках, вынесенных к поребрику тротуара, разодетые будто пухлые младенцы — сплошные шашечки и оборочки, из-под которых жизнерадостно выставлены на всеобщее обозрение бесформенные ноги с набухшими венами. Мужчины почтенного возраста взяли моду втискивать свои давно потерявшие стройность ляжки в велосипедные трико, в которых пристойно могут выглядеть только юнцы. Молодые мамаши, спустившиеся поглядеть на парад от своих бассейнов позади дома, все либо в бикини, либо в цельнокроеных эластичных купальниках с такими вырезами сверху и снизу, что зады и груди наполовину из них вываливаются. И на вздернутом бедре каждая держит зарумянившегося от жары младенца — у этих в наличии только подгузники. Вообще поразительно, как много детей — совсем крох и тех, кто уже ходит ножками, — какое-то бесконечное вскипание, поколение за поколением, непрерывно происходит здесь с тех пор, как поселок произвел на свет его самого. То были совсем другие времена — кругом одно старичье: идешь, бывало, утром в школу, а из домов одна за другой выходят хмурые хозяйки, угрожающе потряхивая метлами, всегда в толстых темных чулках и домашних платьях-халатах, застегнутых на все пуговицы от ворота до подола. А теперь у обочин Джексон-роуд плещется веселая невинная волна обнаженной плоти. Голые коленки — что гроздья винограда, загорелые голые плечи теснятся, трутся, ворочаются в пятнистой тени тротуара. И всюду американские флаги на золоченых древках и воздушные шары каких угодно расцветок, даже «металлические», и форм, например, в виде сердца, с веревочками, которые просто держат в руках или привязывают к кустам, или к ручкам колясок, где опять-таки сидят дети, снова дети. Всепроникающий дух благодушия, всеобщий тайный сговор во что бы то ни стало развлечься и отдохнуть создает атмосферу, которая окружает и поддерживает его парад, ведомый им сквозь небывалую пустоту в самом центре знакомых наклонных улиц.
Гарри подклеивает бородку с другой стороны и, убирая ленту, заодно выуживает из этого же кармана пузырек с таблетками и закидывает в рот нитростатину. Участок пути, где дорога шла в гору, дался ему тяжеленько, а сейчас, на спуске, болезненно протестуют колени и пятки. Когда он немного нагоняет полицейскую машину впереди, легкие его заполняются удушливым выхлопным газом. Сзади его непрерывно подталкивает музыкальная болтанка — чуть провалится куда-то «Американский патруль», на его месте тотчас всплывает мелодия «Вчера», и наоборот. Он концентрирует внимание на двойной желтой полосе, местами замазанной черным следом от резкого торможения, а местами, там, где ее разрешено пересекать, переходящей из сплошной в прерывистую, но по большей части непрерывной, которая лежит перед ним, словно пара прямых, негнущихся старых трамвайных рельсов, давно уже похороненных под асфальтом или разобранных и пущенных на лом. Щелкают фотоаппараты — это его снимают. Слышатся приветствия — это его окликают, кто по имени, кто по прозвищу. Люди знают его, но сам он не видит ни одного знакомого лица, ни единого — хоть бы раз мелькнуло в толпе где-нибудь в обрамлении рыжих волос асимметричное лицо-сердечко Пру, или гипнотизирующие черные глазенки Роя, или маленький коричневый упрямый орешек — лицо Дженис, но даже их нет. Они сказали, что будут стоять на углу Джозеф-стрит и Миртовой, но здесь, на подступах к ратуше, народу больше, чем где-либо: подрумяненные поваром-летом тела по четыре-пять человек в глубину сплошной стеной стоят вдоль дороги, и в этой толпе его родные и близкие канули без следа.
Его городок, каким он знал его, весь канул без следа за минувшие десятилетия, но на его месте возник другой — моложе, оголеннее, бесстрашнее, лучше. И здесь по-прежнему любят его, как и раньше, когда он на радость им набирал сорок два очка в одной игре на своей площадке. Он живая легенда, облако, сошедшее с небес. Внутри у него какая-то лопнувшая капсулка со взрывчаткой открыла сосуды — словно цветок, раскрывшийся навстречу солнцу. Глаза щиплет от пота, а может, это какая-то аллергия, голова зверски болит под скороваркой цилиндра. Парниковый эффект, думает он. Озоновая дыра. Когда растает антарктический лед, нас всех затопит. Обшаривая взглядом расплавленную человеческую массу в надежде, что где-нибудь мелькнет наконец знакомое лицо, Гарри натыкается то на банку с пивом, которую без зазрения совести, прямо у него на глазах, пускают по рукам, то на сверкнувшие яркой вспышкой серьезные, взрослые очки близорукого ребенка, то на серебряное кольцо в ухе латиноамериканской по виду девчонки. На пути следования он приметил несколько черных лиц в толпе, веселых и подбадривающих, как и все прочие, и одно-два азиатских — усыновленный кем-то вьетнамский ребенок-сирота, чья-то низенькая толстенькая жена-филиппинка. А далеко позади, там, где все еще тянется праздничное шествие, волынщики затягивают нуднейшую шотландскую народную песню, и рок-имитатор хныкающим «ленноновским» голосом призывает: «…вообрази, все люди…», и, ближе к голове колонны, прорываясь через царапины на магнитофонной пленке и треск в динамиках, в эту какофонию мощно врывается Кейт Смит, царствие ей небесное, жила бы еще и жила, если бы не чудовищный вес, — «Бог да хранит Америку… седой от пены океан». В глазах у Гарри щиплет нестерпимо, и какое-то странное, до головокружения, до дурноты — как если бы его вдруг оторвали от земли, чтоб обозрел он всю историю человечества, — нарастает в нем чувство, заставляя сердце забиться сильнее: нет, что ни говори, это чертовски счастливая страна, другой такой в целом мире не сыскать!
Такого рода глупым откровением в былые дни он мог бы поделиться с Тельмой, когда, насытившись друг другом, они не стеснялись вполголоса говорить обо всем на свете. И вот вдруг Тельма мертва. Умерла от почечной недостаточности, тромбоцитопении и эндокардита в конце июля, в час, когда занимался прохладный рассвет очередного знойного, сине-серого дня, освещая первыми лучами узорчатую кирпичную кладку под крышей дома напротив больницы Святого Иосифа в Бруэре. Бедная, бедная Тельма, ее многострадальный организм просто дошел до полного изнеможения, не выдержал долгой борьбы. Ронни сколько мог старался держать ее дома, но ее последняя неделя была такой, что даже ему это оказалось не по силам. Галлюцинации, бред, ядовитая злоба. Много злобы, много яду, и кому все это досталось — Рону, который так преданно за ней ухаживал столько лет, был ей любящим мужем, кто бы мог подумать, в молодости, до женитьбы, еще тот был шалопай. Ей было всего пятьдесят пять, на год моложе Гарри, на два старше Дженис. Умерла на той неделе, когда пассажирский самолет ДС-10, совершавший рейс Денвер — Филадельфия с посадкой в Чикаго, разбился при попытке сесть в Су-Сити, Айова, на скорости двести миль в час. С двумя не вышедшими из строя моторами он дотянул до взлетной полосы, перекувырнулся, стал разваливаться и загорелся, и при всем том больше ста человек осталось в живых: кто повис на ремнях безопасности вверх тормашками, кто своими ногами ушел с места катастрофы и скрылся в близлежащих кукурузных полях. Кролику кажется, что это единственное за все нынешнее лето событие, которое не стало двадцатой годовщиной чего-нибудь — «Вудстока», Мэнсоновой резни, происшествия в Чаппакуиддике, высадки на Луне.
Заупокойная служба должна состояться в какой-то неопределенного толка и конфессии церкви в миле от Эрроудейла, то есть за ним, если ехать от Бруэра. В поисках церкви Гарри и Дженис заплутали и неожиданно для себя оказались в торговом центре Мэйден-Спрингса, прямо под афишей кинокомплекса на шесть залов, на которой не хватило места, чтобы втиснуть все названия: Я УМЕНЬШИЛ ДЕТЕЙ БЭТМЕН ОХОТНИКИ ЗА ПРИ-2 ЮНЫЙ КАРАТИСТ-3 О-ВО МЕРТВЫХ. Ленивая девка в билетной кассе не имела ни малейшего понятия, есть тут у них где-то церковь или нет, столько же проку было и от прыщавого мальчишки-билетера у входа в просторное пустое красное фойе, пропитанное маслянистым запахом поп-корна и тающих во рту ли, в руках шоколадных пуговок «Эм-энд-эмс». Гарри был зол на себя: столько раз ездил тайком в Эрроудейл к Тельме, чтобы теперь не суметь отыскать проклятую церковь! Когда наконец красные от волнения, смущения и взаимного недовольства, поскольку каждый про себя честит другого за неспособность справиться с элементарной задачей, Энгстромы прибывают на место, то выясняется, что церковь — всего-навсего примитивный сарай, ангар с окнами и куцым шпилем из анодированного алюминия, одиноко торчащий посреди акра красной, без единого деревца, земли, которая жиденько засеяна чахлой травкой и густо исчерчена следами от машин. Изнутри стены бетонные, и свет, свободно проникающий через высокие окна с простыми стеклами, какой-то голый, безжалостный. Вместо скамей тут расставлены складные стульчики, а над головой с металлических штанг свешиваются какие-то ненастоящие, игрушечные войлочные полотнища, украшенные крестами, трубами, терновыми венцами вперемежку с номерами изречений из Священного Писания — Мк 15:35, Откр 1:10, Ин 19:2. Священник одет в коричневый костюм, галстук и рубашку с обычным воротничком и весь он какой-то всклокоченный, запыхавшийся и больше всего похож на полноватого молодого заведующего из магазинчика бытовой техники, которому нет-нет да и приходится самому таскать тяжелые коробки. Голос его усилен крохотным стебельком микрофона, почти неприметного на фоне дубовой кафедры. Он говорит о Тельме — какая это была образцовая мать семейства, прихожанка, страдалица. Портрет, в котором есть все, кроме самого портретируемого, — как платье без владельца. Вероятно, священник и сам уловил это, поскольку далее он переходит к ее «оригинальному» чувству юмора, ее своеобразному взгляду на вещи, благодаря которому она так мужественно переносила длительную и изнурительную борьбу с недугом. Исполняя пасторский долг, он навестил Тельму в больнице в последнюю мучительную неделю ее жизни и отважился предложить ей вместе поразмышлять об извечной тайне: почему Господь одним посылает хворь и страдания, другим же нет, иных исцеляет, а прочих оставляет недужными до конца их дней. И даже в Божественном Евангелии, если хорошенько вспомнить, мы видим ту же закономерность, ибо что сталось с теми — без счета — прокаженными и бесноватыми, кому не суждено было оказаться на пути Иисуса или кому не достало настойчивости прорваться к Нему через несметную толпу страждущих, стекавшихся к Нему, на ровном месте и на горе, в Капернауме и в Галилее? И как же отвечала ему Тельма? Как отвечала она со своего больничного ложа, терзаемая болью и мукой? Наверно, сказала она, она заслуживает страданий не меньше, чем любой смертный. Преставившаяся являла образец истинного смирения — не возроптала и на смертном одре. А несколько ранее, при менее тягостных обстоятельствах, припоминает священник, и голос его звучит бодрее, настраивая слушателей на более легкомысленный лад, он пришел к ней с визитом в ее образцово прибранный дом, и она объяснила ему, что сразивший ее недуг — это всего лишь маленькое недоразумение: какие-то микроскопические проволочки в ее внутреннем устройстве случайно перехлестнулись не так, как надо. И тут она с характерным для нее мягким юмором, который так памятен всем нам, любившим ее, и одновременно с печальной серьезностью высказала предположение, что, возможно, Всевышний ответствен только за те явления, которые доступны нашему опыту и пониманию.
Он поднимает глаза на собравшихся почтить память покойной, очевидно, не до конца уверенный в том, как отнесется это небольшое собрание к его реминисценциям, и те, то ли действительно распознав Тельмины интонации в процитированном высказывании и довообразив остальное — ту странную смесь учительского менторства, желчной иронии, и бескомпромиссности, из чего и складывалась при жизни ее неповторимая живая манера, — то ли просто угадав, что святой отец нуждается в поддержке, дабы избавиться от призрака незаслуженного страдания, отзываются благопристойными смешочками. С явным облегчением человек в коричневом костюме, точно ведущий ток-шоу, завершающий очередной выпуск программы, переходит к безопасным шаблонным текстам — псалму о тихих водах, стихам из Экклезиаста о том, что всему свое время, и гимну, в котором говорится, что ныне день истек.
Гарри сидит бок о бок со шмыгающей носом Дженис в ее «полицейском» костюме и думает о Тельме, распутной, обнаженной Тельме, какой знал ее он, и о том, как мало она была похожа на портрет, нарисованный сегодня священником; но, кто знает, может, Тельма священника не менее реальна, чем его, Гаррина, Тельма. Женщины прирожденные актрисы и, ведя свою роль, они интуитивно подлаживаются под зрителя. С ним у нее была всегда одна роль — обожать его, предоставлять свое тело в полное его распоряжение, словно от этого своего тела избавляясь. Тело ее было больное, желтушное и хранило внутри смерть — обтянутое шелком черное вместилище. Было что-то неуловимо оскорбительное, уничижительное для него в том, как она, не имея сил противиться, отдавала себя в кабалу не вполне пристойной потребности любить. Он не мог любить ее так, как любила его она, и в его — относительной, конечно, — отстраненности она находила утешительное самонаказание, столь драгоценную для нее иронию всей этой ситуации. Но всякий раз, когда он направлялся к дверям, ей хотелось, чтоб он остался еще. И когда он встает для благословения, ее подлакированный священником призрак придвигается к нему, прислоняется к его груди, обдавая его кисломолочным дыханием, безмолвно моля не покидать ее. Дженис опять хлюпает носом, но Гарри свою скорбь по Тельме хранит при себе, у сердца, прекрасно понимая, что Дженис ее видеть не желает.
Снаружи, под неуместно ярким солнечным светом, Уэбб Мэркетт, с лицом, испещренным улыбчивыми морщинами, которые за минувшие годы стали еще глубже, с вечной своей сигаретой, свисающей из-под длинной, верблюжьей верхней губы, обходит группки собравшихся и представляет всем свою новую жену, застенчивую девицу лет двадцати с небольшим — моложе Нельсона, моложе Эннабел, — пушистенькую блондиночку в темных оборках, с фигурой молоденького тюлененка или чемпиона по плаванию среди юниоров, без выраженных углублений и выступов. Уэбб любит таких, обтекаемых. Гарри жаль девчонку — приволокли беднягу в религиозный ангар хоронить жену когдатошнего партнера ее мужа по гольфу. Синди, предыдущая жена Уэбба, по которой Гарри вздыхал не так уж много лет тому назад, тоже здесь, в одиночестве, вся какая-то понурая, недовольная, с трудом балансирующая на каблуках своих открытых, наподобие босоножек, черных туфель, пока ей наконец удается встать в более-менее устойчивую позу на заросших травой, выбитых колесами машин колдобинах красной земли, где оставляют свои машины прихожане этой церкви. Дженис липнет к Уэббу с его новообретенной женой, а Гарри галантно направляется в сторону Синди — та возвышается поодаль бесформенной кучей и щурится на жарком, в знойном мареве солнце.
— Привет, — говорит он, поражаясь, как она могла довести себя до такого состояния. У нее теперь типичная комплекция дайамондских тетушек — бюст как прилавок, а зад такой, будто она таскает под юбкой скамейку. Милое, аккуратненькое личико, когда-то манившее разгадать, что скрывается за его мальчишеским, задорным выражением, ее вздернутый носик и широко расставленные глаза — все затянуто жиром и снизу подперто тройным подбородком; шеи нет вовсе, как у деревянных русских кукол, которые вставляются одна в другую. Волосы ее, всегда прежде коротко стриженные, отпущены, распущены и перманентно завиты в соответствии с требованиями молодежной моды зрительно увеличивать объем головы. Изящества ей эта прическа не добавляет.
— Гарри! Как ты? — Голос ее по-похоронному сдержан, она церемонно протягивает ему для пожатия пухлую, шириною с медвежью лапу, руку; он берет ее в свою, но, как видно, тоже под воздействием печальных обстоятельств, наклоняется и запечатлевает поцелуй на ее сыроватой, мясистой щеке. — Какой ужас, с Тельмой-то, а? — сокрушается она.
— Да уж, — подтверждает он. — Но к этому все шло, и давно. Она сама знала. — Он полагает, что для него допустимо проявить некоторую осведомленность о мыслях покойной; Синди была в их компании на Карибах в ту ночь, когда все решили обменяться партнерами. Он мечтал о Синди, а досталась ему Тельма. Теперь и та и другая за пределами желания.
— Да, всегда ведь сам знаешь, правда? — говорит Синди. — То есть, я хочу сказать, ты и сам чувствуешь, что твое время на исходе, когда ты так болен. Внутренний голос никогда не обманывает. — Кролик вспоминает маленький крестик в ямочке у нее под шеей, который можно было заметить, когда она появлялась в купальнике, и еще как она, подобно многим из ее поколения, была помешана на всем непонятном и таинственном — астрология, предчувствия, озарения, — не до такой, правда, степени, как подружка Бадди Инглфингера Валери, но та была завзятая хиппи, в лучших традициях, шести футов росту и вся увешана бусами.
— У женщин, возможно, более тонкая организация, — тактично отвечает он Синди. Он еще чуточку усиливает крен в сторону откровенности. — У меня самого тут недавно случились кое-какие неприятности со здоровьем, так ощущение было такое, словно я всю жизнь прожил в каком-то дурмане.
Для нее это чересчур мудреное и чересчур исповедальное признание. В его с Синди отношениях и раньше существовала какая-то стена, помещавшаяся сразу за ее ярко-коричневыми, как ириска, глазами, глухой забор, дальше которого сигналы не проникали. Дурочка Синди — так звала ее Тельма. Дура не дура, но, как убедился Гарри, прокравшись однажды во время попойки у Мэркеттов в их супружескую спальню, где обнаружил пачку весьма пикантных «полароидных» фотоснимков, Синди исправно функционировала. Ублажала муженька по полной программе. Теперь-то вид у нее и вправду глуповатый — и очень несчастный.
— Мне говорили, — продолжает он, — ты работаешь в бутике в новом торговом центре под Ориолом.
— Уйду я оттуда скорей всего. Все, что я зарабатываю, вычитается потом из алиментов Уэбба, так зачем зря спину гнуть? Волей-неволей начинаешь понимать мамаш, которые всю жизнь сидят на пособии.
— Ну, не знаю, — говорит он, — все-таки работа дает возможность бывать на людях, общаться, заводить новые знакомства. — Найди себе хорошего мужика да выходи-ка ты снова замуж! — не произносит он вслух, но подразумевает. Да только найдутся ли охотники взять в жены эдакую груду мяса? Попробуй прокатись теперь с ней под парусом — любую лодку потопит.
— Я подумываю заняться целительством. Одна девушка у нас в бутике ходит на курсы холистического массажа.
— Очень завлекательно, — мурлычет Гарри. — И какие места предпочтительнее массировать, чтобы быстрей исцелиться?
Шутка с его стороны достаточно фривольная, чтобы она осмелилась начать: «Ты с Тельмой…» Но продолжения не следует, она глядит себе под ноги.
— Да? — Прежний заслон мешает ему сделать шаг ей навстречу. Да и не та это аудитория, перед которой ему хотелось бы разыгрывать роль осиротевшего Тельминого любовника.
— Тебе будет не хватать ее, я понимаю, — говорит Синди, смутившись.
Он прикидывается невинной овечкой.
— Сказать по совести, мы с Дженис в последнее время почти не виделись с Гаррисонами: Ронни вышел из гольф-клуба — слишком дорогое удовольствие, говорит, да я и сам нынче летом почти не имел возможности туда выбираться. Теперь там все другое, стариков, считай, не осталось. Зато молодые остолопы ходят табунами. Все себе захапали. По мячу лупят так, что он на милю улетает, и все воскресные лотереи выигрывают без зазрения совести. Одна только польза от клуба, что моя невестка с детьми ездит туда поплавать в бассейне.
— Я слыхала, ты вернулся в магазин, снова при деле.
— Ага, — подтверждает он и, на случай если она и без него уже в курсе, добавляет: — Нельсон маленько сошел с катушек. Так что я просто временно оберегаю тылы.
Он соображает, не сболтнул ли чего лишнего, но она уже смотрит мимо него.
— Я должна идти, Гарри. Ни секунды больше не выдержу глядеть, как Уэбб скачет козлом вокруг этой своей недоразвитой куколки. Самому уже за шестьдесят, а туда же!
Везет же некоторым. До шестидесяти дотянул и еще хоть куда. В тишине, сковавшей воздух после ее резкого выпада, у них над головами пролетает самолет, волоча за собой приглушенный высотой рокот моторов. С улыбочкой не самой дружелюбной он замечает:
— Вы все, каждая по очереди, как могли старались продлить ему молодость. — У него из памяти не идут те давние, сделанные «Полароидом», снимки. Трудно не испытывать хотя бы легкой неприязни к женщине, которую когда-то так мучительно желал, пусть даже эта боль давно осталась в прошлом.
Народ довольно дружно разъезжается, и Гарри понимает, что надо бы подойти и выразить сочувствие Ронни. Его старинный знакомец, его Немезида в мужском обличье, стоит в рыхловатой группе в окружении троих своих сыновей и сопровождающих их женщин. Вот Алекс, компьютерный вундеркинд, с короткой стрижкой, мужланистый, близоруко щурится. А это Джорджи — по длинным, всевозможно обласканным волосам враз узнаешь будущего артиста, а пиджак какой на нем, а галстук, ну точно не мать пришел хоронить, а на сцене красоваться. Наиболее приятное лицо у Рона-младшего — улыбка Тельмина, и сам он крепкий, загорелый, видно, что работает на воздухе. Пожимая всем руки, Гарри наповал сражает их тем, что каждого называет по имени. Когда имеешь серьезную связь с женщиной, интимная магия ваших отношений в какой-то степени распространяется и на ее детей — может, потому, что, рожая детей, ей тоже приходилось раздвигать ноги.
— Как дела у Нельсона? — интересуется Рон-младший, без какого-либо, судя по выражению его лица, подвоха. Должно быть, именно он, из всех троих единственный, постоянно обретающийся в Бруэре, и рассказал Тельме о пагубном пристрастии Нельсона.
Гарри отвечает как мужчина мужчине.
— Неплохо, Рон. Он прошел месячный курс лечения в детоксе, и сейчас он и еще человек двадцать этих, как бишь их называют, «злоупотребляющих» живут в реабилитационном, «концептуальном», по-ихнему, пансионате в Северной Филадельфии. Работает волонтером с подростками на спортивной площадке в бедняцком районе.
— Это просто здорово, мистер Энгстром. Нельсон отличный парень, по сути.
— Сам я сейчас к нему не езжу — не по нутру мне эта семейная терапия, которой они там всех пичкают, но его мать и Пру божатся, что он очень увлекся, просто нашел себя в работе с трудными цветными подростками.
Джорджи, самый смазливый из мальчишек, Тельмин любимчик, покуда не вмешивался, но весь их разговор слышал, и теперь ему не терпится вставить слово:
— Единственная беда Нельсона — он слишком ранимый. У него совсем нет самозащиты. У нас в шоу-бизнесе быстро обрастаешь слоновьей кожей. Ну, вы понимаете, принцип простой: «А пошли вы!..» — Он поправляет сзади причесочку.
Старший, Алекс, тоже не остается в стороне и в присущей ему манере неотесанного правдолюбца веско говорит:
— Если хотите знать, даже я начал привыкать к наркотикам, пока торчал в Калифорнии, вот почему я был так рад, когда подвернулась работа в Фэрфаксе. То есть что я хочу сказать — все пробуют. А там по уик-эндам народ только этим и занимается — на пляжах, на дорогах, где угодно; балдеют все поголовно. Ну можно разве в таких условиях растить детей? Или денег подкопить?
Ее сыновья теперь взрослые мужчины, с проблеском седины в волосах, с морщинками возле рта, с женами и детьми, Тельмиными внучатами, которые ищут у своих отцов защиты в этом мире, где так хитро переплелись все травы и травки. В Гаррином восприятии ее сыновья куда взрослее самого Ронни, в котором он обречен всегда видеть только гадкого мальчишку с переулка Венрих, похабника и сквернослова из спортивной раздевалки их общей школьной поры. Многие из тех, кого он любил когда-то, один за другим ускользают от него навсегда в небытие, но Ронни всегда тут как тут, словно вонючая изнанка его, Кролика, собственного тела, словно тесные эластичные трусы, в которых день проходишь — и пора стирать.
Роль убитого горем вдовца удается Ронни на все сто; видок у него такой, будто его только что вынули из стиральной машины — белые ресницы торчат из красных от слез век, от курчавых, медного цвета завитушек на голове остались одни седые пучки над уныло повисшими ушами. Кролик силится преодолеть давнишнюю неприязнь, застарелое соперничество — подчеркнуто крепко и выразительно сжимает его руку в своей и проникновенно говорит: «Мои искренние соболезнования».
Но вопреки его ожиданиям злобный бес прежней вражды оживает в Роннином лице, раньше румяном и мясистом, теперь вытянутом, опавшем, с ввалившимися щеками. Метнув быстрый взгляд в сторону сыновей и дернув головой — мол, надо поговорить, — он берет Гарри за руку повыше локтя, стискивает так, что не рыпнешься, и отводит его подальше от посторонних ушей, на несколько шагов по засохшей, изборожденной колеями глине. Отчетливой авторитетной скороговоркой на манер тех реплик, какими в толчее на площадке обмениваются игроки в разгар спортивной борьбы, он произносит:
— Думаешь, я не знаю, что ты столько лет спал с Тел?
— Я… я никогда особо не задумывался, что ты знаешь и чего не знаешь, Ронни.
— Сукин ты сын! Та ночь на островах, когда мы все поменялись друг с другом, это ведь было только начало, да? Ты и потом встречался с ней, уже здесь.
— Рон, по-моему, ты сказал, что все знаешь. Спросил бы у Тельмы, раз тебя это так волновало.
— Не хотел лезть к ней с расспросами. Она и так из последних сил боролась за жизнь, а я любил ее. Только перед самым концом у нас был разговор.
— Выходит, все-таки полез к ней с расспросами?
— Она хотела умереть с чистой совестью. Сукин ты сын! Великий Энгстром! Ас первый класс! Циничный, расчетливый эгоист, вот ты кто, мерзавец, каких свет не видывал.
— Да почему? Чем уж я так нехорош? Может, ее тянуло ко мне. Может, расчет был взаимным? — Поверх Ронниного плеча Гарри видит тех, кто хотел бы попрощаться с мужем покойной, но не решается подойти, догадываясь, что их торопливый обмен репликами идет в довольно нервном ключе. Лицо у Гаррисона налилось краской и у Кролика, возможно, тоже. Он резонно замечает: — Ронни, на нас смотрят, неудобно. Не время сейчас.
— Другого времени не будет. Не желаю больше видеть тебя — никогда. Ты мне противен.
— Ты мне тоже. Меня всю жизнь тошнит от тебя, Рон. На том месте, где у нормальных людей голова, у тебя детородная головка. И если Тельма устала жрать твое дерьмо и устроила себе маленький праздник, так можно ли ее винить за это?
Лицо у Ронни стало совсем пунцовое, на глаза наворачиваются слезы; он как вцепился в Гаррину руку, так и не отпускает ее, как будто это его последняя живая связь с ушедшей женой. Голос его звучит совсем тихо, с какой-то новой настойчивостью. Гарри, чтобы расслышать его, приходится наклонять голову.
— Мне начхать на то, что ты с ней спал, понял? Меня другое убивает — что для тебя это было как нужду справить. Она по тебе с ума сходила, а ты принимал все как должное, тщеславие свое тешил. Самовлюбленная скотина, дерьмоед поганый! Она на тебя последние силы угробила. Она пошла против принципов, против всего, во что ей хотелось верить, а ты даже не оценил этого, ты даже не любил ее, и она это знала, она сама мне сказала! Она мне все рассказала, в больнице, просила простить ее. — Ронни набирает побольше воздуха, чтобы сказать еще что-то, но от слез у него перехватывает дыхание.
У Кролика тоже начинает першить в горле, когда он думает о Тельме и Ронни, там, у ее последней черты, как она выдала своего любовника, потому что в ее теле уже не осталось любви.
— Ронни, — шепчет он. — Я ценил ее. Честно, ценил. Она была потрясающе хороша.
— Скотина, скотина, — только и может несколько раз повторить Ронни. Потом они оба поворачиваются лицом к остальным, которые все не могут дождаться своей очереди откланяться и рассесться по машинам, чтобы как-то с пользой употребить остаток этого жаркого, подернутого знойным маревом субботнего дня, вернуться к лужайкам и садикам, разбросанным по округу Дайамонд, покосить и пополоть, да мало ли что еще. Среди тех, кто пристально наблюдает за ними, — Дженис и Уэбб. Они, должно быть, догадываются о предмете этого разговора; на самом деле большинство из присутствующих здесь сегодня тоже, должно быть, догадываются, не исключая и троих сыновей. Хотя, наезжая в Эрроудейл, он всегда соблюдал меры предосторожности — прятал «тойоту» у нее в гараже, ни разу не был застигнут с ней в постели ни сыном, в неурочный час вернувшимся из школы, ни водопроводчиком, без стука вошедшим в незапертую дверь, — такие вещи рано или поздно каким-то образом просачиваются наружу. Как воздух из покрышки, хотя прокол-то может быть булавочный. У людей на такие дела особый нюх. Не иначе прошел какой-то слушок, а нет, так теперь точно пройдет. Ну и ладно. А пошли вы, как сказал бы Джорджи. Пошли вы все и прихватите с собой Уэббову девочку-жену, которая, судя по обтекаемости, уже на сносях. Вот дает этот Уэбб, орел, да и только!
Дальше все как в кино, хеппи-энд. Ронни и Гарри, Гаррисон и Энгстром, легко и красиво, будто заранее репетировали, расходятся по пересекающимся траекториям. И хотя веки у обоих красные, а в горле ком, они улыбаются кучке собравшихся и, элегантно разминувшись в точке пересечения, направляются каждый к своей родне — Гарри к Дженис в ее темно-синем с белой окантовкой и подкладными плечами костюме, а Ронни назад к сыновьям, на свое законное место в центре печального события. Что значит играть за одну команду — сколько бы лет ни прошло, а чувство локтя остается. Кролик, вспоминая, как однажды Ронни на целый уик-энд увез Рут в Атлантик-Сити, а потом похвалялся перед ним своими подвигами, не испытывает к нему никакой жалости.
Ты мне нравишься, Тойота, я ценю твою заботу! Это новый присланный компанией бумажный транспарант для витрины. Порой, стоя у окна, когда снаружи вдруг потемнеет от набежавшей на небо дождевой тучи или затмевающая весь белый свет высоченная фура остановится по какому-то делу возле дверей ремонтной мастерской у края тисовой изгороди, Гарри случается поймать в стекле собственное отражение — и тогда он ужасается, какой он огромный, как много места занимает он на планете. Выходя на безлюдную мостовую в качестве Дяди Сэма, в прошлом месяце, он ощущал себя фантастически высоким, как будто голова его, словно гигантский воздушный шар, плыла над музыкой парада. И хотя его внутреннее ощущение самого себя — это ощущение безобидной пассивной натуры, негромкого ровного голоса, словом, того, кто не желает зла другим и не желает сам оказаться загнанным в угол и не хочет умирать, кроме этого, внутреннего «я», есть еще и другое, наблюдаемое извне: здоровенный детина, бывший спортсмен, ростом шесть футов три дюйма и весом никак не меньше двухсот тридцати фунтов; чудовищный призрак, обряженный в щегольской серый летний костюм, блестящий, будто его натерли воском, увенчанный большой головой с мягкими невыразительными волосами, которые подстрижены по последней моде в парикмахерском салоне (обслуживает как мужчин, так и дам; минимальная цена пятнадцать долларов), тютелька в тютельку до ушей, словом, эдакая жуткая громада с глазами, чтобы видеть, и руками, чтобы хватать, и зубами, чтобы кусать; туша, поедающая за один присест такое количество еды, что троим эфиопам хватило бы на целый день; бессовестный потребитель бензина, электричества, газет, углеводов и углеводородов. Начальник, босс в сверкающем костюме. Его недавние неприятности с сердцем, как и коронки на задних зубах, ставить которые оказалось делом болезненным (и для кошелька тоже), стали неотъемлемой частью полного джентльменского набора его нынешней респектабельности.
Сегодня Гарри особенно важно хорошо выглядеть в собственных глазах, поскольку ровно в одиннадцать магазин намерен посетить представитель корпорации «Тойота», некто господин Нацуме Симада, до сей поры известный здесь исключительно по своей аккуратной подписи — каждая буковка прописана отдельно — на кремовой негнущейся бумаге с логотипом головной конторы, «Торговый дом «Тойота» в Америке», что базируется в Торрансе, штат Калифорния. Слух о финансовых нарушениях, препарированных двумя нанятыми Дженис по наущению Чарли бухгалтерами, просочился наверх, достигая все более высоких инстанций, — за письмами из Среднеатлантического отделения «Тойоты» в Глен-Берни, Мэриленд, последовали извещения из Кредитной корпорации «Тойоты» в Балтиморе, а затем и безукоризненно вежливые, но неумолимые по тону предупреждения непосредственно из Торранса за подписью г-на Симады, который пользовался, по-видимому, перьевой авторучкой старого образца, заправленной небесно-голубыми чернилами.
— Волнуетесь? — спрашивает Эльвира, пристраиваясь сбоку от него в своем стильном полосатом костюме. В связи с летней жарой волосы у нее на затылке подстрижены совсем коротко, открывая — очень сексуально — темный подпушек сзади на шее. Интересно, было у Нельсона с ней что-нибудь? Если Пру и впрямь его от себя отлучила, ему оставалось только искать утешения на стороне. В том случае, конечно, если он не хотел довольствоваться «накоксованными шлюхами» или не сменил тайком ориентацию. Сексуальная жизнь сына, насколько он может судить о том, о чем предпочитает не думать, и Эльвира, как она ему видится, вещи плохо совместимые: чересчур она стильная и слишком среднеполая. Впрочем, вполне вероятно, Гарри недооценивает действительное количество энергии в мире — он склонен к недооценке теперь, когда его собственная энергия идет на убыль.
— Не так, чтобы очень, — отвечает он. — Как я выгляжу?
— Вполне импозантно. Мне нравится ваш новый костюм.
— Цвет неплохой, напоминает «серый металлик». Материальчик придумали под влиянием полетов на Луну.
На площадке перед магазином Бенни исполняет ритуальный танец с открыванием дверей и подниманием капотов, в котором принимает участие молодая пара — сущие дети: они без конца переглядываются, ища друг в друге поддержки, то вдруг начинают одновременно что-то говорить, то внезапно разом умолкают, парализованные твердым намерением не дать нагреть себя, хотя бы и на доллар. Уже объявлена августовская распродажа, и «Тойота» предлагает тысячедолларовую скидку. Прошли те дни, когда машины продавали только по цене, объявленной в каталоге, и никаких тебе торгов: хочешь — бери, не хочешь — как хочешь, поищи себе чего-нибудь попроще, а это товар высшего качества! Но мало-помалу американская метода растлила былую чистоту. «Тойота» ради мизерной выгоды позволила втянуть себя в общую драчку.
— А знаешь, — говорит он Эльвире, — сколько лет мы торгуем японскими машинами, но чтобы хоть раз к нам сюда пожаловал настоящий японец — такого на моей памяти еще не бывало. Я по наивности всегда считал, что они все где-то там, в Тойота-Сити, знай себе наслаждаются чайной церемонией.
— Ну да, чаек попивают — в обществе гейш, — подхватывает Эльвира. — Как мистер Уно.
Гарри улыбается, оценив ее шутку с подтекстом. Девчонка — молодая особа, правильнее сказать — следит за текущими событиями.
— М-гм, недолго он пробыл в роли Нумеро Уно, да? Сегодня на ней серьги в виде старинных височных украшений: несколько маленьких выпуклых крышечек из тусклого серебра, соединенных подвижными длинненькими сочленениями размером с кокон бабочки. Вся конструкция вибрирует от сдерживаемого негодования, когда она говорит:
— Если кто и должен держать ответ перед господином Симадой, так это Нельсон и Лайл.
Он пожимает плечами.
— Что тут можно сделать? Наш юрист с трудом, но дозвонился до Лайла, так тот поднял его на смех. Сказал: ему, чтобы встать с постели и дойти до туалета, приходится принимать кислород, он не сегодня-завтра умрет. А кроме того, болезнь, по его словам, уже затронула мозг, и он поэтому не может взять в толк, чего от него хотят. Да, и кстати, ему пришлось продать компьютер и дискет с записями, увы, не сохранилось. Короче говоря, он попросту послал нашего юриста подальше. — Вопреки обыкновению, он остерегся прямо сказать, куда именно послал Лайл юриста, а вот чем вызвана такая галантность по отношению к Эльвире, он до конца и сам не знает. Выходит, хоть и понимаешь, что твоя игра уже сыграна, а все еще тужишься. Ему нравится, что она такая стройненькая — на ее фоне Пру и даже Дженис кажутся толстушками, — и от нее веет невозмутимостью и покоем, что на него, в его нынешнем состоянии, действует умиротворяюще, как телевизор с выключенным звуком, безмолвное мелькание картинок на экране. — Я как услышал об этом, расхохотался, честное слово, — комментирует он реакцию Лайла. — И на смертном одре есть свои преимущества.
— Скоро уже и Нельсон вернется. Сколько ему осталось — неделя? — спрашивает она, стоя от него по левую руку.
— Да, по плану так, — говорит Гарри. — Не заметишь, как и лето пролетит, верно? По вечерам особенно чувствуется, что лето на исходе. Вроде еще тепло, а темнеет все раньше и раньше. За год успеваешь забыть, как в конце лета темно по вечерам. Как цикады трещат. Как пахнет пожухлой травой. Правда, к нынешнему лету это не относится — сплошные дожди: сорняки у меня на огороде все растут и растут, спасу нет, салат и брокколи так вытянулись, что стебель их не держит и они все набок валятся. А горох разросся, как дикий виноград, плети через изгородь свешиваются на соседний участок.
— Зато не было такого пекла, как в прошлом году, — замечает Эльвира. — Все тогда, помните, обсуждали парниковый эффект? Может, и нет его, этого эффекта?
— Есть, еще как есть, — заверяет ее Кролик с убежденностью, какой он сам в себе не подозревал. На противоположной стороне шоссе 111, над красной шляпой крыши «Пиццы-хат», стайка скворцов, уже собравшихся в путь на юг, чернеет на проводах, как на нотной линейке. — Я-то этого не увижу, не доживу, — говорит он, — а ты увидишь, и внуки мои тоже. В Нью-Йорке, в Филадельфии вся припортовая зона уйдет под воду, как только начнут таять льды в Антарктике. Все Джерсийское побережье затопит, и Атлантик-Сити заодно. — Ронни Гаррисон и Рут: нет, он все-таки редкостный подонок, этот Ронни.
— Как у него дела, есть какие-нибудь известия? У Нельсона.
— Да, бросил нам пару открыток с фотографией Колокола свободы. Тон у его посланий вполне жизнерадостный. В каком-то смысле наш сын всегда страдал из-за неупорядоченности жизни, а у нас не получалось жить иначе. Ну, а в реабилитационном центре, как я понимаю, все упорядочено до предела. Он иногда говорит с Пру по телефону, но вообще внешние контакты там не поощряются, во всяком случае, на этом этапе.
— А что думает Пру? — Не померещилось ли Гарри — или тут действительно слышен повышенный интерес, словно в телевизоре включился звук?
— Трудно сказать, что думает Пру, — отвечает он. — У меня такое впечатление, что она настроена поставить точку, на браке я имею в виду, не дожидаясь, пока Нельсон сам себя доконает. Она, Дженис и дети сейчас в Поконах.
— Так вы тут один-одинешенек, — сочувствует ему Эльвира Олленбах.
Что это, пробный шар? Как быть? Может, надо пригласить ее зайти к нему на огонек? Выпить по бокальчику дайкири у него в кабинете, провести рукой по ее стриженому затылку, по шее с темным подпушком, потом выяснить, везде ли цвет волос совпадает — в гостевой спальне с наклонным потолком, где в стенном шкафу припрятаны старые «Плейбои», которые они там обнаружили, когда въехали в дом; мысль о молодом пружинистом женском теле, жаждущем утолить с его помощью свой здоровый аппетит, сродни мысли о накрывающей его снежной лавине. Весь привычный распорядок жизни полетел бы в тартарары.
— В моем возрасте одному побыть совсем неплохо, — говорит он. — Никто не мешает смотреть по телевизору то, что мне нравится. Программу Национального географического общества, диснеевские мультфильмы, передачи из цикла «Мир природы». Когда Дженис дома, волей-неволей смотришь с ней на пару дурацкие сериалы — соберется скопище идиотов в гостиной и давай мусолить семейные проблемы. Взять хоть «Розанну»: я однажды не выдержал и спросил, какого черта она смотрит эту чушь собачью, так она мне говорит: «А мне Розанна нравится. Толстая, безалаберная, немножко вредная — американки в большинстве своем такие и есть». Я теперь мало что смотрю. Выпью стаканчик пива — больше стараюсь не пить — и на боковую.
Молодая женщина порывается вернуться на свое рабочее место. Но ему хорошо, когда она рядом, и он поспешно спрашивает:
— Знаешь, кто выводит меня из себя?
— Кто?
— Пит Роуз. Читала в «Стэндарде» на днях статейку про то, что он, оказывается, и раньше попадался на темных делишках — в восьмидесятом, когда его и еще целую группу игроков из Филадельфии застукали на амфетаминах и клуб тогда распрощался с Рэнди Личем, единственным из всех, у кого хватило совести честно признаться, тогда как остальные нагло отпирались?
— Да, что-то такое видела. Рецептами их снабжал какой-то бруэрский врач.
— Все точно, прославил наш город. Теперь понятно, на что надеется Роуз: сошло с рук один раз, сойдет и другой. Никто ведь сегодня не желает отвечать за свои поступки, что хотят, то и творят, и всем хоть бы хны. Олли Норт, наркодельцы, тюрьмы забиты до отказа, и при этом одно сюсюканье. Нарушай закон, сжигай флаг — кому до этого есть дело?
— Нет смысла так расстраиваться, Гарри, — успокаивает она его, совсем по-матерински, мыслями уже не с ним. — Мошенники всегда были, есть и будут.
— Это точно, нам ли не знать!
Последнюю многозначительную реплику она, уже повернувшись к нему спиной, и вовсе оставляет без внимания. Неужели она все-таки путалась с Нельсоном?
— Главное — игрок-то он так себе, никакого понятия о стиле, — почему-то считает он нужным добавить, имея в виду Роуза. — По мне, чем выполнять все с натугом и напрягом, лучше вообще на поле не выходить.
Глядя наружу, где царит удушливый зной конца лета и происходит постоянная смена света и тени, то проявляя, то вновь стирая его собственное устрашающее отражение в стекле, Гарри замечает, что подновленная тисовая изгородь — он все же вызвал озеленителей, и они заменили погибшие растения и рассыпали свежую мульчу — собрала на себя уйму оберток и пакетов из-под пиццы и пластмассовых стаканчиков из-под кофе, словом, всевозможный мусор, который пригнало ветром с той стороны шоссе. Нельзя допустить, чтобы ожидаемый сегодня японский гость увидел такое безобразие. Гарри выходит за дверь, и горячий, насыщенный вредоносными испарениями воздух, оттолкнувшись от асфальта, мгновенно, словно кляпом, затыкает ему рот. Слева под ребрами что-то резко сжимается. Он кладет под язык таблетку нитростата, и только когда она начинает растворяться, наклоняется вниз. Чем больше мусора он собирает, тем больше его, кажется, остается — фантики от конфет, целлофановые обертки от сигаретных пачек, рекламные листки и целые страницы газет, промоченные дождем и побуревшие под солнцем, большие стаканы из-под разных безалкогольных напитков в комплекте с крышками и соломинками и даже с булькающей внутри грязноватой водицей от растаявшего льда. Надо же, сколько в мире всякой пакости, конца ей не видно. Хоть бы мешок для мусора догадался взять, лопух: обе руки у него уже заняты, а лицо наливается густой краской, когда он пытается ухватить растопыренными пальцами еще какую-то измятую липкую картонку. Так, согнувшись в три погибели, он вычищает руками кусты, когда на стоянку перед магазином с хрустом въезжает лимузин, и ему ничего не остается, как впопыхах скакать обратно, внутрь, чтобы пихнуть мусор в корзину у себя в кабинете. Пыхтя и отдуваясь, с колотящимся сердцем и готовым лопнуть, застегнутым на все пуговицы, пиджаком его серо-металлического костюма он устремляется назад, через выставочный зал, к дверям, чтобы успеть встретить господина Симаду, пожать ему руку своей не вымытой после улицы, и земли, и налипшего сахара, и клейких ошметков расплавленного сыра от пиццы рукой.
Японец оказывается безукоризненного вида господином приблизительно пяти футов шести дюймов росту, в руках он держит поразительно плоский темно-красного цвета портфель, а одет он в дымчато-черный костюм с едва заметной тончайшей полоской, покрой которого позволяет по достоинству оценить щегольские отложные манжеты с золотыми запонками и высокий белый воротничок его чуть голубоватой рубашки. Он крепко сбит, напоминает набитый свинцовой картечью «бобовый» пуф, подтянут и бодр, хотя немного тяжеловат, с калифорнийским загаром на лице, не лишенном приветливости.
— Приятно с вами знакомиться, — произносит он. — Очень приятное место. — По-английски он говорит непринужденно, однако с достаточно сильным акцентом, чтобы Гарри на секунду запнулся, прежде чем ответить ему.
— Хм, здесь-то как раз не очень приятное место, — говорит он в ответ и тут же соображает, что сморозил бестактность: зачем, спрашивается, «Тойота» стала бы торговать своей продукцией в каком-то малопривлекательном месте? — То есть, я хочу сказать, наши края скорей славятся сельским пейзажем — амбары с гексафусами и всякое такое. — Наверно, ему следовало пояснить, что значит «гексафус», но, поколебавшись, он решает не вдаваться в подробности. — Не желаете ли совершить небольшую экскурсию по нашим производственным площадям? Ознакомиться, как у нас тут все устроено? — Это на случай если он не в курсе, с чем едят «производственные площади». Вот ведь пока не заговоришь с иностранцем, вроде и о языке не думаешь, а тут всю голову себе свернешь.
Господин Симада медленно, словно у него болит шея, разворачивает голову и плечи сперва в одну сторону, затем в другую, обозревая демонстрационный зал.
— Да, да, — улыбается он. — В Торрансе я изучал фотографии и праны. О! Мирая реди!
Эльвира, встав из-за стола, павой подплывает к гостю, — чтобы выглядеть еще неотразимее, она слегка втягивает щеки.
— Мисс Ольсима, то есть я хотел сказать мистер Симада… — А ведь Гарри практиковался, заучивая имя наизусть, стараясь запомнить так: гостиница «Рамада», только в начале две первые буквы заменить нотой «си», и надо же в самый ответственный момент так опростоволоситься! — Позвольте представить вам мисс Олленбах, одного из наших лучших торговых представителей — продавцов.
Господин Симада первым делом, повинуясь инстинкту, слегка кланяется, опустив руки вдоль тела. Когда же они переходят к рукопожатию, складывается впечатление, будто они намерены трясти руки, пока один из них не будет сражен улыбкой другого, так долго это продолжается.
— Хорошая идея есть, продавцы-мужичины и продавцы-женичины работают в одном магазине, — одобрительно говорит он Гарри. — Теперь мы видим это больше и больше.
— Даже не знаю, почему нам понадобилось столько времени, чтобы додуматься до такой очевидной вещи, — в тон ему говорит Гарри.
— Хорошая идея требует время, — замечает гость, чуть заметно сокращая улыбку, которая оттягивает книзу уголки его полных и одновременно приплюснутых губ.
С детских военных лет Гарри помнит, как жестоко расправлялись японцы с военнопленными на Батане. Самые первые сведения о них, после Перл-Харбора, сводились к тому, что они все как один маленькие, плавают в крошечных субмаринках и летают в крошечных самолетиках под названием «Зеро»; а потом, когда на первом этапе войны Америка стала терпеть в Тихом океане поражение за поражением, о них заговорили иначе — что это фанатики на службе у императора, полуроботы-полуобезьяны, которых только огнеметами можно выкурить из их нор. Какой бесконечно длинный путь прошли мы с тех пор! Гарри чувствует, как его захлестывает волна благодушного умиления, благосклонного приятия мира, который вовсе его об этом не просит. Господин Симада между тем спрашивает Эльвиру, играет ли она.