Жуков вылетел из Ленинграда во второй половине дня 6 октября. В Москву он прибыл около 19 часов. Бучин встретил его на аэродроме и отвез в Кремль, где генерала с нетерпением ждал Сталин. В первом издании своих «Воспоминаний» Жуков написал, что Сталин болел гриппом, а в статье, опубликованной через двадцать пять лет в Военно-историческом журнале: «Он не оправился от падения Киева, хотя прошел уже целый месяц. Он как будто окаменел. Когда я вошел, он разговаривал с Берией. Редко когда я не сталкивался с ним, когда приходил к Сталину. Сталин не заметил моего присутствия или же не придал значения, потому что продолжал разговор с Берией. Он говорил ему о том, что через агентурные сети следует прозондировать немцев относительно возможных условий заключения сепаратного мира. Вот видите, до какой степени был в тот момент растерян вождь нашей страны! Наконец, он заметил мое присутствие, поздоровался и с сильным раздражением сказал, что не знает, что происходит на Западном фронте. Он подошел к карте и, указав пальцем на район Вязьмы, сказал мне злым голосом: «Конев открыл здесь наш фронт. Как Павлов!» Он приказал мне немедленно отправиться на Западный фронт посмотреть, что там происходит, и позвонить ему оттуда».
Данная версия возвращения в Москву богата информацией и вызывает много вопросов. Отбросим сразу мысль о том, будто Сталин не знал, что происходит на фронте. Конев и Шапошников за два дня до того информировали его об угрозе, нависшей над Западным фронтом, а накануне, как мы видели, Мехлис сообщил ему об окружении нескольких армий Резервного фронта. Сталин попросту снимал с себя ответственность за разгром, как он поступал раньше и будет поступать в дальнейшем. Он отвел Жукову роль представителя Ставки, а не командующего, но Жуков уже знал эту манеру вождя, который точно так же действовал на Халхин-Голе, под Ельней и в Ленинграде: он не сомневается, что ему придется самому выправлять ситуацию.
Вторая важная информация, сообщаемая Жуковым, касается Конева. По утверждению Жукова, Сталин (и Булганин) хотели расстрелять Конева за потерю 400 000 человек на Западном фронте. Как и в случае с Павловым – Сталин говорит об этом открыто, – имело место предательство («Он открыл наш фронт»). Жуков якобы отговорил его через несколько дней и будто бы добился назначения Конева своим заместителем. Тот всегда отказывался поверить в эту историю. И это понятно: ему не хотелось быть должником своего ненавистного соперника. В 1968 году он предпринял контратаку, рассказав, что именно по его совету Сталин поставил Жукова во главе Западного фронта. Это утверждение невозможно проверить, но выглядит оно нелогично: трудно себе представить Сталина, спрашивающего у потерпевшего поражение генерала, кого тот видит на своем месте. А вот Жуков историю с Коневым повторял добрый десяток раз десятку собеседников на протяжении многих лет и никогда не менял своего рассказа, что бывало с ним нечасто. Кто-то может заметить, что Жуков не осмеливался возражать Сталину ради спасения жизни генерала. Но все свидетели отмечают, что Жуков не испытывал страха перед Сталиным, что было одним из главных его козырей в отношениях с диктатором. Тимошенко, Сталина боявшийся, скажет в 1969 году с большой уверенностью: «Жуков был единственным человеком, который никого не боялся. И Сталина не боялся. Он меня не раз защищал у Сталина, особенно в начальный период войны. Смелый был человек». Рокоссовский, которого невозможно заподозрить в симпатиях к Жукову, подтвердит эти слова, рассказав режиссеру Чухраю эту историю так, что можно предположить, что он сам присутствовал при телефонном разговоре: «Когда Сталин узнал, что Конев поставил Москву на грань катастрофы, он приказал Жукову отдать его под трибунал. Жуков ответил: „Товарищ Сталин! Конев способный командир“. Сталин ему что-то сказал. Жуков ответил: „Хорошо, расстреляем еще одного командующего, а где мы найдем ему замену?“ После паузы Сталин недовольным тоном бросил: „Поступайте как знаете“. И положил трубку. Жуков спас Конева».
То, что Сталин мог хотеть заставить Конева заплатить за страшный разгром под Вязьмой, удивления не вызывает. Видимо, под влиянием этого поражения он решил в тот момент провести новую маленькую «чистку». Была расстреляна дюжина видных военных, арестованных в июне, в том числе Штерн, Смушкевич, Рычагов, а также вдовы казненных в 1937 году, в том числе вдова Тухачевского Нина. Так можно ли удивляться тому, что в этот период военных неудач, когда немцы находились в 120 км от Москвы, он вернулся к своему излюбленному объяснению: за каждым провалом скрывается измена, а каждая измена должна наказываться смертью? Зачем он отправил 8 октября к Коневу Молотова, Ворошилова и Маленкова? Булганин, бывший председатель исполкома Москвы и глава правления Госбанка, член Военного совета Западного фронта, который в этом последнем своем качестве сам должен был пойти под нож, был бы счастлив взвалить всю вину на Конева. Очевидно, он так и сделал.
Невозможно представить себе гнев вождя. Он потерял всякое самообладание, позвонив Коневу в момент разгрома. «О себе И.С. Конев сказал, что к началу войны он безгранично верил Сталину, любил его, находился под его обаянием, – напишет Симонов в 1960-х годах. – Первые сомнения… первые разочарования возникли в ходе войны. Взрыв этих чувств был дважды. В первые дни войны, в первые ее недели, когда он почувствовал, что происходит что-то не то, ощутил утрату волевого начала оттуда, сверху, этого привычного волевого начала, которое исходило от Сталина. Да, у него было тогда ощущение, что Сталин в начале войны растерялся. И второй раз такое же ощущение, еще более сильное, было в начале Московского сражения. когда развернулось немецкое наступление и обстановка стала крайне тяжелой, почти катастрофической, Сталин тоже растерялся. Именно тогда он позвонил на Западный фронт с почти истерическими словами о себе в третьем лице: „Товарищ Сталин не предатель, товарищ Сталин не изменник, товарищ Сталин честный человек, вся его ошибка в том, что он слишком доверился кавалеристам [„клану“ Буденного, Ворошилова, Тимошенко], товарищ Сталин сделает все, что в его силах, чтобы исправить сложившееся положение“». Генерал Голованов, командовавший дивизией стратегических бомбардировщиков, вошел в кабинет Сталина буквально через мгновение после этого взрыва эмоций:
«Я застал Сталина в комнате одного. Он сидел на стуле, что было необычно. На столе стояла нетронутая, остывшая еда. Сталин молчал. В том, что он слышал и видел, как я вошел, сомнений не было, напоминать о себе я счел бестактным. Мелькнула мысль: что-то случилось, но что? Таким Сталина мне видеть не доводилось. Тишина давила.
– У нас большая беда, большое горе, – услышал я, наконец, тихий, но четкий голос Сталина. – Немец прорвал оборону под Вязьмой, окружено шестнадцать наших дивизий.
После некоторой паузы, то ли спрашивая меня, то ли обращаясь к себе, Сталин также тихо сказал:
– Что будем делать? Что будем делать?
Видимо, происшедшее ошеломило его.
Потом он поднял голову, посмотрел на меня. Никогда – ни прежде, ни после этого – мне не приходилось видеть человеческого лица с выражением такой душевной муки. […] Вошел помощник, доложил, что прибыл Борис Михайлович Шапошников. Сталин встал, сказал, чтобы он входил. На лице его не осталось и следа от только что переживаемых чувств».
А зачем Жукову было спасать жизнь Конева? Интерес был чисто профессиональный: беречь командные кадры, в которых армия нуждалась больше, чем в чем бы то ни было еще. Как генералитет может улучшаться, если постоянно устранять тех военачальников, которые приобрели уже боевой опыт? Надо дать генералам право на ошибку, доказывал Жуков. Эти люди пришли на высокие должности слишком рано, в 1940 году, за четыре месяца прошли через страшную мясорубку. Многие оставили там свою жизнь, здоровье или нервы. Выживших в этом страшном отборе надо спасти во что бы то ни стало. И как привить командующим инициативность, если возвращается атмосфера 1937 года? Конев прошел школу командующего армией в июле, в Смоленске. Да, там он потерпел поражение, и под Вязьмой тоже, но Жуков считал, что он понял, как противник ведет войну, и больше не повторит те же ошибки. В дальнейшем мы увидим, что Сталин признает это право на «накопление опыта» начиная с осени 1941 года. Нет никаких оснований не верить Жукову в деле Конева, нет никаких причин отказывать ему в том, что он дал понять Сталину: продолжение репрессий в духе расправы над Павловым будет лишь… умножать число Павловых.
Через несколько дней после вмешательства Жукова в пользу Конева авиаконструктор Александр Яковлев стал свидетелем редкого события, иллюстрирующего поворот Сталина от репрессий над виновными в неудачах к принятию принципа допустимости обучения на ошибках. Руководители московской зоны ПВО не лучшим образом показали себя на военной игре. Раскуривая свою трубку, Верховный главнокомандующий произнес как бы сквозь зубы: «Может быть, так и надо… Кто его знает?.. А потом несколько раз повторил: „Людей нет, кому поручишь… Людей не хватает“».
Тогда Яковлев решился обратиться к нему с просьбой, которая могла стоить ему головы:
« – Товарищ Сталин, вот уже больше месяца, как арестован наш замнаркома по двигателям Баландин. Мы не знаем, за что он сидит, но не представляем себе, чтобы он был врагом. Он нужен в наркомате, – руководство двигателестроением очень ослаблено. Просим вас рассмотреть это дело.
– Да, сидит уже дней сорок, а никаких показаний не дает. Может быть, за ним и нет ничего… Очень возможно… И так бывает… – ответил Сталин.
На другой день Василий Петрович Баландин, осунувшийся, остриженный наголо, уже занял свой кабинет в наркомате и продолжал работу, как будто с ним ничего и не случилось…
А через несколько дней Сталин спросил:
– Ну, как Баландин?
– Работает, товарищ Сталин, как ни в чем не бывало.
– Да, зря посадили. […] Да, вот так и бывает. Толковый человек, хорошо работает, ему завидуют, под него подкапываются. А если он к тому же человек смелый, говорит то, что думает, – вызывает недовольство и привлекает к себе внимание подозрительных чекистов, которые сами дела не знают, но охотно пользуются всякими слухами и сплетнями… Ежов мерзавец! […] Многих невинных погубил. Мы его за это расстреляли».
В этих строках мы видим не только безграничное двуличие диктатора, но и его умение проявить гибкость в тех случаях, когда того требовали обстоятельства.
Главное откровение Жукова в опубликованных «Военно-историческим журналом» его воспоминаниях относится к содержанию разговора Сталина с Берией. Первый якобы велел второму прозондировать противника относительно возможности заключения мира. Трудно поверить, чтобы вождь мог отдать такой приказ в присутствии третьего лица. Неужели он был настолько взволнован, что забыл о необходимости соблюдения строжайшей тайны в столь взрывоопасном деле? Логичнее предположить, что Жуков эту сцену просто выдумал или экстраполировал. Очевидно, после войны он слышал о попытках подобных контактов. Здесь мы вступаем в самую плохо изученную область германо-советской войны, но маловероятно, чтобы в той ситуации Сталин пытался бы начать переговоры с Гитлером, пускай даже непрямые. Фюрер вел против него тотальную войну и одерживал в ней успехи, равные которым редко можно найти в истории. Проявить именно в тот момент слабость было бы не просто бесполезно, а контрпродуктивно. Возможно, Жуков – если он не выдумал данный эпизод – слышал обрывок одного из многочисленных слухов относительно переговоров о мире, распространявшихся с санкции самого Сталина для оказания давления на англо-американских союзников, отношения с которыми осенью 1941 года были весьма непростыми. Речь шла о том, чтобы заставить Лондон и Вашингтон, а не о заигрывании с Берлином.