ГЛАВА 14
После двенадцати события развернулись быстро. Поиск стал давать результаты. Казаков доложил Арсентьеву о задержании Борщева. Это было важное известие. По таким «заказным» делам проверялось мастерство сотрудников. Любопытными оказались и слова Борщева о квартирных кражах, сказанные на допросе. Арсентьев отметил их особо. Из управления позвонили об отмене розыска «Жигулей», сбивших женщину в Останкине. Вскоре вернулся из МУРа Филиппов. Он положил на стол бумагу о кражах. Способ совершенных краж был сходен с кражами у Школьникова и Архипова. К списку был подколот плотный конверт с фотографиями. Арсентьев раскинул их веером по столу и стал внимательно рассматривать.
— Да! Время идет, — проговорил раздумчиво. — Этот вот, стриженый, — он ткнул пальцем в фотографию, — теперь модную прическу носит. Не узнаешь. А этот к косметологу в прошлом году ходил, бородавку на щеке свел, а она у нас в особых приметах значится…
Особенно его заинтересовала информация Муратова о появлении у Валета золотой десятки. Арсентьев даже сформулировал специальное указание о проверке этих сведений. В начале второго позвонил напористый эксперт Мухин. Он коротко доложил о том, что заусенцы от заточки поддельных ключей, обнаруженные в замках Школьникова и Архипова, идентичного металла. Так показал структурный спектроанализ. Две кражи перекликнулись между собой. Это были ценные сведения. Арсентьев по карте района начал изучать подходы к Лихоборовской улице.
В двери показался Савин. Вид у Арсентьева был настолько озабочен, что у того невольно вырвалось:
— Кажется, не вовремя?
— Я этого не сказал, — отрывисто произнес Арсентьев. Он вытащил из папки заключение эксперта и фототаблицы и, уступив Савину свое место за столом, произнес: — Посмотри.
Савин взъерошив волосы, углубился в чтение.
— Совпадение редкое, — резюмировал он. — С такими данными можно поработать по делам. Конкретные зацепки на лицо…
— Этих данных недостаточно. Требуется дополнение…
— Какое?
— Предъявишь вот эти фотографии продавщице из «Янтаря» и назначишь целевую экспертизу непосредственно по ключам от квартир потерпевших. Если на них обнаружат следы спила, то прояснится многое.
Савин, прищурив глаза, задумался.
— Ладно! Пойдем в столовую, по дороге обсудим.
— Подожди. Сделаю кое–какие записи. А ты почитай вот это. — Арсентьев достал из сейфа старый конверт и протянул его Савину. — Это по твоей сегодняшней просьбе. Насчет связей Тарголадзе. Видишь, выполняю…
Савин раскрыл конверт и вытащил оттуда пожелтевшие от времени листки бумаги, исписанные твердым энергичным почерком.
«Дорогой Сергей Сергеевич! Жизнь моя окончена. Все, что было очень хорошо, давно позади. Впереди никакой надежды и, уж конечно, ни тепла, ни будущего. Все, что я строила, рухнуло. Остались одни головешки. Последние годы меня окружала ложь. Обманывали даже самые близкие люди. Жизнь часто сталкивала меня с несправедливостью, а значит, и обижала. Я не могла постоять за себя ни в семье, ни на работе, но жила надеждой выбраться из заколдованного круга и успокаивала себя: потерпи, зато потом… С этим «потом» были связаны все мои мечты. Вы, как никто, знаете всю мою нескладную судьбу. Единственно счастливая пора — школьные годы. Уже замужем поняла это. Поняла и то, что отказалась от человека, который был бы мне верным другом. Сергей Сергеевич, вы понимаете, о ком я говорю? Я потеряла веру в добро и справедливость, пропала энергия, упали бессильно руки. Лишь жива обида на людей и на то, что создали на моем пути такие люди. Каждый день к горлу подступает горячий ком…»
— Кто это пишет? — отрываясь от письма, тревожно спросил Савин.
— Знакомая моего друга детства. Он был адвокатом… Год назад заболел, и его не стало.
— Что с ней случилось? Может, помочь можно?
— Потерпи малость, я тебе все расскажу… Мы все втроем учились в одной школе. Ее звали Викторией, а в классе Викой. Ей нравилось быть Викой. Уже потом стали называть Викторией Германовной. В молодости она была очень красива. Многие мальчишки из нашего класса писали ей стихи. Она училась хорошо и ко всем относилась одинаково. Мы были для нее просто одноклассниками. И странно, дружила она с Герой Лопухиным, который был на год ее моложе. Его отец, профессор Лопухин, преподавал тогда в военной академии. Я видел его однажды, когда он в генеральской форме приезжал на родительское собрание. Сергей с Викой жили в одном переулке, в соседних домах. Он на четвертом этаже, и она на четвертом. Иногда они переговаривались, высунувшись из окон. Сергей старался выйти из дома чуть пораньше, чтобы встретить ее по пути в школу. Идти с ней рядом было для него самым настоящим счастьем. И счастье продолжалось целый учебный год, четыре четверти!
Помню, как однажды вечером — учились мы во вторую смену — втроем шли из школы. Май. Над крышами полыхал закат. Пахло весенней листвой. И где–то играла музыка, слов не разобрать, только мелодия. Старинный вальс «Дунайские волны». Сейчас смешно немного, но, честное слово, иногда я ловлю себя на том, что, когда слышу этот вальс, все возникает перед глазами, будто наяву.
Идем мы по переулку мимо булочной на углу, мимо овощного магазина… Вика про Дину Дурбин рассказывает, а Сергей будто слов этих не слышит — так мне казалось. И потом уже, он рассказал, как наклонился и поцеловал ее в щеку. И даже передал мне содержание их разговора.
— Вот уж не ожидала, — сказала она ему спокойно. — Зачем?
— Я тебе не нравлюсь?
— Что значит нравишься — не нравишься? Не об этом речь, ты еще ничего не понимаешь, глупенький.
— Ты любишь Герку Лопухина?
— Может быть. Он неплохой парень, но это не главное. Ты пойми, нам, девчонкам, надо выбирать.
Так вот и сказала: «надо выбирать», это в шестнадцать–то лет!
На следующий день по пути в школу Вика вернулась к этому разговору.
— Моя мамахен часто говорила мне, что из тебя, Сергей, получится толк. Ты далеко пойдешь, ты усидчивый. Но все это будет очень и очень не скоро. А женщины стареют раньше мужчин. Я сказала маме, что ты поцеловал меня, а она весь вечер нотации читала: «Вика, не повторяй моих ошибок. Мало я с твоим отцом намучилась. Скажи своему кавалеру, чтоб не очень–то на тебя заглядывался…»
Осенью нас призвали в армию, служили мы с Сергеем вместе в Мурманске. Как–то полярной ночью, когда над нашим гарнизоном зеленым и фиолетовым рассыпалось северное сияние, он написал Вике длиннющее письмо.
Писал о том, что тоскует по Москве, по нашему переулку, вспомнил школу и многое, многое другое. По письму она могла догадаться, что он ничего не забыл и думает о ней.
Вика ему не ответила, а когда мы демобилизовались, узнали, что сразу после школы Вика вышла замуж за молодого и будто бы способного журналиста.
Мать Сергея рассказывала, что перед свадьбой она заходила к ней, спрашивала о нас и сказала, что выходит не по любви, но мужа уважает, у него прекрасное будущее. И вообще ей пора начинать самостоятельную жизнь.
Прошло лет пять, я уже работал в уголовном розыске. Женился, но по–прежнему жил вместе с родителями.
Однажды теплым днем стоял я в нашем переулке с женой и дочуркой. Вижу, идет Вика. Такая же красивая, одета со вкусом, но уже не девочка, а женщина, знающая себе цену. Остановились, поговорили. Она рассказала о своей жизни. Стало ясно, что с талантливым журналистом все кончено, у нее уже новый муж, не то эстрадный певец, не то конферансье.
Потом наш дом сломали, все переехали в другой район. Вику не встречал лет десять. Правда, один раз, когда мы проводили операцию в ресторане «Будапешт», где брали приезжих мошенников, я увидел ее. Она сидела с приятельницей, тоже красивой женщиной, в компании двух молодящихся и, видимо, денежных мужчин.
Однажды о Сергее написали очерк в «Вечерней Москве». Так вот, на следующий день к нему на работу звонит Вика. Просит встретиться. И они встретились.
— Где Гера Лопухин? — спросила она. — Говорят, уже подполковник. Такого парня упустила…
Сергей сказал, что Лопухина не видел давно, и она заметно расстроилась. Ей был очень нужен подполковник Гера Лопухин.
Про него Вика знала многое, даже прослышала, что его жена некрасивая, старше его.
Рассказала о себе: работала в какой–то художественной артели по росписи тканей, потом в театральной кассе. С артистом рассталась, говорила, что он запил. Вика опять была замужем. Но и на этот раз семейная жизнь не складывалась. Чем занимается ее супруг, не сказала, только призналась, что если бы знала раньше, какой Альперович бессердечный человек, то не связала бы с ним свою жизнь.
Уже потом я от Сергея узнал, что Альперович работал директором комиссионного магазина и тоже расстался с Викой. Но совсем не потому, что был бессердечным и жадным. Просто она требовала от него таких финансовых затрат, что, даже «по скромным подсчетам, ему нужно было работать еще в одном магазине». Это его слова. Так он сказал на суде. Но это я забегаю вперед…
Савин слушал не перебивая.
— Мне жалко ее, — закончил Арсентьев, — неплохая она была девчонка, а жизнь вот сложилась по–дурацки. И кто виноват? Мне кажется, мать. От самой муж ушел, так она думала, что Вика достигнет того, чего не смогла сама. Хотела для нее жизни легкой… Разумеется, во всем мать винить глупо. У самой Вики должна голова работать. Но вот этого не было…
— А письмо как у тебя оказалось? — спросил Савин.
— Когда Сергей заболел, он передал мне письма Вики и свой дневник. Дороги они ему были. Уничтожать не хотел, а дома оставлять чужим людям?.. Он так и не женился… Вот ее второе письмо…
«Уважаемый Сергей Сергеевич! — писала Вика. — Извините, что я вам раньше не часто давала о себе знать. Правда, несколько раз звонила, но дозвониться не могла.
По адресу на письме вы, видимо, поняли, где я нахожусь. И мама расскажет. Она приезжала ко мне на свидание.
В июне был суд, и меня осудили по статье 173 Уголовного кодекса. Перед тем как меня взяли под стражу, я звонила вам. Мне не с кем было посоветоваться. Сейчас я одинока, как никогда. Сергей Сергеевич, вы были добры ко мне. Вспомните нашу юность, наши школьные годы. К кому же, кроме вас, я могу обратиться со своими болячками?
Меня наказали за мою собственную глупость. За двести рублей мне дали три года. Вы можете затребовать к себе мое дело и сразу поймете, что виновата не я, а слепое стечение обстоятельств…»
Савин уже имел представление о жизни Вики, и ему было странно читать в ее письме эту ссылку на обстоятельства.
— Какие «обстоятельства», если она сама их создавала и выискивала, устраивая свою жизнь по «мудрому» маминому рецепту? — спросил он.
— Супруг, директор комиссионного магазина, Вику уже не устраивал: стыдно вместе показаться — стар и денег у него оказалось меньше, чем ожидала. Она поступила на работу, «чтобы иметь средства на свои личные расходы», как сказал на суде ее последний муж (судили не его, а Вику). Вика оформляла санаторные путевки и попалась на том, что брала взятки, — объяснил Арсентьев. — Конечно, Сергей не затребовал ее дела, да и сделать этого не мог. Уж очень хорошо знал Вику, и у него с годами сложились свои взгляды на все эти ее обстоятельства… Ведь он ее жизнь знал, а она лгала. Зачем? Могла бы и откровенно написать. Но не умела откровенно. Всю жизнь играла и… проиграла. Я уверен, что, если бы она со школьных лет не подходила к людям с мерками «это выгодно, а это нет», ее жизнь могла сложиться иначе.
Савин задумался и не ответил.
— Я для того показал эти письма, чтобы ты знал — Виктория Германовна Гудкина — приятельница Тарголадзе, а Тарголадзе — друг Пушкарева и Тамары, — пояснил Арсентьев. — Может быть, это послужит тебе началом для твоих отгадок. Похоже, Виктор Пушкарев мог попасть в плохую историю.
— Почему так решил? Интуиция?
— Не придирайся. Я говорил, что интуиция не доказательство. Но когда появляются мало–мальски взаимосвязанные факты и если еще есть кое–что в голове, то можно доверять и интуиции. Разумеется, при достаточно хорошей профессиональной подготовке, — Арсентьев засмеялся.
Глядя на него, не сдержавшись, засмеялся и Савин.
* * *
До приема граждан осталось тридцать минут, народу около обитой коричневым дерматином двери со стеклянной табличкой «Начальник уголовного розыска Арсентьев Н. И.» собралось много. У каждого свой наболевший вопрос. Когда открывается дверь и кто–то из работников милиции выходит от Арсентьева, те, кто стоял вблизи от нее, пытаются заглянуть в кабинет. Но, кроме пришторенного окна, ряда стульев да зеленой ковровой дорожки, не видно ничего.
В глубине кабинета, за столом, сидит Арсентьев. Крепко сжав ладони, он задумчиво смотрит на массивный чернильный прибор с бронзовым медведем, который тянется мордой к бочке. В бочке не мед — чернила… Сегодня Арсентьеву позвонили из кадров и предложили должность в МУРе. Конечно, открывавшаяся перспектива продвижения по службе была принята. Только справится ли с новой работой? Он искренне высказал свое мнение кадровику.
— Думай, Арсентьев, думай до вечера, — посмеиваясь, ответил тот и повесил трубку.
И Арсентьев думал. Большой объем работы не пугал его. Но уходить из отделения не хотелось. Он привык к сотрудникам. Привык и к сложной жизни нового района, который вобрал в себя жителей из разных концов Москвы — из Черкизова, Таганки, Сокольников, Марьиной рощи… Наладились контакты с ДЭЗами, предприятиями, дружинниками, общественными организациями.
Но жизнь есть жизнь. Новая должность несла с собой новые заботы, которые потребуют более высокой квалификации, и зарплата станет повыше, и звание последует. И, чего греха таить, надежду на быстрое получение квартиры. А может быть, лучше по–прежнему здесь? — спрашивал он себя. В управлении такой жизни не будет.
К концу дня погода установилась. Было прохладно, а низкое солнце светило неожиданно ярко. Красивы были в его закате вековые деревья, чудом сохранившиеся на строительной площадке. По сторонам, насколько видно, растянулись новые многоэтажные корпуса домов из белого кирпича и бетонных панелей.
Арсентьев взглянул на часы и убрал в сейф папки с документами. Наскоро просмотрел доклад, подготовленный к завтрашнему совещанию в управлении. Он был доволен. Отчитаться было чем. Не понравился только заключительный раздел:
«Коллектив отделения, понимая всю важность профилактики, — читал Арсентьев, — в последнее время принимал определенные меры к активизации этой деятельности… По месту работы правонарушителей направлено… писем для принятия мер общественного воздействия… Проведено бесед…»
Все это надо переделать, решил он. Уж не раз эти фразы слышаны–переслышаны. За профилактикой — прежде всего люди, их беды, заботы… А я по–прежнему буду бойко отрабатывать с трибуны привычное: проведена определенная работа, есть результаты, однако имеются отдельные недостатки. Очень дельные мысли! Сотрудников за этот неудавшийся раздел, с его коротенькими полуистинами, со штампами, скрывшими живое дело, ругать нечего. Сам виноват! Наверное, и в нем самом засела эта дурная манера с серьезным видом выдавать чужие слова за свои. Получается, что не он, Арсентьев, а оперативник, его подчиненный, оценивает всю работу уголовного розыска. Не дело это. Вроде бы и понятно, но как от этого трудно отойти! Надо посоветоваться с начальником отделения, решил Арсентьев. Попрошу дать дополнительный материал. Вечером сам поработаю над разделом о профилактике.
Первым в кабинет вошел светловолосый, небольшого роста, худощавый парень в синей клетчатой фланелевой рубашке, с аккуратно подстриженной бородкой.
— Я к вам по очень важному делу, — явно волнуясь, он неловко пристроился на стуле. — Мне сказали, что материал на меня уже направили к вам.
— Какой материал?
— Из медвытрезвителя. Я попал туда случайно.
— В вытрезвитель случайно не попадают.
— К сожалению, попадают, товарищ начальник. Я вот тут все написал, прочтите, пожалуйста. — Парень протянул сложенные вчетверо листки бумаги.
Арсентьев читать не стал и отложил листки в сторону.
— Вы лучше расскажите, что случилось? И коротко. Самое основное.
— В общем, вчера я побывал в медицинском вытрезвителе. За сервис, — он горестно усмехнулся, — как полагается, рассчитался. Сразу же. Теперь боюсь одного: говорят, на работу письмо писать будут. Представляете! Для всей нашей лаборатории позор. Мне, дураку, головомойку страшную устроят. У нас насчет выпивки в институте обстановка беспощадная.
— Вы что, только о головомойке думаете? А то, что спиваетесь, не беспокоит?
— Какой я питок? У меня к водке отвращение. Перед ребятами неудобно было. На новоселье собрались. Шампанского целый фужер. Ну и опьянел немного.
— Хороши друзья. В таком состоянии из дома выставили.
— Да нет, ребята отличные. Они по домам всех развезли.
— А вас оставили?
— Нет. Тоже на машине ехал. Я последним был, и до дома недалеко. Только приехал — не туда, куда надо. Таксист стервец попался…
— Это как понимать? Сами пили без меры, а таксист виноват?
— Виноват! Когда к дому подъезжал, он стал деньги требовать. За весь рейс от Черемушек до площади Восстания. Ему же ребята заплатили полностью, а он счетчик не сбросил. За пятерку опозорил. Я, конечно, платить второй раз отказался. А он меня в милицию. Ну, а там трезвый всегда прав… И слушать не хотели…
— Хорошо, разберемся. Но знайте: если душой покривили, на человека наговорили, уж, как говорят, не обессудьте…
Парень заулыбался и, не сдерживая радости, почти крикнул:
— Спасибо, товарищ начальник!
В кабинет тут же вошли двое. Молодая женщина и рослый, широкоплечий парень с коротко остриженными волосами. Ее строгое лицо с неожиданно добрым взглядом было озабочено. Парень неловко остановился у стола и, скрывая напряженность, оглядел кабинет много повидавшими глазами.
Арсентьев внимательно посмотрел на женщину. Одета она была в красную с высоким круглым воротом шерстяную кофту. Зеленая вязаная шапка аккуратно сидела на ее голове. Он узнал ее. Это была Доброхотова, та Галка Доброхотова — бывшая «авторитетная воровка», «блатная пацанка», которая лет семь назад часто гостила в милиции. Первая судимость образумила ее. Теперь она работала фрезеровщицей на заводе и жила тихо.
— С чем пожаловали?
— Николай Иванович, насчет прописки мы, — заговорила Доброхотова. — Поженились, а живем порознь. Вот решила мужика в дом взять.
— Муж–то откуда?
— Москвич я, — выдохнул парень.
— Судились?
— За кражу, — ответил прямо.
— Чего ж к Галине перебираетесь? Или жилплощадь своя не позволяет?
— Позволяет. Наш начальник милиции не позволяет.
— Что ж он так?
— Кто его знает? Сказал: иди к жене. Коли любит, пропишет. Тебе у нее спокойнее будет. Отвяжешься от старой компании — тебе же на пользу. Вот мы и пришли.
— Пришли, говоришь? А я ведь тоже не из добреньких…
— Гражданин начальник, — забасил парень. — В отношении меня можете быть спокойным. Все плохое я в колонии оставил…
Доброхотова попыталась вступить в разговор.
— Подожди, Галина, — остановил ее муж. — Я сам расскажу. Гражданин начальник, когда я воровал, мне все равно было, как на меня люди смотрят. А сейчас не все равно. Вот уже год на свободе, а каждый день стыдно за прошлое, хоть и рассчитался за все сполна… Объятий распростертых не жду — не с войны героем прибыл, но ведь можно же человеку поверить? Вот и вы сейчас выслушаете по долгу службы и откажете.
Его перебила Доброхотова:
— Николай Иванович, жизнь у нас обоих непутевая была. И годы пролетели, их теперь не вернешь. И он и я хотим, чтобы прошлое осталось в прошлом. Потому что осознали, что не жизнь с нами, а мы с жизнью по глупости своей фокусы откалывали. Может быть, я грубо говорю, но верно. Не отказывайте ему в прописке. — Она встала и шагнула вперед, словно пытаясь загородить собой мужа. — Что станет с нашей любовью, если мы врозь будем? Мы ведь тоже хотим счастливой жизни. Может, это у нас единственная возможность поддержать друг друга…
Арсентьев промолчал и начал читать заявление, к которому были аккуратно подшиты справки, выписки, характеристики…
«Участвовал в общественной жизни… Когда начальник колонии вывел меня за ворота зоны и говорил напутственные слова, у меня комок под горло подкатывался… помогите мне устроить мою жизнь, если вас это не затруднит…»
— Характеристики не поддельные, гражданин начальник, настоящие. Я их трудом заработал, — он протянул перед собой тяжелые ладони. — Что мне кража и судимость дали? Морщины на лице, седину на голову да ушедшую радость!
Арсентьев заметил, как Доброхотова дернула своего мужа за полу пиджака.
— Вы насчет сердоболия не давите, — оторвался Арсентьев от бумаг, — все мы чувствительные. И закон чувствителен тоже. Жаль, что, когда на преступление шли, вы про это забыли. Посмотрите, сколько у вас в приговоре потерпевших указано. Послушали бы их мнение.
— Понимаю — судимость не Почетная грамота. Но жить–то надо. Мне бы только работу здесь по специальности подобрать. Слесарем–сборщиком…
— Работа найдется. Район промышленный. Вы после освобождения где работали?
— На комбинате. Сначала грузчиком, потом электриком.
— И что же?
— Через полгода уволился.
— Зарплата не устраивала?
— По собственному желанию… Зарплата устраивала.
— Тогда чего же…
— Не мое, начальника желание было. Не согласился я с ним…
Арсентьев убористым почерком написал на заявлении: «Прописку разрешаю».
— Николай Иванович! Никогда не думала, что в милиции я могу быть такой счастливой, — почти прокричала Доброхотова.
Часы пробили половину шестого. В кабинете жарко. Мучает жажда. Арсентьев выпил уже стакан воды. Очень хочется курить, но у него твердое правило: во время приема граждан — ни одной сигареты. А посетителям, казалось, не будет конца. В кабинете появилась немолодая интеллигентного вида женщина. Арсентьев узнал ее сразу — его бывшая учительница географии. Он вышел из–за стола к ней навстречу.
— Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна!
— Здравствуй, Коля! — Взглянув на столик, уставленный телефонами, она серьезно проговорила: — Вот ты теперь какой важный. Поздравляю! Я рада, что милиция пополняется образованными, отзывчивыми людьми.
Арсентьев смущенно улыбнулся.
— Не скромничай… Как дома?
— Спасибо, Клавдия Дмитриевна. Вы–то как?
— Годы летят, но на здоровье не жалуюсь. Но, видно, скоро буду. Соседи заставят.
— Что случилось, Клавдия Дмитриевна?
— Понимаешь, Николай, — сказала она, вздохнув, — это может показаться пустяком. А для меня — серьезно… Монахова, соседка моя, ведет себя, мягко говоря, плохо. Даже на мою Альму ополчилась.
— Это на собаку, что ли?
— Да! Не люблю о людях дурно говорить, тебе это известно. Но о ней и хорошего ничего не скажешь. Злой человек. Жестокий даже. Вчера ее ребята на пустыре набросились на Альму. Камни и палки в ход пустили. Собака старая, убежать не может. К земле прижалась, дрожит вся. Хорошо, что я подоспела вовремя, — забили бы.
— Зрелище, конечно, отвратительное…
— А Монахова высунулась в окно, хохочет. Кричит на весь двор: «Ты, старый нафталин, лучше бы детей завела вовремя, а не с собакой возилась. На моих ребят не смей голос поднимать. А собаку твою все равно изведем».
«Да, у каждого свои проблемы, — подумал Арсентьев. — Для старого, одинокого человека это, может быть, и трагедия».
— Ну а в остальном–то она как? Нормальный человек? — спросил Арсентьев.
— А что ты хочешь узнать? Я пыталась с ней говорить. Но в ответ — неприязнь.
— Хочу понять, в чем дело. Вы рассказали, как она в окно высунулась и кричала. А я хочу знать, какая она дома, когда окна закрыты.
Клавдия Дмитриевна усмехнулась.
— Зачем тебе это?
Арсентьева смутил вопрос, и, наверное, от этого он заговорил с необычной горячностью:
— Да как же еще спасти вашу собаку, Клавдия Дмитриевна? Чтобы поговорить с Монаховой, надо понять ее. Может, жизнь у нее нелегкая?
Учительница задумалась и ответила:
— Нелегкая. Это правда. Сначала проводником на железной дороге. Потом маляром. Без мужа двоих ребят растит. Но такая жестокость…
— И никто не помогал ей?
— Не знаю…
— Хорошо, приглашу я ее, побеседую…
— Очень прошу тебя, Николай, сам разберись. И не наказывай ее. Наверное, ты прав — и с озлобленным человеком надо искать общий язык.
— А разве вы нас наказывали, Клавдия Дмитриевна?
…От разговора с полной женщиной и ее белобрысым сыном остался неприятный осадок. Беседа с ними оказалась короткой.
Парень вернулся из колонии. Комиссия по делам несовершеннолетних направила его в пятое автохозяйство. Но там в приеме на работу отказали. Начальник отдела кадров заявил, что без среднего образования в ученики автослесаря не возьмет.
«Ну и бюрократ же этот Долбилов, — думал Арсентьев. — А ведь знает, что творит беззаконие. Знает, но творит. Не за дело, за свое спокойствие борется. Видно, хорошо усвоил, что нередко личная его работа оценивается не количеством добрых дел, а процентом нарушений трудовой дисциплины, увольняемости, текучести кадров…»
Арсентьев вспомнил, как этот Долбилов на районной комсомольской конференции говорил о важности воспитания подрастающего поколения, о профилактике правонарушений. Под аплодисменты зала он раскритиковал тогда руководителей предприятий, учреждений, ДЭЗов, которые закрыли на замки пустующие помещения, залы, красные уголки, спортивные площадки. Добрался и до директоров клубов, которые, по его словам, больше всего заботились о выполнении финансовых планов.
В этот раз досталось и Арсентьеву за то, что его оперативники слабо поддерживают контакты с заводами и фабриками, их общественными организациями. Он тогда не оправдывался и согласился с Долбиловым. Его критика в целом была правильной. Только вот на деле он сам оказался разглагольствующим демагогом, а его выступление — враньем. Призывать, а самому не делать — безнравственно. Чтобы устранить недостатки, заботиться о детях, мало говорить об этом, обвинять и разносить других. И подумал, что Долбилов, пожалуй, из того типа администраторов, которые, научившись рассуждать о важных вещах, быстро забыли о том, что они служат для людей, а не люди для них.
Арсентьев выдернул из календаря листок, размашисто написал номер телефона и протянул его парню.
— Завтра после двенадцати позвонишь. Скажу, что делать и к кому подойти.
Проводив их, Арсентьев вспомнил, что осенью этот Долбилов не принял девушку, которая судилась за подделку листка нетрудоспособности, а потом и парня, отбывшего наказание за драку. Девушке отказал умело. Сказал, что оклад у машинисток в автохозяйстве небольшой. Посоветовал пойти на завод железобетонных конструкций — там платят больше. Даже позвонил туда. Заботливым представился. В таких, как Долбилов, не разберешься сразу и на чистую воду не выведешь.
В кабинет вошла круглолицая невысокая девица в модных очках на аккуратном носике. Ей было около двадцати.
— По вопросу прописки к вам? — деловито спросила она и с любопытством оглядела кабинет. — Я так долго ждала… Можно стакан воды? У вас даже напиться негде.
Арсентьев протянул стакан.
— Благодарю… Скажите, вы гуманный человек? — Она нисколько не волновалась, чувствовала себя уверенно.
— Вы же не за интервью пришли. Изложите причину прихода?
— У меня личных просьб нет. Я о тетке. Она больна. Практически недвижима. Ей далеко за семьдесят…
— И что же?
— Она живой человек. Рассудок ясный. Горда по–своему. Но варят кашу и чай ей подают чужие люди. Они же и убирают… Представляете!
— Вас это смущает?
— Скорее возмущает. Это не тот случай, когда несчастье облагораживает людей.
Арсентьев не торопил ее. Он терпеливо выслушивал пылкие слова девушки.
— Я не хочу говорить о людях плохо, — продолжала она. — Но это даже не чудачество. Простой расчет. Уверена — соседям нужна теткина комната, а не ее здоровье. Их забота — пустая видимость.
— А вы не предполагаете, что их помощь бескорыстна?
— Да их трое в одной комнате! А здесь возможность…
— Вы–то сами что хотите?
— Ухаживать за теткой. — Она смотрела ясными глазами. — Я думаю установить опеку и прописаться. По закону…
— Забота о тетке такой формальности не требует.
— А разве опека не дает права на прописку?
— Вам–то она зачем? Тем более прописка — это еще не право на площадь.
Последовала пауза.
— Об этом я не знала. — Девица была явно разочарована, пожалуй, даже немного смущена. — Я подумаю и, наверное, приду к вам еще.
— Пожалуйста, но ответ будет тот же.
Он с грустной улыбкой смотрел ей вслед…
Кто–то осторожно постучал в дверь и, слегка приоткрыв ее, попросил разрешения войти. Это был сухонький, небольшого роста, стремительный мужчина лет пятидесяти пяти. По его виду Арсентьев сразу понял, что в милицию этого посетителя привели какие–то тяжкие переживания.
— Здравствуйте. Моя фамилия Матвеев, — еще с порога басовито представился сухонький мужчина.
— Здравствуйте. — Арсентьев с любопытством посмотрел на него и подумал: сам с вершок, а на версту голосок.
Сняв поношенную шапку–пирожок из черной цигейки, Матвеев поспешно опустился на стул. Может, от волнения, а может, по привычке он с силой сжал ладони, отчего пальцы его рук сразу же покраснели.
— Я к вам по необычному вопросу. Он меня мучает несколько дней. — Матвеев говорил оживленно, изредка подергивая правым плечом вперед, левым назад. — Не всякий человек может чувствовать себя самым настоящим простофилей.
Арсентьев улыбнулся.
— Что так? — спросил он, стараясь сразу же вывести Матвеева на открытый разговор.
— Чтоб было понятно — начну сначала. Сын у меня бесшабашный вырос. В двадцать шесть лет с пути сбился. От жены ушел, потом запил, работу бросил. Затянула его зеленая змея. С этого времени горе стало спутником нашей семьи. Сначала у матери по полтора рубля в день выпрашивал, но, видно, совестно стало — перестал. — Глаза Матвеева лихорадочно блестели. Он говорил торопливо, время от времени посматривая на Арсентьева. — А потом случилось то, что и должно было случиться… Совершил кражу, теперь в колонии. На три года. Срок большой. Неужели у людей страха нет перед водкой? Чтоб дружки его захлебнулись.
— Он что украл?
— Магнитофон из незапертой автомашины и сумку с продуктами.
— Выходит, водка верх взяла, — сказал Арсентьев.
— Выходит, — согласился Матвеев. — А ведь хорошим парнем был. Фотографией увлекался, плаванием, в кружок рационализаторов на заводе записался. Он радиотехником работал. Мы так гордились им. — Он вздохнул и, кивая угловатой головой в такт своим словам, продолжил уже еле слышно: — Жалко! Не вышло из него ничего путного. За все брался, ничего не достиг и не создал. Даже семьи. Только сейчас об этом говорить уже поздно. Помогите разобраться с другим вопросом… Полагаю, что объегорили меня. Поэтому и сказал, что простофиля.
— Что случилось?
Матвеев ссутулился и замер. От этого он казался еще ниже, чем был на самом деле.
— Дней десять назад, а если точно — двадцать второго февраля, заявился к нам мужчина. — Матвеев вытянул шею и оглянулся на дверь, словно опасаясь, что его рассказ станет достоянием других.
Арсентьев сдержал улыбку.
— «Здравствуйте, — говорит, — граждане». Хоть и одет прилично, а я сразу понял: из колонии. Сказал — от сына нашего. Жена, конечно, за стол приглашать стала. Только не сел — сказал, что за билетами на поезд торопится. Я понял из его слов, что вроде бы в командировке он: за станком для колонии приезжал. О сыне разговор зашел. Сказал, что болеет. На сердце жалуется и на ревматизм. Просил лекарства к завтрашнему дню, если успеем, приготовить. Поверили мы. У Юрки и правда с детства сердце слабое. Договорились, что к вечеру заедет. — Матвеев, словно вспомнив что–то важное, потер большим пальцем лоб. — Забегали мы с хозяйкой. Лекарство нужное, конечно, достали. Чесноку, лимонов купили. Свояк где–то икры красной раздобыл и коробку шоколадного ассорти.
Арсентьев кивками подтверждал, что слушает внимательно.
— Конечно, стриженый явился. На этот раз поужинал с нами. — Голос у Матвеева слегка дрожал. — Выложили мы наши покупки. Стриженый посмотрел на них и говорит: «Правильно! Все лучшее теперь — детям. Но неплохо было бы копченой колбасы и денег послать». А где ее достанешь? Посоветовался я с хозяйкой, и из того, что есть, решили дослать сто рублей. Взял он их, конечно, только вроде бы нехотя, как одолжение сделал, посмотрел на нас осуждающе. Я еще спросил: «Разве мало денег дали?» Он ответил, что это ему безразлично. Чем меньше, тем легче передать. Но добавил: «На эти деньги Юрка в ларьке ничего дельного не купит. Ларек — не гастроном. Ему для поправки здоровья через людей продукты доставать придется и лекарства тоже». Насчет лекарства я засомневался. Я летом ездил к Юрке в колонию. Интересовался. Там в санчасти все необходимое есть. Сказал об этом стриженому. Он запросто так ответил: «Без хороших таблеток Юрку быстро скрутит. Ему нужно особое лекарство». Жена, конечно, в слезы. — Матвеев достал из кармана блокнот, выудил из него аккуратно сложенную бумажку и протянул ее Арсентьеву. — Интеркордин называется.
— Это стриженый написал?
— Нет, я, — Матвеев помолчал и тихо добавил: — Пристыдил он нас, и получилось вроде, мы на сына больного денег жалеем. Жена плачет. Вторую сотню достала. А он настырный такой: давай, мать, еще полсотни, я ему теплое куплю от ревматизма. — Теперь–то я понимаю — он просто деньги выманивал.
Матвеев рассказывал так темпераментно, что и без его быстрых и широких жестов было ясно, что и как происходило во время прихода стриженого.
— Ну и что, дали?
— Предложили взять кальсоны шерстяные и свитер теплый. Только отказался. Сказал, что старые. Забрал полсотни и пообещал купить белье сыну. Должно быть, мы сошли с ума в тот вечер. Ахнуть не успели, как окрутил он нас. Прямо наваждение какое–то нашло. Еще упрашивали его деньги взять. Но вечером у меня сомнения появились. На следующий день я сыну телеграмму отбил о деньгах и о стриженом. Позавчера ответ получил. Пишет, что здоров он и никого не просил к нам заходить. Вот тут и понял я, что маху дал.
— Вы бы сразу к нам…
— Тогда были сомнения. Теперь вот доказательства…
— Вы же десять дней упустили…
— Выходит, ограбил нас стриженый? — Матвеев помотал головой, словно приходя в себя. — Он хуже бандита оказался. Родительским чувством воспользовался. Разве можно так бить? Видел же, что мы и так горе мыкали. Еще больше удар нанес, когда сказал, что Юрка тяжко заболел. Сын все же…
— Похоже, обманул ваше доверие стриженый, — сдержанно сказал Арсентьев. — Сколько он пробыл у вас?
— В общей сложности часа полтора.
— Кто его видел?
Матвеев прищурил глаза, словно припоминая что–то.
— Никто. Мы были одни.
— Как он назвал себя?
— Никак, хоть я и спрашивал. Сказал, что береженого Бог бережет. А он рискует…
— Какие его приметы? Говорите! Это очень важно.
— Это я могу! Запомнил хорошо, — переводя дыхание, проговорил Матвеев. — Худой, долговязый, руки длинные, жилистые. А вот здесь у него шрам, — он ткнул пальцем чуть выше брови. — Сантиметра два, никак не меньше. В общем, бандитская рожа.
Поняв, что сказал все, что требовалось, Матвеев деловито обратился к Арсентьеву:
— У меня к вам просьба, товарищ начальник. Разыщите этого проходимца, помогите вернуть деньги. Они для сына предназначены…
— Постараемся!
— Только не рассказывайте стриженому о моем заявлении, когда поймаете. Наслушались мы насчет преступников. Говорят, они мстят потом. — Матвеев побледнел. Он так разволновался, что даже на какое–то время закрыл глаза.
Арсентьев готов был вспылить.
— Частным розыском мы не занимаемся, — сказал он сдержанно. — И не пугайте себя слухами. Вы взрослый человек. Таких случаев с потерпевшими не бывает.
Матвеев неуверенно взглянул на него.
— А с сыном ничего не случится?
— С ним ничего не случится, — успокоил Арсентьев.
— Спасибо! Очень обязан… — В глазах вновь светилась потухшая было бойкость.
— Ответьте на один вопрос. Когда сговаривались со стриженым, вы понимали, что действовали в обход правил?.. Что тоже хитрили?
Матвеев простодушно улыбнулся и уставился глазами–бусинками на угол стола. Он долго молчал. Наконец смущенно проговорил:
— Стриженый на родительских чувствах сыграл. — Он часто заморгал глазами, пробормотал что–то невнятное и, передернув плечами, приподнялся со стула.
Арсентьев проводил его в кабинет к Таранцу.
— Примите от потерпевшего заявление, — распорядился он. — Потом получите указания.
Возвращаясь, Арсентьев отметил, что у его кабинета стояло четверо. Он почувствовал чей–то пристальный взгляд и повернулся. К нему навстречу сделал едва заметный шаг представительного вида мужчина.
— Здравствуйте, Николай Иванович. — Мягкий баритон прозвучал сдержанно. От ратинового пальто мужчины слегка пахло нафталином и какой–то травой.
Арсентьев узнал в нем врача–гинеколога Усача.
— Здравствуйте, Александр Михайлович, проходите. — Арсентьев посторонился, пропуская его вперед.
Усач смущенно посмотрел на ожидавших своей очереди людей и, слегка поколебавшись, нерешительно шагнул в кабинет.
— Давно мы не виделись, Александр Михайлович. Года полтора, наверное? — попытался уточнить Арсентьев.
— Два года и еще четыре месяца, — тихо проговорил Усач.
Арсентьев вопросительно посмотрел на него.
— Я отбывал наказание, Николай Иванович. Меня осудили…
— За что? — на лице Арсентьева было недоумение.
— За использование служебного положения…
— Я бы никогда не подумал…
— Я тоже не предполагал, — горько усмехнулся Усач.
Арсентьев понимал, что расспрашивать Усача было неудобно — походило бы на допрос. Тактичнее было бы выслушать то, что он сочтет нужным рассказать сам. И все же спросил:
— Как это случилось?
— Длинная история, — сдержанно ответил Усач и нервно повел носом.
Арсентьев решил, что правильно поступит сейчас, если прервет разговор и даст возможность Усачу успокоиться, прийти в себя. Он посмотрел на часы и сказал:
— Я полагаю, разговор у нас будет долгий. Подождите! Я отпущу остальных…
Трое посетителей, ожидавших приема, вошли вместе. У них был один вопрос — жаловались на дебошира из соседней квартиры. Выяснение не заняло много времени.
Усач продолжал свой рассказ с той фразы, которую произнес последней:
— История моя длинная, но вся она — в двух словах. Это тогда я ничего не понимал, хотя друзья и говорили, что я идиот, теперь я понял, что они были правы…
— Мне нравятся самокритичные формулировки, но ваши непонятны.
— Попытаюсь разъяснить. Надеюсь, вы знали меня человеком уравновешенным, пунктуальным? — полюбопытствовал Усач.
Арсентьев утвердительно кивнул, но счел необходимым добавить:
— Больше понаслышке.
Усач понимающе взглянул.
— Все началось с моего отпуска. Четыре года назад в Железноводске я познакомился с курсовочницей. Она терапевт. Приехала в Сочи. Это был не курортный роман. Я это понял сразу. — Усач отвернулся, словно обдумывая что–то и решая: сказать или не сказать? — Я… убедился в искренности ее чувств.
— Ничего удивительного. Вы были друг другу симпатичны!
— Несомненно. Мы уже строили планы на будущий год. Решили ехать в Крым или Прибалтику. — Усач говорил взволнованно, видимо вновь переживая случившееся.
Арсентьев невольно спросил:
— Поехали?
— Нет! Осенью она уже была у меня. Мы расписались.
— Ну и правильно сделали.
— Я тоже так думал. Ее забота обо мне была поистине трогательной. Весной пришла заманчивая мысль — купить полдачи на Пахре. Вы знаете эти места?
— Отличные! Препятствие было одно — далековато от станции. Без машины дачей пользоваться невозможно. Жену это не смутило. Сказала, что ее родственники помогут. Правда, помогли. Прислали две с половиной тысячи. Остальные у меня были. Купили в комиссионном «Москвич». И стал я мужем на колесах… А через месяц пошли разговоры, что надо прописать в квартире ее мать. «Почему?» — спросил я. Обидевшись, сказала: «Забота о родителях — долг детей. Неужели не понимаешь?» — «Но у меня тоже мать», — ответил я. «В тридцати минутах ходьбы», — отпарировала она. Под ее напором мне трудно было устоять.
— И что же?
— Тещу прописали, — сказал Усач с досадой. — Правда, временно. У нее в Сочи сад, фрукты и рядом рынок. Ей трудно было лишиться всего этого, — произнес он с иронией.
— Как это увязывается с судимостью? — спросил Арсентьев.
После небольшой паузы Усач ответил:
— Вскоре жена, а потом и теща стали просить меня сделать операцию их родственнице–студентке. Я категорически отказался и сразу же очутился в отчаянном положении. Напряженность в доме нарастала как снежный ком. Я впервые поссорился с женой. До сих пор помню ее озлобленное лицо и слова. Сказал ей, что грубостью оскорбила не меня, а себя. Через час извинилась. Правда, добавила, что мне от этого лучше не станет. Я не понял тогда, что это означает.
Арсентьев внимательно смотрел на Усача. Он догадывался, что его рассказ еще не коснулся главного.
— И что же? — спросил озабоченно.
— С неделю в доме было сносно. Потом опять злое выражение лица, слова сквозь зубы… Отношения складывались все тяжелее. Это выбивало из колеи. Чувствовал, что теряю почву под ногами. Я опасался объяснений. Вечера просиживал на кухне. В конце концов не выдержал. Сдался. И, как видите, пострадал.
— Сожалею…
— Мне отступать было некуда…
— Так ли?
— Она любила меня…
— Но от преступления не остерегла…
— …Она с отчаянием встретила арест и суд. — Усач сдержал невольный вздох. — Писала часто. Прощения просила.
Арсентьев пожал плечами.
— По–другому, наверное, и не могло быть.
— Потом на свидание приезжала. — И непонятно было, что звучало в голосе Усача — горечь досады или тепло. — В первый раз я дарственную на автомашину написал. Через год она добилась семейного свидания. От радости я боялся проспать следующий день. — После долгого молчания он продолжил: — Утром заметил — смотрит на меня странно. Как на чужого. Я ее спрашивать не стал. Ждал, что сама скажет. И дождался. Перед самым отъездом проговорила: «Я для тебя сделала все, что смогла сделать, даже тогда, когда любовь моя прошла. Долг свой последний выполнила. А теперь забудь, пожалуйста, обо мне. И навсегда…» — Усач, нервничая, говорил, то ли всхлипывая, то ли слегка заикаясь. — Я пытался объясниться, но ничего путного не получилось. Она была тверда в своем решении. Всего ожидал, только не этого. Расстались без крика и шума, как говорят теперь, интеллигентно. Только у меня от всего этого горький осадок остался… Почувствовал, что в жизни моей уже ничего хорошего не будет. Даже после освобождения… Я сам себя тогда толком не понимал. Прошел мучительный год, прежде чем разобрался. И знаете… во мне и сейчас живет одно прошлое…
Арсентьев догадывался, что Усач в эти минуты заново переживал такие близкие и такие уже далекие годы своей жизни. Он не сдержался:
— Своеобразно отблагодарила она вас, Александр Михайлович. Поймите, я не вмешиваюсь в чужую жизнь, но, на мой характер, я бы от такой жены ушел первым. Для нее всех дороже на свете она сама. Чего теперь мучаетесь?
Усач был подавлен.
Сказала, что развод оформила, что мне, судимому, теперь все равно. А ей не безразлично. Просила не быть щепетильным и понять это. У нее теперь свои заботы. Ей муж судимый не нужен. Из–за меня карьеру на работе портить не хочет. Все получилось как удар в спину. Такие ситуации вам, наверное, известны?
— Встречались, — коротко ответил Арсентьев.
Усач разволновался еще больше, говорил отрывисто, испарину со лба уже не вытирал. Его лицо казалось усталым, болезненным.
— Зачем мое прошлое растревожила? Неужели не понимала, что так поступать нельзя?
— Скажите, Александр Михайлович, а как дома встретила?
Усач усмехнулся.
— Встретила… По–прежнему красивая… Стоит на кухне, ужин готовит. Накормила меня, поговорили друг с другом через стол, а потом сказала, чтобы я в ее квартиру больше не ходил. Понимаете, в ее квартиру… Милицией пригрозила. Разве я потерял право на площадь?
Арсентьев уже в середине рассказа понял, что финал будет гнусным. Истории, подобные этой, ему были известны. Они смахивали на мошенничество. Люди от них страдали душой очень долго.
— Надо смотреть на вещи реально, — с сочувствием проговорил он. — Если жена не дает согласия на прописку, то мы тут бессильны. А здесь — развод.
Усач переменился в лице и посмотрел недоверчиво.
— Но ведь квартира–то моя. Я в ней восемь лет прожил, а она три. Моя судьба зависит от вас. Мне жить надо! Понимаете — жить!
Арсентьев видел смятение Усача.
— В данном случае я бессилен. Пропишитесь к матери. Тонкие пальцы Усача нервно сжали шапку.
— Обидно, — проговорил он. — Обидно вдвойне. Дело прошлое, но скажу. То заявление на меня написала их родственница. В суде сказала, что я деньги взял. А это ложь! Не брал я ни копейки. Неужели они все заранее обдумали, чтобы в Москве обосноваться? До сих пор не пойму, как я не разглядел эту кукушку. Жизнь веками делала человека мудрым, а я… Обидно. Теперь словно в тупике.
— В вашей жизни не будет тупика, — ободрил его Арсентьев. — Вы еще дадите полный вперед! Плохое забудется, начнете новую жизнь, и все изменится к лучшему.
— До этого далеко, — сдержанно ответил Усач. — Моя жизнь пошла под откос. Без работы и крыши над головой она недорого стоит. Да и судимость ничем не соскоблишь. Прежняя профессия теперь уже не для меня. Придется все начинать заново. — Он заставил себя улыбнуться. — А может, прав был один уголовник, который сказал, что переживания мои гроша не стоят. Плюнуть и забыть. Жизнь и без них сложна. «Не тащи на себе прошлого, не тоскуй. Отводи от него душу, а то и радости свободы не заметишь. О нем да о будущем помнить надо, когда замки камеры бряцают». Так и сказал…
Арсентьев поинтересовался:
— Кто же вас так просвещал?
— Валетов. Сокамерник по следственному изолятору.
Слова о Валетове прозвучали неожиданно. Арсентьев помедлил и задал другой, обычный вопрос:
— Когда это было? — спросил просто. Это был лучший способ, не раскрывая своих карт, заставить Усача продолжить рассказ.
— На той неделе, когда обедал в столовой. Валетов не я. Он не из тех, что теряется в жизни. Не шарил по своим карманам в поисках рубля. Даже похвалился мне часами японскими «Сейко». Красивые, с полоской серебристой на циферблате. Сказал, последняя модель.
Фраза о японских часах была любопытной. Такие же были похищены у Школьникова. Арсентьев развивать эту тему не стал, решил учесть новые сведения в ходе проводимых розыскных мероприятий.
Высокий, представительный Усач поднялся.
— Разрешите откланяться, — не надевая шапки, он медленно направился к двери. У самого порога остановился: — Знаете, чем вы меня утешили? Тем, что руку на прощание подали. Кое–кто из знакомых даже этого не сделал. Дружно отвернулись. Стали не замечать.
— Ничего, Александр Михайлович, все наладится, — сказал Арсентьев, а сам подумал: «Хищная особа ему попалась».
Прием окончился. Минуты две он сидел с закрытыми глазами. Потом достал тезисы своего доклада и снова начал просматривать их.
«Понимая требования жизни… Мы сосредоточили внимание… Однако в профилактической деятельности у нас еще немало существенных недостатков… Мы принимаем дополнительные меры к укреплению взаимодействия с общественностью, улучшению оперативно–розыскной работы…»
И вдруг подумал, что это, в сущности, точные, емкие формулы. Без них не обойдешься. Конечно, они кажутся скуповатыми в сопоставлении со всеми сложностями подлинной жизни. Но ведь его будут слушать люди, которым, как и ему, и его сотрудникам, приходится каждодневно участвовать в жизнеустройстве таких вот сложных, непохожих человеческих судеб. И его поймут.