ТРИСТАН КОРБЬЕР
(1845-1875)
Вся ширь моря (как писали о его стихах), но прежде всего брызги ночных волн на прибрежных рифах, роковая женщина; но не только море, а еще и деревенские пустоши, видевшие рассвет времен, где звук шагов будит древние предания, свернувшиеся клубком под корнями дикого кустарника, задевает обрывки видений на его колючках и за поворотами извилистых тропинок; скупые волхвования вкруг старинных изваяний и поклоны тысячелетним камням, трещины которых словно складываются в скупо прорисованные лики этих заступников, бретонских святых: из всего этого и соткан тот пергамент — во многом схожий с картой вдохновения Жарри, — по которому хаотичными проблесками тянется вязь стихов Корбьера. Эгоизм бодлеровского денди становится у него безысходным одиночеством духа, стынущего в тени роскофского погребального склепа, где Корбьер, еще с детства чудовищно изуродованный параличом — моряки прозвали его an Ankou, смерть, — так любил бродить со своим псом, носившим то же имя, что и он сам, Тристан. Это противостояние физической ущербности и поразительной душевной чуткости неизбежно превращает юмор Корбьера в своего рода защитный рефлекс, а его самого приводит к систематическим упражнениям в так называемой «безвкусице». Он наряжается матросом, закатав штанины, так, что голые ноги болтаются в колоколах бездонных ботфортов, прибивает высушенную жабу в простенке своего камина наподобие магического талисмана и с издевательским «Мое сердце у твоих ног!» бросает к ногам своей возлюбленной еще трепещущее баранье сердце. Но с какой восхитительной простотой он обставляет волшебный ритуал обольщения для другой, мимолетной красавицы, которую он полюбит в 1871 году и которую необъяснимым образом заставит полюбить себя. Наверное, именно с его «Кривой любви» и начинается во французской поэзии спонтанное словотворчество; все говорит о том, что Корбьер первым отдался во власть тех словесных волн, что денно и нощно шумят у нас в головах не сдерживаемые никаким сознательным принуждением, и которым здравый смысл тщетно пытается противопоставить дамбу сиюминутной рассудительности. Да и можно ли усомниться в этом, когда вспоминаешь его выстраданное: «Я говорю нутром». Все те возможности, которые открывает игра словами, используются им без разбора и стеснения, — прежде всего каламбур, вовсе не призванный, как и позже у Нуво, Русселя, Дюшана и Риго, «потешить публику», а временами преследующий и прямо противоположные цели: когда Корбьера уже почти при смерти принесли в заброшенный деревенский дом, он пишет матери: «Домик у меня уютный, деревянный — из таких поленьев, верно, делают гробы».