ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАНИНА
1
Гринько и Юля Полищук сидели рядом на вытертой до блеска брюками и юбками деревянной скамейке в городском парке. Не так близко, как сидят влюбленные, но и не так далеко, чтобы между ними мог примоститься кто-нибудь третий. Помня гафуровское предостережение, Гринько назначил свидание, так сказать, на нейтральной территории и теперь немного жалел об этом. Ему казалось, что в «теремке» он с большим успехом склонил бы эту остроглазую девушку к откровенности. По крайней мере, там можно было надеть форму, а она всегда придает официально строгий вид. Ведь для легковерных натур — а именно такой показалась ему Юля — немаловажное значение имеет антураж. Одно дело, когда перед ними сидит офицер уголовного розыска, и совсем другое — парень в гражданской одежде.
Прижав к коленям крохотную сумочку, Юля уставилась себе под ноги, а Гринько смотрел на нее, будто надеялся увидеть то, что не удавалось услышать. «Если смыть с лица косметику да застывшее выражение страха... — подумал он. — Стоп! Она боится. Как же это я не заметил раньше!» Вспомнились слова Ремеза: «Не такой страшный Гриня, как его малюют». Так кого же она боится?
— Сидим мы с вами, разговариваем. Деревья шумят. А Нины нет в живых, — сказал он, надеясь, что это известие будет для Юли полной неожиданностью и произведет надлежащее впечатление.
Желаемого эффекта, однако, не было, если не принимать во внимание слезы, которые Юля поскорее промокнула платочком, чтобы не потекли крашеные ресницы.
— Вы знаете о смерти Нины?
— Кто же не знает.
«И правда, — подумал Гринько. — Этого не скроешь. Да мы, собственно, и не делали тайны».
— А причины? Что говорят о причинах?
— Известно, что, мол, от радости девушки руки на себя не накладывают.
— А что думаете вы?
Едва ли не впервые за время разговора они встретились взглядами. Гринько снова увидел в глазах девушки неприкрытый страх.
— Чего вы от меня хотите? Не знаю я! Ничего не знаю. Мертвому не поможешь...
Юля заплакала.
— Любили они друг друга. Нина и Славка... Хорошая была пара. Но я давно — слышите? — давно перестала к ней ходить. Виделись только на работе.
— Успокойтесь, — сказал Гринько. — Я понимаю — подруга, но слезами, и правда, не поможешь. Вы кем работаете на фабрике?
— Кладовщицей. Так же, как и Нина. Правда, я в круглом цехе, а она в другом — в цехе ширпотреба.
— Круглом?
— Да, круглый, потому что производит круглые изделия. А что?
— Ничего, пусть хоть квадратные — мне безразлично, — пошутил Гринько. — А почему вы перестали ходить к Сосновским?
Юля вздрогнула, сказала почти злобно:
— И это вам надо?
— Не хотите говорить — не принуждаю, — вздохнул Гринько, уже потерявший надежду услышать что-то существенное. Теперь ему хотелось остаться одному, прокрутить в мыслях весь разговор, анализируя свои вопросы и ее ответы, чтобы учесть возможные пробелы при следующей встрече. А что такая встреча будет необходима, он не сомневался.
— Я скажу. — Юля завозилась над сумочкой. — Можно, я закурю?
— Вы курите?
Гринько тошнило от одного вида сигареты в девичьих губах, однако он щелкнул зажигалкой и мысленно отметил, что это у него вышло ловко и непринужденно. Сам он не употреблял табак, а зажигалкой подпаливал сопелки, придавая им благородную окраску.
— Иногда, — сказала Юля. — Так вот, вы третьим лишним когда-нибудь были? А я была... Славика я знала давно. Потом он поехал учиться в Харьков, а я... я пошла на фабрику. Смешно было бы говорить о каком-то призвании. Романтика кладовщицы! Звучит?
Юля умолкла, словно выжидая, что скажет Гринько, но тот все молчал, и она заговорила снова:
— Я думала, вы заметите, что кладовщицей тоже надо кому-то работать. Это правда. А только не таким, как я или Нина. В юные годы на первом плане — мечты. О чем-то таком, что и сам толком не поймешь. А уйдут такие мечты — можно и кладовщицей. Работа как работа... Славик возвратился, и мы иногда встречались. Как друзья. По крайней мере он так думал, а что думала я, не знаю... Однажды мы шли по Чапаевской в парк на танцы. А тут откуда ни возьмись — Нина... Как я потом казнилась! Больше всего меня угнетало, что я сама их познакомила. Смешно?
— Нисколько, — заверил Гринько.
Юля молчала. Было похоже, что она перебирает в памяти давние события, может, вспоминает подробности — слова и взгляды, которым когда-то не было придано надлежащего значения. Мы любим копаться в прошлом, но даже если искать там радости — напрасное занятие. Наверное, потому, что его не вернешь. Время необратимо, а вместе с ним все, что оно унесло с собой.
— Я тут задержусь, — сказал Гринько. — А вы идите. Если что-то вспомните — вот мой телефон.
Юля послушно положила бумажку в сумочку, стала прихорашиваться, заглядывая в круглое крохотное зеркальце, и поднялась.
— Знаете, я раньше думала, что в милиции... Спасибо вам, товарищ...
— Гринько, — подсказал он.
— Вы очень вежливый человек. Вот и фамилия у вас, как у известного киноартиста. Правда, внешне вы не похожи. — Юля вымученно улыбнулась. — Вы о Нине ничего плохого не думайте. Она честная, слышите? Она всегда была такая честная...
Юля снова всхлипнула и, круто повернувшись, почти побежала вдоль аллеи.
Гринько машинально, как всегда в тех случаях, когда ему хотелось сосредоточиться, вынул из кармана ивовую палочку и перочинный нож.
2
Был полдень. Кисейные шторы прикрывали окно в кабинете Журавко. На столе дребезжал вентилятор.
Начальник райотдела размеренным шагом ходил по комнате, в моложавых глазах поблескивали гневные искорки.
— Завтра депутат Журавко отчитывается перед избирателями, — говорил он, и в голосе его прорывалось раздражение. — Где бы вы думали? На трикотажной фабрике. Что я скажу людям, если меня спросят о смерти Сосновской? Что расследование топчется на месте? Нечего будет ответить ни депутату Журавко, ни полковнику милиции Журавко. Позор!
Ремез прокашлялся.
— А если перенести отчет на более поздний срок, товарищ полковник? На неделю, на две...
— Блестящая идея! Это же самое, слово в слово, я предложил председателю райисполкома Лубенцу. Хотите знать его ответ? «Где гарантия, — сказал он, — что через неделю сотрудники вашего угрозыска распутают это дело?»
— Ну, знаете... — заерзал на стуле Очеретный.
— Лубенец вспомнил и о краже телевизора прямо из кабинета председателя областного комитета ДОСААФ. С тех пор, говорит, не две недели прошло, а два года.
— Ну и память! — удивился Гринько.
— Этим делом занимался сам Панин, — не без ехидства подбросил Очеретный.
Полковник нахмурился.
— Люди не знают Панина, Журавко, Очеретного. Они знают милицию. И хотят верить, что ей под силу раскрыть любое преступление. Однако мы собрались сюда не для дискуссии. Прошу!
— Разрешите? — Очеретный потянулся к столу начальника, где стояла мраморная пепельница. — Видимо, произошло самоубийство. Куманько — а квалификация его общеизвестна — засвидетельствовал отсутствие каких-либо признаков насилия. Смерть наступила в результате удушья со всеми характерными изменениями в организме.
— Значит — самоубийство?
Очеретный развел руками.
— Еще недавно вы были уверены, что это преступление, и подозревали звукорежиссера...
— Яроша.
— Именно так, Яроша. Ванжа не возвратился?
— Жду завтра. А что касается Яроша... Разрабатывалась и такая версия. До сих пор неизвестно, где он был в ту ночь, когда покончила с собой Сосновская. Родители утверждают — ездил на ночную запись. Однако пленка не найдена. А тут еще показания Квача, я вам докладывал. Согласитесь, что это давало основания... Я и сейчас не снял бы с Яроша подозрения в причастности. Определенными действиями или поведением человека можно довести до самоубийства. Особенно девушку.
Полковник в задумчивости пожевал губами.
— А вы что скажете, Ремез?
Краснощекий Ремез поднялся и спокойно заговорил:
— Прежде всего, Сергей Антонович, я не хочу быть таким категоричным. — Ремез посмотрел искоса на Очеретного. — В конце концов, Куманько констатирует лишь физическую, так сказать, причину смерти и отсутствие признаков насилия. Ни один судебно-медицинский эксперт не позволит себе в официальном выводе утверждать — самоубийство. Это не его забота.
— Что ты нам лекции читаешь? — вспылил Очеретный. — Ты сл-ледователь — ты и доказывай!
— Товарищ старший лейтенант! — повысил голос Журавко.
Вслепую открыл ящик и принялся ощупывать его в поисках своих любимых «Шахтерских», хотя они лежали на столе. — Продолжайте, Ремез.
— Если и в самом деле самоубийство, — следователь сделал паузу и воспользовался ею, чтобы потеребить себя за раздвоенный подбородок, — то это еще надо доказать. Ясное дело, и тут я согласен с товарищем Очеретным, даже хорошенькие девушки не лишают себя жизни из прихоти или от большой радости. Нужно выяснить причины, а они бывают иногда совсем неожиданными. Я бы сказал, что следствие только начинается.
— И как долго оно будет продолжаться? — раздраженно спросил начальник райотдела. Поскольку Ремез молчал, Журавко перевел взгляд на Гринько.
Тот рассказал о вчерашней встрече с Юлей.
— У меня сложилось впечатление, что она чего-то боится, — закончил он.
— Такого громилу кто угодно испугается, — неудачно пошутил Очеретный. — Ну, любила Яроша, ну, потеряла его. Не думаешь ли ты, что она из ревности посоветовала Сосновской утопиться?
— Не доводите до абсурда, — поморщился Журавко. — А вы, Гринько, повстречайтесь-ка с этой Полищук еще раз. Стоит поинтересоваться, откуда страх. Повстречайтесь, но не сегодня и не завтра. Если это тот страх, который может нас заинтересовать, дайте ему созреть. Когда похороны?
Ремез посмотрел на часы.
— В пять, — сказал он. — Все формальности соблюдены.
Журавко обратился к Очеретному.
— Ваши люди там будут? Нелишне послушать, что будут говорить родные, товарищи по работе.
В дверь постучали, и в кабинет начальника райотдела влетел капитан Панин.
— Разрешите принять участие в совещании, товарищ полковник?
— А, блудный сын, возвратился? Наконец-то! — воскликнул Журавко, не скрывая радости, что видит Панина. Выпрямившись во весь свой высоченный рост, он поспешил навстречу капитану. — Разрешаю. Но совещание уже закончилось. Вы свободны, товарищи!
Был Панин, как всегда, по-спортивному подтянут — сухощавый сгусток тренированных мускулов, глаза смеялись. Умел он при желании прикинуться простачком или же предстать перед вами рафинированным интеллигентом. Наблюдательные люди сокрушались, что в его лице гибнет незаурядная артистическая натура, не подозревая, как они близки к истине. Дело в том, что капитан Панин начинал свою самостоятельную жизнь на сцене областного драматического театра. И как начинал! Бывало, молодежь ходила не на спектакль, а «на Панина». Но вдруг грянул гром: артист Панин блестяще сыграл роль инспектора уголовного розыска и потерял интерес к театру. Как известно, человеческая судьба — особа хитроумная, а нередко и каверзная, но Олекса Панин на нее не жаловался.
— Ну, что там у павлопольцев? — нетерпеливо спросил полковник, как только они остались вдвоем. — Долгонько они тебя держали. Что-то запутанное?
— Распутали, — сказал Панин. — Сложить все вместе, так в Павлополе я и недели не сидел. Пришлось с самолета на самолет...
Журавко не сводил с капитана глаз. Дома он избегал разговоров о служебных делах и своих сотрудниках, однако о Панине вспоминал часто, чем немало заинтриговал жену. Когда же она намекнула, что хотела бы увидеть современного Холмса, Журавко фыркнул:
«Старая ты для него, Фрося. У Панина знаешь кто? Шумейко, театральная прима!»
«Но он же — Панин, а она — Шумейко».
«Актрисы редко берут фамилии мужей, — терпеливо объяснил он, удивляясь наивности жены. — Актрисы заботятся о собственном театральном имени».
«Знаешь, — сказала она, — я, может, ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что он похож на Юру».
«Ничуть», — возразил полковник, недовольный тем, что разговор приобретает нежелательное направление. В позапрошлом году пограничник Н-ской заставы Юрий Журавко «погиб смертью храбрых при выполнении служебных обязанностей». Иногда такие сообщения почта приносит и в мирное время. Единственный сын, его и Фроси. Не проходило дня, чтоб она не вспоминала Юрия, и за каждым воспоминанием были слезы.
«Ничуть», — сказал он тогда. Теперь же, сидя рядом с Паниным, подумал: «А Фрося попала в точку он таки напоминает Юру, хотя немного старше. В лице сходства мало, тут другое. Жизнь словно не вмещается в нем, плещет через край самыми неожиданными проявлениями, и это притягивает как магнит. Именно таким был Юрий. Но Фрося же никогда не видела Панина! Воистину материнская душа полна загадок».
— А как тут у вас? То есть, я хотел сказать, у нас?
Журавко встрепенулся.
— Зашились мы, — неохотно произнес он. — Не по всем, известно, параметрам, но одно дело...
3
В глубине души супруги Гафуровы были согласны, что им давно пришло время остановиться, и не безрассудство, а мечта о сыне приумножала их семью. По правде, Зинаиде было безразлично, мальчика или девочку она прижмет к груди, — все равно ее кровинка, но вот Рахим...
С тех пор как увидела впервые в душной, неизвестно когда убиравшейся комнате его внимательные, такие черные, что даже жутко стало, глаза, он нисколько не изменился. Ни морщинки, ни сединки. Годы летели над ним, не оставляя печати. По крайней мере, так казалось Зинаиде, хотя она и понимала, что это самообман, но пусть бы он не кончался, ибо за ним стояло счастье. Она была благодарна судьбе за случай, который привел Рахима к ней в вечерние сумерки далекого сорок пятого года. Кто-то другой назвал бы это не случаем, а стечением обстоятельств, к тому же весьма трагических, да разве это не то же самое?
Позднее Зинаида узнала, что выпускник пехотного училища Рахим Гафуров был тяжело ранен под Рюдесдорфом по дороге в действующую часть. Пока лежал в госпитале, война кончилась, лейтенант так и не успел выпустить ни одной пули по фашистам. Рана была из тех, о которых госпитальный хирург в присутствии пациентов говорил «фифти-фифти». Гафуров английского языка не знал, но его кавказский организм безошибочно выбрал именно ту половину, что означала жизнь. В конце лета его комиссовали, а перед самым отъездом Рахима подозвал к себе пожилой капитан-артиллерист.
«Дочка у меня дома, одна, без матери. А я... Может, заскочишь? Считай, по пути. Гостинец передашь и мое доброе слово».
Не мог Гафуров отказать, да и домой не слишком торопился. К кому? Было ему восемь лет, когда родители погибли под снежным обвалом в горах. Жила в Баку родственница, добрые люди повезли сироту в город. Да не зря сказано, что беда не ходит одна, родственница к тому времени выехала, куда — никто не знал. Вырос Рахим в детдоме, были у него друзья, да где они теперь?
Часа через два, когда Рахим, поскрипывая новенькой офицерской портупеей, прощался с медперсоналом, молоденькая сестричка всхлипнула:
«А тот, ну, вы знаете, капитан... умер».
Сколько ехал — столько мучился мыслью о неминуемой встрече с дочерью артиллериста. Как произнести страшное слово, глядя в глаза, наверное же, радостные, потому как вот сидит человек, который еще недавно говорил с отцом, живым, больным, раненым, да что поделаешь — война кончилась, а врачам работать еще и работать. Миновать бы станцию — и пусть колеса стучат, ничего не изменишь, рано или поздно она вычитает свое горе из похоронки. Желанный гость — кто приносит в дом радость, а он?..
Но на верхней полке лежал чемодан капитана из рыжей оленьей шкуры, гостинец, на самом же деле — отцовское прощание, а еще было слово, данное им, Гафуровым, фронтовику, теперь уже мертвому, потому дважды святое. И он подумал, что судьбе угодно испытать его мужество таким жестоким способом.
Никто не открыл дверь Рахиму, да она и не была заперта, невыразительно серая, как пятно в сумеречном свете. Он толкнул дверь, она подалась, и первое, что Гафуров увидел, была кровать, на ней — девушка, такая истощенная, что от нее остались одни глаза, а в тех глазах — ни страха, ни удивления.
«Кто вы?» — спросила.
Не было силы сказать всю правду. Притворно бодрым голосом говорил о госпитале — вылежался, теперь вот домой, в Баку, хороший город, на берегу моря. А капитан, сосед по палате, попросил гостинец завезти. Вот... симпатичный чемодан, трофейный. Раз нездоровится, то надо в больницу. Ага, отец в дом, а дом пустой, куда же это годится. Ясное дело! Соседка забегает? Мир не без добрых людей, он как раз на добрых людях и держится, как земной шар на трех китах. Где тут свет? Оно, знаете, веселее — волки по углам разбегутся. Нет, он поужинал, еще в вагоне. Жаль, посидел бы дольше, да через полчаса поезд. Выздоравливайте... Зина? Нехорошо в такие юные годы болеть, Зина! А он — Рахим, Рахим Гафуров. Ишь ты, только познакомились, а уже и прощаться.
В последний миг, на перроне, что-то удержало его. Вагоны поплыли, а он возвратился в гулкий вокзал и всю ночь просидел на скамейке, думал, а что думал — перепуталось, ни конца, ни края. Утром пришел к ней, виновато сказал:
«Н-не могу...»
Сегодня врач разрешил Зинаиде спуститься вниз. Они сидели в приемном покое. Гафуров угощал жену черешней, был разговорчив, и она понимала, что за этой разговорчивостью Рахим скрывает разочарование. Не было на свете ничего такого, чего бы она не смогла сделать ради него, а тут оказалась бессильной. Природа не вняла ее страстной мольбе.
— Знаешь, — сказал Гафуров, — какую смешную сказку прочитала мне вчера Галия? У одного царя было семь сыновей. А в этой стране существовал древний обычай: царские сыновья имели право жениться только на сестрах. Вот и разбрелись они по свету в поисках семи сестер. Ходили, ходили и возвратились ни с чем. Упал царь на колени. Смилуйся, говорит, господи, сотвори чудо, ибо захиреет мой род на веки вечные. И повелел господь быть царевичам молодыми до тех пор, пока не найдут для себя семь сестер, семь невест.
Гафуров сделал паузу, подмигнул.
— Ешь черешню, Зина. Чудо ты сотворила, семь царевичей где-то на подходе.
— Рахим...
В глазах Зинаиды блестели слезы.
4
Известие о смерти Нины ошеломило Ванжу.
В «теремке» пахло бархатцами. Оранжевые головки выглядывали из простенькой зеленоватой вазы, было их немного, но и немало, как раз в меру, природа наделила тетю Присю безошибочным чувством гармонии. Ванжа смотрел, как в вазе всплывают на поверхность пузырьки, — не столь серьезное занятие, однако на иное не было сейчас ни сил, ни желания. Пузырьки лопались, и каждый раз это причиняло ему почти физическую боль. «Вот так и человеческая жизнь. — думал он. — Как в песне: есть только миг между прошлым и будущим...»
— Ты был там?
— Был.
— А я вот... опоздал.
— Оно, может, и лучше. — Гринько сидел напротив, мельницей вертел пальцами карандаш, говорил тихо: — Елена Дмитриевна... Ты сейчас не ходи к ней. Она... Ну, одним словом, страшно глянуть.
— Т-так, — глухо сказал Ванжа. — А мы с тобой...
— Что — мы с тобой?
— Грош нам цена в базарный день, Гриня. Не уберегли девушку.
— Это ты напрасно, — нахмурился Гринько. — У нас что — были причины оберегать ее? Какие-то сигналы?
— Я видел ее за день до этого... Она смеялась. — Ванжа вздохнул. — Как всегда. И ничего не заметил. А Ярош говорит, что она была встревожена.
— Ясное дело, перед разлукой.
— И он так подумал. А еще Нина просила его верить ей. Мол, что бы ни случилось. Ты понимаешь, Гриня? Выходит, было что-то такое, чего она боялась, а Ярош не обратил внимания. Теперь бьет себя в грудь: я виноват.
— Где он?
— У Ремеза.
— А не хитрит?
— То есть?
— Виноват в большем, вот и придумал разговор с Ниной, ее тревожное состояние. Знает, что теперь не проверишь.
Ванжа налил из графина стакан нагретой солнцем воды, попробовал и скривился.
— Очеретный заладил: Ярош, Ярош — и ты вслед за ним. А доказательства? Он любил ее, понимаешь? Лю-бил!
— И на этом основании ты делаешь вывод о его непричастности?
— Хотя бы и так! А впрочем, нет, по крайней мере, не только. Я, Гриня, видел, как воспринял он известие о... о Нине. Надо быть великим актером, чтобы так сыграть. Да и раньше я все же знал его, а ты исходишь из каких-то абстракций.
Гринько покачал головой.
— Если бы так! В том и сложность, что имеем дело не с абстракциями, а с живыми людьми. Открыть бы дверцу, заглянуть — что там в душе, но, дудки, не открывается. Варианты и на ЭВМ не просчитать.
— О чем спор, орлы? — остановился в дверях капитан Панин. — Правда, эти орлы сейчас похожи на индюков. В гневе раскраснелись или от духоты?
— Нам бы, товарищ капитан, вентиляторы. Сколько говорим...
— Самый лучший вентилятор, товарищ Гринько, — окно, а вы его на все задвижки. Перейдем в новый дом — и вентиляторы будут, и еще кое-что. Этот хлам заменим. — Капитан ткнул ботинком ножку стола Ванжи. — Ишь! Как корова на льду. Справим, ребята, новоселье и заживем не то что тут.
Ванжа видел этот дом, строили его в нагорной части района, на Щорсовской. Весной они ходили с Гринько посмотреть, и, правду говоря, дом ему не понравился — слишком строгий четырехугольник, даже фасад без малейших украшений.
«А вертолет не предвидится? — спросил тогда Гринько. — Очень подходящая крыша».
«Нет, — без тени улыбки сказал Панин, — там мы устроим солярий для переутомленных работников уголовного розыска».
— Что будем делать с Ярошем, товарищ капитан?
Начальник отделения уголовного розыска смерил Ванжу взглядом, осуждающе усмехнулся.
— Я понимаю, лейтенант, вы с дороги, и все же ваш вид... Возьмите себя в руки, у нас нет права даже на минутное расслабление. По крайней мере, показывать его на людях не стоит. Что касается Яроша... Возьмите у Ремеза пленку и позаботьтесь, чтобы на радио сделали копию. В пятнадцать ноль-ноль жду вас у себя.
Капитан склонился над бархатцами, понюхал, потом повернулся к Гринько.
— А вам надлежит сделать два дела. Во-первых, открыть все-таки окно. Советы начальника иногда не мешает воспринимать как приказ. Вот так... А во-вторых, сядьте за этот скрипучий стол и старательно обдумайте свою предстоящую встречу с Полищук. Расположите ее к искренности, полюбезничайте наконец, в меру, конечно. Иногда это помогает. Она как — ничего девушка?
Гринько проворчал что-то невыразительное.
— Вот и прекрасно, — сказал Панин. — Действуйте.
5
— Вы не могли бы остановить машину подальше от дома?
— Компания неподходящая? Напрасно боитесь нас, Ярослав.
— Не вас я боюсь, — сказал Ярош. — Злых языков. Да и не обо мне разговор. Родители...
— Они знают?
— Вряд ли. Разве что вы...
Ванжа поморщился, кивнул Савицкому:
— Останови.
Солнце плавилось в оконных стеклах. У павильона «Ягодка» толпилась очередь за черешней. За высоким забором вгрызался в землю железными челюстями экскаватор, над котлованом дымилась серая пыль.
«Ничего не изменилось, — думал Ванжа. — Все, как раньше, как тогда, когда она была жива. Но этого не может быть! Если бы ничего не менялось, тогда чего стоит человеческая жизнь?»
Ванжа посмотрел вслед Ярошу, который шел, слегка склонив левое плечо под тяжестью чемодана, и почувствовал, что ему по-настоящему жаль парня.
— Слушай, Савицкий, у тебя девушка есть?
— А у кого ее нет? — Савицкий щелкнул пальцем по носу плюшевую обезьянку, подвешенную в кабине на резинке, и засмеялся: — Только моя еще в школу бегает.
— Я серьезно.
— И я серьезно. — Сержант подмигнул Ванже. — В десятый класс. Как только получит аттестат — приглашаю на свадьбу.
— Спасибо. И давно вы?
— Что давно?
— Ну, решили пожениться?
— Давно. Как в восьмой перешла. Я тогда как раз школу закончил. На выпускном и договорились.
— А родные знают?
— Конечно! Я, товарищ лейтенант, люблю, чтоб была ясность. Везде и во всем.
Ванжа вспомнил Нину. Знал ли он ее? Сколько раз видел, ловил взгляд синих глаз, радовался ее смеху. Но все это внешние приметы. Изредка перекидывался с нею несколькими словами, малозначащими.
— Ясность. Это, видимо, скучно, — тихо сказал Ванжа скорее себе, чем Савицкому, но тот услышал, и его коротенькие брови удивленно подскочили вверх.
— Такое выдумаете, товарищ лейтенант! Ясность — это, если хотите, уверенность, что тебе ножку не подставят, никаких каверз... Только психи копаются в душе, как пальцем в носу, потому что нет у них ни ясности, ни уверенности.
Ванже захотелось сказать в ответ что-то язвительное, колючее, но тут пришел Ярош, угрюмо забился в угол на заднем сиденье, пробормотал:
— Где уж вам верить мне, если родной отец сомневается.
— Куда? — спросил Савицкий, отодвигая обезьянку, болтавшуюся перед глазами.
— В радиокомитет.
Савчук не удивился, увидев Яроша рядом с работником уголовного розыска, но и радости не выказал.
— Как там Черное море? — спросил. — Смеется? Плачет?
— Мы к вам по делу, — сказал Ванжа.
— Да уж не на посиделки, — проворчал Савчук. — Нашлась пленка? Где она была?
Лейтенант взглянул на Яроша — тот смотрел куда-то в окно, в глазах стояла тоска.
— В спешке с собой прихватил.
— Я так и думал. — Савчук снял очки, подслеповато сощурился на Ванжу. — Хотите послушать? Пошли в звукооператорскую.
Ярош радовался, что как раз был обеденный перерыв. Ему не хотелось ни с кем встречаться. Рано или поздно придется объяснять причину досрочного возвращения из Мисхора, но пусть лучше потом, тем более что сейчас рядом был Ванжа. Он не испытывал враждебности к лейтенанту, но не было у него к нему и симпатии. «Кто знает, — думал Ярош, — если бы не этот усач, быть может, и не тянула бы Нина со свадьбой и все сложилось бы по-другому. Колебалась? Возможно, возможно... Какой смысл теперь гадать?»
Мигнул зеленый глаз «мага», и Ярош вдруг почувствовал, что соскучился по работе. Мир звуков таится в рулонах магнитной пленки, в стандартных коробках на полках фонотеки, в ожидании своего часа, чтобы вырваться из плена. И он властен дать им волю, радость голоса, ибо звуки не могут молчать, это для них несчастье, наверное, так чувствует себя обреченный на немоту человек.
Динамик зашипел, как разгневанный гусак. Рука Яроша упала на микшер, шипение затихло, послышался тихий звон, и чей-то голос зазвенел и залился длинной руладой.
Ванжа поймал себя на желании закрыть глаза и хотя бы в воображении перенестись в гущу леса, под зеленые кроны.
Пели соловьи. Слишком неестественным казалось ему это пение в заставленной громоздкой аппаратурой комнате, среди металла и портретов улыбающихся эстрадных звезд на стенах. Еще в Мисхоре Ярош сказал лейтенанту, что в ту ночь он записывал соловьев.
«Соловьев?» — недоверчиво переспросил Ванжа.
«Как-то ездил в село, чтобы записать корову».
Тогда этот разговор вызвал у Ванжи раздражение, сейчас, вспоминая его, он испытывал неловкость.
А соловьи все пели. Им не было дела до человеческих забот и переживаний. Они не имели и представления, что их кто-то слушает, упивались собственным мастерством, не ведая, что это такое. Если бы соловьи и сознавали, что в чрезмерном упоении, не выдерживая неистового напряжения, иногда разрывается их маленькое птичье сердце, то и это бы их не остановило, потому что не петь для них было все равно что не жить.
И вдруг все затихло. Изумрудным глазом смотрел на людей «маг», в его взгляде Ванже почему-то виделся укор.
— Все? — спросил лейтенант и сразу же понял бессмысленность своего вопроса, ибо что можно было сказать в ответ? И Ярош ничего не сказал, не обернулся, привычными, почти машинальными движениями клеил ракорды, перематывал пленку, а Савчук сидел расстроганный, протирал платком стекла очков и вздыхал:
— Ах, разбойники! Ах, артисты! Рапсодия, скажу я вам, хоть на государственную премию выдвигай. Ей-ей, заслужили...
— Я хотел бы получить копию.
— Разумеется, разумеется, — покачал головой Савчук и спохватился: — Извините, я, собственно, забыл, для чего вы здесь. Как-то, знаете, не вяжется, но что поделаешь, что поделаешь... Пойдемте ко мне, Ярослав занесет копию.
У себя в кабинете Савчук подставил разгоряченное лицо под струю вентилятора, минуту так постоял, а когда обернулся к Ванже, в глазах уже не было восхищения, были колючки:
— Ну вот, пленку, в существовании которой вы сомневались, прослушали. Это внесло какую-то ясность?
— Во всяком случае, мы теперь знаем, что в ту ночь Ярош в самом деле был на записи. Кстати, он утверждает, что именно перед этим вы сняли передачу, в которой соловьи пели хриплыми голосами. Потому, мол, и помчался в Дубовую балку. Это правда?
— Было такое, — обрадовался Савчук. — Как же, было. Передача «Природа и мы». Так вот в чем дело! Я же говорил вам, что Ярош добросовестный работник, другой на его месте плюнул бы и баста — в отпуске же, а он...
— Так-то оно так, — сказал Ванжа. — Но Сосновскую нашли мертвой.
У Савчука вытянулось лицо.
— Мертвой? Как это... мертвой? И он, то есть Ярош, имеет к этому отношение?
— Спросить легче, чем ответить, — сухо произнес Ванжа. — Идет следствие.
6
В пятнадцать ноль-ноль Ванжа положил на стол начальника отделения уголовного розыска кассету с пленкой. Напротив Панина сидел Очеретный, и, похоже, они спорили, ибо у Очеретного был возбужденный вид, и он недовольно оглянулся на лейтенанта.
— Это чего-то стоит? — спросил Панин.
— В час досуга. Соловьи, товарищ капитан.
— Интересно послушать. Вы, лейтенант, давно были в лесу?
— Прошлым летом. Когда к матери ездил... А что?
— А вы, Ларион Григорьевич?
Очеретный пожал плечами.
— Вот-вот, — Панин вздохнул. — Стали горожанами до того, что где уж там соловья, обычного сельского петуха не видим. Разве что в борще. У Ремеза, кажется, есть магнитофон?
— «Весна».
— Прекрасно: «Весна», соловьи... Пусть послушает. Выходит, правду сказал Ярош. Тем лучше. Для него, конечно.
— Жаль только, что соловьи координаты не проставили, — сказал Очеретный. — Так и так, мол, записывал нас гражданин Ярош в Дубовой балке, а не там, где нашли тело Сосновской. — Он вскочил, забегал по кабинету. — Каждый преступник, если у него на плечах не пустой котелок, прежде всего заботится об алиби. Вот вам и соловьи! Ярош записывает их на южной окраине города, а тем временем на северной, обратите внимание, совсем в противоположной стороне, любимая девушка кончает жизнь самоубийством. Чем не алиби?
Сделав паузу, Очеретный продолжал:
— Удивительно другое. Человек решил распрощаться с белым светом. От Чапаевской до Днепра — рукой подать. Нет, он едет за десять километров, ищет малолюдное место, словно заранее заботясь, как бы заморочить нам голову. Кстати, туда ходит городской транспорт?
— Автобус номер 14, — сказал Ванжа. — До высоковольтной подстанции. А может, тело снесло течением, товарищ капитан?
— Специалисты возражают. — Панин помолчал. — Между прочим, товарищ лейтенант, во время розыска вы допустили промах, я бы сказал, непростительный. Благодарите Ремеза, который исправил вашу ошибку. Список лиц для опроса по делу Сосновской составляли вы?
— Так точно.
— А почему в нем не было Василия Сосновского?
— Василий Сосновский? Это кто? — спросил Ванжа, но тут же сообразил, что речь идет о Васильке, брате Нины, и покраснел. — Виноват, товарищ капитан. Опрашивал Елену Дмитриевну, его не было. А потом... потом подумал: что может знать мальчик?
— Тем временем этот мальчик сообщил нам сегодня интересные вещи. — Панин пододвинул к себе телефон. — Ремез? Мальчик у тебя еще? Давай его сюда.
Капитан положил трубку, внимательно посмотрел на Ванжу:
— Тем более, что вы с ним, как оказалось, хорошо знакомы. Знаю — командировка и прочее, но времени у вас было достаточно.
Вошел Ремез, мягко подталкивая впереди себя мальчика. Василек заметил Ванжу, радостно улыбнулся, но тут же синие глаза помрачнели, он скривился и прикусил губу, чтобы не заплакать. На мгновение Ванже показалось, что на него посмотрела Нина, и к горлу подступил горячий ком.
— Садись, — сказал Панин. — Садись, дружище, и перескажи нам еще раз все, что ты рассказывал старшему лейтенанту.
Василек оглянулся на Ремеза.
— Во вторник это было, в тот самый... вечером. Зазвонил телефон. Мамы дома не было, а был я и Нина. Взял трубку, спрашивают Нину, я, значит, позвал ее и пошел, мне надо было на самбо. А она выскочила вслед за мной из дому и говорит так, словно плачет: «Славка разбился, Славка разбился...» — И побежала.
— Может, это было не во вторник, а в другой день? — спросил Очеретный. — Ты хорошо помнишь?
— А что тут помнить? Я на тренировки хожу по вторникам.
— Интересно! — Очеретный потер руки. — И ты узнал голос того, кто просил позвать Нину?
Василек отрицательно покачал головой:
— Нет, не узнал. Чужой голос.
— Как это — чужой? — Очеретный не скрывал разочарования. — Совсем незнакомый?
— Ага. Я всех знаю, кто Нине звонил, а этот... Глухой такой, хриплый голос.
— Почему же ты сразу не пришел ко мне, не сказал? — забыв о сдержанности, закричал Ванжа.
— Забыл. — Василек виновато опустил голову. — Это я уже потом вспомнил, когда меня начали расспрашивать. — Мальчик посмотрел на Ремеза. — А тогда забыл.
— Ну что же, ты нам очень помог, — сказал Панин. — Можешь идти домой. И знаешь что? Не надо говорить об этом маме. Разволнуется, заплачет... Договорились? Вот и хорошо. Проводите мальчика, Ванжа.
Как только дверь закрылась, лицо начальника уголовного розыска стало сосредоточенным.
— Дело, товарищи, как видите, приобретает более или менее определенные очертания. Следовательно, кто-то, назовем его условно Хриплый, вызвал Сосновскую из дому под предлогом того, что Ярош разбился.
— Ну, это еще вилами по воде, — возразил Очеретный. — Извините, товарищ капитан, мальчик уверяет, что не узнал голоса, но при желании голос можно изменить.
— И кого же вы подозреваете?
— А хотя бы Яроша!
— Нелогично, — вмешался Ремез. — Голос изменить, конечно, можно, однако Ярошу, если бы он решил вызвать к себе Сосновскую, надобности в этом не было. Скорее наоборот, именно на его голос она поехала бы куда угодно.
— Не забывайте, что трубку снял брат! А это уже лишний свидетель.
— Пусть так. Тогда объясните: зачем Ярошу разыгрывать сцену с аварией, когда он мог просто пригласить ее покататься на мотоцикле, как не раз делал это и раньше?
— Разрешите?
В дверях стоял Гринько.
— Бьюсь об заклад, младший лейтенант Гринько только что вернулся со свидания, — сказал Ремез. — Но почему так рано? Еще и солнышко не село.
Гринько угрюмо взглянул на него, налил стакан воды, выпил, только потом шагнул к Панину и протянул конверт.
— Вот, товарищ капитан. Познакомьтесь с шедевром. Буквы вырезаны из газеты.
— «Хочешь жить, держи язык за зубами», — прочитал Панин. — Это Полищук получила такое послание?
— Она. Встретились мы, как и первый раз, в парке. Я и так и этак — молчит. По глазам вижу — порывается что-то сказать, а не может. Совсем было отчаялся, как вдруг она в слезы и достает из сумочки эту записку.
— Когда и как она ее получила?
— Сегодня утром обнаружила в почтовом ящике. Штемпеля на конверте нет, кто-то не поленился доставить лично.
— Конверт и письмо — немедленно на экспертизу, — приказал Панин. — Боюсь, правда, что тут отпечатков пальцев больше, чем надо. Где Юля?
— Плачет. Ничего вы, говорит, не знаете, а еще милиция. Нину убили и меня убьют.
— Я спрашиваю, где она?
— В «теремке», товарищ капитан. Извините, в кабинете лейтенанта Ванжи.
— Т-так, — Панин обвел взглядом присутствующих. — Как вам это нравится, Ларион Григорьевич? Выходит, свет клином на Яроше не сошелся. Теперь закрутятся колесики, только поспевай.
— Что касается клевера ползучего, то ботаники сказали, будто растет он вдоль всего днепровского берега, на песках.
— Какой клевер?
— Тот, что Ванжа обнаружил в спицах мотоцикла Яроша. Был я в университете. — Гринько смущенно улыбнулся, вспомнив что-то смешное. — Повели меня к профессору, в наивысшую, так сказать, инстанцию. Встречает меня кудрявый юноша. Ну, не юноша, а так где-то за тридцать, не больше. Приглашает сесть. Спасибо, говорю, а что — профессор скоро будет? Он руку подает: «Давайте знакомиться — профессор Голубицкий». Я, товарищ капитан, сквозь землю готов был провалиться. Думал, профессор — значит, борода, очки...
— Благородная седина, — подхватил Ремез.
— А хотя бы и так! И седина. Профессор же, не кто-нибудь. Потом мне лаборантка сказала, что этому Голубицкому в позапрошлом году международную премию дали за монографию. О клевере он мне целую лекцию прочитал. Никогда б не подумал, что о каком-то сорняке...
— О клевере достаточно. Ремез, займитесь Юлей вдвоем с Гринько. Можете идти. — Капитан снял телефонную трубку. — Рахим? Панин говорит. Ты не хотел бы заглянуть ко мне? Есть разговор. Чует моя душа, что вновь скрестились наши стежки-дорожки. Минут через пять? Жду.
Панин поднялся из-за стола, насвистывая популярную «Песенку веселого барабанщика», подошел к окну.
— Ванжа — способный оперативник, — сказал он, — но ему недостает опыта. И понимаете... У парня голова пошла кругом, он влюбился в эту девушку. Вы знаете об этом, Очеретный?
— Впервые слышу. Это имеет значение?
— О загадочном телефонном звонке к Сосновским мы должны были знать в первый же день розыска. Ошибка Ванжи — это и ваш просчет, товарищ старший лейтенант.
Очеретный молчал, насупив густые брови.
— Самое опасное в нашем деле, — продолжал Панин, — попасть в плен удобной версии. Это все равно, что на раздорожье избрать путь только в силу его привлекательности. Куда-то он ведет, но куда?
Начальник уголовного розыска стоял, опершись ладонями на подоконник. Заходящее солнце было красным. К ветру. И он уже начинался, набирал силу, стучал по крыше отставшим железом. Снизу, от клумбы, волнами поднимался запах маттиолы.