Книга: Дьявольское биополе (сборник)
Назад: 20
Дальше: 22

21

Что чувствует рабочий, сделавший своими руками деталь? А строитель, повар, инженер, писатель, портной?.. Что чувствуют люди, видевшие плоды трудов своих? Наверное, удовлетворение. Что же чувствовать следователю, прекратившему уголовное дело по самоубийству и знавшему, кто виноват в этом самоубийстве? Я прекращаю дело и умываю руки, Сокальская продолжает жить спесиво и комфортабельно, а Ивана Никандровича – в могилу? Не мог я с этим смириться, и от собственного бессилия мне становилось еще хуже.
В такие моменты время опускается мне на плечи и хочет пригнуть меня к земле – двадцать лет следственной работы и пятьдесят лет жизни. Мне становится так все безразлично, что я даже не пробую его стряхнуть. Да и не под силу.
Но ждала работа.
Я шел из канцелярии, куда забегал за бланками протоколов очных ставок. В коридоре дорогу мне по–хозяйски заступил человек лет тридцати с модной сумкой на плече; впрочем, может быть, и не модной, но у меня никогда такой не было – на ремне висело нечто вроде кожаного рюкзачка.
– Сергей Георгиевич Рябинин? – спросил он тоном старого друга, удивленного встречей;
– Я занят.
– Но вы не знаете, кто перед вами…
– Журналист.
Видимо, он хотел спросить, как я догадался. Узнать в человеке крестьянина, рабочего либо интеллигента смогут многие. Но я почти безошибочно определяю бухгалтеров, учителей, продавцов, журналистов, шоферов, художников, оперативных работников милиции… Уж не говоря про руководителей.
Удивление журналиста было коротким, как выдержка той фотокамеры, которая наверняка была в его сумке.
– Прокурор послал к вам.
– У меня очная ставка.
– Я подожду.
Протяженность очных ставок непредсказуема. Эта шла минут сорок, и я надеялся, что журналист улетучится. Но он терпеливо прождал в коридоре. Пришлось впустить.
Журналистов я не люблю. Не за настырность и не за присущую им легкость, не за жажду сенсаций – хлеб их – и даже не за то, что они стелются под ветрами политики. Не люблю, потому что для них тенденция, а то и просто мода, дороже истины; не ищут они истину–то, доказывая задуманное.
– Сергей Георгиевич, вас расхваливали во всех инстанциях…
– А не предупредили, что я журналистов недолюбливаю?
Он улыбнулся снисходительно, как улыбаются, когда рискованно шутит большой начальник – мол, шалость. Но огрызнулся тоже вопросом:
– Потому что мы критикуем следственные органы?
– Потому что критикуете глупо.
Его модные, слегка рыжеватые усики улыбнулись. Крупный лоб, как мне показалось, склонился ко мне под иным углом – короче, набычился. У этого журналиста вообще лоб как–то выступал, и я не мог понять: таково строение головы или такой характер?
– Беспокоитесь за честь мундира?
– Беспокоюсь за истину, – отрезал я.
– Пресса тоже за истину.
– Тогда она не знает, что это такое.
– Знает – правовое государство.
– Тогда она не знает, что такое правовое государство.
– Ну, Сергей Георгиевич, это уже амбиция, а не позиция.
Раньше, лет двадцать назад, я тут же бы с ним распрощался, как с человеком иных убеждений. Но время не только уносит годы, оно и приносит новые взгляды. Серьезное убеждение зреет невидимо, точно плод наливается соком. Правда, не исключены некие моменты, вроде катализаторов, ускоряющие созревание.
Первым таким катализатором была овчарка, в свое время жившая у меня: породистая, с родословной, уходящей в Германию. Отношения у нас не сложились в конечном счете по той причине, что я видел в ней друга. Коли друг, то будь мне подобен; коли подобен, то и равен; коли равен, то изволь понимать с полуслова. Но овчарка не понимала, да и я не всегда ее понимал.
Вторым кристаллизующим моментом стали прочитанные слова Гёте, которые отпечатались в сознании, как гравированные на том кристалле: «Требовать, чтобы люди с тобой гармонировали, – непростительная глупость». От того, что все мы похожи друг на друга, еще не значит, что все мы одинаковы – это уже я теперь говорю. Впрочем, друзья, близкие и единомышленники гармонировать должны, как музыканты в оркестре.
– Ну что, побеседовали? – спросил я.
– Сергей Георгиевич, может быть, у меня вырвалась резкость… Но вы обвиняете бездоказательно.
– О том, что газетчики не понимают сути правового государства? Извольте, докажу. На той неделе была статья Аркадия Изюмского…
– Один из лучших публицистов, – вставил он.
– … о разгоне митинга в Старом сквере… Вы согласны со статьей?
– Еще бы!
– Но исполком митинга не разрешил. Значит, милиция действовала законно. Как и подобает в правовом государстве. Не так ли?
– Она применила силу.
– Милиция для того и создана, чтобы применять силу. Она поступила так, как поступает полиция в любом цивилизованном государстве.
– Сергей Георгиевич, вы против того, что обсуждалось на митинге?
– За! Я вообще за полную свободу митингов, кроме каких–нибудь профашистских. Но лучшему публицисту Аркадию Изюмскому нужно было весь свой гнев направить против исполкома, а он по непониманию принципов правового государства обрушился на милицию.
Журналист наклонил голову, будто кивнул мне в знак признательности, да забыл выпрямиться. Еще бы: писать на правовые темы и отделаться обидным молчанием.
– Как вас звать? – спросил я миролюбиво.
– Герман… Герман Александрович.
– Герман Александрович, вы согласны, что правовое государство то, где законы чтятся свято и всеми? И следователем Ивановым, и гражданином Петровым…
– Да, конечно.
– Почему же вы критикуете следственные органы только за то, что они кого–то незаконно привлекли? А если незаконно не привлекли?
– Как это?
– Пойдите в любую прокуратуру или райотдел милиции, и вам покажут шкафы разных дел, по которым преступники избежали ответственности.
– Почему?
– Не нашли, не поймали, не сумели доказать их вину, не хватило квалификации разобраться… И я не знаю, кого больше – привлеченных или ускользнувших. Где же основополагающий принцип законности – неотвратимость наказания? А по–вашему так: незаконно привлекли – нарушение, а преступник гуляет на свободе, то и ничего.
– Надо подумать.
Если в профессиональной принадлежности человека я все–таки могу ошибиться, то в определении глупца – никогда. Интуитивно, по нюансам, по разговору, при помощи нехитрого теста и просто так, на глаз. Дурак, например, не любит умных; не признает относительных истин – для него все абсолютно; не терпит парадоксов, полагая их глупостями; смееется над интуицией… И главное, дурак не любит задумываться, ибо все давно знает.
– Сергей Георгиевич, но ведь следователи допускают произвол, – так и не ответил он на мой вопрос.
– Наверное, допускают, но я таких не знаю.
– Не знаете следователей, допускающих незаконные аресты?
– Почему же, знаю. Но они это сделали не по произволу, как вы говорите, а по ошибке. Впрочем, одного знавал, который ради карьеры мать родную посадит.
– Ошибки в вашем деле страшны.
– А в вашем?
– Несравнимо.
– Почему же? Оклеветать в газете… А ошибки врачей? Умер под ножом хирурга… Чем просчет хирурга простительнее ошибки следователя? Но пресса о врачах не пишет.
– Вы отстаиваете право на следственную ошибку?
– Ошибок быть не должно, но они будут.
Журналист смотрел на меня с некоторым недоумением. Видимо, он не привык к подобной откровенности следователей. И главное, он не мог взять в толк моих слов: когда все говорят о правовом государстве и судебном произволе, находится старший следователь прокуратуры, который вроде бы сомневается в первом и оправдывает второе. Поэтому журналист набычил голову предельно, точно намеревался поддеть меня лбом и с разговором покончить.
– Герман Александрович, вас послали ко мне, как к хорошему следователю… А ведь у меня бывали ошибки грубейшие.
– С незаконными арестами?
– В первый год работы расследовал грабеж. Восемнадцатилетний парень в темном сквере напал на девушку, дал оплеуху, вырвал сумку с деньгами и убежал. Его задержали. Сумочку успел бросить в реку. Я допросил его, потерпевшую, свидетелей, сделал очную ставку… Грабеж на грани разбоя. Что делать?
– Не знаю, – ответил журналист, что мне понравилось.
– Истекают третьи сутки задержания. Взял я санкцию на арест и отправил преступника в следственный изолятор. В тот же день получаю анонимку, которую по теперешнему дурацкому указу я бы должен выбросить, не читая. В ней сообщалось, что парень и девушка дружили, сумка ему совершенно не нужна, и все это лишь месть за ее измены, почему она и молчит. Анонимка подтвердилась.
– И что?
– Парня выпустили. А я получил выговор за незаконный арест.
– Почему же вы ошиблись?
– Мало опыта. Чтобы стать приличным следователем, нужно лет пять поработать. Теперь о втором выговоре… Во дворе, в люке, обнаружили труп женщины. Видимых повреждений нет, сильно пахнет алкоголем. Оперативники скоро нашли сантехника, у которого в квартире эта женщина пила. Он судимый, алкоголик и так далее. Признался, что они вдвоем много выпили и уснули. Рано утром он увидел, что женщина мертва. Испугался, вынес труп во двор и спустил в люк. Явная выдумка. Чего испугался, коли умерла своей смертью? Я задержал его. Получаю акт вскрытия – скончалась от острого алкогольного опьянения. Выходит, сантехник сказал правду. Поскольку статьи о выбрасывании трупов нет, сантехника я выпустил и дело прекратил. Родственники умершей подали жалобу: мол, не могла она умереть… Прокурор, чтобы притушить жалобы, производство по делу возобновил и новое следствие поручил моему коллеге. Он приходит и меня же спрашивает, что делать, поскольку дело ясное, все допрошены, акт вскрытия есть… Я посоветовал на всякий случай, для проформы, назначить повторную судебно–медицинскую экспертизу. Он сделал. Заключение: задушена, скорее всего мягким предметом типа подушки. Первый эксперт оказался малоопытен, а признаки алкогольного опьянения и удушения схожи. Сантехник, разумеется, давно сбежал. Мне выговор.
– Сергей Георгиевич, я впервые вижу следователя, который говорит не об успехах, а о просчетах.
– Я хочу, чтобы журналисты, как говорят блатные, не туфту гнали, а правду рассказывали.
– Стараемся.
– Недавно, – вспомнил я, – был громадный очерк о сотруднике ОБХСС, присвоившем изъятые японский магнитофон и зонтик. Пикантная деталь: зонтик он подарил своей девушке. Безобразие. Кстати, я вел следствие и отдал сотрудника под суд. А через неделю милиционер Локотков попросил подозрительного гражданина предъявить документы и получил удар ножом в горло. Тогда раненый достал пистолет и, соблюдая инструкцию, первый выстрел сделал вверх. А на второй не хватило сил. Осталась жена с двумя детьми. Где же очерк о нем?
– Мне этот случай не был известен, – буркнул журналист.
А я расстроился. Вольное воображение перенесло меня в ту ночь, на сырой асфальт, к телу милиционера, лежащего на громадной подсохшей луже крови, которая была еще чернее сырого асфальта. Распоротое горло… За что он погиб: за идею, за правопорядок или за скудную зарплату?
Журналист притих; видимо, ему передалось чужое состояние. И меня кольнул легкий укор: парень пришел по делу, а я мучаю его своими желчными разговорами.
– Герман Александрович, что вас интересует? – спросил я деловито.
– Какое–нибудь интересное преступление.
– Что вы считаете интересным?
– Наркотики, мафия, проституция, белые пятна истории…
Злость – отменная сила, способная горы своротить. Она сбросила меня со стула, как хорошая катапульта. Я ходил от стены к стене, да разве есть где здесь ходить; так, топтался.
Прожив пятьдесят лет, я готов признаться, что не понимаю людей. Газеты, радио, телевидение и сама жизнь ежедневно преподносят им матушку правду. Избивают и убивают спьяну – нет, наркотики подавай; воруют по мелочам и крупно, по одному и шайками – нет, мафию надо; разводятся и сходятся, любовники – любовницы, секс вместо любви – нет, проституцию покажите; белейшие пятна нашей действительности, скажем, безделье за плату во всяких НИИ и учреждениях, или сотни тысяч брошенных здравствующими родителями детей, или сотни тысяч брошенных в деревнях старух – нет, подавайте белые пятна истории, а также неплохо глянуть, как там блудили цари и царицы. Верно, человеку присуще любопытство. Но у обывателя любопытство особое. Он хочет не истину найти и не жизнь познать, а глянуть на запретное. К соседу за стенку, к академику в кошелек, к следователю в сейф, к проститутке под одеяло, к царю в хоромы…
– Хорошо, Герман Александрович. Про наркотики… В прошлом году я закончил дело: муж пырнул супругу в живот кухонным ножом. Перед этим выжрал две бутылки наркотиков.
– Что за наркотики в бутылках?
– Водка. Наркотик номер один, самый массовый и самый вредный уж хотя бы потому, что его продают в магазинах. Так, теперь о мафии… Хотите, подскажу адрес хитрой мафии, и вы проведете журналистское расследование?
– А следственные органы?
– Нам ее не одолеть.
– Интересно, – он открыл сумку и наконец–то достал блокнот.
– Пишите. Кондитерская фабрика номер два. Восемьдесят процентов работниц воруют конфеты и шоколад, халву и мармелад. Причем находятся в сговоре с вахтерами. Как появляется ОБХСС, то вахтеры ставят у проходной швабру – знак подают.
– Это же несуны.
– Но их много и они организованны. Организованная преступность!
Журналист ничего не записал, разглядывая меня с пристальным недоумением. А я топтался и уже не мог сесть, распираемый злостью против обывателя вообще и этого парня в частности.
– Что вас там еще интересует?.. Ага, проститутки. И небось работавшие не с отечественной клиентурой, а с иностранной? Герман Александрович, я говорил про убитого милиционера Локоткова… Его жена взяла совместительство, полы моет в райотделе, чтобы прокормить детей. Почему бы о ней не написать? Или вы написали бы, если бы она пошла не в уборщицы, а на панель?
Журналист закрыл не пригодившийся блокнот и бросил его в сумку. Я понял, что он уходит.
– Куда же вы, Герман Александрович?
– Сечете меня, как мальчишку.
– Я еще не рассказал про «белые пятна». Правда, не про «белые пятна истории», а про «белые пятна» нашей жизни. Например, про одинокую старость и про никому не нужных стариков. Вы знаете, что в стране семьсот тысяч буквально брошенных стариков и миллионы одиноких пожилых?..
Я перевел дыхание. И запоздалая и, может быть, поэтому особенно ясная мысль пресекла мое топтание. Обличаю, спорю и выговариваюсь, а ведь это именно тот человек, который мне сейчас нужен; и этот человек сам пришел ко мне в кабинет.
Я вернулся за стол. Журналист никак не мог закрыть сумку, потому что эти подлые молнии всегда заедает. Все–таки он поднялся, возясь с замком уже стоя.
– Герман Александрович, – сказал я тихо и совсем другим голосом, отчего он глянул на меня оторопело, – ваши убеждения мне неизвестны, и секли тут журналистику как таковую. Но у вас есть возможность ее реабилитировать. Прочтите вот это маленькое дельце…
Я посадил его за столик с пишущей машинкой и дал папку с еще неподшитыми листками. И дневники. В конце концов, от своих работников Сокальская отбрешется – ее нужно опозорить на весь город.
Не злой я, а злопамятный. Зло надо помнить, как свою биографию или историю государства; зло надо помнить так же, как и добро; его надо помнить хотя бы для того, чтобы упредить повторения. Мне кажется, что забыть сотворенное зло – это предать истину. Кажется, французы сказали про Вторую мировую войну: «Простим, но не забудем».
Тишина в кабинете нарушалась лишь шуршанием бумаг. Я подшивал хозяйственное дело, но, в сущности, наблюдал за журналистом. Сперва он читал со скучающей вежливостью. Потом уселся поудобнее и набычился. Затем вцепился левой рукой в ус и начал его крутить и перекручивать. Дневники же изучал тихо и даже пришибленно.
Дочитав, он вынул платок, вытер почему–то вспотевший лоб и почти прошептал:
– Как страшно…
Я не ответил. Тогда Герман Александрович сказал уже громче и с энергией:
– Обязательно напишу!
– Эта доченька достойна сатирического романа, – обрадовался я, уже не сомневаясь в понимании.
– Чепуха! – отрезал он, встал и тоже заходил по кабинетику; видимо, пришел его черед топтаться.
– Она же убила отца!
– Нет, не она! Его убило общество, сотрудники «Прибора», соседи, все мы… В том числе, конечно, и дочка.
Я против грубого социологизма. Нет ничего проще, как снять вину со всех и каждого и взвалить на общество – будто это общество состоит из каких–то других мифически–зловредных существ. Думать не надо, искать не надо, да и делать ничего не надо, ибо никто и ни в чем не виноват.
Но, с другой стороны, не задубел ли я в своей подозревающей профессии? Мне непременно подавай виновного, зримого, конкретного. Анищин в дневнике умолчал о дочке, наверное, не только щадя ее; Анищин писал про людей и общество. В конце концов, одиночество – плод коллективного бездушия.
– Но и Сокальской достанется.
Назад: 20
Дальше: 22