Глава двадцать вторая
СЛОВО И ДЕЛО ГОСУДАРЕВО
Верстах в семи выше Нижнекамчатского острога, отделенный от коренного берега неширокой протокой, на реке Камчатке поднимался зеленый остров, заросший ветлой, малиной и смородиной. Ветла была здесь столь толста в стволе и высока, что, казалось, мела вершинами небеса. Однако не могучей ветлой был известен этот остров на Камчатке. В самом центре его, защищенная от ветров с одной стороны полукружьем скал, а с другой — кряжистыми ветлами, стояла монашья обитель приписки якутского Спасского монастыря. Приземистое строение казарменного вида, с узкими, как бойницы, прорезями окон, где располагались кельи братии, небольшая часовенка, амбары, обложенные дерном земляные погреба, где хранили съестные припасы, кузня, сушильные навесы — вот и все хозяйство обители. К этому следует добавить, что обитель была обнесена стоялым бревенчатым палисадом — на случай нападения камчадалов. И хотя число братии едва достигало в те дни двадцати человек, обитель вполне можно было посчитать за четвертую — после Большерецкого, Верхне- и Нижнекамчатского острогов — казачью крепость в камчадальской земле.
Постройка обители была завершена два года назад насильственно постриженным в монахи казачьим есаулом Иваном Козыревским. Видимо, отречение Козыревского от мирской жизни было угодно самому богу, ибо вслед за этим событием на безбожную, богохульную и вольную казачью Камчатку снизошла святость. Дух этой святости был настолько силен и в то же время действовал столь хитро, что примерно за полгода вырвал из казачьих рядов полтора десятка самых буйных, отпетых голов, давно забывших, какой рукой креститься. Все они постриглись в монахи и во главе с Мартианом и братом Игнатием, по слухам, с раннего утра до темной ночи были заняты в обители одним: творили молитвы. Избавившись от самых беспокойных служилых, Петриловский мог безнаказанно править Камчаткой по своему усмотрению.
Именно сюда, к зеленому острову, в середине сентября плыл длинный узкий бат, которым правил добрый молодец, светлобородый, с красным от загара лицом, в суконном кафтане цвета болотной ржавчины (для перекраски выцветших одежд казаки, подражая камчадалам, нередко пользовались отваром ольховой коры).
Пристав к острову, он прыгнул на песчаный берег, привязал бат к стволу молодой ветлы и прокричал вороном. Видимо, это был условный сигнал. И действительно, точно таким же криком ему ответили из глубины острова.
Вскоре на берегу появился дюжий чернобородый монах в рясе мышиного цвета.
— Колмогорец! — радостно воскликнул он. — Привез?
— Привез, Харитон, привез, — отозвался весело Колмогорец. Деловито полез в бат, вытащил небольшой мешочек. — На-ка вот, держи. Тут фунтов двадцать свинцового гороху будет.
— Эк ты! — восхищенно крякнул Харитон, принимая тяжелый мешочек. — Будет радость нашему Ивану, то бишь, тьфу-тьфу, брату Игнатию.
— А теперь прими-ка вот это, — Колмогорец бережно вытащил из бата длинный, завернутый в холстину предмет.
— Пищаль! — испуганно воскликнул Харитон.
— Она самая! — подтвердил Колмогорец.
Руки у Харитона вдруг затряслись, и он уронил сверток на песок.
— Да как ты мог! — воскликнул он в ужасе. — Ведь того казака, у которого ты уволок пищаль, Петриловский забьет батогами до смерти. Иль не знаешь ты, что нет для казака страшней беды, чем потерять государево оружие?
— Аль дитя я неразумное, чтоб оружие у казаков воровать? — обиделся Колмогорец. — То пищаль самого Петриловского. Можешь развернуть и проверить. Там такая резьба на ложе — ахнешь. И серебром, и каменьем цветным сплошь ложа изукрашена.
— Так, значит, ты это Петриловскому свинью подложил? Ха! Ха-ха! Ох, умру! — И, скорчившись, Харитон зашелся в таком громоподобном смехе, что в кронах ветельника прошел встревоженный шум.
— Тише ты! Звери с Камчатки разбегутся! — урезонил его Колмогорец.
Харитон опять посерьезнел.
— А ведь это дело так не пройдет, — уверенно сказал он. — Петриловский половину казаков перепорет, допытываясь, кто взял пищаль.
— Никого он не перепорет. Пищаль эта не краденая. Утоплая она. Петриловский пищаль да пистоли повсюду с собой таскает. У него и охрана постоянная есть, а только он даже на охоту выезжает, изоружась по завязь. Никому не доверяет. У такого пищаль стащишь! Он сам у тебя последнее стащит, исподнее сдерет, а для себя и на грош убытку не потерпит… Поехали это мы ден на пять назад на Кривую протоку на уток. Не знаю, как вышло, а только бат Петриловского перевернулся, и пищаль бултыхнулась в воду. Велел он нам достать. Ну, ослушаться мы не посмели, разделись, гнус тело облепил. Стали нырять. Я на пищаль сразу наткнулся. Да только не вытащил, а под водой подальше от того места оттолкнул. Потом еще раз нырнул и совсем близко от берега под корягой упрятал. Мне кричат: не там-де, дурак, ищешь! Я послушался и стал нырять вместе со всеми. Всю воду в протоке взбаламутили, а пищаль не нашли. Опосля я ее вынул из-под коряги, нерпичьим салом обмазал да в холстину завернул.
— Ловко! — прищелкнул языком Харитон. — Стало быть, это теперь у нас пятая пищаль в обители будет. Ложу, конечно, придется сменить. Ну молодчага!
Кроме свинца и пищали Колмогорец извлек из бата несколько костяных пороховниц, полных пороха, и свертки с гостинцами.
Вскоре Харитон и Колмогорец уже стучались в дверь кельи Игнатия.
Дверь им открыл тонконосый широколобый монах с прямыми льняными волосами, спадавшими на плечи, и пронзительным взглядом больших серых глаз, прикрытых тяжелыми веками. Это и был брат Игнатий. Одет он был, однако, не в рясу, а в тонкую белую льняную рубаху и суконные темные штаны. На ногах — домашние туфли, сшитые из шкуры молодой нерпы.
— Колмогорец! Друже! — Козыревский стиснул плечи гостя так, что тот выронил все свои свертки.
Протиснувшегося вслед за Колмогорцем Харитона хозяин кельи отправил в трапезную, сообщить настоятелю обители Мартиану, чтобы его не ждали и приступали к вечерней трапезе.
Колмогорец сообщил, что в Нижнекамчатском остроге Козыревского готовы поддержать двадцать казаков во главе с Кузьмой Вежливцевым. Колмогорец говорил от его имени.
— Двадцать — это мало, — покачал головой Козыревский.
— То двадцать добрых казаков, — не согласился с ним Колмогорец. — Каждый двоих стоит. Да у тебя в обители почти два десятка своих людей.
— Мои безоружны. Пять пищалей, считая и ту, что ты сегодня привез, несколько пистолей, десяток сабель — вот и все наше оружие, — подытожил Козыревский. — У Петриловского же пушки в крепости. Беда еще в том, что у нас в обители только две кольчуги. Изрешетит нас Петриловский — через дырки ветер свистеть будет. Надо ждать.
— Сколько ждать можно, Иван? И так уже третий год под Петриловским маемся, короста от батогов со спины не слазит. А Петриловский, ходит слух, с Камчатки будущим летом в Якутск податься решил с государевой казной и пожитками граблеными. Он что ведь удумал? Разошлет по богатым соболем рекам на всю зиму казачьи отряды, чтоб казаки не только ясак собирали, как было раньше, но и к охоте камчадалов понуждали. Думает он за эту последнюю зиму добычу свою удвоить.
— Вот как! — оживился Козыревский. — То новость важная. И когда же первые отряды крепость покинут?
— А как только ляжет прочный снег. Через месяц.
— Через месяц? Вот и хорошо. Передай Вежливцеву, чтобы не попал со своим отрядом ни в первый, ни во второй посыл. Пусть заболеет, что ли. В тот день, когда крепость покинет второй отряд, у Петриловского останется, положим, шестьдесят с чем-то казаков, из них двадцать Кузьмы Вежливцева. Тут мы и нагрянем. Мои монахи безоружны — следовательно, припишем к вашим двадцати только десять. Получается тридцать на сорок. При этом пушкари — как раз петриловские холуи. Стало быть, счет не в нашу пользу. И тут вот что должно разрушить оборону неприятеля. Кто-то из наших — скажем, ты сам — заявит на Петриловского Слово и Дело государево.
— Слово и Дело! — испуганно ахнул Колмогорец, привставая.
— Что, страшно? То-то и оно! Тебе страшно, и Петриловскому станет страшно, и всем в крепости. На это я и рассчитываю. Те, кто не очень крепко держится за Петриловского, придут в смятение. А нам только того и надо.
— Все понял, Иван. Рисковое, Иван, дело. Того, кто зря скажет Слово, могут засечь насмерть.
— Смерти боишься?
— Кто же ее не боится? — рассудительно отозвался Колмогорец. — Чать, все ее боятся, все жить хотят.
— А я смерти не боюсь, — побелевшими вдруг губами прошептал Козыревский. — Злоба моя и ненависть к Петриловскому сильнее страха смерти. Если у Кузьмы Вежливцева все казаки смерти боятся, тогда и дело начинать не стоит.
Последние слова Козыревского прозвучали сурово и жестко. Пристыженный ими, Колмогорец махнул рукой:
— Эх, Иван! Пропадать так пропадать! Слово на Петриловского я заявлю сам.
— Пропадать нам не надо, — не согласился Козыревский. — Пусть пропадет Петриловский со своими приспешниками.
Колмогорец не зря говорил о всегдашней настороженности Петриловского. До начальника Камчатки дошло, что в отряде Кузьмы Вежливцева зреет недовольство. Однако он не только воздержался от ареста Вежливцева, но и решил помочь ему взбунтовать казаков. У него уже давно зрел план сыграть на этом. Он опасался, что, когда ему на смену пришлют из Якутска нового начальника Камчатки, тот не преминет отписать в Якутск обо всех казачьих и инородческих обидах. И тогда не почет и сытая жизнь ждут его, а тюрьма и лишение имущества. Небольшой, быстро и решительно подавленный казачий вооруженный бунт был бы ему, Петриловскому, теперь очень кстати. Уж он бы постарался заставить заводчиков бунта на пыточных расспросах дать такие показания, какие необходимы для того, чтобы он, Петриловский, предстал в глазах якутского воеводы и сибирского губернатора находчивым и беспощадным стражем государевых интересов.
Ночью Петриловский вызвал к себе человека, который первым сообщил ему о недовольстве команды Вежливцева. Это был задерганный многосемейный казачонка с вечно испуганным, испитым лицом, обтянутым землистой кожей. Казалось, этого человека только что вынули из петли. Землистый оттенок его лица между тем объяснялся очень просто: вот уже пять лет никто не видел этого человека трезвым. Казаки дали ему прозвище «Бражник» и уже забыли его настоящее имя. Бражник, виновато улыбаясь, охотно отзывался на свое прозвище и всем в крепости казался человеком безобидным.
Комната, в которой Петриловский принял ночного гостя, была освещена пламенем всего двух плошек, и во всех углах здесь лежал сумрак. Сумрак лежал и на узком, сухощавом лице хозяина комнаты, таился в его глубоко загнанных под лоб глазах. Негромким, но резким голосом посвятил он своего соглядатая в задуманный план. Бражнику надлежало всюду высказывать недовольство жестокостью Петриловского и постараться войти в доверие к Вежливцеву.
Спустя несколько дней Петриловский уже знал о дне выступления казаков.
Накануне бунта из крепости выступил большой казачий отряд, которому по приказу Петриловского следовало держать путь на реку Еловку, и в остроге стало совсем пустынно.
На другое утро крепость огласили крики:
— Слово и Дело государево! Слово и Дело государево!
Это кричал на площади перед приказчичьей избой Колмогорец. К нему, бросив крепостные стены, спешили люди Кузьмы Вежливцева, бежал крепостной люд, привлеченный грозными словами. Вскоре на площади все кипело. Заранее готовый ко всяким неожиданностям и все-таки захваченный врасплох Словом государевым, на крыльцо приказчичьей избы выскочил одетый в малиновый кафтан Петриловский. В обеих руках его были заряженные пистоли. При появлении приказчика на площади легла тишина. Слышался только скрип снега под ногами толпы.
— За кем ты знаешь Дело великого государя, Колмогорец? — громким резким голосом спросил Петриловский.
— За тобой, аспид и кровосос! — смело ответил Колмогорец. — Я заявляю, что ты правишь Камчаткой не по разуму и по воле государевой, а по одной своей корысти. Я обвиняю тебя в разбое и насилиях. На твоей совести смерть Алексея Бураго, на твоей совести кровь многих неповинно брошенных под батоги казаков, слезы инородцев. Где наше казацкое жалованье, положенное нам государем? В твоих сундуках и амбарах! Разве не грабеж и разбой это? Я обвиняю тебя в том, что ты из ясачных сборов кладешь одного соболя в государеву казну, а двух в свои собственные амбары. Кто ты есть после этого, как не вор и грабитель? И разве не место тебе в тюрьме?..
Речь Колмогорца затягивалась, и Петриловский выиграл несколько драгоценных минут. К крыльцу сбежались верные начальнику казаки. Всех их оказалось до двадцати, и они оттеснили толпу от крыльца.
Увидев, что опасность миновала, Петриловский поднял руку, будто бы собираясь отвечать Колмогорцу. На самом деле это был знак затесавшемуся в толпу Бражнику. Тот выхватил из-за кушака пистоль и выпалил. Пуля ударила в косяк на сажень от плеча Петриловского.
— Бунт! — закричал Петриловский. — Вот для чего тебе, Колмогорец, понадобилось заявлять на меня Слово! Мне ведомо давно, что вы измыслили с Вежливцевым взбунтовать казаков и порешить меня, верного слугу государева. Все твои слова — ложь и вымысел!
И в этот момент вместо ожидаемых монахов в крепость ввалилась толпа отправившихся вчера на Еловку верных Петриловскому казаков. Выстрел Бражника послужил для них сигналом к действию. Молча и деловито расталкивая толпу, они выискивали на площади тех, чьи имена были им заранее известны, разоружали и скручивали им руки.
Одними из первых были схвачены Вежливцев и Колмогорец. Петриловский, заложив руки за спину и покачиваясь с носков на пятки, почти со скукой следил за тем, как хватали бунтовщиков. Все шло по плану.
По приказу Петриловского на площади расчистили место и поставили туда козлы. К козлам подвели Колмогорца, сорвали с него одежду. Начальник Камчатки спустился с крыльца, приблизился к своему пленнику.
— Нехорошо, нехорошо, Колмогорец, — недобро усмехаясь, проговорил он почти в самое ухо бунтовщику. — Сейчас тебя будут бить, пока ты не проглотишь Слово государево. Или, может, ты это по дурости ляпнул? Тогда откажись при всем честном народе.
— Не откажусь! — глядя с ненавистью в ледяные глаза Петриловского, ответил Колмогорец. — Ты не смеешь бить меня. Меня должен выслушать якутский воевода.
— Должен-то должен, — по-прежнему усмехаясь, согласился Петриловский. — Да только больно далеко отсюда до воеводы. — И, повысив голос, приказал: — Кинуть на козлы! Бить за бунт и за напраслину, пока сей червь дыхание не испустит!
Уже много раз опустилась на спину Колмогорца ременная плеть, когда неожиданное появление в крепости незнакомых людей резко изменило весь ход событий.
Широкоплечий человек со строгим, почти суровым лицом, медным от загара, и густой гривой русых волос, выбивавшихся из-под шапки, крупными шагами подошел к Петриловскому и решительно приказал снять Колмогорца с козел.
Петриловский опешил.
— Это приказ — мне?
— Тебе, если ты и впрямь приказчик Камчатки.
— Да кто ты таков, чтобы мне приказывать? — нерешительно запротестовал Петриловский, меж тем как невесть откуда появившиеся рослые монахи, не ожидая конца этого столь удивительного разговора, сняли Колмогорца с козел и унесли в ближайшую избу.
— А ты вглядись повнимательнее, может, признаешь, — отозвался незнакомец.
Петриловский мучительно соображал, где он видел эти висячие брови, этот требовательный взгляд карих глаз, густую бороду цвета спелой ржи.
— С-Соколов? — проговорил он наконец.
— Ну вот, видишь, узнал. Стало быть, знаешь и то, что я тоже казачий пятидесятник, как и ты сам.
— Прибыл сменять меня? — осевшим голосом спросил Петриловский.
— О смене говорить пока рано. У меня приказ якутского воеводы провести ревизию твоей службы — дошли вести о том, что ты занялся разбоем. Вот и проверим, так ли это! — Соколов старался говорить теперь громко, чтобы его слова были слышны всем на площади. — А второе дело у меня — вывезти с Камчатки государеву ясачную казну. Мы проложили по указу государя путь морем.
Узнав, что вновь прибывший человек действует по указу самого государя, казаки отшатнулись от Петриловского, и вокруг него образовалась пустота. Видя неминуемую свою гибель, начальник Камчатки решился на крайнюю меру:
— Казаки! Разве вы не видите, что это такой же бунтовщик, как и Вежливцев с Колмогорцем? — закричал он. — Схватите его немедля! Этот человек не кажет бумаг! Все его слова — ложь!
Однако дюжие монахи кинулись к Петриловскому, отняли у него пистоли, сорвали саблю. Были разоружены также несколько самых близких Петриловскому казаков.
Начальника Камчатки заперли в амбар. Соколов, Козыревский и Вежливцев направились в избу, куда унесли Колмогорца. Его уже отлили водой, перевязали раны на спине, приложив к ним листья подорожника. Узнав, как повернулись события в крепости, Колмогорец слабо улыбнулся Соколову и поблагодарил за выручку. При этом в сторону Козыревского он посмотрел с укоризной, но Иван тут же объяснил, что монахов задержал ночной снегопад, который завалил тропу, и им пришлось добираться до крепости гораздо дольше, чем они рассчитывали. Увидев у своей постели прибывшего вместе с Соколовым Варлаама Бураго, Колмогорец кивнул и ему:
— Прости, друг, брата твоего, Алексея, мы не уберегли.
Бураго только тяжело вздохнул.
Протиснувшись сквозь толпу казаков к постели Колмогорца, Семейка на мгновение поймал взгляд Козыревского: «Узнает?» Но глаза Козыревского лишь скользнули по его лицу. Потом, словно его вдруг подстегнули, Иван резко мотнул головой, уставился в изумлении на молодого казака:
— Семейка! — ахнул тихо, еще неуверенно и тут же сорвался с места: — Семейка! Ярыгин! — подбежал, крепко обнял за плечи, расцеловал: — Он! Отыскался! — Это уже всем присутствующим. — Гляньте, какой казачина вымахал! А был — во! — Козыревский показал себе по пояс. — От зени две пядени, от горшка два вершка! Ха! Ха-ха-ха! — рассмеялся сочно, весело. — Камчатский корень! У нас тут все растет не по дням, а по часам. Чтоб меня черти сожрали вместе с потрохами, если я не люблю этого казачину!
«Казачина» смущался, даже вспотел оттого, что все взгляды скрестились на нем.
— Ну, вот и свиделись, — сказал Соколов. — А то у него только и разговоров было, что Козыревский да Козыревский…
Через неделю, собрав казаков на площади, Соколов обнародовал результаты ревизии.
— Братья казаки! — начал он, заранее представляя, сколь ошеломляющее действие произведет его речь на служилых, и сам все еще дивясь тому, что открыл он во время расследования. — Выслушав обиды ваши и учинив начальнику Камчатки Алексею Петриловскому допрос под пыткой и при свидетелях, выяснил я, что оный Петриловский, забыв страх божий и поступясь волей государевой, истинно занялся грабежом и разбоем ради лишь одной своей корысти. Ныне отписано мной на государеву казну грабленых пожитков Петриловского: соболей — сто сорок сороков!
По площади прошел стон.
— Лисиц красных — четыре тысячи!
— Четыре тысячи!.. — эхом откликнулась площадь, уже загораясь гневом и возмущением.
— Лисиц сиводушных — четыреста! — продолжал перечисление Соколов. — Каланов — пятьсот! Выдр — триста! Шуб собольих и лисьих — осьмнадцать…
— То не казак — то князь! — крикнул кто-то.
— Повесить его на крепостных воротах!
— За каждую слезу нашу — по батогу ему! На три смерти батогов хватит!
Страсти разгорались не на шутку. Кто-то уже порывался к амбару, где был заперт Петриловский, намереваясь взломать дверь.
— Братья казаки! — поднял руку Соколов. — Терпеть волка за начальника в Камчатке противу государевых интересов. Посему вы выбирайте себе сами другого начальника, а Петриловского я отвезу на суд к воеводе.
— Вежливцева! — закричали казаки. — Хотим Кузьму Вежливцева. Он нам обид чинить не станет!
В этот день начальником Камчатки стал Кузьма Вежливцев. Избрание нового начальника, из своих, усмирило казачьи страсти, и дрожащий от страха Петриловский остался под стражей в амбаре.