Глава семнадцатая
ПЕРЕМЕНЫ В ОХОТСКЕ
— Сибирский губернатор князь Матвей Петрович Гагарин был в тоске и смуте. Кажется, весь, мир сговорился против него.
Вчера прибыли в Тобольск посланные государем из Архангельска мореходы и корабельные мастера, а с ними бумага с царевым гербом и печатью. В бумаге царь обзывал Матюшку Гагарина вором и нерадивцем и грозил спустить с него семь шкур. Доходят-де до него, государя, вести, что губернатор творит произвол над инородцами, торгует должностями, блюдет одну свою корысть, а его, великого государя, службу правит мешкотно в лениво. С теми делами-де он, государь, велит провести ревизию особо и пришлет в Тобольск своего прокурора проверить челобитья инородцев и служилых, обиженных губернатором, а ныне он, государь, велит Матюшке Гагарину немедля отправить мореходов и корабельщиков в Охотск и извещать его обо всем ходе дела. А если-де приставленные к тому делу губернатором люди нерадение выкажут, то тех людей ковать в железа и казнить без всякого милосердия и пощады. Тем же, кто усердие в деле проявит, обещать царские награды и милости.
В тот час, когда губернатор читал письмо от государя, набившиеся к нему в приемную злыдни, все эти наезжие воеводы, завидовавшие положению князя, все стольники-фискалы, хитроглазые купцы-молодцы, казачьи атаманы, ненавидевшие губернатора за утеснение их воли, инородческие царьки и князцы, прибывшие в Тобольск с челобитными, — все они смотрели в рот Гагарину, пытаясь прочесть по его лицу, что сулит письмо царя Петра — милость или опалу.
Князь Матвей, прочтя письмо, напустил на лицо сияние и звал всех, кто тут был, вечером к себе на пир. При этом он заметил, что кое у кого физиономии вытянулись и глаза забегали растерянно. Немало их немало их, кто порадовался бы его падению. Он позволял всей этой жадной своре лизать ему руку. Он был милостив, если хотел, — как и полагалось его высокой особе; но горе было тому, кто вызывал его неудовольствие. И только царь, этот нарышкинский выскочка, шпынял его как хотел. Получив столь обидное письмо, губернатор так напился на пиру, что свалился со стула.
В довершение всех бед на другое утро, когда у князя трещала с похмелья голова, стольник Максимов вручил ему отписку нового якутского воеводы. В отписке воевода сообщал, что посланный по повелению князя в Охотск сын боярский Сорокоумов от проведывания морского пути в Камчатку отступился, судно не строит и предается одному буйству да грабежу инородцев.
А ведь он, князь Гагарин, сообщил уже Петру, что на проведывание морского пути люди отправлены и судно заложено. На то, что Сорокоумов обижает инородцев, Гагарину плевать, но как быть с ослушанием воли государя?.. Князю теперь выгодно забыть, что ни он, ни якутский воевода не снабдил Сорокоумова корабельными припасами, да и мореходов в его отряд не зачислили, надеясь подтолкнуть казаков к плаванию одними посулами. Думалось, государь смотрит ныне только на западные моря, от восточных отвернется. И вот на тебе!.. Виноват во всем, разумеется, один Сорокоумов, а если это так, то после всего, что натворил сын боярский, голова его ничего не стоит. Согласно прямому указанию государя он велит заковать Сорокоумова в железа, кинуть в тюрьму, а в докладной государю не пожалеет гневных слов по поводу сорокоумовского нерадения.
Но кем теперь заменить сына боярского? Сколько ни перебирает он в голове людей, не разыскать ему никого, кто бы взялся за это дело. Каждый понимает, что, кроме неприятностей, ничего тут не получит. Ламское море никому не ведомо, бури и льды закроют путь суденышку. Попытка проведать морской путь на Камчатку скорее всего окончится гибелью судна. И даже если принудить кого-нибудь силой взяться за это дело, он, может быть, судно и построит, — корабельщики-то теперь есть, сам государь прислал их, — но как набрать команду на судно? Люди разбегутся. Кто же решится кинуть свою жизнь в ледяную пучину? Только охочий человек может теперь выручить князя, да где его сыщешь?
Заметив все еще стоявшего в приемной стольника Максимова, опухшего, как и он сам с похмелья, князь вспомнил, что послать в морскую экспедицию не охочего человека, а какого-нибудь служилого «по очереди» посоветовал ему этот стольник, и теперь нашел, на кого излить свой гнев.
— Дубовая башка! Аспид! — затопал ногами князь на своего стольника. — Ты, ты подсунул мне этого Сорокоумова! Что мне ныне писать государю? Господи!.. Выпорю всех! В тюрьму тебя вместе с твоим Сорокоумовым кину!
Максимов, знавший содержание отписки якутского воеводы и не придавший ей особого значения, совсем помертвел с лица, увидев, в какую ярость повергла Гагарина эта отписка. Должно быть, губернатор, смекнул он, получил от государя далеко не такое приятное письмо, как хотел показать.
— Батюшка-князь, — пролепетал он трясущимися губами, пятясь к двери, — бес меня попутал с этим Сорокоумовым. Вовек себе того не прощу!
Видя, что Максимов безропотно берет на себя одного всю вину, князь немного остыл.
— Будет, будет трястись, дурак, — заговорил он спокойнее. — Сядь-ка да пораскинь мозгой. Нет ли у тебя на примете человека вместо Сорокоумова? Найдешь такого человека — вину твою прощу.
— Как же, как же, батюшка, — обрадованно затараторил стольник. — Вчерась на пиру своими ушами слышал, как якутский казачий пятидесятник Кузьма Соколов похвалялся спьяну, что морем на Камчатку пройти может.
— Пустое! — отмахнулся Гагарин. — Мало ли кто чего во хмелю нагородит. Вчерась говорил — нынче откажется.
— Может, и пустое, — согласился Максимов. — Да вот беда, никого другого на примете у меня нету. Не худо бы спытать Соколова: может, и взаправду возьмется.
— Ну, гляди, стольник! Откажется казак — взыщу с тебя! — снова посуровел губернатор. — Зови его ко мне немедля. Да крикни там, чтоб мне подали рассолу…
Чуть живой от страха стольник выскочил из ворот губернаторского дома и, подхватив полы кафтана, кинулся сломя голову на розыски Соколова.
В получасье Кузьма Соколов был сыскан и доставлен к губернатору. При этом, опасаясь, что казак, узнав, зачем его зовут, не только откажется от вчерашних слов, но и не захочет пойти к Гагарину, стольник не решился сказать Соколову, зачем его зовут.
— Помнишь ли, чем во хмелю вчера похвалялся? — грозно сведя брови, подступил губернатор к казаку, едва тот встал на пороге.
Соколов, человек крупный и жилистый, с широким лбом и русой гривой, трусом себя не считал, но тут, однако, струхнул порядочно. И что он такое мог наплести вчера? Смутно помнил, что разговор шел о Камчатке, где казаки во главе с Анцыферовым и Козыревским, взбунтовавшись от притеснений, порешили приказчиков и атамана Владимира Атласова и правили государеву службу в Большерецке по своему усмотрению — вольным казачьим кругом. Неужели что-нибудь крамольное ляпнул сдуру? Сечет государь Петр за крамолу головы нещадно, ни чины, ни божья заступа тут не помогут. Самая поспешность, с какой его притащили к губернатору, заставляла предполагать худшее.
— Убей, князь, не помню, — замотал казак спутанной русой гривой. — Голову хмель туманил.
Гагарин озлился.
— Не помнишь, казак? Ну добро! Эй, кто там! Всыпьте казаку батогов, чтобы голова у него прояснела!
Мелко затрясся бородой пятидесятник: такого позора ему, вольному казачьему сыну, не перенести. Вот как жалует его губернатор за верную службу государю! Даже вины его не назвал — сразу в батоги.
— Помилуй, князь, — глухо и даже с угрозой взмолился казак, хватаясь за саблю. — Оговорил меня какой-нибудь служка твой… Купчишку бельмастого вчерась на застолице по уху треснул — помню. Больно занозист… На Камчатку морем пройти хвалился — тоже помню… А против государя, чтоб мне издохнуть, не сходя с места, ни слова не говорил. Не враг я государю, истинный крест, ни слова не говорил. Не верь, князь, наговору.
— Эк намолол! — воскликнул губернатор резким жестом отсылая прочь подступивших к Кузьме Соколову слуг. — Да ты садись, не надувайся. Не то лопнешь. Никто тебя не оговаривал. Да я бы оговору и не поверил — давно наслышан о твоей честной службе государю. Не убоишься ли морем на Камчатку пойти? О том весь спрос.
В приемной у Гагарина было жарко натоплено и душно. Князь Матвей расстегнул свой зеленый — по моде — камзол и, опершись грудью о край березового полированного стола, ждал ответа.
В другое время Соколов, может быть, и задумался бы, прежде чем ответить, однако тут, обрадованный, что недоразумение разъяснилось и беда миновала, ответил сразу и твердо.
— Дело нешуточное, князь, понимаю. Однако думаю, что исполнить его можно. Тем паче теперь, когда государь прислал мореходов и корабельщиков. Сам я тоже в корабельном деле разумею.
— Ну, казак, озолочу тебя с головы до пяток, если дело исполнишь! — обрадованно стукнул пухлым кулаком по столу Гагарин. Ясная и разумная речь казака произвела на него впечатление, и он сразу уверовал в успех. — Окромя наших, есть тут еще один моряк, из пленных шведов, Андрей Буш, бери и его. Может, сгодится. Припасами корабельными тоже наделим, сколь достать в моих силах. Набирай охотников. Можешь от имени государя и моего обещать им чины и богатства.
Через полмесяца отбыл Кузьма Соколов из Тобольска в Якутск. В Тобольске удалось набрать более сорока охочих. Обоз с командой, припасами и обслугой растянулся на целую версту.
Крепко засели у Соколова в голове слова наказной памяти, составленной в канцелярии губернатора: «Не теряя времени, у Ламского моря построить теми присланными плотниками морские суда… с теми мореходцами и с плотниками и с служилыми людьми идти через Ламское море на Камчатский нос». Потом шло перечисление наград, которые ожидали команду после выполнения наказа. И в самом конце: «А буде вы в том пути учнете нерадение и мешкоту чинить… для каких своих прихотей, или, не хотя великому государю служить, в тот путь вскоре не пойдете, или, не быв на Камчатке и не взяв на Камчатке от государевых людей ведения, возвратитесь, и за то вам, по указу великого государя, быть в смертной казни без всякого милосердия и пощады».
Эту последнюю часть наказной памяти князь Матвей правил собственной рукой. Ему было теперь не до шуток. От успеха экспедиции для него зависело слишком многое, чтобы впадать в попустительство.
Зато Соколову эта приписка испортила немало крови. Сам он верил в удачу. Но людей набрать в команду, несмотря на щедрые посулы, оказалось нелегко. Получалось: охота охотой, а при неудаче — голова с плеч. Кому ж тут до охоты? Однако смелых людей на Руси не занимать. Набрал-таки и наберет еще. В Якутске у него немало испытанных товарищей по походам в дальние земли.
Вся зима до самой той поры, как взломало лед на Охоте, прошла для Семейки однообразно и уныло. Что поделаешь, не было у него в остроге сверстников. Вот если бы Умай с Лией приехали…
Редко выпадал день, когда приезжал какой-нибудь инородческий князец от якутов, коряков либо ламутов и Сорокоумов звал Семейку толмачить. При этом Сорокоумов сердился на то, что Семейка плохо понимает корякский язык, и устраивал ему головомойку. Для Сорокоумова все инородцы были на одно лицо, и его выводило из себя, что говорят они на разных языках, будто немчины с английцами либо шведами. Он подозревал Семейку в лукавстве.
Однообразие Семейкиной жизни скрашивало только обучение грамоте. Он уговорил Мяту научить его письму, и тот иногда выбирал время заняться с ним. К весне Семейка уже писал помаленьку, высовывая от усердия язык. Сорокоумов не мешал этим занятиям, а потом и вовсе освободил Мяту от других работ до той поры, пока Семейка в полную меру не постигнет письменную премудрость. Сам Сорокоумов писал плохо и с трудом. Пора было отписывать в Якутск и Тобольск о своих нелегких трудах по управлению Охотским краем. Толмач, став грамотен, будет писать под его диктовку. При этом он заставит Семейку держать язык за зубами, чтобы никто в остроге не узнал о содержании письма.
На пасху из тайги стали доходить тревожные вести: ламуты что-то замышляли.
Всю зиму сборщики ясака и промышленные разъезжали на оленьих упряжках от стойбища к стойбищу за пушниной. Государев ясак Сорокоумов приказал брать вдвое против прежнего; при этом сборщикам ясака надлежало объяснять это тем, что государю приходится вести войну и расходы растут, пусть инородцы потерпят. Щипицын с Бакаулиными, а за ними и другие промышленные, взяв в долю Сорокоумова, требовали от инородцев за свои товары столько шкурок, что в стойбищах роптали. Кое-кто из промышленных старался и вовсе брать шкурки даром. При этом инородцев принуждали оставить все прочие работы, кроме охоты на пушных зверей.
Лихорадка наживы охватила всех в остроге. Из многих ламутских стойбищ к весне молодежь куда-то исчезла. Вскоре стало известно, что ламутский князец Узеня собрал до пятисот копий и готовит нападение на острог. Сорокоумов отправил в стойбище Узени карательную партию. Но стойбище снялось с прежнего места, и разыскать непокорного князца не удалось.
После пасхи из тайги поспешно бежали в острог сборщики ясака и промышленные: ламуты начинали военные действия. Несколько казаков и промышленных, попав в засаду, достались в добычу волкам и воронам. Сорокоумов приказал готовить крепость к обороне. Тут и полетели для Семейки дни с сорочьей быстротой. С утра до темной ночи он носился по острогу, то помогая устанавливать пушку на тынной башенке, то пристраиваясь носить дрова к котлам, где варили смолу, то взбираясь по лесенкам вместе с казаками на стены, когда возникали слухи, что ламуты уже подступили.
Однако неприятель медлил. То ли весенняя распутица мешала ламутам, то ли другая причина задерживала инородческих воинов, а только целый месяц минул в тревожном ожидании. Семейке хотелось, чтобы этого нападения вовсе не было. «Что, если среди нападающих будет Умай и его убьют? — думал он в тревоге. — Удалось ли Умаю добраться до Якутска и передать воеводе отписку Мяты?»
По истечении месяца караулы стали плохо нести службу. Сорокоумов вначале строго наказывал виновных, а потом и сам махнул рукой. Нападение неприятеля могло и вовсе не состояться. Постная жизнь ему тоже осточертела.
Конец ожиданию наступил под вечер накануне духова дня.
— Ламуты идут!
— Ламуты идут!..
Этот крик поднял на ноги крепость.
Семейка, дремавший на штабеле бревен возле аманатской избы, кубарем скатился вниз и кинулся к тынной башенке. Народу в нее набилось — настил трещал. Вскоре туда поднялся Сорокоумов с подзорной трубой. По левому берегу Охоты, из-за сопки, поросшей березняком, вытягивалась голова неприятельского отряда. Ламуты шли верхами на оленях и пеше. Потом началось непонятное.
— Ну-ка, глянь ты, — протянул Семейке подзорную трубу Сорокоумов. — У тебя глаз поострее. Кони там или мне померещилось?
Семейка действительно в круглом окне окуляра при свете клонившегося солнца увидел всадников на конях. Прошла еще минута, и он ясно разглядел казачьи пики и папахи.
— Братцы! Это ж не ламуты! Это наши! — радостно закричал он.
Из-за сопки вышло уже до трех десятков людей, а конца отряду все не было видно.
— Кого это еще черти несут? — озабоченно проговорил Сорокоумов, теперь и сам ясно разглядев казаков. — Может, якутский воевода про неспокойство ламутов прослышал и помощь мне шлет?
Всего в отряде, подходившем к острогу, насчитали более полусотни людей. Среди казаков служилых можно было разглядеть немало промышленных. Кто-то заметил даже женщину.
— Батюшки! Баб везут. Уж не наши ль женки решили нас проведать? — ахнул рядом с Семейкой кто-то.
— Ну, так и есть, так и есть, то подмога мне идет, — возбужденно говорил Сорокоумов. — Эй! Слушай мою команду! Готовь сивуху и постой для подмоги моей! День на веселье, три — на похмелье даю вам, казаки. А там грянем на тайгу сами. С такой тучей людей мы всех воров таежных по сырь-болотам разгоним и в реках перетопим.
У Семейки между тем мелькнула смутная догадка, которой он боялся поверить. Отыскав глазами Мяту, он разглядел в его лице напряженное раздумье.
— Дядя Мята, — спросил он шепотом, протолкавшись к нему, — может, наша взяла?
— Тише, хлопчик, тише, — положил Мята тяжелую руку на его плечо. — Дай-то бог, если так…
И, отпустив Семейкино плечо, перекрестился.
Веселью, которое сулил Сорокоумов казакам, не суждено было сбыться.
Начальник вновь прибывшего отряда был крепкотел, широкоплеч и строг по виду. На широкий, медный от загара лоб его из-под папахи выбивалась грива густых русых волос. Большая, отросшая за дорогу борода красновато отблескивала в лучах заходящего солнца, над глазами нависали мохнатые брови. Под ним был низкорослый каурый жеребец, бока которого тяжело вздымались от усталости. Но седок держался в седле, прямо и казался свежим, словно и не было позади тяжелого похода. Плечи его обтягивал невзрачный дорожный кафтан коричневого цвета, на ногах — простые оленьи бродни. Зато ножны и рукоять его сабли, заметил Семейка, были украшены серебром. Серебро поблескивало и на рукоятках пистолей, засунутых за красный кушак кафтана.
— Кто начальник острога? — спросил он требовательно, но спокойно, въехав в крепость.
Сорокоумов, успевший переодеться, чтобы встретить вновь прибывших, как и подобает его сану, вышел на крыльцо приказчичьей избы. На нем был алый бархатный кафтан, подбитый мехом, высокая соболья шапка и красные сапоги. Синий, тяжелого шелка кушак, ножны сабли и перстни на его руках излучали сияние.
— Начальник острога, сын боярский Сорокоумов слушает тебя, — поклонился он с усмешкой превосходства. — С какими вестями прибыли, все ли здоровы в отряде?
— В отряде все здоровы, — отозвался прибывший, не отдавая поклона. — Слушай волю губернатора Сибири, сын боярский Сорокоумов, — продолжал он. — Слушайте вы, братья казаки! (Поклон теперь последовал.) Велено мне, якутскому казачьему пятидесятнику Соколову Кузьме, за нерадение в службе государю, за утеснение инородцев и разбой заковать тебя, сына боярского, в железа и отправить под конвоем в Якутск.
— Да как ты смеешь, паршивый казачишка, указывать мне? — вскипел Сорокоумов. — Эй, в сабли его!
— Взять! — властно приказал пятидесятник, и тотчас же окружившие Сорокоумова казаки сорвали с бывшего начальника саблю и отняли пистоли.
— Слушай дальше, братья казаки! — остановил Соколов возню возле Сорокоумова. — По указу великого государя сибирский губернатор князь Матвей Петрович Гагарин приказал мне с командой строить в Охотске суда и, проведав Ламское море, путь морской в Камчатку открыть. Кто из вас охоту к сему делу проявит, тех ждут награды и чины. Остальным велю отбыть к воеводе в Якутск не мешкая, чтоб нести службу, какую воевода укажет. У меня все, братья казаки. Прошу и вас ответить, крепко ли стоит острог?
— Крепко-то крепко, атаман, да ламуты неспокойны, — выступил вперед коренастый казачий десятник. — Сидим как в осаде.
Соколов помрачнел. Он приказал отменить празднование прибытия, отправил дозор на близлежащую от острога сопку в созвал в приказную избу на совет казачьих старшин.
Казаки разошлись с совета за полночь. Соколов, пошатываясь от усталости, уже собирался задуть плошки, как вдруг взгляд его упал на светловолосую Семейкину голову, торчавшую из-за вороха тряпья с печки.
— А ты как сюда попал? — устало удивился Соколов.
— Я тут живу, — тихо отозвался Семейка.
— Как так живешь? Это изба приказчичья. Теперь моя, стало быть.
— А я куда же?
— А где ты раньше был?
— Да здесь же и был. Я толмачом у Сорокоумова служу. При нем и жил. В чулане да на печке.
— Толмачом?.. — протяжно переспросил Соколов и, уставив на Семейку темные карие глаза, вдруг оживился: — А ты как толмачить умеешь?
— По-разному. По-ламутски хорошо, а по-корякски и якутски хуже.
— Ишь ты! — одобрительно подмигнул Соколов, — Знай наших! Я, брат, тоже немало инородческих говоров знаю, а вот ламутский для меня — темный лес. Где ж ты это научился?
Семейка вначале хотел соврать. Кто его знает, что скажет Соколов, узнав, что он больше года делил тюремный сырой сруб с непокорным инородческим князцом. Но строгое и вместе с тем открытое лицо Соколова понравилось ему, и он сбивчиво стал рассказывать правду.
— Постой, постой! — вдруг остановил его Соколов. — Да ты чей будешь-то?
— Ярыгин я. Дмитрия Ярыгина сын.
— Дмитрия Ярыгина! Вот так оказия! Да мы ж с твоим батькой вместе пуд соли съели. И голодали, и холодали, и от стрел инородческих под одним пнем хоронились. Ну, брат, тогда лежи. Со мной пока жить будешь. А там погляжу, как тебя в Якутск из этой пустыни отправить.
— Дядя Кузьма! — взмолился Семейка. — Не отсылайте меня в Якутск. Что я там делать буду? Оставьте меня при себе толмачом. Я вам сгожусь. Надумали мы с Мятой на Камчатку плыть, как судно построят.
— Это какой Мята? — насторожился Соколов. — Что-то имя знакомое.
У Семейки захолонуло сердце. Неужели губернатор велел Соколову сыскать бунтовщика Мяту и отправить к воеводе на расправу? И зачем он только упомянул про Мяту?
— Мята хороший! — отчаянным шепотом выдавил он. — Зря вы про него!
— То есть как это зря? Совсем не зря. Ясно, что он казак толковый, если, государеву пользу блюдя, написал новому воеводе про Сорокоумова.
— Это вы вон как Мяту знаете, — перевел дух Семейка.
— А как я его еще должен знать? Раньше мы с ним знакомства не водили. А ежели он на Камчатку со мной пойдет, мы и познакомимся поближе.
— А я его лучше всех знаю! — выпалил Семейка с такой гордостью, словно Мята был именитее самого царя. И стал рассказывать о своих приключениях в тайге.
Соколов, несмотря на то, что ему с трудом удавалось разлепить набрякшие усталостью веки, внимательно слушал. Про встречу с Шолгуном он даже попросил повторить в подробностях. И когда Семейка закончил, Соколов смотрел на него уже с новым интересом.
— А ты, брат, я гляжу, и впрямь можешь мне здорово сгодиться. Беру тебя, хлопчик, толмачом на полное содержание. Мяту завтра приведи ко мне. А теперь спать. Не то я с ног свалюсь.
— Дядя Кузьма… — начал было Семейка, собираясь поблагодарить Соколова, но тот властным жестом остановил его и снова приказал спать.
Семейка в самом деле уснул быстро, с улыбкой на лице. Сквозь сон он вначале слышал, как перекликались часовые на сторожевых башенках, потом их голоса как-то сразу расплылись и исчезли.
Кроме Семейки с Мятой, никто из крепостных казаков не решился перейти под команду Соколова. Одних страшила грозная приписка к наказной памяти, сулившая смертную казнь за неудачу плавания, другие боялись моря, а большинство настолько истосковалось по семьям, оставленным в Якутске, что никакие чины и награды не могли их удержать. Соколов не стал никого неволить.
Он знал сам, сколь нерадостна долгая жизнь в окруженных дикой тайгой острожках за сотни и тысячи верст от дому. Он сам испытал полной мерой всю глубину тревоги за оставленную в далеком Якутске семью. Проходят годы, темнеет и кособочится изба, в которой остались жена и малые ребятишки. Денежное и хлебное государево жалованье кормильца все скудеет и скудеет, потому что воевода за неимением вестей от сгинувшего в дальних краях казака уже и сам не знает, несет ли еще казак службу государю, не сложил ли он уже голову в снегах. И может, он зря держит семью казака на содержании. Случается нередко так, что, когда казак возвращается домой, малые дети его, достигнув лет восьми — десяти, ходят по миру, прося подаяния, чтобы прокормить и себя, и мать.
Соколов поспешил выпроводить сорокоумовских казаков из острога не только потому, что те сами поскорей рвались домой, но более всего по той причине, что хмельная, обленившаяся сорокоумовская команда могла заразить разгулом и его людей.
Через три дня корабельный плотник Кирилл Плоских с ватагой лесорубов отбыл под усиленной казачьей охраной на заготовку леса вверх по Охоте. Лесу требовалось много — не только на судно, но и на постройки под жилье, под амбары и склады. С лесорубами Соколов отправил Семейку, наказав в случае угрозы со стороны ламутов войти в переговоры с ними, добиться свидания с Шолгуном и, рассказав о переменах в крепости, предотвратить нападение на острог.
Особой заботой для начальника острога стали промышленные, прибывшие с сорокоумовской командой. Никому из них Соколов не разрешил покидать крепость до особого распоряжения. Тем, кто просился в Якутск с отбывавшими казаками, выезд он также запретил.
Управившись с прочими делами, начальник острога созвал их всех в приказчичью избу. Рассадив промышленных по лавкам, Соколов поднялся из-за стола.
— Поклон вам низкий, купцы-молодцы, — начал он с ожесточением. — Растолкуйте мне, человеку глупому и темному, как это вам удалось взбунтовать всю тайгу и тем стать поперек дороги делу государеву?
— Чего валишь все на нас? Спроси с Сорокоумова. Он тут был всему голова! — вскочил с лавки рябой горбоносый промышленный.
— С Сорокоумова спросит воевода в Якутске! — наливаясь гневом, ударил по столу кулаком Соколов. — Быть ему в железах до скончания живота! А с вас спрошу я, спрошу строго и по всей справедливости! Отвечайте мне, что брали и что давали взамен.
Промышленные, притихнув, молчали.
— Знаю я, что вы давали взамен! — продолжал сурово Соколов. — Год вели торговлю, а амбары у вас все еще полны товарами. Давали малость, пустяк, а брали сам на сто?
— Дозволь слово молвить, Кузьма, — спокойно поднялся с лавки Щипицын, который рассчитывал на то, что Соколов покипит-покипит да и остынет. — Вот ты говоришь: сам на сто. Высоко берешь. Столь мы не брали.
— А мы в амбарах ваших поглядим! — усмехнулся колюче Соколов.
— А хоть бы и сам на сто! — заносчиво продолжал Щипицын. — Разве ты не знаешь, на что мы идем? Или нам головы не жалко? Вместе с вами, казаками, мы мрем лютой смертью от холода и голода, вместе с вами у нас десны гниют, выпадают зубы и волосы от хворобы, вместе с вами стережет нас стрела инородческая. Bо сколько ж ты нашу жизнь ценишь, Кузьма?
— Во, во! — поддержали Щипицына промышленные.
— Ты об нас, Кузьма, подумал? Или некрещеные инородцы ближе твоему сердцу?
— И это вы-то крещеные? Да где же на вас крест? — сузил глаза Соколов. — Где крест на вас, я спрашиваю, ежели вы принуждаете инородцев одну пушнину промышлять, забыв, что им еще кормить семьи надо? Иль вы не знаете, что инородец кормит семью охотой на зверя, шкура которого вам не нужна? Пошто в голод целые стойбища повергли? Иль у них детишек малых нету? Иль они есть не просят? Иль они вашим одекуем да сивухой кормить голодные рты будут? Где же крест на вас, я спрашиваю? Нету креста на вас! В гнус превратились! Присосались — не отодрать!
— Пошто торговых людей унижаешь, Кузьма? — озлился Щипицын. — Тебе ведомо, что нас сам государь жалует и привечает. Мы противу ясачной подати даем государю вдвое рыбьего зуба и мягкой рухляди. И государь ценит нас за это.
— Государь ценит купцов, а не насильников и разбойников, — прервал его Соколов. — Не пользуйся именем государя ради корысти своей. Вот мое решение. Половину товаров, что у вас в амбарах, я отписываю на государя. Как только установите мир с инородцами, прикажу развезти товары по стойбищам. Чтоб долги ваши покрыть. Не хватит — добавлю из государевой казны. А теперь — клади ключи на стол от амбаров.
— Клю-у-учи?! — захохотал Щипицын. — Да кто ж тебе позволит нашим добром распоряжаться? На то и сам воевода решиться не мог бы. Аль ты разбоем надумал заняться? Мы ведь и до государя дойти можем. Он-то нас выслушает! Не миновать тебе тогда пытошных расспросов, пошто государевых торговых людей грабил.
— А ты мне не грози! — спокойно сказал Соколов. — Не только перед воеводой, и перед самим государем ответ держать я не боюсь. Как сказал — так и будет. Ключи на стол.
Увидев, что Соколов не шутит, промышленные впали в ярость.
— На-кася, выкуси наши ключи! — закричал рябой промышленный. — Можешь голову снять, а ключи не дадим!
— Не дадим! Грабеж! Глядите на этого басурмана треклятого! — загалдели в ярости промышленные, обступая Соколова.
Соколов подал знак, и в избу, гремя прикладами пищалей, вошли несколько казаков.
Промышленные отпрянули от стола к лавкам.
— Вот что, купцы-молодцы! — повысил голос Соколов. — Я ведь вас не шутки шутить звал. В тайге — бунт. Вина — ваша. Тут мне пытошными расспросами кто-то грозил. Будут вам такие расспросы. Сегодня же прикажу дыбу строить. Тогда прояснеет, кто сколько наворовал. Сдается мне, что придется забрать не только половину, а и все ваши товары. Ну, если кое-кто после дыбы богу душу отдаст — дело не мое. Сами напросились.
Невнятно бормоча проклятия, промышленные кидали ключи на стол начальника острога.
Целый день перетаскивали казаки товары из амбаров провинившихся промышленных в склад с государевой подарочной казной.
Уладив дела с промышленными, Соколов с особой тревогой ждал вестей из тайги. Скоро стали прибывать первые сплотки леса. Лес громоздился в штабелях у стен острога, часть его Соколов приказал сплавить вниз, к устью Охоты. Здесь, в лимане, образованном при впадении в море Охоты и Кухтуя, на берегу тихой заводи, и решено было закладывать верфь. Тут строились высокие козлы для пилки бревен, длинные навесы, на столбах для сушки леса, чаны для запарки брусьев остова судна, жилые постройки, склад и баня.
В остроге также целыми днями стучали топоры. Две большие казармы, вдвинувшись в палисад, открыли узкие бойницы в сторону леса. Всю эту стену крепости теперь сплошь составляли поставленные впритык друг к другу постройки.