III
Дом анархии находился рядом с женским Страстным монастырем, и это, понятно, не могло не наложить на обитель свой отпечаток. Увы, московскому Страстному с момента его основания всегда не везло. И ответственность за это, по-моему, следовало возложить на царя Алексея Михайловича, который, по преданию, самолично выбирал место для его постройки. Прозванный Тишайшим, Алексей и место указал тихое и спокойное, в тенистой густой роще. Но, как показали последующие годы, царь дальновидностью не отличался. Житейские соблазны беспрерывно вторгались, а вернее, вламывались в ворота монастыря – то в облике бунтующих стрельцов царевны Софьи, то рейтар Петра I, то лихих и галантных кавалеристов Мюрата.
А дальше и того хуже. Роща была вырублена, а сам монастырь, находившийся некогда на отшибе, оказался в самом центре большого города.
Соблазны, соблазны! И с каждым десятилетием их становилось все больше. Загремел на Тверском бульваре, куда съезжалась на гулянье вся Москва, оркестр Александровского военного училища. Запестрела Страстная площадь афишами синематографов, засветилась электрическими фонарями, разукрасилась разноцветными грибами дамских шляп. А по ночам мимо монастырских стен с гиком и звоном бубенчиков неслись к Яру купеческие тройки. Греховно визжали хористки, и лихо пели в дупель пьяные кавалеры:
Ах вы, Сашки-Канашки мои,
Разменяйте мне бумажки мои…
В девятьсот пятом – митинги, красные знамена, баррикады, трупы и трехэтажный солдатский мат. В девятьсот семнадцатом – пушки, шпарящие гранатами и шрапнелью по Тверскому бульвару…
Но окончательно ошибка Алексея Михайловича выявилась во всей своей чудовищности в тысяча девятьсот восемнадцатом, когда к новому зданию купеческого клуба на Малой Дмитровке, урча и чихая, подкатил броневичок под черным флагом. Узревшая этот дьявольский флаг игуменья Страстного монастыря трижды осенила себя крестным знамением. Но когда два дюжих молодца осторожно извлекли из чрева стальной машины и аккуратно поставили на тротуар беленького старичка, смахивающего на святого, от сердца ее отлегло. А напрасно… Игуменья никогда не изучала историю анархистского движения и конечно же никак не могла признать в старичке патриарха русских бомбометателей Христофора Николаевича Муратова, носившего почетную кличку Отец. Ученик и соратник апологета пропаганды действием немецкого анархиста Иоганна-Иосифа Моста, известного призывом к поголовному истреблению всех монархов, а заодно и вождей социал-демократии Бебеля и Либкнехта как людей слишком умеренных, а потому особенно вредных для дела социальной революции, Муратов трижды приговаривался к смертной казни и добрую четверть своей жизни провел в тюрьмах России, Италии и Австро-Венгрии. Говорили, что во Франции Отец принимал деятельное участие в покушении на президента Карно, в Женеве приложил руку к убийству жены Франца-Иосифа императрицы Елизаветы, а в Испании по-братски наставлял смуглых и веселых молодых людей, уничтоживших министра-президента Антонио Кановаса дель Кастильо…
Всего этого игуменья, понятно, не знала.
Между тем милый старичок из броневика, семеня ножками в высоких старомодных калошах, прошелся вдоль фасада купеческого клуба, о чем-то разговаривая со своими рослыми сопровождающими. Задрав голову, осмотрел верхнюю часть здания и вошел в вестибюль. А через полчаса, отдыхая на диванчике в малой гостиной, он сказал молодому человеку с челкой на лбу, Федору Грызлову:
– Подходит, Федя.
Эти слова, произнесенные надтреснутым старческим голосом, решили и судьбу купеческого клуба, и многострадального Страстного монастыря. Клуб стал Домом анархии, а любимое детище Алексея Михайловича – «бастионом культуры» анархистов Москвы.
В тот же день вновь назначенный комендант Дома анархии Федор Грызлов по кличке Федька Боевик отправился с деловым визитом в Страстной монастырь. Разъяснив игуменье все требования революционного момента, Грызлов сказал, что в монастыре будут размещены склады анархистской литературы и реквизированного у эксплуататоров имущества, которое будет по ордерам раздаваться неимущим. Вполне возможно, что в дальнейшем здесь также будет учреждена школа бомбометателей. По мнению Грызлова, монастырский сад был предназначен самой природой для обучения боевиков обращению с бомбами. Что же касается монахинь, то федерация, отстаивая свободу каждого индивидуума, не хочет им ничего навязывать, но все-таки рекомендует созвать всемонастырский митинг и создать свободную трудовую коммуну «Революционная монахиня». Игуменье должно быть все ясно. Но если имеются какие-либо вопросы, Федор Грызлов охотно на них ответит…
– Сгинь, – тихо сказала игуменья и перекрестила Грызлова.
Но, к ее удивлению, дьявол с двумя кольтами на бедрах от крестного знамения даже не поморщился.
А вечером в трапезной монастыря после лекции «Наша светлая цель – всемирная анархия» состоялся сольный концерт любимицы Москвы, несравненной исполнительницы цыганских романсов Насти Кругликовой. По дошедшим до меня слухам, и лекция и концерт прошли с бешенным успехом. Артистку домой отвозили в броневике и подарили ей где-то реквизированный соболий палантин.
Растроганная певица заявила, что готова отдать революции весь свой талант и давно уже подумывает о вступлении в одну из анархистских групп.
Такое, конечно, не могло присниться Алексею Михайловичу и в страшном сне!
Монастырская стена была предоставлена в распоряжение пропагандистского отдела федерации, и на ней тут же появилось написанное аршинными буквами известное изречение Кропоткина:
«Пусть каждый берет из общей кучи все, что ему нужно, в будьте уверены, что в житницах наших городов хватит пищи, чтобы прокормить весь мир до дня объявления свободы производства, достаточно одежды, чтоб одеть всех, и даже предметов роскоши хватит на весь мир».
В дни, когда Советской власти приходилось применять против пьяных погромов даже пулеметы, это изречение, помещенное на самом видном месте, воспринималось как подстрекательство. По категорическому требованию Рычалова цитата была закрашена. Но теперь, как мы имели возможность убедиться, ее вновь восстановили. Рядом с высказыванием Кропоткина соседствовали наклеенные на стену московские и петроградские анархистские газеты, прокламации и объявления различных анархистских групп и объединений. Времени у нас с Суховым было достаточно, и часть его я решил посвятить изучению этой «настенной литературы». Читая ее, я обратил внимание на осторожные, но явные выпады против большевиков и левых эсеров. Они содержались даже в статье члена ВЦИК анархиста Ге, который обычно старался не выпячивать существующих противоречий, чтобы не дать пищу врагам революции. И я подумал, что это, пожалуй, симптоматично. Раньше объединявшая всех самых крайних анархистов группа «независимых», обосновавшаяся на Поварской, и то не позволяла себе подобных вольностей.
Падали редкие хлопья снега. В ворота монастыря въехали сани, груженные какими-то ящиками, небрежно прикрытыми сверху брезентом. Сидящий на облучке усатый матрос в бескозырке и хорьковой шубе огрел лошадь кнутом и что-то крикнул часовому. С любопытством заглянув в открытые ворота, мимо нас к центральной театральной кассе «Гермес» прошли две епархиалки. Одна из них, веснушчатая, с носиком пуговичкой, рассказывала что-то смешное подруге, которая давилась от смеха. Не обращая внимания на трамваи, людей и афиши синематографов, смотрел куда-то задумчивый Пушкин.
– Леонид Борисович, – сказал Сухов, – а правда, что Бакунин, чтобы заставить мужика бунтовать, предлагал его сечь?
Круг интересов Павла был поистине необъятен: архиепископ Константинополя Иоанн Златоуст, самоцветы и, наконец, великий бунтарь Михаил Бакунин.
– Нет, такой глупости Бакунин не предлагал. Однако он считал, что порка, если она справедлива, ничего, кроме пользы, принести мужику не может. Во всяком случае, в одном из своих писем он рекомендовал брату Николаю не чуждаться телесных наказаний. Дескать, пока, как это ни печально, русский крестьянин без них обойтись не может…
– Чего врешь, беляк? Чего, твою мать, контрреволюционную брехню разводишь? – Перед нами стоял коренастый солдат с поросшей щетиной физиономией. Папаху его наискось пересекала черная шелковая лента.
Несколько прохожих остановилось, а часовой у ворот Страстного монастыря, предвкушая развлечение, ободряюще крикнул:
– Дави их, Вася!
От солдата пахло спиртом и махоркой.
– Офицер? Провокатор? Буржуй? Германский шпиен? – лез он на меня, пытаясь схватить за грудки.
– Не ори, служивый, – миролюбиво посоветовал Сухов. – Зачем зря орать? Это товарищ из Совета милиции.
Но черногвардеец не унимался.
– Милиция! Полиция! – все более накалялся он. – По мне все одно, что из совета, что из комитета. Да будь ты хоть из Совнаркома, а товарища Бакунина не трожь. («Верно, Вася!» – поддержал его часовой.) Не трожь, говорю! Я, ежели хочешь знать, с Мишей Бакуниным вместях кровь в девятьсот пятом проливал! Он меня своей благородной грудью от шрапнелей закрывал! Миша мне заместо брата родного… – Так и не закончив новый вариант биографии Бакунина, черногвардеец рванул с плеча винтовку и дико взвизгнул: – Убью гада!
В то же мгновение Сухов схватил его за левую руку и рывком заломил ее назад, а я, держа на уровне его живота браунинг, посоветовал бросить винтовку:
– А ну, быстро!
Он выпустил из руки винтовку, и она зазвенела, ударившись о булыжники мостовой.
– Эй вы, стрелять буду! – пригрозил часовой, но не потрудился даже снять с плеча свою винтовку.
Я видел, как от стены Страстного монастыря отделилась изящная фигурка в черной широкополой шляпе и узком модном пальто. Это был помощник коменданта Дома анархии, бывший цирковой артист Дима Ритус, известный под кличкой Барышня. Кажется, Ритус не без интереса наблюдал всю сцену от начала до конца. Теперь, когда занавес опустился, он решил, что настал его черед.
– Не надо пушек и инцидентов, дорогой товарищ Косачевский! – сказал Ритус, поспешно подходя к нам и раскинув для приветствия руки, словно собираясь обнять всех троих. – Он погорячился, вы погорячились… А смысл? Идея? Цель? – Ритус поднял с мостовой винтовку, подбросил вверх, поймал и вручил тяжело дышавшему солдату: – Держи крепко. Она тебе нужна для борьбы с врагами революции. Не так ли, товарищ Косачевский?
– На вашем месте, Ритус, я бы, по крайней мере, извинился.
– И правильно бы сделали, дорогой товарищ Косачевский, – прочувствованно сказал Ритус. – Виноват. Миль пардон за невыдержанность нашего товарища. Миль пардон. Что поделаешь? Товарищ трижды контужен и травмирован кровавыми событиями революции. Товарищ осознал свою ошибку… Осознал? – спросил он у солдата, который в ответ буркнул что-то нечленораздельное. – Слышали? Осознал. А раз осознал, то бери свою тросточку и топай отсюда, – приказал он черногвардейцу. – Как говорят истинные артисты, каскад под зад и три кульбита! А вас, товарищи, если разрешите, я самолично провожу. Как дорогих гостей. Инцидент исчерпан, пушки смолкли, маркитантки пудрят носики, солдаты играют в преферанс. Жизнь прекрасна, а гонорея омерзительна… У вас какой браунинг, товарищ Косачевский?
– Бельгийский, – сказал я, оглушенный водопадом слов.
Ритус расплылся в улыбке:
– Какая прелесть! Истинное оружие революционера. Из такого вот браунинга я стрелял в семнадцатом городовых. Как куропаток, миль пардон. Семь пуль – семь городовых. Красиво, но свинец на душу. У меня нежная душа, товарищ Косачевский. До сих пор по ночам кошмары мучают: кровь, трупы, стоны… Да, человеческая жизнь, даже жизнь паршивого городового, – величайшая ценность, а мы с вами созданы не для стрельбы, а для полета. Нельзя убивать безнаказанно себе подобных даже из бельгийского браунинга – психозы, неврозы, бессонницы… Кстати, у вас нет знакомого психиатра?
– Могу вам даже посодействовать в получении отдельной палаты, – заверил я.
– С надежным замком, да? – улыбнулся Ритус. – Я всегда питал к вам доверие и глубочайшее уважение. Вы гуманист, дорогой товарищ Косачевский! Прошу… – Ритус подмигнул часовому у подъезда Дома анархии и распахнул перед нами дверь.
В Доме анархии, который обычно напоминал гудящий улей, на этот раз было непривычно тихо, по крайней мере, на первом этаже, там, где размещались секретариат совета федерации, пропагандистский отдел, штаб черной гвардии, читальный зал и издательство. Комнаты обезлюдели. Несколько человек в читальне да группка черногвардейцев в глубине вестибюля.
Ритус разыскал Грызлова и передал нас с рук на руки.
Грызлов, еще более сумрачный, чем обычно, не поднимая глаз на своего помощника (он вообще избегал смотреть в лицо собеседнику), сказал:
– Иди, товарищ Ритус, и наведи порядок среди патрулей. Объясни им, что анархия не отсутствие дисциплины, а сознательная дисциплина. Чтоб больше случаев хулиганства не было, Ритус.
– Больше не будет, – заверил Дима Ритус и даже прижал руку к сердцу. – Ты же знаешь этого партерного акробата – псих. Даже товарищу по классу глотку перегрызет.
Я ожидал, что Грызлов заговорит о деле Бари, которое имело к нему прямое отношение, но он не обмолвился о нем ни словом. Молча проводил нас в малую гостиную, где после реквизиции особняка находился пропагандистский отдел федерации. Пол-Кропоткина превратил гостиную в подобие книгохранилища. Комната была заставлена шкафами с книгами. На полках в едином строю стояли Прудон, Макс Штирнер, Бакунин, Кропоткин, Вольский, Адлер, Боровой, Проферансов. На длинном столе у окна лежали подшивки «Анархии», «Голоса труда», «Буревестника», харьковской «Рабочей мысли», стопки книг, среди которых яркой обложкой выделялась брошюра одного из вождей Московской федерации, Гордина. «Почему? Или как мужик попал в страну «Анархия». На стене между двумя игривыми вакханками, оставшимися от прежних хозяев, висела, разработанная другим вождем федерации, Леоном Черным, схема будущего устройства России. ВЦИК и Совнарком заменялись «Великой конфедерацией», а комиссариаты – «Дворцами согласия». «Дворец согласия иностранных дел», «Дворец согласия военно-морских дел», «Дворец согласия по вопросам образования»…
Пьяный «друг Миши Бакунина» и досужие, оторванные от реальной действительности теоретические схемы переустройства жизни миллионов людей – это были две стороны одной и той же медали, именуемой анархией.
– А где же товарищи из пропагандистского отдела? – спросил я у Грызлова.
– На митинге.
– Мы договорились со Штерн о встрече.
– Товарищ Штерн ждала вас позднее, – вполне обоснованно уточнил он и предложил: – Вы покуда почитайте. А если желаете, то и вином могу угостить. Мы тут винный подвал под типографский склад приспосабливали, так ребята несколько дюжин бутылок раскопали.
– Богато живете! – засмеялся Сухов, а я поинтересовался:
– По ордерам раздавать будете?
– В госпиталь отправим. Для жертв революции, – сумрачно объяснил Грызлов. Кажется, и без того скудный запас его радушия стал иссякать…
– Вы как, Павел, насчет шампанского? – спросил я у Сухова.
– Я непьющий.
– Ну вот видите, товарищ мой вообще не пьет. Придется воздержаться. Митинг на втором этаже?
Федор Грызлов впервые поднял глаза. Они у него были мутные, тяжелые. Такие глаза я видел когда-то у рабочего на мясобойне. Тот был мастером своего дела и мог одним ударом молота проломить череп корове или быку. Хозяин очень ценил этого виртуоза скотобойного искусства.
Да, пожалуй, комендант Дома анархии не зря предпочитал держать свои глаза долу. Если бы жизнерадостному Бари привелось тогда увидеть эти глазки, то вряд ли он бы потом имел возможность поселиться в уголовном розыске.
Повезло Бари!
– Митинг в голубом зале, как обычно, – неохотно сказал Грызлов.
– Вот и мы отправимся туда. Не возражаете?
Сухов удивленно посмотрел на меня. Он не понимал, чем вызвано это странное желание присутствовать на митинге.
– Хотите на митинг – пожалуйста, – сказал Грызлов. – У нас без пропусков и мандатов. Всякий волен.