ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Последнее время у Грубина все чаще появлялось ощущение, что он может опоздать с выходом из всего этого бедлама. Ему казалось, что все в России стало настолько ясным и необратимым, когда он уже ничего существенного, принципиально нового сообщить в Германию больше не может. Однако исконно немецкое чувство дисциплины жило в нем, и он говорил себе: не торопись… не торопись.
Вот и сейчас, глухой ночью, слыша ровное дыхание жены, он думал, как лучше и быстрее выполнить полученное на днях задание своей службы — от него требовали точного, хорошо мотивированного заключения о том, не увеличились ли за последнее время шансы сторонников сепаратного мира и насколько реально их осуществление.
Но почему Берлин снова тревожит реальность сепаратного мира?.. Неужели его догадка о готовящемся наступлении была ошибочной?..
Часы в столовой басовито пробили два раза — все-таки надо постараться уснуть… Протяжный далекий гудок парохода — уснуть… уснуть…
Утро принесло новые волнения. Горничная подала ему в постель газету «Биржевые ведомости», с первой страницы которой кричал заголовок крупными буквами: «Положить конец немецкому засилью!» Была бы это какая другая газета, вроде булацелев-ского «Нового гражданина», он бы и внимания не обратил на такой заголовок — эти газеты все время визжат о немецком засилье. А сегодня это напечатано в газете солидной, никак не склонной к политической истерике… Тон статьи строгий, категорический, хотя и не крикливый, в ней нет ни фактов, ни фамилий, пи даже намеков, но сказано нечто такое, чего раньше никогда не было: «…если власти не покончат с безнаказанным немецким засильем, Россия вправе будет назвать это изменой отечеству…» И в самом конце фраза: «Отечество, народ, как всегда, с надеждой взирают на своего государя». Получалось так, что власти и царь — это не одно и то же, но вместе с тем, поставленные рядом, они невольно объединялись. Во всяком случае, так до сих пор еще не писали.
Жена, расчесывавшая перед зеркалом длинные пушистые волосы, спросила:
— Что в газете интересного?
— Интересного? — механически переспросил Грубин. — Абсолютно ничего.
— Есть объявление о смерти жены Инсарова?
— Да боже мой, кого это интересует? — против обыкновения повысил голос Грубин. Жена обернулась на него с укоризненной улыбкой и, ничего не сказав, снова повернулась к зеркалу.
Поначалу у Грубина мелькнула мысль, что эта статья войдет убедительным аргументом в его ответ Берлину. Но если такое печатается в солидной газете, не является ли это сигналом для начала каких-то особых и уже государственных действий против всего немецкого? Положение в Петрограде и без того крайне напряженное. Население наэлектризовано постоянной нехваткой продовольствия, начались перебои даже в торговле хлебом. Война продолжает пожирать людей… Властям, конечно, очень выгодно направить возмущение населения в сторону, на все немецкое, повинное-де в бедах государства. И если эта статья сигнал к такого рода действиям, в Петрограде может мгновенно возникнуть смертельно опасная обстановка… И опасная именно для него самого. Манус станет одной из первых жертв, а тогда удар неминуемо обрушится и на него. Грубин с тревогой думает о том, что в последнее время он не заботился, как раньше, чтобы его связь с Манусом была невидима другим. Черт бы его взял, этого зарвавшегося Мануса!
Надо принимать срочные меры, чтобы избежать удара. Это еще можно сделать — главное, не растеряться. И тогда надо выходить из игры…
Утренний чай проходил при свете люстры — окна были синие, запоздалое осеннее утро только начиналось, на улицах еще горели фонари. Алиса Яновна, приподняв широкие рукава японского халата, сама наливала чай, посматривая на мужа, но вопросов ему больше не задавала, у них было заведено: о том, что касалось дел мужа, ей интересоваться не положено, об этом мог заговорить только он сам. А Грубин в это время думал, как бы меньше встревожить жену новостью, которую он приготовил…
— Знаешь, дорогая, я хочу срочно продать наш дом со всеми его потрохами, — сказал он ласково.
Алиса Яновна поставила чашку на стол, черные ее брови взметнулись крыльями, в глубине черных глаз удивление:
— Тебе нужны деньги?
— Что ты, милая… — Он погладил руку жены. — Но сделать это надо срочно. Еще сегодня я скажу моему доверенному, чтобы нашел нам квартиру с обстановкой поближе к центру.
— Я так полюбила этот дом, — печально сказала она, пряча глаза в пушистых ресницах. Грубии обнял ее за плечи и, касаясь щекой ее мягких волос, сказал тихо:
— Пора домой, родная… До-мой… Понимаешь?
— Боже, неужели? — прошептала она с радостно заблестевшими глазами. — Ко мне возвращается мой Генрих… — Она порывисто обняла мужа — Дождались… дождались…
— Но, Алис… — Он мягко и решительно отстранил ее. — Никому даже тени намека… Ни-ко-му… Это может привести к катастрофе.
— Можешь быть спокоен, ты знаешь меня… — И вдруг сказала озабоченно — Мы же на пятницу позвали гостей.
— Напиши всем, что ты больна… инфлуэнца. Извинись… И готовься к переезду на новую квартиру. Горничную отпусти, скажи, у нас пошатнулись дела, дай ей денег… — Он улыбнулся. — А гостей мы позовем уже там… дома…
До обеда Грубин ездил по банкам, смотрел, что там делается, слушал, что говорят. Ничего нового и особенно тревожного он не видел, все было как всегда. Даже досадно стало, что давеча утром он так испугался газетной статьи, вспомнилось, как сам он поучал однажды Мануса не обращать серьезного внимания на газетные вопли. Да, нельзя распускать нервы. Нельзя. Может, и с домом спешить не надо?..
Он заехал в Гостиный двор к хозяину ювелирной фирмы Морозову. Неделю назад с ним было договорено о покупке драгоценностей, теперь нужно было закрепить договоренность и заплатить аванс.
С места в карьер Морозов сказал, что цена на его товар повысилась в полтора раза. Грубин не выразил ни удивления, ни огорчения — лихорадка с ценами теперь обычное явление, но все же ждал объяснения… Морозова он неплохо знал, не раз покупал у него дорогие подарки для жены — это был хитрый делец, умело вел свое ювелирное дело и не без успеха играл на бирже. Но он был не очень умен, этакий истинно русский купец среднего масштаба, далекий от политики и гордящийся этим, он в тех же «Биржевых ведомостях» читал, наверно, только биржевые ценники, а статьи, которая сегодня встревожила Грубина, он просто не заметил…
— Почему так подскочила цена? — не дождавшись объяснения, спросил Грубин.
— Вы же знаете, цены всегда диктует рынок, — ответил Морозов. — Вам объяснять это не требуется. А вот только что приезжавшая ко мне княжна Палей очень осерчала и ничего не хотела понимать.
— Неужели она хотела покупать? — спросил Грубин.
— Представьте… и хотела взять приличную партию бриллиантов. Я сам удивился…
Грубин заметил, что и ювелира это тревожит.
— А что же случилось на рынке?
— С одной стороны, непонятно резко возрос спрос, с другой — упали в цене деньги… — Морозов озабоченно помолчал, поглаживая пальцами свое розовощекое простоватое лицо. — Я у вас хотел бы… спросить. Ну положение с деньгами понятно. Но почему вдруг так подскочил спрос?
— Первое объясняет второе, — ответил Грубин и продолжал — Вот и я хочу закрепить свои деньги. То, что тогда отобрал, я беру… — Он вынул чековую книжку, заполнил чек и передал ювелиру. Тот взял его неуверенно и слишком долго разглядывал, но все же положил в стол со словами:
— Договор, как известно, дороже денег… — И снова вернулся к тревожившему его вопросу: — А не лучше ли мне закрыть торговлю?
Вместо того чтобы воспользоваться выгоднейшей конъюнктурой? — ответил Грубин.
— Господин Грубин, — вдруг решительно сказал ювелир. — Наша с вами сделка совершена, забудьте о ней, а теперь скажите мне откровенно — нет оснований у меня бояться?
— Чего?
— Той самой конъюнктуры. Вы, конечно, знаете Басова. Миллионщик. Знаете, что он мне предложил? Продать ему все мое дело на корню. Зачем оно ему?
— Спросили бы у него, — уклонился Грубин.
— Спросил. Но ответа не услышал. Но послушайте дальше. Мой главный конкурент вот тут, наискосок через Невский — Бур-харб в субботу закрыл свое дело. Я поехал к нему — почему? Ведь наш товар и на пожаре не горит. А он ответил, что проверять это свойство нашего товара он не хочет. И все. Смотрите — княжна Палей, Басов, Бурхарб да вот и вы… С чего бы все это?
— Не знаю, ей-богу, не знаю… — ответил Грубин и поспешил уйти…
Началось то, что он предугадывал. И первый отсюда вывод — надо как можно скорее перевести деньги в ценности, причем по любой цене. А дом надо продавать немедленно. Но — стоп, стоп — не паникую ли я снова?
В два часа дня Грубин зашел пообедать в Деловой клуб на Литейном. Он любил это заведение, где всегда царила тишина и не было показной роскоши. Вышколенные официанты походили на преуспевающих чиновников, скромное меню умещалось на маленьком листке, но блюда готовились по-домашнему, без претензий. Утром здесь были удивительно вкусные молочные завтраки, обеды до шести вечера, и ресторан закрывался. Сюда хаживали самые крупные дельцы, с которыми всегда можно было перекинуться новостями, получить полезный совет…
Войдя в ресторанный зал, Грубин остановился — кто тут есть? И ему повезло — он увидел известного в России богача Леонида Андреевича Манташева, с которым был знаком. И не просто знаком… Год назад он заинтересовался одним выгодным делом, но, тщательно его разведав, обнаружил мастерски скрытый в нем подвох. Когда он отказался от участия в этом деле, то узнал, что делом заинтересовался сам Манташев. Грубин немедленно воспользовался этим для знакомства с Манташевым и как раз здесь, в этом ресторане, рассказал ему о подвохе. Манташев поблагодарил его и спросил, как удалось ему открыть аферу. Грубин ответил: осторожность и еще раз осторожность — это мой принцип. Спустя несколько дней Грубин прочитал в какой-то газете разоблачение жуликов, которые вели именно то дело, — Манташев никогда не прощал, если кто-нибудь пытался его обмануть… После, когда Манташев появлялся в Петрограде, они несколько раз виделись здесь же, в Деловом клубе, но только здоровались…
Сейчас Манташев, судя по всему, уже пообедал и просматривал газеты. Подходя к его столику, Грубин увидел, что он читает французскую газету.
— Можно подсесть на пару минут? — спросил Грубин, подойдя к его столу и почтительно поздоровавшись.
Манташев не спеша оторвался от газеты и поднял на него большие внимательные глаза:
— А! Великий маэстро осторожности! Здравствуйте. Садитесь. Но я уже отобедал… — Освобождая место для Грубина, он отодвинул в сторону лежавший на диванчике ворох прочитанных газет. — Что вам заказать?
— Ради бога, ничего… Я забрел сюда просто так… чтобы побыть среди живых людей…
Манташев неожиданно рассмеялся и, показывая на зал, где обедали несколько человек, сказал:
— Это они-то живые? Все мертвецы, только они еще не знают этого… — Грубин вдруг увидел, какое у него усталое лицо. Большой делец, обладатель огромного состояния, вложенного в солидные дела, он был человеком веселого нрава, любил и понимал шутку, его черные глаза отражали живую душу. Он даже конкурентов душил весело. Все знали, как он одной своей жертве сказал: «Дорогой мой, относитесь к происшедшему как к уроку в школе деловых людей и пока поблагодарите меня устно, а придет время, я потребую урок оплатить». И когда спустя некоторое время неудачник провел выгоднейшее дело, Манташев послал ему письмо с напоминанием об уроке и потребовал оплаты по профессорской ставке. И получил перевод в двадцать пять рублей…
Сейчас перед Грубиным сидел совершенно другой Манташев, усталый, злой, с потухшими глазами.
— Зачем же вам понадобились живые люди? — спросил он.
— Тревожно мне, Леонид Андреевич, — тихо ответил Грубин.
— И мне тоже… и мне, — пробурчал себе под нос Манташев и вдруг с любопытством посмотрел на Грубина — А отчего тревога-то?
— Читали сегодняшние биржевые?
— Читал. Чепуха, — отрезал Манташев.
— Ну как же, Леонид Андреевич? В пороховую бочку суют зажженную тряпку.
— Порох давно отсырел, — категорически ответил Манташев. Он подозвал официанта и показал на груду газет — Уберите этот мусор…
Они молчали, пока не ушел официант. Потом заговорил Манташев, заговорил энергично, в его черных глазах поблескивала злость, усталое его лицо оживилось:
— Мне говорили, что вы человек Мануса… — Грубин протестующе поднял руку, но он продолжал — Ладно, ладно, не вы его человек, а он ваш, это не играет никакой роли. Но вы на него непохожи. Он настолько врос со своими деньгами во все, что по инерции еще именуется Россией, что уже не видит собственные колени — мешает пузо с барышами. Но вы-то, я знаю, финансист осторожный, а значит, думающий и на авось не полагающийся. Я же помню то дело… Так неужели вы не понимаете, что ваша бочка с порохом существует не сама по себе. Допустим, она в трюме парохода, который напоролся на скалу и идет ко дну. Какое значение, взорвется она или нет? Для нас с вами корабль — наше государство и прежде всего его фундамент — экономика, а именно здесь удар о скалу и пришелся. Я только что читал французскую газету. Они пишут, что русская экономика напоминает сейчас воздушный шар с простреленной оболочкой, он еще летит, но падение его неизбежно. Союзнички пишут, и они знают…
Грубин слушал его, пытаясь скрыть охватившую его тревогу, но не за корабль-Россию, конечно, а только за то, сумеет ли он спасти капитал, выйти из этой страшной игры, чтобы обрести затем в родной Германии спокойную жизнь, о которой мечтал все эти годы. Он не заметил, что Манташев уже давно молчит и смотрит на него с недоброй усмешкой.
— Как же спастись? — спросил Грубин.
— И как спасти капитал? — подхватил Манташев и мгновенно ответил — Не знаю. Каждый спасается в одиночку, и его спасительным плотом в океане является его ум… — Манташев умолк, ожидающе смотря на Грубина.
— Ну а если что-нибудь изменится на войне? — нерешительно начал Грубин.
— Что война? Что и какие изменения вы ждете? — Манташев не скрывал злости, но Грубин понимал, что эта злость не на него, а на все, что привело его к этим мыслям, и ему, наверно, нужно было перед кем-нибудь выговориться. — Войны уже нет! — продолжал он, глядя в пространство. — Ее проиграли и мы и немцы. Парадокс? Это истина, дорогой мой. Ис-ти-на…
— А если войну остановит мир?
— И это для нас с вами уже не имеет никакого значения, поскольку мы не сидим в окопах. Для нас важно только одно — есть у нас деньги или их уже нет. Так вот — у нас их нет. Тот рубль, который мы называли золотым, сейчас стал в лучшем случае жестянкой. А что вы можете сделать с этими жестянками?
Грубин подавленно молчал, а Манташеву словно доставляло удовольствие, что он загнал собеседника в тупик без выхода. Но ведь и сам он был в этом тупике… И вдруг он точно нашел что-то утешительное, в глазах у него загорелось злорадное оживление:
— Одно приятно — весь мир перевернут на спину. Весь! А знаете, что бывает с ежом, когда его перевернут на спину? Он становится беззащитным, у него открыто голое брюхо. Мир перевернут на спину! Кто его поставит на ноги? Может быть, маленькие нейтралы вроде Швеции, которые, как это ни смешно, выиграли эту войну. Но скорее всего это сделает Америка, она сейчас словно на другом корабле. Но сколько она за это возьмет? Захочет ли она получить жестью вместо золота? О, она поступит иначе! Она взрежет голое брюхо ежа и запустит руки в его внутренности. Она потребует концессий! И тогда мы с вами со своими жестянками превратимся в бедных родственников при американском богатом дядюшке, а он, как известно, к бедным родственникам нежных чувств никогда не испытывал. Вот о чем следует думать, дорогой мой осторожник, которого явно покинула осторожность, вы, дорогой мой, опоздали высадиться с этого корабля. Опоздали!…
Они вместе вышли на улицу, молча попрощались. Манташев сел в поджидавший его автомобиль.
Грубин стоял на краю тротуара, смотря вслед умчавшемуся миллионеру. Потом, ничего не видя и не слыша, пошел к Невскому. В виски ему стучало: опоздал… опоздал… опоздал… Страшно… Неужели он из этого проклятого бедлама выйдет нищим и не обеспечит любимой Алисе безмятежную жизнь, которую обещал ей все эти годы? Она потеряет веру в него, а значит, и любовь. Нет! Смириться с этим невозможно!..
На углу Невского он остановился и посмотрел вокруг. Был разгар дня. В высоком блеклом небе, как сквозь мутное стекло, расплывчато виднелось солнце. Прямой и широкий Невский проспект жил… Катились по нему гремучие трамваи, наполненные пассажирами, и это были живые люди, которых вели куда-то их вполне житейские дела и заботы. Проносились пролетки на дутых колесах с величественными извозчиками на облучках, а в раковинах пролеток, спокойно откинувшись на подушки, сидели пассажиры — люди, надо думать, со средствами, и их тоже звали куда-то их житейские дела. Житейские, черт возьми!.. Вдруг он услышал какой-то ритмичный шум и увидел колонну солдат. Она медленно выползала с Фонтанки на Невский, сворачивая в сторону Адмиралтейства. Впереди печатали шаг офицеры. И где-то внутри колонны возник высокий, распевный голос:
Мы воюем за матушку Россию,
Мы воюем за батюшку-царя!
И вся колонна грянула припев. Слов его Грубин разобрать не мог, только в конце ясно громыхнуло трижды: «Ура! Ура! Ура!»
С плаката на стене бравый усач при четырех «Георгиях» на военной гимнастерке смотрел на Грубина, на всех и строго спрашивал: «Ты подписался на пятисполовинойпроцентный военный заем во имя близкой победы?»
Грубин шел по тротуару вслед за колонной, и постепенно к нему возвращалась надежда, пока неуверенная, по надежда. Внутренний голос все громче говорил ему: никакой паники, собери все свои силы и делай то, что наметил. Делай!
Лондон потребовал от Бьюкенена найти предлог для поездки в русскую Главную Ставку и во что бы то ни стало увидеться с царем. Видя, какой разброд царит в русском правительстве, английские лидеры хотели уверенно знать позицию и настроение царя. Кроме того, они, очевидно, хотели перепроверить данные, которые получали из русской Ставки от своей военной миссии.
Прочитав шифрограмму, Бьюкенен, как положено, расписался в углу бланка, но перо зацепилось, и он резким росчерком оборвал подпись…
Абсолютно не понимали там, в Лондоне, особенности положения дипломатов при русском дворе. К царю прорваться было нелегко, даже когда он жил дома в Царском Селе, замкнутый в узком семейном кругу. А теперь, чтобы только попасть в Ставку, нужно было преодолеть множество бюрократических барьеров и до поездки могли пройти месяцы…
Бьюкенен использовал несколько способов дать знать царю, что он рвется к нему в Ставку, но его сигналы до монарха явно не доходили.
С тех пор как премьер Штюрмер руководил министерством иностранных дел, Бьюкенен хорошо узнал его и понял, что этот ставленник Распутина не так примитивен, как его характеризовали. При довольно ограниченном уме он был опытнейшим и ловким интриганом, Бьюкенену, общаясь с ним, приходилось напряженно вслушиваться в каждое его слово. В свою очередь, Штюрмер понял, что английский посол для него очень опасен, и на открытую борьбу с ним пока не шел, решив, что раньше надо подорвать давнее уважение и доверие к нему царя. А пока это доверие еще есть, он, несмотря на благорасположение императрицы и поддержку Распутина, начинать решающий бой с Бьюкененом опасался. Пока он вооружал против него Александру Федоровну, рассчитывая, что она соответственно настроит и своего венценосного супруга. С Бьюкененом же был предельно благожелателен и даже льстив, делал вид, будто идет на все, чего желает посол, на самом деле ничего не делал, потом объясняя это тем, что власть его далеко не безгранична. Бьюкенен прекрасно знает, что его власть сейчас может быть ограничена только царицей, и должен понимать, что пытаться обойти премьера бесполезно и опасно. Разгадывая эту штюрмеровскую стратегию, английский посол приходил в бешенство, которое должен был, однако, скрывать…
Так Штюрмер поступал и с просьбами Бьюкенена о желании посетить Ставку — после каждой такой просьбы посла он немедленно ехал к императрице и получал ее согласие на отказ…
И вот Бьюкенен в третий раз пришел к Штюрмеру с просьбой о поездке в Ставку. Словно не расслышав приглашения сесть, посол стоял, давая понять, что аудиенция носит какой-то особый характер, но длинной не будет — он не намерен сегодня выслушивать беспомощные объяснения премьера. Штюрмер медленно поднялся, но больные ноги с трудом держали его гренадерское тело, и он одной рукой оперся о стол.
— Я обращаюсь к вам с этой просьбой в последний раз, — спокойно, негромко сказал Бьюкенен. — И в случае новых проволочек предприму чрезвычайные шаги.
Штюрмер заносчиво откинул назад голову, он всегда это делал, когда перед ним возникала какая-нибудь непосильная его уму ситуация, и каждый раз Бьюкенен внутренне улыбался — он однажды представил себе, как Штюрмер перед зеркалом отрабатывает эту позу, думая, что она подчеркивает величие его положения в государстве. Сам посол, затянутый в черный фрак, олицетворял собой холодную официальность, и лицо его было непроницаемо для Штюрмера, как тот ни вглядывался в него, стараясь сообразить, о каких чрезвычайных шагах сказала эта седая британская лиса. Но надо что-то отвечать… Штюрмер прошелся пальцами по галунам на мундире, как по клавиатуре, и сказал с полным сочувствием:
— Я приму самые решительные меры, господин посол… Я немедленно приму меры, — повторил он и даже сделал движение, будто собирается действовать сейчас же.
— Я жду ответа до завтра, — сухо сказал Бьюкенен и попрощался.
Штюрмер долго стоял, даже про больные ноги забыл. И вдруг обрушился в кресло и схватил телефон:
— Мой автомобиль с полным запасом бензина — к подъезду… Спустя десять минут он уже мчался в Царское Село… Бьюкенен вернулся в посольство. В вестибюле у подножия беломраморной лестницы его поджидал Грюсс:
— Получена великолепная шифровка из Лондона, сэр.
— Я не привык работать в вестибюле, — сердито проворчал Бьюкенен, отдавая пальто слуге. Последнее время ему что-то начала не нравиться совершенно неанглийская экспансивность Грюсса.
Они прошли в кабинет, и Грюсс, терпеливо дождавшись, пока посол сядет за стол, молча подал ему лист с расшифрованным сообщением из Лондона.
Министр иностранных дел сообщал, что указом короля командующий Балтийским флотом России награжден знаком Большого Креста Бани. Послу поручалось вручить эту награду, которая уже выслана.
Бьюкенен недоуменно посмотрел на Грюсса:
— Мне непонятен ваш восторг — очередная совершенно неуместная акция.
— Разрешите сказать мое мнение. — Грюсс наклонил тщательно причесанную голову.
Бьюкенен устало выпрямился в кресле.
— Я слушаю.
— Кроме того, что акция, как вы совершенно правильно сказали, неуместная, она еще и бестактная, — заговорил Грюсс— Наградить командующего Балтийским флотом, забыв о командующем флотом Черноморским! Оба они с их флотами, как мы знаем, не заслужили никакой награды. Но если мы все-таки награждаем адмирала Балтийского флота, почему обходим наградой Черноморского? — Розовощекое лицо Грюсса выражало детское недоумение.
— Ну-ну, это и есть ваше мнение? — Посол нетерпеливо поднял усталый взгляд из-под белых кустистых бровей.
— А не стоит ли, сэр, забыв о бестактной сущности акта, незамедлительно просить царя самого принять эту награду, так сказать, символически за подвиги всего русского флота — это и будет важным поводом для вашей поездки в Ставку. Вспомните, когда наши привезли ему жезл фельдмаршала, он принял их немедленно.
Бьюкенен удовлетворенно молчал. Этому Грюссу все же нельзя отказать в изворотливости. Ход он предлагал отличный.
— Подготовьте шифрограмму в Лондон, — распорядился он.
— Вы не боитесь, что там решение этого вопроса затянется? — спросил Грюсс.
— Боюсь, — ответил Бьюкенен и выжидающе смотрел на Грюсса, как бы подсказывая ему принять решение, касавшееся уже его непосредственной службы. Последнее время он уже не раз через Грюсса прибегал к помощи секретной службы Великобритании, когда нужно было подтолкнуть свое неповоротливое министерство…
— Я попрошу проследить за скорейшим прохождением вашей шифрограммы, — угодливым тоном сказал Грюсс и еще угодливее попросил разрешения идти выполнять поручение посла.
Бьюкенен закрыл глаза и задумался…
В это время царица уже беседовала со Штюрмером. Она принимала его, как обычно, в кабинете царя, сидя за маленьким овальным столиком в глубине кабинета, там, где начиналась лестница на антресоли. Она была в темно-синем закрытом платье, подчеркивавшем нездоровую белизну ее напряженного холодно-красивого лица и беспокойных рук.
Штюрмер сидел перед ней на стуле, ему некуда было протянуть свои длинные ноющие ноги, и он сидел в странной позе, будто обнимая стол широко разведенными коленями. И его, как всегда после дальних поездок на автомобиле, мутило… Он только что кончил доклад о визите к нему английского посла и, изобразив на лице великую тревогу за дела государевы, ждал, что скажет его мудрая августейшая наставница.
— Боже! Что они от него хотят? — Александра Федоровна, прищурив глаза, смотрела куда-то в глубь себя.
«Боже, не пришел ли час свалить седую британскую лису?» — подумал Штюрмер и сказал с грустью и досадой:
— Вы же знаете, ваше величество, что страстью Бьюкенена является открывать глаза монарху на то, что, по его мнению, сам монарх по слепоте не видит. Я уверен, и на этот раз что-нибудь в этом роде.
— Но что, что? Что именно? — повысив голос, спросила царица и, переведя взгляд на премьера, сжала пальцами виски. — Я не понимаю… не понимаю. Они же наши союзники, почему они нам мешают? Главное, мы воюем, а они только и знают, что портят нам нервы.
Штюрмер сочувственно молчал, закатив глаза на краснодеревный, кованный медью потолок.
Александра Федоровна высоко подняла голову (не у нее ли это перенял Штюрмер?). Ее большие светлые глаза были широко открыты и пылали гневом.
— Ведь это он, этот самый Бьюкенен, спровоцировал тогда посещение Думы. Такой позор, такой позор! Толкнуть царя в этот грязный омут, где нас оскорбляют, мешают с грязью! Скажите, зачем это нужно было Бьюкенену? Англии?
— Англии, я думаю, это не было нужно, — тихо ответил Штюрмер, он ждал, чтобы она сказала наконец что-то определенное.
— А зачем это Бьюкенену? — все больше выходя из себя, спросила царица. — Ведь Ники считает его своим другом, он не раз, возражая мне, говорил, что этот посол среди всех самый умный и самый полезный России.
— В немецких газетах его назвали даже некоронованным вторым царем России, — с осторожной усмешкой добавил Штюрмер.
— Боже! Вот до чего дошло! — громко воскликнула царица и, тяжело вздохнув, решительно сказала — Он не должен ехать в Ставку. Не должен.
— Это будет уже третий отказ, — выждав немного, напомнил Штюрмер тихим голосом. — Он, мне кажется, предельно возмущен.
— О чем вы говорите! — Царица с жестом отчаяния сложила на груди руки. — Злость мелкого чужого чиновника и великая держана! Ноже, какой стыд! О чем пы говорите! Она затрясла голопой, точно стараясь освободиться от того, что услышала…
Но через спою военную миссию в Ставке он может известить ого величество о своем желании помимо нас, — бесстрашно продолжал Штюрмер, желая обезопасить себя со всех сторон.
— Я сегодня же напишу Ники. В конце концов, это уже вопрос престижа высшей власти, — она опять вскинула голову. — Мелкому чиновнику следует указать его место! Откажите ему, причем в достаточно резкой форме. Нот, и никаких разговоров! Когда его величество сочтет необходимым его видеть, он будет извещен. Надеюсь, у него хватит ума сообразить, что это моя воля, и значит, воля монарха.
— Я, как всегда, восторгаюсь, ваше величество, и вашим умом, и вашей решительностью, — почтительно сказал Штюрмер, чуть тронув свои кинжальные усы. — Так, и только так, можно поставить на свое место всех, кто, обманувшись в силе и решимости нашей верховной власти, сеет смуту и помышляет влиять на нашу политику.
— Только так… Только так… — произнесла тихо, точно про себя, царица.
Штюрмер встал, выпрямился насколько мог, но не откланивался — был еще один тревоживший его аспект.
— Простите меня, ваше величество, но я бесконечно мал в великом синклите российской власти, я всего лишь ее слуга, и это источник моей гордости и моего счастья. — Он говорил тихим, шелестящим голосом и с собачьей преданностью смотрел на царицу, не понимая, почему она снова вдруг встревожилась. — Научите меня, ваше величество, что мне сказать этому чиновнику, если он заявит, что просит аудиенции по воле своего короля.
Царица, очевидно, ждала, что за льстивым вступлением последует еще какая-нибудь неприятность, каких в последнее время было предостаточно. Но сейчас, узнав в чем дело, она успокоилась.
— Объясните ему с достоинством, что, как вам известно, наши великие монархи, когда это им необходимо, общаются без посредников… — Она задумалась, представила себе, как услышит это Быокенен, ее сжатые тонкие губы дрогнули в улыбке. — Хотела бы я видеть, с каким лицом он выслушает ваш ответ.
— Я это сообщу вам немедленно, — понимающе улыбнулся Штюрмер и, покорно склонив голову, добавил:
— Все во мне, ваше величество, протестует против этого, но я вынужден откланяться. Глубоко благодарен вашему величеству за высокий урок… — Он сперва попятился мелкими шажками, потом, будто через силу, повернулся и на подгибающихся ногах вышел из кабинета. Царица смотрела ему вслед и думала: «Как мало возле нас таких верных трону людей…»