Книга: Гонки по вертикали
Назад: Глава 30 Самоутверждение вора Лехи Дедушкина
Дальше: Глава 32 Семь жилищ вора Лехи Дедушкина

Глава 31
Породистый щенок инспектора Станислава Тихонова

В это утро, солнечное, чуть ленивое утро, первое после праздничных дней, я пришел на работу около девяти, зашел в дежурную часть, потрепался не спеша с ребятами, прочитал сводку о происшествиях. Обычные горестные издержки радостей и развлечений, которые дарит людям праздник: ножевое ранение… машина, сбившая пешехода, скрылась… кража… сорвали шапку…
Из всего длинного списка интересной была только дерзкая квартирная кража: уже собрав много вещей, вор почему-то оставил их в квартире, а с собой взял только паспорт и сберкнижку хозяина, по которой получил вклад. На моей памяти это был первый такой случай среди домушников.
Потом вместе со старшиной из комендантского отдела мы сняли сургучные блямбы, которыми опечатывался на праздник мой кабинет, я растворил окно, уселся за свой стол и сладко потянулся, раздумывая о том, какое дельце мне подкинет Шарапов. Лично я, если бы можно было выбирать, охотно повозился бы с этой квартирной кражей — тут чувствовался почерк, выдумка, размах ворюги. Но в этот момент зазвонил телефон, я снял трубку.
— Скажите, вы еще щенка не продали? — раздался мальчишеский голос.
Я засмеялся:
— Нет, не продал. Я и не продавал, потому что у меня щенка сроду не было. Вы, молодой человек, ошиблись номером.
— Ой, извините!
Несомненно, что у Кастелли было какое-то важное дело к Сытникову. То есть других дел у него и не было. Но что у них могло быть общего?
Зазвонил телефон; тот же звонкий голос спросил:
— У вас продается щенок?
— Вы снова попали ко мне, молодой человек. Набирайте внимательно номер.
— А я набирал аккуратно…
Я только положил трубку, как снова раздался звонок:
— Скажите, ваш щенок уже в комнатах не гадит? — требовательно спросила женщина.
Вот же чушь какая!
— Не гадит, потому что у меня нет никакого щенка — вы не туда попали.
Да, Сашка, конечно, прав, — все корни этого дела в Болгарии, и искать надо там. Батон, скорее всего, вообще оказался в нем сбоку припека, хотя это обстоятельство не снимает с повестки дня наших с ним счетов. И опять звонок телефона:
— Послушайте, а сколько недель вашему щенку?
— Вы ошиблись номером, — я бросил трубку, и сразу же телефон снова зазвонил:
— Я по объявлению о щенке. Он детей не искусает?
— Мне кажется, я вас сам искусаю! Вы куда звоните?
— На квартиру.
— А попали в милицию, и никаких щенков здесь нет!
— Ну и очень глупо! Вам остается сказать про роддом! — И старушка обиженно разъединилась со мной. Какое-то телефонное недоразумение, черт бы их побрал со щенками и вечно барахлящими телефонами.
Звонок:
— Простите, а вы еще своего Стаса на выставку не выводили?
— Что-о? — спросил я, и сердце ворохнулось быстро и тревожно.
— Щеночка своего, спрашиваю, на выставку молодняка представляли?
— Да, — сказал я очумело, — скажите, а по какому номеру вы звоните?
Человек назвал номер моего телефона.
— А где вы взяли мой телефон? — осведомился я.
— Да вы что, не в своем уме? Он же в объявлении напечатан! Черт знает что — дают объявления, сами не знают зачем, людям головы морочат только! — И возмущенно бросил трубку. И снова зазвонил телефон.
— Я по объявлению. Вы сколько за псину свою хотите?
— Недорого, почти задаром. Вы простите меня, я хотел у вас узнать: где вы прочитали мое объявление?
— Как где? В газете! А вы что, не знаете, где свои объявления печатаете?
— Видите ли, какая штука, — быстро забормотал я. — Мы с женой в принципе договорились о таком объявлении, а давала она его сама, и я спросить позабыл, а сейчас ее нет дома, поэтому я у вас и спрашиваю.
— Все понял — нет у вас насчет щенка еще согласного решения. А объявленьице такое ваша супруга дала в сегодняшнем приложении к «Вечерке».
— В каком приложении?
— В рекламе. Нешто не видели?
— Видел, видел, маленькая такая газета. А не прочитаете мне объявление?
Он там, на другом конце провода, засмеялся:
— Э, видать, супружница ваша совсем контрабандно провернула это объявление. — Я слышал в трубке его сытый смешок, тяжелое настырное дыхание, я видел, как толстые ноздри с рыжими волосками раздувались от удовольствия, что он является первым и главным участником надвигающейся семейной грозы, и в его голосе было неодобрительное уважение к моей самовольной жене, так откровенно пренебрегающей моей волей, и нескрываемое презрение к моему слюнтяйству. — Да-с, ловко жена ваша это сделала.
Оп посопел у микрофона, видно очки на нос напяливал, и дикторским тоном возгласил:
— «В связи с длительным отъездом хозяина очень дешево продается легавый щенок-медалист по кличке Стас, имеется родословная, воспитан в служебном питомнике. Звонить в дневное время…»
— Спасибо, — я нажал на рычаг.
Легавый щенок-медалист по кличке Стас. Все ясно — это Батон. Но почему? Напомнить мне о моем поражении? Но он знает лучше всех, что игра не окончена. Или он считает это еще одним голом в мои ворота? Разозлить меня хочет? Обсмеять перед всеми? Но ведь я могу никому не сказать об этих звонках…
Звонок. Я снял трубку и сразу же опустил ее на рычаг. Почти бесплатным щенком-медалистом будут интересоваться долго.
Я могу не сказать? Этот как следует считать — моим личным или служебным делом? Или, как говорят в документах, это личное дело возникло на почве выполнения мною моих служебных обязанностей? Так это что — плевок в меня лично или вызов большой группе людей, противостоящих Батону рядом со мной и называющихся вместе — МУР? Или я много беру на себя? Может быть, истина состоит как раз в том, что человек по фамилии Дедушкин смог ловко и очень хлестко поиздеваться над человеком по фамилии Тихонов и тот, не имея других средств отмщения, надевает на себя форменный мундир и начинает ерепениться, что Батон-де оскорбил честь этого мундира и должен за это ответить?
Батон, которого я грозился отучить воровать, спокойно вышел на волю и уже один раз подверг меня публичному унижению, заставив испугаться, когда прислал на меня жалобу. Теперь он нанес второй сокрушительный удар, поставив меня перед дилеммой: или доложить начальству об этом объявлении и совершенно неминуемо сделаться всеобщим посмешищем, потому что такие вещи обычно мгновенно становятся общеизвестными, или же никому не говорить про легавого щенка и признаться самому себе в собственной трусости и жуликоватости, потому что Батон знает: в нашей работе достаточно один раз хоть по самому пустяковому поводу схитрить — и добра не жди…
Надо идти к Шарапову и доложить обо всей этой истории. Ее еще будут тщательно разбирать, выяснять, устанавливать, неизбежно кроме Шарапова в этом будут участвовать другие люди, и даже страшно подумать сейчас, какую вызовет объявление лавину шуток, анекдотов, всяких басен, дружеских насмешек и не очень дружеских — вовсе не все в управлении мои друзья, и относятся люди ко мне весьма по-разному. Ох, черт его побери!
Я достал из стола телефонный справочник и позвонил в редакцию. Меня пофутболили по нескольким номерам, пока я добрался наконец до секретарши отдела объявлений:
— С вами говорит старший инспектор Московского уголовного розыска капитан Тихонов. Вы поместили в сегодняшнем номере объявление о продаже щенка…
— Какого именно? У нас их в номере три продается.
— Легавого щенка по кличке Стас, — сказал я, и ощущение у меня было такое, будто я глотал наждачную бумагу.
— Да, помню такое объявление. А в чем дело?
— Нас интересует, кто дал это объявление.
— Сейчас посмотрю по регистрационному журналу, — она коротко пошуршала бумагой, потом ответила: — Репнин Николай Иванович, проживает — Москва, улица Воровского, паспорт № 2794513…
Шарапов по телефону давал указания — наверное, кому-нибудь из наших инспекторов:
— Да, и вот еще что: посмотрите, подумайте, сравните, нет ли там чего-нибудь общего с кражей в магазине на Домниковке. Ну давай, давай, жду вестей…
Он положил трубку, взглянул на меня удивленно — что это еще за фланирующие личности? — сказал и спросил одновременно:
— Итак, жизнь продолжается. Сводку читал?
— Читал.
— Я вчера допрашивал потерпевшего, и когда он мне рассказывал, на какую удочку его выудил вор — он телефонным монтером прикинулся, — то невольно вспомнил историю двадцатилетней давности, — Шарапов хмыкнул и замолчал.
— Что за история? — спросил я без интереса.
— Я на работу через Трубную площадь ходил, и там на лотках два деятеля продавали сухой кисель. Помнишь, был такой розовый порошок в продаже?
— Помню.
— Вот я и обратил внимание, что у одного всегда стоит очередь, а у другого кисель берут совсем редкие прохожие. И стало это мне любопытно, и любопытствовал я до тех пор, пока не посадил продавца с богатой клиентурой.
— Почему? — удивился я.
— Потому что он был житейский философ. Практическую психологию хорошо смекал: он в ягодный концентрат ценою двадцать три рубля кило добавлял ровно половину сахара за девять рублей кило. На каждом килограмме товара он зарабатывал четырнадцать рублей, и покупатели охотнее брали его кисель — он был много слаще.
Шарапов, видимо, хотел пояснить свою мысль о сладком киселе, который нравился обворованному телефонным мастером человеку, но я глубоко вздохнул и быстро, как человек, прыгающий в холодную воду, перебил его:
— Владимир Иванович, у меня неприятность произошла…
Он слушал внимательно, не перебивал меня, не смеялся и не сердился, а только рисовал все время на бумаге какие-то затейливые фигуры — ромбики, кружки, кресты, соединял их между собой, какие-то части заштриховывал, и получался сложный орнамент. И на меня не смотрел, отчего мне казалось, будто он плохо слушает мою историю, продолжая раздумывать о практических психологах и любителях сладкого киселя.
Я договорил до конца, тяжело вздохнул, мы помолчали, потом Шарапов спросил:
— А почему же он на паспорт этот Репнина сдал объявление? — И по-прежнему на его лице не было ничего, кроме скуки, но мы с Шараповым работали давно, и я сразу же безотчетно уловил в нашем разговоре дрожание незримой струны, какой-то непонятный нервный трепет, для постороннего человека совершенно непостижимый за ватной маской недвижимого шараповского лица. Мне даже показалось, будто он изо всех сил сдерживается, чтобы не вскочить, не затопать на меня ногами, не заорать тонким сердитым голосом, и я никак не мог понять причины его гнева — ведь в конце концов любой на моем месте мог стать жертвой выходки Батона. Наконец Шарапов отверз уста — мне, ей-Богу, другого слова и не подобрать: он не сказал и не заговорил, а именно отверз уста. Разлепил, чуть приоткрыв сухие губы:
— При твоей внимательности, будь это на фронте, тебя в первой вылазке убили бы…
— Владимир Иваныч, ей-Богу, не понимаю, о чем ты говоришь.
— Я вижу. Прошу тебя — вспомни, с чего мы начали сегодняшний разговор?
— О киселе мы вроде бы говорили… — неуверенно сказал я.
— А до этого? Я спросил тебя, читал ли ты сводку! — тихо сказал Шарапов и побелевшими растопыренными пальцами обеих рук уперся в столешницу. Меня осенило.
…Репнин! Репнин! Господи, как же это я мог забыть!
— Репнин… — сказал я растерянно, — кража в квартире, сберкасса, преступником похищен дареный именной браунинг…
— Именно браунинг, — повторил Шарапов. — А это означает, что теперь твой друг Батон вооружен.
— Но зачем ему оружие? Ведь он «майданник», никогда не лазил он по квартирам. Воры ведь почти никогда не меняют своей «окраски»…
— Во-первых, меняют. Во-вторых, лазил он и раньше.
— Откуда вы знаете?
— Я хотел тебе дать отдохнуть хоть в праздники и не стал вызывать тебя вчера. С повинной пришел вор, бывший вор Бакума. Знакомый мой.
— И что?
— Из ряда вон случай. В пиковом я положении.
— Вы? А вы-то почему?
— Чистосердечное признание может быть признано таковым в случае, если преступник исчерпывающе пояснил, когда, где и с кем он совершал преступления. А он не говорит, с кем домушничал. Написал заявление на пяти страницах: когда и где, при каких обстоятельствах совершал кражи, перечисляет похищенное и обязуется возместить ущерб. А с кем — не говорит…
— А почему положение-то пиковое?
Шарапов насупленно, недовольно покосился на меня:
— Потому что он теперь стал честным человеком. Совсем. А его судить будут. Должны, во всяком случае, судить, особенно если он не назовет подельщика. Потому как для закона полуправды не существует.
— Я тоже этого не понимаю: если он совсем честным стал, если он такой честный теперь, пусть говорит, с кем воровал раньше.
— С такой логикой в крестики-нолики хорошо играть, а не людей судить. Тебе просто — ты себя чувствуешь одновременно ж сыщиком, и судьей, и законом. А я человек старый и, может, чего-нибудь не понимаю, но вот с законом я себя не объединяю. Закон — это закон, а я человек.
— Человек, — повторил я. — Но человек на службе у закона.
— Да. А Бакума — человек, стоявший много лет против закона. Но мы с ним оба люди, поэтому мы много знаем друг о друге, и, может быть, тебе это дико от меня слышать, но я вот лично в его честность меньше поверил бы, кабы он полностью сдал своего подельщика.
Я зажал пальцами уши:
— Владимир Иваныч, будем считать, что твой подчиненный не слышал еретических откровений…
Он пожал плечами:
— Ты ведь знаешь — я ничего шепотом не говорю, чего вслух повторить бы побоялся.
— Бьюсь об заклад, начальство не одобрило бы такой точки зрения.
— Это смотря какое начальство. Оно ведь разное бывает, и у начальников точки зрения бывают разные. Для сиюминутной пользы правопорядка, конечно, лучше было бы, чтобы Бакума назвал своего компаньона. А если чуть шире статистики уголовной и нашей отчетности взглянуть, то выходит, что гораздо важнее, когда на сороковом году старый вор в законе Бакума стал честным человеком.
— Может быть, — пожал я плечами. — Но вы-то сами не опасаетесь, что это у вас в душе звучит чувствительных струн перебор?
— Не опасаюсь, — отрезал Шарапов. — У меня с чувствительностью нормально, я соплей христорадских насмотрелся. А Бакума знал, когда сюда шел, что его повинная без полного признания принята не будет. Он только надеялся…
— На что?
— Что ты его от предательства избавишь и сам возьмешь подельщика. Он ведь от своей доли ответственности не отлынивает, готов кару нести.
— Так если он стал честным, то какое же это предательство — вора передать закону? Тут где-то у тебя, Владимир Иваныч, конструкция трещит — или в честности его, или в предательстве!
— Не понимаем мы сейчас с тобой друг друга, — растерянно развел руками Шарапов. — Наверное, потому, что выросли мы с тобой в разное время. Вокруг тебя полно людей хороших, и, чтобы достать одного плохого, тебе другого, хорошего, заломать не жалко.
— Мне хорошего заломать жалко, — зло ответил я. — Только не такой уж хороший этот Бакума. Он вор, который согласился больше не воровать. Не такая уж это замечательная добродетель у нормального человека.
— И в этом ты прав, — покорно согласился Шарапов. Долго задумчиво молчал и совсем неожиданно закончил: — Двадцать пять лет мне понадобилось протрубить, чтобы понять вот здесь, — он показал рукой на сердце: многие преступники похожи на беспризорных, шкодливых сирот, потерявших своих мамок…
— А кто их мамка была?
И он ответил очень просто, спокойно и от этого необычайно значительно, весомо, точно:
— Люди. То есть человечество…
Что-то расхотелось мне спорить с Шараповым, и я сказал, чтобы как-то закончить наш разговор:
— Вот одна такая сирота человеческая по имени Алексей Дедушкин и нашкодила уже.
— Да. И мне кажется, что именно его не захотел назвать Бакума.
— А почему ты их связываешь?
— Не знаю. Сердце мне подсказывает. Ну и, кроме того, дерзость исполнения, необычность замысла — Бакума сам на это не способен. Вообще, там много деталей наводит на такую мысль. В частности, давно знакомы они.
— Плюс кража у Репнина?
— Да, и кража у Репнина. Мне вообще кажется, что это объявление Батона и повинная Бакумы как-то связаны между собой. Там что-то внутри происходит, кипит там что-то в глубине. Батон сбеситься должен был, чтобы дать такое объявление.
И снова унижение волной залило меня:
— Ну, если он сбесился, надо будет на него надеть намордник…
— Не хвались, едучи на рать, — усмехнулся Шарапов. — Взять его теперь будет трудновато. Я думаю, он не случайно с собой пистолет прихватил.
— Неужели ты думаешь…
— Думаю, думаю, — кивнул Шарапов. — Это объявление — мне, во всяком случае, так кажется — жуткий вопль отчаяния. Он теперь, наверное, ни перед чем не остановится. Он за собой мосты сжег. И помни: его браунинг теперь снят с предохранителя всегда…
Зубы у женщины были такие огромные, что она не могла губами прикрыть их, отчего на лице ее все время плавала растерянно-испуганная улыбка.
— Магилло моя фамилия, — сказала она.
— А кем вы доводитесь Алексею Дедушкину? — спросил я.
— Супруга мы его отцу, вроде, значит, мачехи, — от застенчивости она растирала пухлыми руками свой фартук.
Сидевший в углу на табурете, старик со слепым от безмыслия лицом вдруг сипло заперхал, закашлял, долго хрипел и отплевывался, и мокрота летела прямо на пол, потом он сказал отчетливым петушиным фальцетом, вздымая синий кривой палец:
— Близок Господь ко всем призывающим его, ко всем призывающим его в истине. Господь пойдет сам перед тобою, сам будет с тобою, не оставит тебя и не отступит от тебя…
Ноги его для тепла были завернуты в мешковину, на которой ясно виднелся штамп с надписью: «Сахар. ГОСТ 4762».
— Это их дедушка, — пояснила Магилло, — мужа моего бывший тесть…
Я придвинул стул ближе к старику и сел напротив. Глаза у него были пустые, как стершиеся пуговицы.
— Дедушка, ваш внук Алексей когда из дома ушел?
Старик смотрел сквозь меня, жевал ввалившимся ртом, молчал.
— Мне нужен ваш внук Алексей. Где он может быть?
Старик редко мигнул несколько раз, будто раздумывая над моим вопросом, потом звонким фальцетом вдруг проговорил:
— Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии пожетонное вознаграждение! Мне не оплачено пожетонное вознаграждение — потрудитесь, сударь, вернуть его!
Проблеск мысли в глазах держал его еще какое-то мгновение на поверхности, после чего он вновь нырнул в омут безумия.
Сначала до меня даже не дошел смысл его слов, и, постепенно вдумываясь, я понял, что всплеск безумия своротил гору лет, и под этим тектоническим сдвигом неожиданно обнаружилась уже всеми забытая и всем давно ставшая безразличной мерзость одинокого сирого старичка, закутанного в старый мешок из-под сахара, — передо мной сидел заживо истлевший филер, платный доносчик, провокатор. Получатель «пожетонного вознаграждения». Дед вора-рецидивиста Алехи Батона. И, подумав о Батоне, я почему-то вспомнил слова Шарапова: шкодливые беспризорные сироты, потерявшие свою мамку-человечество.
Тяжело вздохнула за моей спиной Магилло:
— Не в своем уме. Бормочут все время что-то несуразное, требуют без конца какое-то вознаграждение — вроде бы чего-то им не заплатили. А кто и что — в ум не возьму. А супруг мой сердится на них за это. Давеча палкой грозился отколотить, а старичок все просит жалобно — отдайте мое…
Я сказал ей:
— Сейчас придет участковый с понятыми, мы должны будем сделать у вас обыск…
Магилло испуганно охнула, а дед — я это точно заметил — при слове «обыск» вдруг снова вынырнул из бездны, и в глазах его забилась легкая рябь мысли. Тонким голосом он стал говорить:
— Иов снискал себе пропитание рыбной ловлей… Из всех рыб самая поганая — окунь, костистая и ослизлая… В пищу потребная магометанам, иудеям и другим нехристям… Окунь — вельзевулов исход…
— Вы не понимаете, что он бормочет? — спросил я Магилло.
— Кто же его поймет, убогого? — пожала мощными плечами Магилло. — Я думаю, ему еще так окунь противен, что у Алешки нашего друг был с таким прозванием, и когда дед немножко в уме находился, то они с мужем моим часто ругали этого Окуня: дескать, он Алешку с толку сбил, против семьи настроил и из-за него Алешка из заработков своих в дом ничего не давал. Вот муж мой с дедом очень сильно на того Окуня и злобились. А кто он и из себя какой — не могу сказать, не видала его никогда, не довелося…
Я сел за стол писать протокольную часть обыска, и все время в голове крутилась мысль: неужели речь идет о бывшем адвокате Окуне, который защищал Батона по четырем делам?..
Назад: Глава 30 Самоутверждение вора Лехи Дедушкина
Дальше: Глава 32 Семь жилищ вора Лехи Дедушкина