Глава 14
Золотая рыбка Лехи Дедушкина
На улице стало много прохладнее. Ночную синеву располосовали яркие огни, напротив гостиницы «Москва» и в Историческом проезде дорожные рабочие накрашивали на асфальте длинные полосы — отмечали ряды для первомайской демонстрации, и в своих оранжевых костюмах они были похожи на раскатившиеся по мостовой огромные апельсины. У входа в «Националь» затормозил сияющий высокими стеклами автобус, большущий, с огромным обзорным стеклом, как в самолете. Из него высыпала толпа иностранцев — все на одно лицо, мужички и их очкастые, очень важные сухоногие жены. Конечно, для меня иностранцы — подходящие клиенты, но не сегодня. Подъехало такси, выпорхнула парочка и направилась в ресторан, в машине вспыхнул зеленый глазок. Я отворил дверцу:
— Поедем?
— Полетим. Куда рулить?
— В Чертаново, на кулички…
Движение на улицах уже стихло, таксист гнал машину ровно и быстро. С заднего сиденья я видел его лицо в длинной рамочке зеркала, от сосредоточенности оно было угрюмым. Когда он затягивался, огонек на конце сигареты вспыхивал ярче, освещая тонкие обветренные губы, серую щетинистую кожу.
На улице Красный маяк он высадил меня. Я походил среди новых корпусов, дома были все новые, и редкие прохожие не знали, где здесь девятый корпус. Правда, и я не был точно уверен, что мне нужен девятый, но, по-моему, Окунь жил в девятом корпусе. Проверить все равно нельзя — я ведь никогда сроду не держал записных книжек. Память у меня хорошая, и все, что мне нужно, я и так помню. А если что забыл, значит, судьба — значит, не надо мне помнить. Масса фартовых людей из-за этого сгорела: попадались на каких-то пустяках, но в МУРе хорошо умели работать с записными книжками. Ведь записная книжка вроде бредня, который люди волокут за собой по жизни: и тина там есть, и водоросли, и головастики, и ерши, и плотва, и щук оттуда можно вынуть умелой рукой. Но запомнил я дом Окуня правильно, позвонил в квартиру на шестом этаже, и откуда-то из глубины ее тотчас донесся его острый, пронзительный голос:
— Иду, моя голубка, сейчас открываю, моя ласточка!
Он распахнул дверь, и на лице его, будто штампом шлепнутая, полыхнула досада.
— Ага, рыбка Окунь огорчена, что вместо ласточки на ужин получила старого зубастого барбоса, — сказал я сурово, и Окунь принужденно улыбнулся:
— Заходи, я тебе рад.
Я снял в прихожей плащ, достал из кармана и протянул Окуню коньяк. Он сдвинул на лоб очки, подслеповато прищурился на марку.
— Армянский, «Отборный», — удовлетворенно хмыкнул он. — Хорошо живешь, Батон, красиво…
— Мне по чину нельзя иначе.
— Не говори, — ухмыльнулся невесело Окунь, — чины у нас с тобой сейчас исключительно высокие.
Мы пошли на кухню, неумело прибранную нескладными холостяцкими руками, и везде были следы беспорядка и грязи. Да и вообще, квартира была небольшая, неуютная, заваленная, как склад, огромным количеством разношерстной мебели.
Окунь хлопотал над какой-то немудреной закуской, доставал стаканы из буфета, сметал крошки со стола, и делал он все быстро и толково. А я сидел на табуретке в углу, курил и рассматривал его. Конечно, это он не для меня нацепил модный узенький костюмчик и лиловую рубаху с цветастым галстуком. Но «ласточка», она же «голубка», опаздывала, и я мог вместо нее оценить все великолепие очень нарядного, модненького Окуня. Должен сказать, что на месте девушки я бы обязательно полюбил такого красавца. Из-под кургузого пиджачка выпирал тугой, мускулистый зад, крутой, как верблюжий горб. Толстые подрагивающие ляжки, налитая грудь — икряной мужик Окунь мог страдать лишь одним дефектом: нехваткой денег. А человек он все-таки очень умный.
— Рюмок нет, оказывается, — сказал Окунь.
— А ты что, не знал об этом?
— Нет. Я помнил, что вроде были.
— Врешь ты, Окунь. Сроду у тебя в доме рюмок не было.
— Это почему еще? — с обидой спросил он.
— Потому что бабу напоить легче из стакана. А у пьяной бабы характер мягчеет. Тут ее и уговорить…
— Трудно сказать, — уклончиво ответил он.
Он плеснул нам в немытые чайные стаканы, посмотрел на свет бутылку, там оставалась еще треть. Окунь сказал:
— Ко мне тут девулька одна должна забежать немного попозже, давай ей оставим, а то по моим заработкам «Отборный» ныне не укупишь.
— Давай оставим, — кивнул я.
— Вот и отлично. И нам выйдет грамм по сто шестьдесят на душу населения страны.
Мы чокнулись.
— За что? — спросил я.
— Эх, Батон, за что нам пить? Дай нам Бог свободы, остальное как-нибудь добудем сами.
Выпили, и я подумал, что время и жизнь смыли между нами последние барьеры, и сидим мы с ним в одном сортире, и больше он никакой не правозаступник, а такой же отколовшийся от всех и навсегда правонарушитель, как и я, хотя никто его не разыскивает, «хвостов» за ним не пускают и подписки о невыезде не берут. Это все зависит от собственной оценки своего поведения, от той позиции, которую ты выбираешь. Вот если бы по какому-то недоразумению Шарапова самого посадили в тюрьму, он бы и там старался меня перевоспитывать, а Тихонов, сидя на соседних нарах, доказывал бы мне, что воровать НЕЛЬЗЯ. А Окунь, которому и судебного обвинения даже не предъявили, сел вместе со мной на нары, потому что он сам в душе отвел себе там место и, как умный человек, понимает, что мы теперь с ним заодно и в тюрьме, и здесь, у него на кухне.
Он протянул мне пучок зеленого лука:
— Ешь, ешь, в нем витаминов полно.
— Это что-то новое — закусывать коньяк луком, — сказал я.
— Икры закажи, — усмехнулся Окунь. — Так что у тебя?
— Подгорел я маленько… Не знаю, что и делать.
— В таких случаях, впрочем как и в остальных, Тузенбах говорил — надо работать, работать, работать!
— Я твоего Тузенбаха не знаю, но работать я не стану.
— Он не мой, он Чехова. А работать ты станешь.
— Это почему еще? Ты меня знаешь — я ведь завязывать не собираюсь.
— Завяжешь и станешь работать, — Окунь приподнял на лоб очки, лицо его стало растерянным и глуповатым, и тотчас, будто почувствовав это, он опустил окуляры на место. — У тебя, Батон, нет выхода, ты должен завязать. Тут ничего не попишешь — объективный исход общественно-исторического процесса.
Я прихлебнул коньяк и спросил негромко:
— Что же ты меня закапываешь, я ведь двигаюсь еще?
— Двигаешься, конечно, но совсем мало. Глянь на дружков своих, и ты поймешь, что я прав.
— В чем же ты прав — все завязали, что ли?
— Я не об этом говорю. Я о том, что твоя специальность вымирает, и притом довольно резво. У тебя есть хоть один знакомый «чердачник»? Или «медвежатник»? Может быть, ты хороших «домушников» знаешь? А живого «сонника» ты когда видел?
— Ну и что? Разогнали эту рвань — правда. Значит, мне одному вольготнее работать — никто под ногами путаться не будет.
Окунь засмеялся своим пронзительным, немного визгливым смехом:
— Так ты полагаешь, что они для тебя расчищали фронт работ?
— Не знаю, так получается, во всяком случае.
Окунь потрогал дужку очков, покачал своей кудлатой головой.
— Нет, не получается. Если ты не уймешься, они тебя уничтожат. — И сказал он это как-то горько-уверенно, твердо, наверняка без всяких сомнений и обсуждений, будто он не защитник мой бывший, ныне кореш и советчик, а Генеральный прокурор гражданин Руденко. И от этого мне стало как-то не по себе. А может, я уже коньяка выпил многовато? Я спросил:
— Но почему же именно меня?
— Тебя, Бакуму, всех остальных…
— А что произошло? Есть какое-нибудь постановление?
— Есть. Есть постановление идти нашему обществу в коммунизм. А там тебе места нет.
— Допустим. Но у меня два вопроса. Во-первых, они с самого начала шли в коммунизм, и мне это существенно не мешало. Почему же сейчас они меня станут уничтожать? И второе: а тебе в коммунизме место есть?
— Отвечаю в порядке поступления, — он снова пронзительно засмеялся. — Дорога в коммунизм — весьма долгое и трудное мероприятие и требует наряду с определенными нравственными установлениями необходимых экономических предпосылок. С точки зрения их морали и идеологии ты и раньше был явлением острореакционным, и они в силу своих возможностей с тобой боролись. Но, во-первых, вас было очень много, а во-вторых, ваша проблема сдвигалась в тень из-за тысяч других, более насущных задач. Теперь вас стало гораздо меньше, зато государство располагает неизмеримо большими материальными и людскими резервами, для того чтобы подавить вас окончательно и навсегда. И сейчас этот вопрос уже в повестке дня…
— Понял. А как со вторым вопросом?
— Насчет моего места в коммунизме? Насчет коммунизма не знаю, но думаю, что на весь остаток социалистического строительства мне местечко спокойное отыщется.
— Это почему же? Объясни мне, чем ты меня лучше?
Окунь захохотал тонко, визгливо, хлопая себя ладонями по пышной груди, у него даже очки от смеха запотели. Он протер их пальцем.
— Ты, оказывается, в амбицию полез! Так знай, что я тебя нисколько не лучше. Я тебя хуже, я много, слышишь, много хуже тебя!
— Тогда почему тебе найдется место, а мне нет?
— Потому что они — ОНИ — этого не знают. Я отличаюсь от тебя тем, что твое поведение в обществе носит невыносимо ДЕРЗКИЙ характер. Ты как помойная яма на центральной улице. А я не помойная яма, я аккуратный мусорный бачок, и стою я не на проспекте Калинина, а в тихом заднем дворе всеми забытого переулка. Понимаешь, какое дело, мы живем в гуманном обществе, и законы блюдут этот гуманизм. Я этими законами пользуюсь, а ты их систематически и злостно нарушаешь.
— Чем же это ты пользуешься?
— В уголовном праве Российской империи существовал институт подозревания. Вот в такой истории, как со мной случилась, не смогли бы доказать моей вины, а оправдать бы не захотели и вынесли бы вердикт: «Оставить под подозрением навечно!» И привет. Существовала такая милая формулировочка — это тебе не сорок седьмая статья КЗОТ, сиречь Кодекса законов о труде.
— Ну нет сейчас такой формулировочки — тебе-то что толку с этого? Из адвокатов-то тебя выперли?
— Из адвокатов! Но не из жизни же! Что я, себя не прокормлю? И вкусно, и сытно. Но только без нарушения закона — есть тысяча способов обойти его.
— А девулек своих? Тоже прокормишь?
— С девульками сильно похужело, но это неизбежные издержки всякой неудачи. Я сделал глупость, а ничего в мире не стоит так дорого, как глупость. Ларошфуко давно сказал, что самый верный способ быть обманутым — считать себя хитрее других. Я ошибся, за это надо платить.
— Ну а я?
— А ты мастодонт. Динозавр. Где-то птеродактиль — совсем уже вымирающая порода людей, которые берут чужое имущество, не желая даже чуть-чуть потрудиться над тем, чтобы это так вопиюще не бросалось в глаза окружающим.
— Ну хорошо — умер я. Как явление. На моем месте ты — что станешь делать? Найди мне местечко, сытое и тихое.
— Займись коммерческой деятельностью. Советским бизнесом. Иди в артель, в магазин, в столовую, садись в киоск по ремонту авторучек…
— И что?
Окунь усмехнулся, съел бутерброд с баклажанной икрой, корочкой вытер тарелку, проглотил ее и облизнул пальцы с очень короткими, будто поперек расколотыми ногтями и воспаленными искусанными заусенцами. Спросил:
— Не понимаешь или валяешь дурака?
— Не понимаю. А может, от тебя хочу услышать — знаешь, со стороны это как-то убедительнее.
— Тогда слушай. Если ты совершаешь такой шаг, то ты сразу приобретаешь очень много. Социальный статус. Понимаешь?
— Не очень.
— Ну вот сейчас ты не воруешь, не продаешь краденое, а сидишь в гостях у приятеля и ведешь с ним беседу за жизнь. И несмотря на это безобидное занятие, твое существование даже в этом противозаконно — ты нигде не работаешь, не имеешь постоянного места жительства, существуешь на нетрудовые доходы и тэдэ и тэпэ. Ты в этом обществе паразит, понимаешь, не бездельник, а паразит, сиречь явление исключительно вредное, особенно в моральном смысле, ибо нравственный догмат нашей жизни — «Кто не работает, тот не ест». А ты ешь, и, надо полагать, неплохо, а сейчас запиваешь «Отборным». Поэтому не только милиционеры, но и всякий рядовой советский гражданин, ознакомившись с твоей личностью, начинает сильно хотеть взять тебя к ногтю. И это навсегда делает тебя врагом общества в целом и каждого его гражданина в отдельности.
Я перебил его:
— Ты, Окунь, на распределении в институте ошибку сделал…
— Что?
— Тебе не в адвокаты, а в прокуроры надо было проситься.
— У прокуроров всегда был заработок ниже, а требования морали выше, — усмехнулся Окунь. — Итак, продолжим. Что происходит, если ты следуешь моему совету, устраиваешься на службу и начинаешь продавать мясо, или делать заколки для волос, или жарить беляши, или чинить шариковые ручки? Ты становишься трудящимся. У тебя возникает почтенный социальный статус — честный советский трудящийся, ибо нечестных советских трудящихся не бывает, а лишь встречаются в виде исключения отдельные выродки, не дорожащие честью рабочего человека.
Я засмеялся:
— Если бы мне к этому статусу еще подыскать человека за меня работать — цены бы твоей теории не было…
— А ключи от квартиры, где лежат деньги и вещи, не подойдут?
Я допил коньяк и сказал:
— Ты мне адресок дай квартиры, где лежат деньги и вещи, я туда без ключей войду. Ну давай дальше, не отвлекайся.
— А дальше и рассказывать нечего — ты занимаешься общественно полезным трудом, и с каждой сделанной заколки, каждого проданного фунта мяса и поджаренного беляша ты трудолюбиво будешь снимать свой навар — много прибыльней и спокойней, чем ты живешь сегодня.
Я подумал, что в чем-то он, конечно, прав, но согласиться с ним я не мог. Никак не мог, хоть глотку режь!
— Нет, — сказал я. — Не согласен. Не будет этого. Я в обэхаэсные клиенты не пойду.
— Это дело хозяйское. Тебе жить, вот ты и решай.
— Пойми, Окунь, ты же умный мужик, ты многое понять можешь, пойми ты меня! Клянусь тебе, Окунь, свободой, всей жизнью клянусь: если бы я мог, я бы вообще завязал! Со всей этой проклятущей жизнью завязал! Мне все обрыдло — через горло уже течет! Но выхода нет у меня никакого… Потому что совсем я завязать не могу. Мне ведь почти четыре десятка. Ну подумай, Окунь, что я буду делать? Я пять тысяч книг прочитал, а знать ничего не знаю, ничего не умею, чтобы получить работу, на которой я не повешусь от тоски через два дня.
— А ты напиши письмо министру внутренних дел — вот, мол, я, Алеха Дедушкин, кадровый вор-рецидивист, стаж у меня двадцать два года, надумал я завязать. Только начинать с нуля мне нет охоты — поэтому я завяжу, коли вы зачтете мой уголовный стаж как выслугу лет с соответствующим производством в звание полковника, поскольку я люблю красивую жизнь, а работа меня устраивает только интересная.
— Смеешься, Окунь. А зря! Если бы меня взяли в МУР на приличную должность, я бы им в два счета всех блатных переловил.
— А корпоративные соображения тебя не останавливают? По отношению к твоим нынешним коллегам?
— Плевать я на них хотел! Плевать! Я бы их душил, как крыс! Плевать мне на них!
— Швейк в таких случаях говорил: «Пан, не плюйте здесь!», — Окунь задумчиво смотрел на меня, и в глазах за толстыми линзами очков стыло холодное отвращение ко мне. Но мне ведь и на Окуня наплевать, и не скрываю я этого.
— Да-а, Батон, — задумчиво пробормотал он, — ты, конечно, экземплярчик штучный. Слушай, а вот взяли бы тебя в МУР, ты бы и меня, наверное, посадил?
— Нет, — сказал я. — Ты мне нужен был бы, мне с тобой советоваться часто приходилось бы.
Он засмеялся пронзительным своим смехом, снял очки и долго протирал их носовым платком. Потом он надел очки и сказал мне ласково, очень внушительно:
— Так вот, Алеша, почтенный и прекрасный друг мой, не говоря обо всем остальном, они бы тебя не взяли к себе за одно только это — что ты меня не посадил бы. Они нас поэтому и побеждают, что за правое дело каждый у себя самого глаз вырвет. Ты уже должен был понять, что они, как это ни смешно звучит, люди очень высокой идеи и со своей грошовой зарплатой под пули идут не ради навара.
— Мне тоже навар не нужен! Я в хозяйственные расхитители идти не хочу, потому что мне пускай беднее, пускай опаснее, но тоже интерес в моем деле нужен. Пойми ты, что и мне во всей преснятине будничной нужна острота какая-то, риск, мне тоже нужен полет!
— Врешь, врешь, врешь, врешь! Ничего тебе этого не нужно, все это дешевые блатные истерики, я их за двадцать лет наслушался. Ты не хочешь махинациями обэхаэсными заниматься, потому что там надо работать вдвое усерднее, чем обычному служащему. Приходить раньше, уходить позже, все на учете держать, мерекать все время — где сэкономить, кого подмазать, куда левый товар спихнуть, что сбагрить быстрее, а что придержать. А ты работать совсем не хочешь, ты бы и полковником быстро расхотел работать, потому что там за широкие погоны тоже пыхтеть приходится будь здоров. Как я понимаю, тебе бы больше всего подошло быть полковником на пенсии — приличное содержание, а чего не хватит, ты в свободное время подмайданишь. А-а? Не прав я?
Я махнул рукой:
— Не знаю, может быть, и прав.
— Прав я, Батон, прав. Поверь мне. Но ты ведь не за тем пришел ко мне, чтобы эти теории мы с тобой тут разбирали?
— Не за тем. У меня вот какая петрушка получилась…
Рассказал я ему подробно всю историю с итальянцем, чемоданом и Тихоновым. Окунь взял из моей пачки сигарету, неумело закурил ее, и дым он пускал, смешно надувая свои толстые щеки, пристально рассматривал пухлые синие клубы, плывущие по маленькой кухне, как отравленные пары над свалкой.
— Это ты с ними зря завязался, — сказал он наконец. — Забылся ты, братец, несколько. Вору милицию заводить не следует. Этот Тихонов, видать, тоже гусь хороший, он тебе еще покажет кузькину мать.
— Спасибо на добром слове, утешил хоть, — усмехнулся я.
— А чего тебя утешать? Я таким, как ты, давно рекомендую: будьте мудры, как змии, и кротки, как голуби… Значит, надо считать, что ты в розыске?
— Почему в розыске? Я на подписке, и никто меня искать не собирается.
Окунь быстро зыркнул на меня, и во рту у него хищно блеснула коронка:
— А ты что, собираешься к ним по вызову являться?
— А куда денешься? — сказал я простовато, потому что я ему тоже больше не доверял. Не знаю почему, но перестал я ему верить. Раньше всегда верил, а теперь перестал. И таким уж мудрецом он мне больше не казался. Не могу объяснить, что произошло, но как-то рухнул он у меня в глазах. Наверное, вся штука в том, что мы с ним сейчас впервые поговорили по душам после того, как он из адвокатов вылетел. И хоть, он все время мне объяснял, какой я ничтожный помоечник и что песенка моя спета, я почему-то не смог преодолеть жалости и пренебрежения к нему, потому что он только в одном правду сказал — в тысячу раз он хуже меня, гаже, подлее, грязнее. Никогда раньше он так не раскрывал самого себя и своих мыслей, потому что между нами был громадный барьер моего уважения к его профессии: ведь для фартового человека адвокат — как Господь-заступник. Да и он сам невольно очень сильно свою профессию уважал, потому что была у него профессия совершенно замечательная — он за всех людей ходатайствовал, от несправедливости защищал, милосердия для них просил, и какие бы они ни были плохие, эти люди, но они все-таки люди, а самый поганый человек заслуживает жалости, помощи и защиты, и был он для них больше отца-матери — он был их ПРАВОЗАСТУПНИКОМ. А стал жалким и ничтожным, голодной крысой стал — забился в свою заваленную мебелью нору и таскает сюда куски. Сожрет жадно свою баклажанную икру, оближет пальцы — и баб щупать. Так что верить я ему перестал. Почувствовал я к нему опаску какую-то. Потому и сказал:
— А куда денешься? Не бегать же мне от них. Позовут — явлюсь. Вся надежда, что итальянца не отыщут.
А Окунь, видать, тоже пожалел, что вошел со мной во все эти разговоры. Видать, и он меня опасался. И решил разойтись со мной без злобы, по-хорошему. Самую короткую минуточку он думал, потом сказал:
— У тебя главная надежда не на итальянца, а на то, чтобы из игры Тихонова вывести.
— Почему? — я сделал вид, что не понял.
— Потому что кража чемодана в конечном счете пустяк. Чемодан у тебя со шмотками изъяли, и, если появится итальянец, отдадут ему чемодан, извинятся за тебя — и арриведерчи, Рома. Вызовут — нет тебя на месте. До конца года будешь в розыске, а потом усохнет это дело постепенно. Но это все в случае, если не будет Тихонова, который поклялся отучить тебя воровать. А если дело будет у него, он это тебе так не спустит.
— А как же мне его освободить от моего дела? Я же не начальник МУРа.
Окунь развел руками и покачал головой:
— Существует такое понятие — человеческая кооперация. Она возможна, когда люди оценивают свои взаимоотношения одинаково.
— А какое это имеет отношение ко мне и Тихонову? — перебил я его разглагольствования: хлебом его не корми — дай ему поговорить красиво.
— Самое прямое. У вас с ним тоже установилась стойкая кооперация в отношениях, и вы оба считаете одни и те же вещи само собой разумеющимися.
— Например?
— Ну вот он тебя гоняет, как борзая зайца, а ты, естественно, бегаешь. Тебе это, конечно, не нравится, но ты не считаешь это неправильным, потому что он — сыщик, а ты — вор.
— А что же делать?
— Взять жалобную книгу.
— Не понял.
— Ох беда с вами! Чего тут непонятного? Надо пойти к директору магазина, попросить жалобную книгу и написать там, что продавец Тихонов очень плохой работник, грубиян, оскорбляет покупателей, недовешивает колбасы. Поэтому его надо отстранить от прилавка, а иначе ты на них найдешь управу в вышестоящих торговых организациях. Продавца Тихонова накажут, потому что покупатель всегда прав. А чтобы ты не базарил и не жаловался по инстанциям, тебе взвесят без очереди кило копченых колбасок и принесут в кабинет директора.
— Да, Окунь, ты это лихо придумал…
Посидели мы немного молча, и каждый из нас напряженно и зло думал о своем.
— Окунь, я бы хотел тебя отблагодарить за совет…
Он коротко блеснул очками:
— С тех пор как эти паршивцы финикяне выдумали монеты, все остальные виды благодарности сильно обесценились.
Я вытащил из кармана червонец и бросил его на стол. Встал и сказал:
— Ну, Окунь, бывай…