Гордыня
За несколько лет до того приехал он с экспедицией в небольшое ферганское селение. По всем данным где-то тут должен был пролегать нефтяной пласт. Целое лето искали его геологи, не одну скважину пробурили, нефти не было. По вечерам в сельской чайхане, где геологи обосновались на жилье, собирались дехкане побеседовать о том о сем. Постоянным участником этих бесед был старый Илляхун — старик уйгур, фруктовый сад которого славился редкими сортами персиков и гранатов.
Сидел всегда молча, мигая выцветшими ресницами. На вопросы отвечал односложно, и в этой односложности ответов, в молчаливости, в той необычной манере, с какой бормотал молитву, прежде чем приступить к чаепитию, даже в самом постоянстве, с каким приходил в чайхану, было что-то неуловимо-тревожное.
Людям свойственно ко всему привыкать. Посудачив о странностях старика, геологи отнесли их за счет характера и перестали странности замечать.
Пришла осень. Удрученные, что лето пропало — нефти не нашли, геологи решили перебраться на новое место. Последний вечер провели с дехканами в чайхане. Поздно ночью дехкане разошлись, и геологи легли спать на открытой суфе (узбекской деревянной кровати) в чайхане, прямо под открытым небом — тем черным осенним небом Ферганы, в котором меж звездной пылью мерцают огромные, величиной с кулак, звезды и время от времени метеориты прочерчивают сверкающий путь.
Заря только начала заниматься, когда геолог, рассказчик этой истории, проснулся оттого, что кто-то легонько дергал его за плечо. Открыл глаза, перед ним старый Илляхун в дорожной одежде. Тихо, но властно потребовал, чтобы геолог последовал за ним. Вдвоем прошли через спавшее селение. На недоуменные вопросы геолога старик упорно отмалчивался, пока не вошли в сад. У калитки геолог заметил две лежащие на земле туго набитые переметные сумы.
Тут только Илляхун заговорил. Он стал водить геолога от дерева к дереву, рассказывая о каждом: откуда привез, когда посадил, какие плоды дает. Геолог слушал рассеянно, даже слетавшая с ветки птица заставляла его вздрагивать, так непостижимы были этот ранний час утра, и одежда старика, и тон, каким тот рассказывал о своем саде. Илляхун умолк, в тишине стало слышно, как от ветерка скребутся о глинобитный забор сухие листья осени. Старик вздохнул и заговорил вновь.
Теперь он сказал, что в приезде геологов видит перст божий. Много лет назад, юношей, дал обет совершить поездку на могилу своих предков, в Кашгар, и откладывал поездку из года в год, потому что жаль было бросить свой сад. Седина одела серебром его голову, а он до сих пор обета не выполнил, и аллах решил покарать его — прислал геологов, дабы они уничтожили его сад.
— Почтенный Илляхун-бобо! — воскликнул в изумлении геолог. — Зачем же нам уничтожать ваш сад?
— Остановись, — сурово сказал старик. — Сказано в Коране: «Это не вы убили, а аллах убил. Это не ты бросил, когда бросил, но аллах бросил». Всемогущий прислал вас, ибо пекся о спасении души моей. Все лето он держал меня возле вас, испытывая мое усердие в вере. И понял я тайный смысл двадцать пятой суры: «Они делают божеством страсти свои». Разве не так я поступил?..
Голос старика окреп, зазвенел, глаза заблестели, он выпрямился и заключил, показывая пальцем в какую-то яму на обрыве в саду:
— Вот то, ради чего аллах послал вас ко мне. Это нефть. Возьмите ее, и да будет с вами милость аллаха!
Геолог бросился к яме, дрожащими руками схватил длинный прут, ткнул в яму, покрутил и вытащил. На конце прута блестела темная маслянистая жидкость. Да, это была нефть, несомненная нефть, открытый выход нефтяного пласта, как случалось уже в Ферганской долине. Геолог обернулся, старика позади не оказалось, окликнул, никто не отозвался. Не выпуская прута из рук, геолог побежал к калитке — переметных сум не было, выбежал на улицу — старый Илляхун исчез бесследно.
Спустя год на месте сада высились буровые вышки нового нефтепромысла. Однако самый сад не погиб. На колхозников произвел глубокое впечатление уход старика, и геологи, собравшиеся в то памятное утро вокруг нефтяной ямы, решили, что им непристойно оставлять дехкан в убеждении, будто они, советские специалисты, слепое орудие в руках аллаха; следует, наоборот, утвердить в сердцах уважение к человеческому разуму, к его силе. Геологи выписали из города ученых-садоводов и вместе с ними перенесли сад старика до последнего дерева на новое место.
Минул год. Однажды утром рабочие увидели на дороге какого-то старика в рваной, покрытой пылью одежде: опираясь на посох, он растерянно озирался. Один из местных жителей признал Илляхуна. Старика окружили. Предвкушая радость, какую испытает тот, увидев свой сад целым, его туда с торжеством повлекли. Однако Илляхун, когда его ввели в сад, устало сел под яблоней на траву; на вопрос, был ли в Кашгаре, ответил: был. На остальные вопросы отвечать не захотел и попросил оставить его одного.
Первое время из сада он почти не выходил. Навещавшие его люди заставали старика сидевшим и размышлявшим о чем-то. Переехать из своего сада в поселок нефтяников решительно отказался. Вокруг на деревьях созревали плоды, с мягким стуком падали наземь, гнили в траве, воробьи свершали над его головой шумное пиршество…
Спустя месяц он пришел к директору промысла, сказал, что передает сад нефтяникам, и попросил принять его на работу сторожем. Приняли. Переселился в коттедж, стал по ночам ходить меж нефтяных вышек, таская за плечами старенькое ружье, заряженное порохом.
В одну из таких ночей случилось буровому мастеру задержаться у только что пробуренной скважины. Далеко за полночь он пошел домой, и так хорошо было кругом, что мастер присел возле одной из вышек, погрузившись в тишину. Вдруг услышал шаги, выглянув из-за вышки, увидел Илляхуна. Мастер уже собирался его окликнуть, но, заметив, что старик положил ружье и расстилает на земле молитвенный коврик, сдержался и услышал самую необыкновенную молитву, какую кому-нибудь доводилось слышать.
Сперва Илляхун покончил с обычными молитвенными формулами, совершил намаз и неожиданно начал:
— О всемилостивый, всемилосердный! Ты, от которого не утаится вес пылинки и ничто более малое, чем это, и более великое! Будь милосерден ко мне, грешному. Гордыня обуревает меня. Денно и нощно, всем и каждому хочется поведать мне, что это я, и никто другой, открыл людям нефть, дабы возвеличиться в людском мнении. Но ведь это ты, о всеведущий, предсказал, что земля превратится в нечто другое, чем земля. И она превратилась в нечто другое. И в этом, помимо хорошего, нет ничего. Прости же меня, ничтожного, за то, что в мыслях моих осмеливаюсь присваивать совершенное тобой благодеяние. И да будет благословенна отныне и вовеки нефть, дающая людям свет и тепло!
Старик поднялся, закинул ружье за плечо и двинулся дальше в обход по промыслу.
А наутро весь поселок смеялся до слез над рассказом бурового мастера. Однако самому Илляхуну никто и виду не подал, что знает о его ночной беседе с аллахом. Наоборот, с того дня к старику стали относиться с особой почтительностью, пожалуй, даже с нежностью. Изредка только какой-нибудь смешливый юнец, сделав в присутствии Илляхуна торжественное лицо, громко говорил заезжему гостю, указывая на старика:
— Вот кто первый открыл здесь нефть!
И тогда все видели, как обуревавшая старика гордыня, получив удовлетворение, раздвигала его усы сдержанной улыбкой удовольствия.
Вспоминаешь и думаешь: «Да полно, было ли это, уж не приснилось ли, не примерещилось ли — так далеко ушла жизнь!» В Ферганской долине выросло множество нефтяных промыслов — современнейших.
От Ленинска свернули на Хаджиабад. Я жил в Баку, знаю промыслы, запах нефти доставляет мне наслаждение, это запах юности! Когда дело касается техники нефтедобычи, меня трудно чем-нибудь удивить. Но даже самые смелые мечты инженерной мысли той поры не осмелились бы взлететь к тому, что увидел я, когда въехали на промысел «Андижан».
Среди пологих серо-зеленых холмов на порядочном расстоянии одна от другой работают качалки глубинных насосов: вверх-вниз, вверх-вниз. Но людей… Хоть бы душа! Только трубы, да суслики, да птицы, да наша «Волга», пробирающаяся по дороге между холмов. И на всех, даже самых дальних холмах, — ажурные вышки и работающие качалки: вверх-вниз, вверх-вниз…
Арип простодушно спросил:
— А где же люди?
И долго щелкал языком и качал головой.
Вид промысла вернул меня к юности, к Баку. Остановил машину, вышел. И, опустив голову, прошелся вдоль дороги. В безмолвии промысла передо мной встали воспоминания пережитого в двадцать четвертом — двадцать седьмом.