Николай Евгеньевич Псурцев
Без злого умысла
Повесть
Все ключи, которые слесарь принес с собой, были уже опробованы, но массивные импортные замки держали дверь одноэтажного кирпичного домика намертво. Он бросил в сердцах ключи в маленький потертый чемоданчик, они звякнули жалобно и затихли. Слесарь нехотя вынул дрель, тяжело вздохнул, обернулся к стоявшим у изящной, кокетливой калитки людям, обвел их всех недобрым, укоризненным взглядом и сумрачно проговорил:
— Торопня до добра не доведет. Молодые вы, вот что. Могли бы хозяйку дождаться, она бы вам все ключиком и открыла бы. Жалко ж красоту такую буравить!
Мохов внимательно оглядел дверь. Для этих мест, для города, она выглядела, конечно, непривычно. Ладно сработанные изящные завитушки инкрустации будто ажурной вышивкой покрывали поверхность двери. Красиво, что верно, то верно. Но Мохову не хотелось, да и нельзя было объяснять слесарю, что хозяйку этапируют сейчас из Москвы и сюда, в далекий сибирский городок, она прибудет не раньше чем через четыре дня, а обыск надо провести немедленно. Поэтому он только пожал плечами и сказал устало и тихо:
— Делайте, пожалуйста, что вас просили. У нас времени в обрез.
Слесарь оскорбленно поджал губы и вонзил дрель сантиметрах в пяти выше первого замка. Работал он споро и зло. Кряхтел, ругался, а то вдруг ласковой скороговоркой заговаривал с замками, будто успокаивал неугомонного капризного ребенка. Наконец дверь распахнулась, и прежде чем Мохов, сотрудники и понятые перешагнули порог, слесарь изогнулся в шутовском поклоне и проговорил с издевкой в голосе:
— Проходите, гости дорогие.
Неожиданно для всех Мохов склонился к самому лицу малорослого слесаря и процедил сквозь зубы, глядя враз побелевшему мужчине в глаза:
— Попридержи язык, Сивый. Лишнее говоришь. Забыл, видать, беседы наши. Завтра зайдешь поутру! Шагай!
Слесарь мотнул головой, будто его душил тугой воротничок, ловко собрал чемоданчик и торопливо, не оглядываясь, засеменил к калитке.
— Ты его знаешь? — спросил Мохова следователь Варюхин, высокий, спортивный, с холеным белокожим лицом, в очках с тонкой круглой оправой — ни дать ни взять выпускник Кембриджа.
— Сажал его в семьдесят восьмом, как я только в розыск пришел, — кивнул Мохов. — Щипач он. Классный карманник был. Впрочем, слесарь из него тоже знатный вышел, ты сам видел. После последней ходки дал себе слово, что к карману больше ни-ни, и вроде держится. Но нашего брата он не жалует, — Мохов усмехнулся, — ишь как раскривлялся. Ничего, я его повоспитываю завтра.
Интерьер дома был роскошный, словно с картинки рекламного проспекта. Гарнитур в гостиной на гнутых ножках, белый, будто воздушный, предметов семь, не меньше. На ворсистом, упруго пружинящем ковре — разноцветные пуфики, низкие столики, на них вазы хрустальные, искрящиеся. Еще ваза огромная с искусственными камышами на полу. Мохов удивленно покачал головой. Да, чересчур, пожалуй, для простой парикмахерши.
Где и что искать в этом доме, Мохов знал уже два часа назад, когда заместитель начальника отдела по оперработе Латышев ознакомил его с телефонограммой, полученной из Москвы. Хозяйку дома парикмахершу Росницкую задержали с поличным в момент продажи соболиных шкурок группе лиц, которых уже «водили» работники МУРа. Росницкая призналась, что продавала шкурки в Москве не первый раз и имела там постоянный канал сбыта. Шкурки ей передавал ее сожитель, водитель отдела сельского хозяйства райисполкома Юрий Куксов. После получения телефонограммы решено было сразу же задержать Куксова, но в городе его не оказалось. Неделю назад он рассчитался на работе и отбыл в неизвестном направлении. Куксов был объявлен в розыск. Росницкая показала также, что у нее дома в тайнике в подвале спрятано еще полтора десятка ценных шкурок.
И поэтому всего лишь через несколько минут после начала обыска в кирпичной стене подвала Мохов обнаружил тайник. В глубокой черной нише стоял похожий на саркофаг массивный, подбитый металлическими уголками деревянный ящик, выкрашенный в зеленый цвет. Его притащили в комнату и вскрыли. Он был доверху набит шкурками.
— Выплыли наконец, — Варюхин торжествующе потер руки.
— Нет, правы древние, не бывает нераскрываемых преступлений. Четыре месяца эта кража со склада у меня висит, и вот, пожалуйста.
— Не обольщайся, — заметил Мохов, вороша ласкающий пальцы мех. — На шкурках, как и указывалось в шифротелеграмме, нет регистрационного штампа.
— Так что же? — охотно откликнулся Варюхин. — Я уже думал об этом. Во-первых, на складе могли ошибиться при описи похищенного. Это я еще раз перепроверю…
— Вряд ли, — отрицательно покачал головой Мохов.
— Во-вторых, — не обратив внимания на слова Мохова, продолжал следователь, — это мог быть неучтенный, левый товар. Тогда мы зададим задачку ОБХСС, пусть покопаются, а в-третьих, мы вышли еще на одну кражу или браконьеров — тоже неплохо. Так что как ни говори, а мне все это нравится. — Он запнулся на мгновение, виновато посмотрел на Мохова и объяснил: — Я имею в виду задержание Росницкой.
— Оптимист, — усмехнулся Мохов.
— Если бы в Москве ее не задержали, так и роскошествовала бы эта дрянь у нас под носом, — разглядывая обстановку комнаты, заметил оперуполномоченный Пикалов. На его крупном розовощеком лице застыло выражение неприязни. — Почему мы не имеем права спросить у таких вот, как она, на какие деньги сие добро приобретено, не на чаевые же в парикмахерской…
— А если ей бабушка оставила, возлюбленный подарил, дядюшка любимый завещал… — подал голос Варюхин. Он уже устроился за низеньким столиком с протоколом обыска.
— Выяснить, кто этот возлюбленный, чем занимался дядя, откуда у них такие доходы, — не унимался Пикалов.
— Стоп, Виктор Михайлович, — остановил его Мохов. — Давай сначала делом займемся. — Он обернулся к понятым и монотонно, словно проговаривая заученный текст, еще раз объяснил им их обязанности.
Пожилые муж и жена из соседнего дома молча кивнули и с нескрываемым интересом стали следить за действиями работников милиции.
Варюхин уже заканчивал протокол, когда Мохов спросил его:
— Карманы одежды в гардеробе обыскивали?
— Не успели, — ответил Варюхин, не отрываясь от бумаги.
Вещей в шкафу было много. Пестрели яркие модные платья из тонкой ткани, кожаные, замшевые, вельветовые жакетики, строгие изящные костюмы. «В день по три раза можно туалеты менять», — прикинул Мохов. Большинство карманов оказались пусты. Лишь в некоторых были надушенные кружевные платочки, какие-то таблетки, клочки ваты. Но вот в заднем кармане голубых летних джинсов пальцы наткнулись на скомканный листок белой бумаги. Мохов развернул его. Жирно и отчетливо отстукано было на машинке: «147.Ж.11 59. Сегодня вечером. Сожги». Подпись отсутствовала. Что ж, неплохо, это уже кое-что, какая-никакая, а зацепка. Надо будет попробовать установить машинку. Хотя, впрочем, записка эта, может, и не имеет никакого отношения к шкуркам, к Росницкой и к ее преступной деятельности. Но проверить надо. Сложно это будет невероятно, но надо. Таковы правила, таков закон, такова его, Мохова, работа. Он хотел было уже повернуться, окликнуть Варюхина, обрадовать его, но неожиданно для себя замер, едва шевельнув плечом. Вспомнил вдруг, что споткнулись его глаза на чем-то, когда читал записку, что-то знакомое почудилось ему в этих черных крупных буквах, вернее, в одной букве или в двух. Он знал, что зрительная память у него отменная, он помнил почерки всех своих знакомых; на занятиях по криминалистике порой повергал в изумление преподавателей уверенной без экспертиз, на глазок, идентификацией шрифтов: машинописных, газетных, издательских… Он просмотрел записку еще раз, просмотрел внимательно каждую букву, цифру, точку, каждый хвостик и завиток. Сдвинул брови, припоминая. И вдруг кровь отхлынула от лица. Ведь это же… Мохов с силой провел пальцами по лицу. Нет, не может быть. Он ошибся.
Букву «и» наискосок слева направо делила тонюсенькая, с волосок, полоска, а цифра «пять» походила скорее на шестерку. Шрифт, видимо, долго не прочищали, и нижняя дужка цифры соприкасалась с верхней вертикальной чертой… Подобные огрехи можно было встретить у любой, даже самой ухоженной машинки; подобные, но не именно такие.
— Нашел что-нибудь? — спросил Варюхин, хрустко потягиваясь. Он почти уже закончил протокол и был очень доволен этим.
Мохов вздрогнул.
— Нет, ничего особенного, — не оборачиваясь, с деланным равнодушием ответил он. И тут же изумился своим словам. Он произнес их невольно, не отдавая себе отчета, и лишь через мгновение понял ясно и четко — он сказал так, чтобы потянуть время, чтобы все как следует обдумать и решить. Решить, отдавать записку или незаметно сунуть ее в карман. Держа в кулаке правой руки такой маленький, невесомый и такой тяжелый бумажный комочек, он опять стал рыться в уже обысканных карманах. Опять надушенные платочки, таблетки… Нежный аромат французских духов теперь резко бил в ноздри и вызывал отвращение. Запаха новой одежды, показалось, как не бывало, горько пахнуло затхлостью и нафталином, яркие цветастые платья поблекли, потемнели, или это в глазах у него потемнело. Он тряхнул головой. Да что же это такое? Как он мог даже подумать о сокрытии записки. Он — человек, чье ремесло карать зло и восстанавливать справедливость. Затмение нашло, право слово. Теперь, слава богу, все в порядке. Он вздохнул, повернулся, шагнул к Варюхину, разжал кулак, бумажка бесшумно опустилась на бланк протокола. Все, совесть его чиста.
— Что это? — Варюхин поднял голову.
— Нашел в джинсах, голубых, в заднем кармане. — Чтобы не встретиться взглядом со следователем, Мохов сделал вид, будто наблюдает за быстрыми уверенными действиями Пикалова, который на всякий случай снял заднюю стенку с телевизора — бывало, что тайники устраивали и там.
Затем добавил, поясняя:
— Записка. Только кому и от кого? Будем проверять.
— Превосходно, — одобрительно закивал Варюхин, пристально вчитываясь в текст. — Превосходно. Я займусь этим сам. Свяжемся с кем надо. Попытаемся установить машинку, хотя дело это архитрудоемкое. Ну все, пора заканчивать.
Варюхин показал понятым, где им надо расписаться, и отпустил их. Потом поднял ящик со шкурками и понес его к выходу. Пикалов еще раз презрительным взглядом окинул комнату и, погасив свет, вышел.
— Больше всего в нашей работе я не люблю двух вещей, — откровенничал в машине Варюхин, пребывающий в хорошем настроении после успешно проведенного обыска, — это эксгумацию трупов и проведение обысков. Что касается первого, это всем понятно почему. А вот обыски… Неприятно, знаете ли, в чужих вещах рыться, будто в чужую жизнь сквозь замочную скважину подглядываешь.
— Ну ты даешь, — возмутился Пикалов. — Это же часть твоей работы. Чистоплюй! Паша, ты чего молчишь?
Мохов опять вздрогнул, и Пикалов заметил это.
— Что с тобой? — удивленно спросил он.
Павел выругался про себя — неужели после стольких лет работы в милиции он так и не научился владеть собой.
— Устал, — натянуто улыбнувшись, ответил он и в подтверждение своих слов прикрыл глаза.
Быстрый, теплый, но не по-летнему, а по-осеннему скорее, плотный и тяжелый ливень кончился, унялся непрерывный, монотонный его шум, и теперь только был слышен звонкий перестук капель, падающих с мокрых крыш, с исхлестанных тугими водяными струями деревьев. И можно, даже нужно было сейчас распахнуть окно настежь, чтобы влажный, ароматный от досыта напоенной дождем листвы воздух нетерпеливо вкатился в комнату, тронул разгоряченное лицо, помог сосредоточиться, привести мысли в порядок, успокоиться.
Несколько минут Мохов стоял, опершись на подоконник, и смотрел на город, на скупые огни его, на поблескивающие крыши домов, на горящие окна в зданиях и мелькающие точечки автомобильных фар, на прохожих, спешащих или шагающих не скоро, а размеренно, прогулочно. Он видел все это и не видел. Фиксировал глазами, и только, а мысли его были все еще там, в квартире Росницкой. Ошибся он или нет? Легко это было проверить. Протяни только руку, открой стол и вынь оттуда открытку с новогодними поздравлениями, и все сразу станет ясно. Протяни только руку и открой… Одно лишь движение, простое, привычное, а каким оно сейчас кажется тяжелым, будто не стол надо открыть, а двухсоткилограммовую штангу поднять. Что штангу! Трехосный МАЗ с места сдвинуть. Тряхнул головой, хлопнул ладонями по подоконнику, развернулся круто, шагнул к столу. «Какая чепуха, что за нелепица в голову лезет, воображение у тебя неуемное, сей момент, услужливо сотни вариантов нарисовало тебе, да таких, что можно за правду принять, поверить. А все ерунда, совпадение. А если и не совпадение, тоже ничего страшного, мало ли сколько неожиданных пересечений в жизни бывает». Теперь он уже смеялся над своими страхами и предположениями. Отругав себя за мнительность, выдвинул ящик, порылся в нем, достал помятую открытку, положил на стол ее картинкой кверху, потом извлек из кармана фотокопию найденной при обыске записки, огладил ладонью глянцевую поверхность снимка, словно таким образом хотел снять с него игривые блики от настольной лампы, и только тогда перевернул открытку. На обратной стороне ярко и контрастно было напечатано:
«Дорогие Лена и Павел! Поздравляю вас с наступающим Новым годом. Желаю вечной любви, тихого семейного счастья (чего при твоей работе, Паша, крайне трудно добиться, но все же), радости и побольше детей. Искренне любящий вас дядя Леня».
Характерный излом буквы «и» теперь бросался в глаза сразу, потому что на другие буквы Мохов и не смотрел, не было в этом нужды, он знал, что они обычные, без изъянов, похожие на миллионы других. Он перевел взгляд на правую сторону открытки, туда, где писался адрес. Вот цифра «пять». «Ул. Первопроходцев, д. 15, кв. 8» — это их с Леной адрес. Пятерка здесь тоже очень походила на цифру «шесть». Все сходится. Праздничные поздравления дядя Леня писал всегда на машинке. Объяснял он это всегда тем, что почерк у него до того неразборчив, что он и сам не понимает и половины того, что нацарапал. Своей машинки у него не было, не было ее и в гараже, которым дядя Леня заведовал. Интересно, где стоит та, с изломанной «и»? Мохов поставил локти на стол, сцепил пальцы в замок, потер ладонями переносицу, лоб, сильно потер, до боли. Ну, хорошо. Что же все-таки может быть общего у парикмахерши и дяди Лени? Амурные дела? Росницкая — женщина симпатичная. Так что не исключено. Хотя у дяди Лени есть женщина. Но, может быть, у них уже все закончилось. Тогда почему он ничего не сказал ему и Лене? Зачем ему скрывать? Он же холостой. Но причины могут быть самые различные: боится сглазить, например. Стоп! Бывший любовник Росницкой Куксов работал в гараже у дяди Лени. Есть ли связь между Куксовым, дядей Леней, запиской Росницкой и шкурками? Вряд ли! Чтобы дядя Леня занимался разными преступными махинациями? Нет, быть такого не может. А записка? Так это точно насчет свидания или просто случайно Росницкой в карман попала. Наверняка случайно попала. Записка могла быть и Куксову написана, Росницкая одежду его чистила или просто на полу нашла и машинально сунула в карман. Да, скорее всего. Так что нечего волны делать, подождем прибытия Росницкой.
Бесшумно отворилась дверь, полоса света, расширяясь и удлиняясь, пробежала по комнате, щелкнул выключатель, вспыхнула люстра под потолком. Опершись плечом на косяк двери, в проеме ее стояла высокая, стройная миловидная женщина. Поежившись, она сложила руки на груди, проконстатировала деловито, когда Мохов, не торопясь, повернулся:
— Холодно и темно, как в погребе. Вместо настольной лампы мог бы с тем же успехом свечу поставить, право слово. Купи, в конце концов, что-нибудь приличное.
— Это не светильник, Лена, это память, память о деде, — сказал Мохов, смахнув открытку и записку в стол. — Ты же знаешь, но почему-то…
— Знаю, конечно, извини, — мягко перебила жена и как можно ласковее улыбнулась; она заметила, что мужу разговор этот неприятен. Улыбка у нее была хорошая, располагающая, волнующая. Мохов с удовольствием полюбовался большим красивым ртом жены, мелкими ровными зернышками зубов, улыбнулся тоже.
Лена сделала несколько шагов по комнате. Ступала она пружинисто, бесшумно, по-кошачьи, хотя и была на высокой шпильке. Нога в легкой туфельке очень мило подрагивала, когда каблук соприкасался с полом. Тонкое платье, ниспадавшее от пояса широкими складками, раскачивалось из стороны в сторону. Мохов опять улыбнулся. С этой походки все и началось. Тогда в Омске, четыре года назад, увидел он вдруг в уличной толпе впереди себя стройную фигуру, не шагающую, не плывущую, а летящую, и пошел невольно за ней, боясь обогнать женщину, боясь разочароваться. Так и шли они по городу, долго шли. И вдруг она обернулась, будто почуяв неладное, просто так обернулась, придерживая разлетающиеся волосы руками. Он не успел отвести взгляда. Глаза их встретились. Что за глаза были у нее, что за губы… Она передернула худыми плечиками и, гордо вскинув головку, полетела дальше. Так и шли они по городу, пока не остановились вдруг, не рассмеялись, не назвали друг другу своих имен. Мохов считал, что ему необыкновенно повезло с женой. Она была добра, привлекательна, умна, сдержанна. Были и недостатки, конечно, но Мохов видел в них продолжение ее достоинств. Он любил ее. Четыре года супружеской жизни не только не развеяли его чувства, наоборот, укрепили.
Лена подошла к окну, опять поежилась, обхватив себя руками, обернулась к Мохову:
— Дяде Лене ты позвонил? — спросила она.
Мохов опустил глаза, непроизвольно, помимо желания. Он так и не научился скрывать перед женой своих эмоций, настроения.
— Не успел, — ответил он. — Завтра.
— Сегодня, Паша, пожалуйста. Неудобно. Сами просили и не можем позвонить. Кому это надо? Не ему же. Тебе надо, мне. Ты его знаешь, он первым звонить не будет, не любит навязываться. Ты же знаешь.
— Завтра, Лена, — умоляюще произнес Мохов.
— Уступи хоть раз. Позвони сегодня. Чем скорее, тем лучше. И не бойся, что все сорвется. Этот кадровик из областного управления — его друг детства. Они чуть ли не каждый день перезваниваются. Неужели ему трудно перевести тебя в областной центр. Там хоть большой город, Пашенька. Не могу я больше здесь. Я музыкант, профессионал, а превратилась в обыкновенную учительницу пения… И работа там интересней, и оклад выше. Неловко уже, пойми, все время от дядя Лени подарки принимать. Мы и сами заработать можем. А то гарнитур он нам купил, дубленку и сапожки мне купил. И к тому же, — Лена осторожно, ласкающе положила ладонь на свой живот, замерла на мгновение, будто прислушивалась к чему-то, потом, прищурившись, посмотрела на мужа и хвастливо, как пятилетний малыш, который гордится игрушкой и хочет о ней всем рассказать, произнесла: — Через семь, нет, шесть с половиной месяцев нас будет уже трое. Ты что, забыл?
Нет, конечно же, он не забыл, как можно такое забыть, он так хотел этого, так нетерпеливо ждал. Мохов взял двумя руками ладошку жены, приложил ее к своей щеке, потерся легонько. Лена с покровительственной материнской улыбкой смотрела на него сверху вниз.
— И родиться он должен там, — добавила она, — а не в этой… а не в этой большой деревне. Не откладывай, Паша, звони. Пожалуйста.
— Поздно уже, неудобно, — цеплялся Мохов за последнюю возможность.
— Удобно, — сказала Лена. — Он поздно ложится спать. И вообще мы можем звонить ему хоть ночью, хоть утром, когда угодно. Между мной и им, — она поправилась, — между нами и им нет понятий удобно — неудобно.
Родители у Лены умерли почти в один год, когда ей было пятнадцать. Осталась она сиротой и попала бы в детский дом, если бы не брат отца Леонид Владимирович. К тому времени он был разведен, жил один. Детей не имел — из-за этого, собственно, и развелся с женой — и взял Лену к себе. Вырастил ее, нежно, бережно, и отца ей заменил и мать. По его совету она в музыкальное училище пошла, очень он хотел, мечтал просто, чтобы Лена музыкантом стала, с его благословения за Мохова замуж вышла.
Мохов потянулся за сигаретами, поковырялся в пачке, сунул сигарету в рот. Лена поднесла ему зажженную спичку, потом поднялась, принесла из кухни телефон, поставила его на стол перед мужем, опять улыбнулась, чуть склонив голову набок. Она поняла, что добилась своего.
Он поднял трубку, хотел перехватить поудобней, но она выскользнула, как живая, брякнулась на стол, скатилась, повисла на пружинистом проводе, покачиваясь. Мохов скривил губы, усмехнулся, дернув подбородком.
— Медведь, — проворчала Лена, отставив телефон подальше от края стола. — Я сама наберу.
Услышав гудок, она быстро сунула трубку Мохову.
— Слушаю вас, — медленно, тягуче пророкотала трубка бархатным вкрадчивым баритоном.
Мохов поздоровался, справился о здоровье, отметил машинально, что говорит сейчас иначе, чем обычно, — не скоро и отрывисто, как привык, а подбирая слова, настороженно.
Полный, даже чересчур полный широколицый дядя Леня сидит сейчас, наверно, в своем любимом, обитом красным финским бархатом кресле и мелкими обжигающими глотками попивает крепкий, почти черный чай с двумя непременными кусочками лимона, и мясистое, всегда чуть ироничное, а изредка простецкое — когда терял вдруг контроль над собой на секунду — лицо его выражает беспечное удовольствие. Глаза полуприкрыты. Негромко мурлычет в углу телевизор… А может быть, он не один и рядом на просторном роскошном диване, по-девчоночьи поджав под себя ноги, уютно устроилась с вязаньем его подруга, невеста, как он называет ее, Светлана Григорьевна, не то чтобы красивая и примечательная, но очень милая, жизнерадостная.
Отчетливо, как наяву, видел Мохов сейчас эту картину. Вот дядя Леня сделал очередной глоток, продолжал после паузы:
— Молодец, что позвонил, будто почуял, что сейчас именно звонить надо, чтобы спать спокойно, без тревог и забот. Потому что тогда человек полно и крепко спит, когда на душе у него запевно. Верно, дружок? Ну радуйся, радуйся. Беседовал я тут сегодня с одним товарищем из областного управления, как ты и просил. Очень я хочу, чтобы у Леночки все хорошо было, чтобы жила как полагается, как у людей, чтоб все у нее было. Одна она у меня, я уже говорил тебе, что нет у меня на свете людей более близких, перед кем исповедаться можно, голову на колени положить, поплакаться, на судьбу-изменницу пожаловаться. Понимаешь, к чему клоню? Нет? А к тому, что любит она тебя. А раз так, значит, хорошо ей станет, когда у тебя все будет путем. Вот потому-то и унижаюсь я, прошу, телефоны обрываю. Ты парень-то неплохой, неглупый, я это вижу, знаю, одним словом, нравишься ты мне, иначе бы запретил Леночке за тебя замуж выходить… Так что, думаю, через недельку на переговоры в любимый свой город поедешь.
— Спасибо, — суховато поблагодарил Мохов и, увидев, как Лена стучит себя кулачком по лбу, мол, вежливей благодари, повторил мягче: — Большое спасибо.
Повесив трубку, Мохов отругал себя за столь сдержанное «спасибо», хотя чувствовал, что в нынешнем состоянии трудно ему было иначе. Но все же полюбезней мог, повеселей. Человек ведь искренне ему добра желает, не просто желает, действием свои слова подтверждает. Хотел бы Мохов, конечно, работать в области, там и размах и работа поинтересней. Оттуда можно и в академию поступить, а то засиделся он, конечно, здесь, и в городке этом засиделся, и на должности своей. Многие его однокурсники по Высшей омской школе милиции уже в областных и краевых аппаратах работают, в начальниках ходят.
Повесив трубку, некоторое время молча смотрел на улыбающуюся, довольную Лену, потом попросил чаю и, когда жена вышла, открыл стол, вытащил фотокопию, прочел ее в который раз и, болезненно дернув щекой, разорвал в клочья.
Нет, не будет он о своих догадках руководству докладывать. Не имеет дядя Леня к этому делу никакого отношения. Не может иметь. Он уверен в этом. А то, что записка и поздравительная открытка на одной и той же машинке отпечатаны, так совпадение это, самое обычное совпадение. А обидеть человека незаслуженными подозрениями не так уж сложно, только как Мохов потом, когда все прояснится, ему, человеку этому, да и Лене в глаза смотреть сможет?
Лето в этом году выдалось неожиданно жарким и сухим, и даже частые, короткие ливни, такие, как вчерашний, например, облегчения не приносили. В мгновение ока неутомимое солнце яростно истребляло влагу. Люди с непривычки изнывали от духоты, днем на улицу старались не выходить, спасаясь от обжигающего воздуха в продуваемых вентиляторами помещениях.
Мохов купил в киоске газеты. Киоскер — одноногий инвалид, с подвижным, красноватым лицом, похожим на скоморошьего носатого и ротастого Петрушку, приподнял мятую, мокрую от пота панаму, приветствуя Мохова.
— Сегодня к вечеру, пишут, похолодает. И дождь пойдет, — полушепотом, будто сообщая великую тайну, заметил он. — Молю бога, чтобы наши уважаемые синоптики не ошиблись. У моей сестры вчера был гипертонический криз. Вы представляете?
Мохов сочувственно кивнул, со звоном бросил медяшки на щербатую тарелочку и двинулся дальше.
Райотдел внутренних дел занимал современное типовое трехэтажное здание вблизи застроенного низкими деревянными домами центра. Еще два года назад сотрудники уголовного розыска, ОБХСС и следствия очень обрадовались этому просторному строению. Почти у каждого из них был отдельный кабинет. Но потом в райотдел поселили патрульно-постовую службу и ГАИ; трухлявый двухэтажный особнячок, который они занимали раньше, снесли. И инспектора теперь сидели по двое, а то и по трое в одном кабинете.
На пятиминутке начальник уголовного розыска попросил Мохова договориться с сотрудниками ОБХСС о проверке меховых складов. Надо было исключить наличие непроштампованных шкурок, и хищения, потому что начальник склонялся к версии браконьерства. То есть кто-то в тайге, — а она вот, совсем рядом, подпирает город со всех сторон, — может, тот же Куксов или его дружки били зверя, выделывали шкурки и сбывали их через Росницкую. Она, по имеющимся оперативным данным, не первый год занималась скупкой краденого. Несколько раз ее задерживали сотрудники розыска, но доказать скупку заведомо краденых вещей не смогли.
Раскрасневшийся, пышущий жаром, как после обильного чаепития, Пикалов явился минут через двадцать после окончания пятиминутки. Он долго обтирал рукавами белой рубашки потное лоснящееся лицо и, словно оправдываясь перед Моховым за свое бескультурье, пробормотал отдуваясь:
— Ей-богу, Паша, три платка с собой взял, а теперь их хоть выжимай.
Мохов посочувствовал:
— К вечеру, говорят, дождь будет.
Пикалов театрально воздел руки к небу и протянул:
— Дай силы дожить.
Потом пощупал пальцами лоб, щеки — они были сухими; сел за стол, стоявший впритык к моховскому, подставил лицо под вентилятор и, блаженно щурясь, проговорил:
— Я нашел Бордачева.
Мохов встрепенулся. Грабителя Бордачева они искали уже пятый месяц.
— Послезавтра буду знать адрес, где он ночует, — добавил Пикалов.
— Потянуло все же в родные места, — усмехнулся Мохов. Его сухощавое лицо приняло недоброе выражение.
В дверь тихо постучали. Мохов не успел ответить, как дверь уже открылась и на пороге появился слесарь, которого Мохов называл Сивый. Был он в драном тертом пиджаке, из отвислого кармана которого торчала скомканная кепка, на бедрах его обвисали непомерно длинные и широкие, мятые, заляпанные жирными пятнами брюки. Так и не вымытые со вчерашнего дня волосы торчали в разные стороны.
— Оставь нас, — попросил Мохов.
— Понял, — ответил Пикалов и поспешно вышел.
Мохов показал Сивому на стул. Тот скромно сел на самый край и застенчиво потупил обведенные темными кругами глаза — последствия выпивок или бессонных ночей?
— Не юродствуй, — поморщился Мохов. — Мы не первый год друг друга знаем, Юрков.
Юрков усмехнулся, глубже сел на стул, закинул ногу на ногу.
— Да это я так, по привычке, — усмешка опять тронула его губы.
— Послушай, Си… Юрков, скажи откровенно, — спросил Мохов, с интересом разглядывая этого смешного худосочного мужичонку. — Ты сейчас хорошо живешь?
— Разговор по душам, начальник? — осклабился Юрков.
— Я же сказал, не юродствуй, — повторил Мохов устало.
Ухмылка исчезла с лица Юркова, он пригладил волосы.
— Если честно, — сказал он после некоторой паузы, — никто не бывает доволен своей жизнью. Каждому побольше кусок хапнуть хочется. Разве не так?
Мохов промолчал. В пальцах его, едва слышно похрустывая сухим табаком, кувыркалась сигарета.
— Ну, что я, — Юрков изящно откинул тонкую крепкую ладонь с длинными худыми пальцами. Несмотря на дурацкий внешний вид, среди дружков он, наверное, слыл аристократом. — Конечно, сейчас мне, несомненно, лучше, чем было тогда, — он небрежно махнул куда-то за спину. — Несомненно. Я живу открыто, людей не сторонюсь. Риску, правда, маловато, пресно живу, не то что раньше бывало. Но зато в завтрашнем куске хлеба уверен, а это важнее всего, верно?
Мохов удивленно мотнул головой — как грамотно излагает.
— Ты у Росницкой часто бывал? — спросил он.
— Раз или два, когда она слесаря вызывала, она же на моем участке живет.
— К ней ходил кто-нибудь?
— Из хахалей, что ли? — уточнил Юрков.
Мохов кивнул поморщившись.
— Ходил, ходил, а как же, она девка знатная, — Юрков расслабился. Он был рад, что может ответить Мохову. — Водила один у нее был. Красивый малый. Еще один старый хрен за ней увивался, не так чтобы старый, лицо я его не видел, а по походке судя, по движениям, лет пятьдесят, толстый такой. В дом я его, правда, ни разу входящим не заприметил. А вот как он записочки в почтовый ящик бросал, это я углядел.
Мохов провел по щекам. Они горели. «Это от жары», — автоматически подумал он и тут же понял, что обманывает себя, старательно правду утаивает. И не от жары вовсе его лицо вспыхнуло… Только зачем правду-то утаивать? Не такая она уж и страшная. Допустим, это он записки бросал. И что? Ни о чем этот факт не говорит. Другое дело, что знать о нем никому не надо, раззвонят.
— Опиши его, — попросил он.
Юрков нарисовал в воздухе руками шар, затем еще один пониже.
— Толстый такой. Лица, как я говорил, не видел. — Юрков задумался. — Весной это было. В пальто он был и в кепке черной, если не ошибаюсь, да, в черной. Я помню, что где-то уже видел этого типа…
— Спасибо, — поблагодарил Мохов, не дослушав Юркова до конца. — Сам понимаешь, что разговор этот между нами.
Юрков пожал плечами. Это, вероятно, был его любимый жест. «Болтун он, — подумал Мохов, — не удержится ведь».
— А почему, начальник, протокол не пишете? — неожиданно осведомился Сивый.
У Мохова дрогнули брови — ну вот, начинается.
— Раньше, помню, все какие-то бумажки мне подписывать давали, а теперь так, вроде как дружки-приятели побеседовали.
Мохову даже показалось, что хитрый Юрков обо всем догадался. Но тут же отбросил эту мысль. Слишком нелепо. Так можно и свихнуться.
— Понадобится бумажки подписывать, вызову, — холодно ответил Павел. — Иди.
Неопределенно фыркнув, мол, дело ваше, мы люди маленькие, Юрков, покряхтывая, неспешно поднялся, аккуратно придвинул стул, на котором сидел, к моховскому столу и засеменил к двери, на ходу вынимая мятую кепку из кармана. У порога остановился. Помешкав немного, обернулся, левой рукой вновь запихал кепку в карман и только тогда поднял глаза.
— Что еще? — недовольно спросил Мохов и опять почувствовал, ему стало не по себе, неудобство почувствовал, даже едва заметно заерзал на стуле — слишком изучающим, слишком пристальным был взгляд у Юркова. На Мохова смотрели умные, внимательные, совсем не его, не Юркова, глаза.
— Непонятно, — пробормотал слесарь, — непонятно…
Потом вздохнул он, вяло махнул рукой и взялся за ручку двери.
— Погоди, — остановил его Мохов и, подобравшись весь, спросил быстро: — Что непонятно?
— Да это я так, — нехотя отозвался слесарь, — думаю вслух.
— Разговор тебе наш непонятен? — осторожно подсказал Мохов. — Да?
Юрков коротко усмехнулся.
— Жизнь мне моя непонятна, разговор непонятен, все непонятно, — торопливо проговорил слесарь и, решительно толкнув дверь, вышел.
После ухода Юркова Павел встал, несколько раз прошелся по кабинету, включил трансляцию — передавали симфоническую музыку, — выключил приемник, приоткрыл дверь, выглянул в коридор — он был пуст, — закрыл дверь на ключ, снял телефонную трубку, набрал номер.
— Аркадий Вениаминович, — вполголоса проговорил он. — Это Мохов, добрый день. Все движете вперед коммунальное хозяйство? Рад за вас, вы, как всегда, настроены оптимистично. Как там у вас Юрков? Нормально? И жалоб нет? Что? Два раза на вызовы не явился? Плохо. Плохо воспитываете, говорю. Почему спрашиваю? Да так, интересуюсь просто. Надо бы его работой загрузить. Работа для таких, как он, лучший доктор. Пусть вкалывает до седьмого пота. Не останется времени на другие дела. В командировку послать можно или еще чего там придумать. Поборами с жильцов не занимается? Трояки не сшибает? Нет сигналов? И то хорошо. Так что загрузите его, загрузите.
Мохов бросил трубку и долго неотрывно смотрел на нее. Засомневался вдруг, что опять не то что-то сделал. А впрочем, нет, все верно. Корить ему себя не за что. Поработать сверх меры никому не вредно. Подумал об этом и застыл вдруг недвижно, что-то опять беспокоило его. Но что, что? А не для того ли он начальника ЖЭКа просил Юркова загрузить, чтобы не осталось у слесаря времени для дум и воспоминаний? Он тяжело опустился на стул — с начальником конторы он разговаривал почему-то стоя. Некоторое время еще сидел без движений. Потом поднялся, отпер дверь. Пикалов явился минут через пять.
— Ну что, постращал своего херувимчика? — дурашливо спросил он с порога и очень похоже изобразил бездумный скорбный взгляд.
Веселиться Мохову не хотелось, но улыбку он все же старательно выдавил из себя.
Пикалов плюхнулся на стул, рукавом рубашки провел по лицу и снова виновато посмотрел на Мохова.
— Ко мне как-то корреспондент из районки приставал, — расслабленно откинувшись на спинку, сказал он. — Покажи да покажи такого, который после отсидки исправился, проще говоря, завязал намертво. Только чтоб рецидивист был. Рецидивистов я не нашел исправившихся, а вот с одной судимостью парня нашел. Инженером сейчас работает на деревообрабатывающем. Ты его знаешь. Так вот, забыл я о твоем херувимчике. А это как раз то, что нужно. Показательный тип. Три судимости, а гляди ты, честно работает, с дружками бывшими не знается и весьма неплохо себя чувствует, верно?
Мохов неопределенно покачал головой.
— Не все так просто, — начал он и запнулся на несколько мгновений. Слова дались ему с трудом. Чтобы не смотреть на Пикалова, он принялся суетливо рыться в столе. — Ты бы приглядел за ним.
— Жаль, — разочарованно протянул Пикалов. — А я уж хотел в районку звонить…
Местонахождение Бордачева Пикалов выяснил только на второй день. Мохов (нелепо, казалось бы) был рад предстоящему задержанию. Он чувствовал прилив злости, прилив сил. Ему хотелось, чтобы задержание было опасным, рискованным, чтобы Бордачев не просто поднял руки, увидев работников милиции, и с мольбой о пощаде повалился бы к ним в ноги, а сопротивлялся бы, изощренно и изобретательно, как он умел это делать, судя по рассказам старых работников. Нехорошие это были мысли, и желание драки было противоестественным и непрофессиональным. Понимал все это Мохов превосходно, но ничего с собой поделать не мог — все существо его просило действия, сильных эмоций, страха, в конце концов. Необходимо было заглушить, утихомирить, подавить то остро-тревожное, непривычное чувство неприязни к самому себе.
После того как Пикалов позвонил и сообщил, что он находится недалеко от дома, где скрывался Бордачев, Мохов собрал всех оперативников, которые находились в это время в отделе — набралось человек пять, — коротко проинструктировал их и вызвал из гаража две машины.
Как и предсказывали синоптики (Мохов отметил, что в это лето они почти не ошибались), последние два дня погода стояла пасмурная, изредка моросил тихий неназойливый дождь. Воздух был прозрачный, пронзительно пахло распаренной листвой. Зелени в городе было так много, что казалось, он вырос прямо посреди леса, будто невидимый великан набросал щедрой рукой среди деревьев современные пяти- и семиэтажные дома, а для разнообразия добавил к ним низенькие, на вид хрупкие, но на самом деле крепко сколоченные деревянные домишки.
Пикалов поджидал своих коллег на окраине города, возле будки одного из немногих здесь телефонов-автоматов.
— Машины лучше оставить тут, — посоветовал он. — Дом близко.
Оперативники прошли метров пятьдесят по просторной, светлой улице и свернули в едва заметный проулок. Дорога там была еще не мощенная асфальтом, но грунт настолько закаменел, что этого, пожалуй, и не требовалось. Дом, где скрывался Бордачев, оказался как раз из тех деревянных, низеньких.
«Хорошо, что место безлюдное», — машинально отметил Мохов. Он знал по опыту, что при задержании, особенно на улице или в таких вот небольших домах, всегда действуешь с оглядкой на прохожих. Совершенно случайно кто-то может вмешаться, преступник прикроется им как щитом или хуже того — ранит, убьет.
Оперативники остановились шагах в тридцати от избы, укрывшись за густыми деревьями.
— Знаю я этот дом, — вспомнил Мохов. — Ивана Григоренко владения. Но Иван вроде не из блатных, — он удивленно взглянул на Пикалова, — пьяница, правда, и дебошир, я с ним как-то даже душеспасительные беседы проводил. Но чтоб такого волка, как Бордачев, покрывать…
— Неисповедимы пути господни, — философски заметил Пикалов.
Мохов повернулся к оперативникам.
— Проверьте оружие, — вполголоса скомандовал он. — Четверо к окнам, двое с каждой стороны избы. Поосторожней, не наделайте шума.
Зловеще лязгнули затворы. Трое оперативников привычно сунули пистолеты за пояс, ловко перемахнули забор и скрылись в кустах. А четвертый, молоденький стройный парнишка с большими любопытными глазами, никак не мог вложить пистолет в висевшую на поясе кобуру. Руки его подрагивали, и пистолет, цепляясь скобой за край темно-коричневого кожаного футляра, упорно не желал ложиться в привычное свое место. Молодой сотрудник покраснел и боялся поднять глаза — что теперь о нем будут думать.
— Спрячь пистолет в карман, Хорев, — мягко посоветовал Мохов. Он хотел было положить оперативнику руку на плечо, чтобы успокоить, но передумал. Парень может решить, что его жалеют, а это очень обижает. — В пиджак положи. Это надежней. Я так всегда делаю.
Мохов вынул свой пистолет из укороченной кобуры, что висела у него под мышкой, и сунул его в карман.
Хорев сделал то же самое, поднял голову, благодарно посмотрел на Мохова, отступил к забору и неуклюже перелез через него.
— Волнуется, — глядя вслед оперативнику, заметил Пикалов.
— Первое задержание, — сказал Мохов и, вытащив пистолет из кармана, вложил его обратно в кобуру.
Чтобы не привлекать внимания — кто знает, может быть, Бордачев или Григоренко в этот момент наблюдают за улицей из окон или из щели в двери, — Мохов подошел сначала к калитке один. Подошел неспешной развинченной походкой, прикурил, с любопытством посмотрел на дом, поднял правую руку — это означало, что опасности нет и Пикалов со вторым оперативником могут подойти, и толкнул калитку.
Визгливый злобный собачий лай с пугающей внезапностью вклинился в тишину. Мохов вздрогнул от неожиданности и остановился на полушаге. Он не понял в первое мгновение, кто спугнул собаку, он или вошедшие раньше оперативники. Хотя, впрочем, сейчас это было уже неважно. Времени оставалось в обрез, и действовать надо было стремительно и без долгих раздумий. Собака заливалась где-то справа за штабелями дров. «На привязи», — автоматически отметил Мохов и приготовился со всех ног бежать к дому, чтобы как можно быстрее занять позицию сбоку от входной двери. Но в это мгновение из-за штабеля показалась долговязая фигура молоденького оперативника, того, который не мог справиться с кобурой. Оперативник беспорядочно размахивал руками, крутился волчком на одном месте, открывал перекошенный рот, но звуков слышно не было, он кричал про себя. К правой ноге его мертво прилипла огромная толстоногая дворняга со вздыбленной черной шерстью и круглой головой, похожей на чугунный горшок.
— Растяпа! — услышал Мохов за спиной негодующее шипение Пикалова.
Мохов, круто обернулся, глаза его недобро сверкнули.
— Растяпа ты! — рявкнул он. — Собака на твоей совести.
Молоденький оперативник судорожно дрыгал ногой, пытаясь освободиться от собаки и, сам того не осознавая, в горячке упорно выходил на середину двора, превращаясь тем самым в отличную мишень. Мохов бросился вперед, короткой подсечкой сбил оперативника с ног, одновременно крикнув ему: «Лежи!» — и в два прыжка одолел расстояние до двери. Он успел вовремя. Ладно сработанная из толстенных досок дверь скрипнула несмазанными петлями, и на крыльце в накинутом на майку пиджаке возник щурящийся от света Иван Григоренко. Мохов резво захлопнул дверь и оказался у Ивана за спиной. Тот тяжело в изумлении обернулся и, увидев в руке Мохова пистолет, наконец сообразил, в чем дело. Удивление сменилось испугом, челюсть у Ивана отвисла, узенькие заспанные глазки округлились и стали похожи на двухкопеечные монетки. Он ухватился рукой за перила и шумно выдохнул. Густо пахнуло перегаром. Мохов поморщился.
— Бордачев здесь? — вполголоса быстро спросил Павел.
Григоренко кивнул безучастно, как автомат.
— Где?
— В горнице.
— Один?!
Григоренко опять кивнул.
Мохов на всякий случай быстро и цепко оглядел двор, отметив автоматически, что Хорев все еще лежит на земле, а собака исчезла, учуяла, видимо, своим обостренным собачьим чутьем что-то неладное и удрала.
Подошел Пикалов с оперативником. Мохов указал оперативнику на Григоренко и, кивком приглашая за собой Пикалова, вошел в избу. Половицы отрывисто чмокнули. В доме пахло затхлостью, кислой капустой, махрой. Возле двери в горницу Мохов и Пикалов молча переглянулись. Мохов ногой распахнул ее и влетел в комнату, выставив вперед руку с пистолетом.
Бордачев безмятежно посапывал на кушетке, аккуратно, как в детском саду, положив руки поверх замызганного одеяла. Мохов провел рукой по лбу и рассмеялся. Пикалов опустился на стул и тоже заулыбался.
Павел открыл окно — мокрые листья близко посаженного кустарника нахально обсыпали подоконник искрящимися капельками — и позвал сотрудников. Бордачев перевернулся на правый бок и засопел пуще прежнего. Мохов сунул руку под подушку, там было пусто. Тогда он приподнял край одеяла, но, кроме тощих волосатых ног Бордачева, ничего там не увидел. Он потрепал спящего за плечо. Бордачев недовольно скривил тонкие посиневшие губы и открыл глаза.
— А, это вы, мои кредиторы, — ничуть не удивившись, сказал Бордачев. Он скинул одеяло, кряхтя, поднялся, сел, свесив голые ноги с кушетки, и хмуро уставился на Мохова. — И здесь нашли, — он выругался, и крупное костистое лицо его передернулось. — Уж куда надежней, думал, Ванька, пьяница, ничем серьезным не занимался, кто на него подумает. Ловко вы…
— Стараемся, — устало ответил Мохов.
— Я о вас слышал, начальник. — Бордачев принялся неторопливо одеваться. Предварительно Пикалов прощупал его одежду, чем вызвал у Бордачева презрительную усмешку. — И корешки о вас положительно отзываются. Вострый, говорят, вы. Никто не ждет, а вы, как чертик из коробочки, тут как тут. Рисковый к тому же, на пушку с улыбочкой идете. В большие начальники, видать, рветесь?
— Ты думаешь, мы только из-за чинов работаем? — негодующе оборвал Бордачева Пикалов. — Мы и за бесплатно вкалывать будем, чтобы таких, как ты, изъять из жизни нашей, ясно? — Он вопросительно взглянул на Мохова.
Тот молча кивнул. Бордачев стоял уже в новеньком изящном вельветовом костюме, модной голубой рубашке с распахнутым воротом и, хитро улыбаясь, в упор смотрел на Мохова. Павел отвел глаза.
— В большие начальники рветесь, — повторил Бордачев, обернувшись с порога.
Когда его увели, Мохов обессиленно опустился на стул и прикрыл глаза. Неужели и Бордачеву что-то известно? Да нет, чепуха, бред, этого просто не может быть, это элементарное совпадение. Надо взять себя в руки, иначе можно сорваться.
— Устал? — встревоженно спросил Пикалов.
— Есть немного, — ответил Мохов, открывая глаза. Он огляделся и попросил одного из оперативников, коренастого сильного брюнета: — Володя, приведи Григоренко. И узнай, как там наш дрессировщик. Его в больницу, наверное, надо.
— А черт его знает, может, и есть в словах Бордачева доля истины, — пожав плечами, сказал Пикалов, после того как инспектор вышел. — Вкалываешь, рискуешь. Ведь, ты заметь, обычная проверка документов может обернуться чем угодно, и ножом, и обрезом… и так ведь каждый день. А ты все опер, ну, старший опер.
— Ну, тебе, положим, рано об этом рассуждать, — сухо ответил Мохов. — Будешь квалифицированно работать, заметят, не сомневаюсь.
Павел говорил это совершенно искренне. Он был убежден, что это только ему не везет — в понедельник родился.
Григоренко приблизился подобострастно, на цыпочках, с виноватым выражением лица. Неопределенного цвета щетина старила его, а длинные волосы делали похожим на дьячка. Мятый огромный пиджак свисал почти до колен.
— Никак не думал я, Иван, что при таких обстоятельствах мы встретимся, — холодно начал Мохов. — Целый букет сейчас у тебя: и недонесение, и укрывательство, а может, и соучастие.
— Старый я уже, дурной стал, да еще водка, зараза треклятая, винтом меня вертит, — приложив руки к груди, испуганно зачастил Иван. Слюнявые губы его мелко тряслись. — Володька Сутяжин с лесосплава, дружок мой, попросил этого, ну того, кого вы взяли, до поры приютить. Жить, говорит, ему пока негде, а тебе от этого польза. Водки, мол, невпроворот. Я ж не знал, не знал ничего я… бес попутал… Това… гражданин Мохов. Прости, господи, мою душу грешную.
— Собирайся!
— Не губи, умоляю. — Григоренко рухнул на колени. Стремительно подскочивший Пикалов рывком поставил его на ноги.
— Ладно, — махнул рукой Павел, делая вид, что все это ему надоело, — не верещи. Дам я тебе шанс. Если вправду не знал, что это за человек, отпущу, но с одним условием.
— Каким? — успокоившись, поинтересовался Иван.
— Приедем в отдел, узнаешь, — отрезал Мохов и обратился к оперативникам: — Кому я постановление на обыск отдал, покажите его Григоренко, найдите понятых и приступайте.
В одной из машин Мохов с удивлением обнаружил Хорева. Брючина у того была задрана, обнажив туго перемотанную бинтами ногу.
— Почему не отвезли в больницу? — подавив закипающую злость, осведомился Мохов у шофера.
— Дык… — начал было он, оправдывающе выставив вперед ладони с растопыренными пальцами.
— Это я попросил, — перебил его Хорев. Тон у него был подавленный, а глаза сумрачно смотрели в пол. — Подумают, что струсил, какого-то укуса дурацкого испугался, — он обреченно покачал головой. — И так кругом виноват. Противопоказано мне, наверное, в органах работать.
— Скор ты на выводы, — Мохов ободряюще ткнул оперативника кулаком в плечо. — Даю слово, я из тебя настоящего сыщика сделаю.
Мохов произнес эти слова и мгновенно помрачнел. Всю дорогу до отдела он молчал.
В тот же день Бордачев, Григоренко и задержанный на сплаве Сутяжин были допрошены. Бордачев не признавался ни в одном грабеже, хотя по городу за ним было четыре эпизода. Но трое потерпевших опознали Бордачева по фотографиям. Однако следователь эти козыри пока держал при себе. Сутяжин признался, что попросил Григоренко приютить Бордачева. После допроса Сутяжина Мохов заперся с Григоренко и около часа беседовал с ним. Выйдя из кабинета, улыбающийся Иван долго тряс Мохову руку и, придав лицу выражение самой искренней любви, рассыпался в благодарностях и клятвенных заверениях в верности.
На оперативном совещании начальник уголовного розыска объявил Пикалову устный выговор за неквалифицированно проведенное задержание. И Мохову тоже досталось как старшему группы. А Пикалов минут пять на разные лады проклинал собаку и ее хозяина, из чего Мохов сделал вывод: «У плохих хозяев — плохие собаки».
На следующий день к вечеру была доставлена Росницкая. Варюхин решил тут же допросить ее. Он сообщил об этом Мохову и пригласил его к себе. Мохов заволновался. Неопределенность томила его. Ведь Росницкая, в конце концов, может и вспомнить того, кто передавал ей шкурки. Хорошо, если это будет совершенно посторонний человек. А если?..
Выглядела Росницкая эффектно. Тридцать три года — возраст расцвета для женщины. Неудобства, испытываемые при этапировании, нисколько не отразились на ее элегантном кремовом платье и бархатном пиджачке. Тяжелые черные волосы были тщательно расчесаны и уложены, в чуть удлиненных цыганских глазах не было ни тени усталости.
Варюхин даже не успел представиться задержанной и задать первые вопросы, как она заговорила сама — быстро, отрывисто, низким голосом, досадливо скривившись:
— Шустрые мальчики в Москве, на испуг взяли, я и прикинуть-то, что к чему, как следует не успела, как посыпалась. В конце концов, могла сказать, что нашла шкурки на улице, верно? Но потом решила, что правильно сделала. Вы бы рыть под меня стали и все равно чего-нибудь да откопали, верно? Так что согласна дать чистосердечные признания.
— Верное решение, — серьезно одобрил Варюхин. — Вы неглупая женщина.
— Но глупо попалась, — усмехнулась Росницкая.
— С кем не бывает, — пожал плечами Варюхин. — Рано или поздно. Особенно при вашей профессии.
— Но я парикмахер, — неуверенно возразила Росницкая.
Варюхин улыбнулся.
— Это ваше хобби, — мягко заметил он. — Я имею в виду стрижку волос. А настоящая ваша профессия — скупщик краденого.
Росницкая передернула плечиками.
— Уж попалась один раз, — обиженно проговорила она, — так сразу ярлыки вешать.
— Не один, к сожалению, — Варюхин подмигнул Мохову. Тот постарался в ответ весело ухмыльнуться, но не получилось — лишь дурацкая гримаска исказила лицо. Но Варюхин на сей раз ничего не заметил. — Мы против вас возбуждали уже однажды уголовное дело…
— Но ничего не доказали, — с вызовом перебила Росницкая.
— Два раза задерживали, — продолжал Варюхин, не обратив внимания на слова женщины. — Так что нет дыма без огня. Даже если подходить формально.
Росницкая отвернулась к окну.
— Дура я все-таки, дура, — горько усмехнувшись, процедила Росницкая. Лицо ее на мгновение стало некрасивым. — Лучше бы сказала, что нашла эти чемоданы в поезде, на рынке, на улице…
— Обиделись? — деланно изумился Варюхин. — Значит, ошибся я, говоря, что вы умны. Обижаются только дураки, как сказано в одной пьесе, умные люди делают выводы. А выводы такие. Если действительно расскажете все чистосердечно и поможете следствию, то суд учтет это, гарантирую, к тому же у вас первая судимость. Это тоже учитывается. Уверен, что санкция будет минимальная. Ваша красота еще не успеет поблекнуть.
Росницкая вздохнула, обвела взглядом кабинет — голые желтые стены, большой стол, за которым сидел Варюхин, двухкамерный сейф, несколько стульев, широкое окно, задернутое занавесками, — покривилась неодобрительно, сказала:
— Безрадостный у вас кабинет какой-то, мрачные мысли, наверное, здесь к вам приходят. — Проговорив это, она внимательно посмотрела на Мохова, тот невольно опустил глаза. Не отводя — взгляда, Росницкая спросила:
— Вы тоже считаете, что я уже конченая, Павел Андреевич?
Мохов ей нравился, внешне, во всяком случае. Это он еще в первый раз задерживал ее.
— Ничуть, — излишне быстро ответил Мохов, на долю секунды встретившись взглядом с женщиной. — Нисколько. Кто вам это сказал? У вас еще все впереди: и жизнь, и семья, и дети…
— Слова, слова, слова, — невесело улыбнулась Росницкая и решительно повернулась к Варюхину. — Спрашивайте.
— Вопросы самые простые, — сказал Варюхин. — Первый: откуда шкурки?
Росницкая поправила рукой волосы, откинулась на спинку стула, платье обтянуло большую упругую грудь, покачала головой.
— Поверьте, — начала она. — Я сейчас буду говорить только правду, но вы можете не поверить. Потому что эта правда больше смахивает на красивую выдумку.
Варюхин ободряюще кивнул.
— Был у меня… друг. Юрочка Куксов, — женщина горько усмехнулась. — Вот именно, был, хоть пару строчек черканул бы. Так вот, он работал водителем отдела сельского хозяйства, красивый такой, сильный. Вроде любила я его, скорее всего любила, иначе бы… Так вот, говорит он как-то: «Я слышал, у тебя канал есть, где шмотки классные сбыть можно». Я молчу. Помоги, просит. Мне, конечно, не по себе стало. И ты, думаю, тоже в этой грязи крутишься. Всю ночь, помню, плакала. Ладно я, а он зачем? В общем, отказать я ему не смогла. Первую партию шкурок привез он мне сам, через месяц я их реализовала в Москве. Юрочка был доволен. Но потом он исчез, сказал, что увольняется и уезжает. Обещал взять с собой. Заживем, говорил, как люди. Обманул, — невесело хмыкнув, Росницкая развела руками. — До отъезда проинструктировал. Ты будешь записки, говорит, получать, в почтовом ящике они будут, где и когда передать товар. Только записки эти сжигай сразу. Раза три строго так сказал, чтобы я их сжигала. Деньги будешь отдавать, как скажут, и не шути, убьют не раздумывая, люди горячие. Недели через две я получила первую записку. Там был номер и шифр ячейки в камере хранения на вокзале. Отпечатана записка была на машинке. Я взяла товар, реализовала, деньги передала тоже через камеру хранения. Комиссионные у меня были большие, так что недовольной мне быть причин не было.
— Личных встреч с кем-то из этих… — Варюхин щелкнул пальцами, подыскивая слово, — таинственных людей не было?..
— Я об этом и хочу рассказать, — кивнула Росницкая. — Однажды в записке было написано: «Приходите в городской парк к десяти часам, четвертая по счету скамейка на правой крайней аллее». Я тогда подумала, игра в Фантомаса какая-то. Решила не идти. Мало ли чего. Но потом передумала, а вдруг товара не будет, а значит, и денег. Да и вообще я не из трусливых. Короче, пришла. Темнотища — руку вытянутую не видно. Но лавочку нашла, села. Тут и голос за спиной, я аж вздрогнула. Тот, кто за спиной, мне говорит: «Не все деньги, дружочек, отдаешь. Прошлый раз на пять косых договаривались, ты только четыре с половиной оставила». Я отвечаю, что три шкурки бракованные были, так их и взяли со скидкой. На первый раз прощаю, говорит, но смотри, шутить не люблю. В случае чего долго твой труп искать будут. Я поняла, это он для профилактики меня позвал, припугнуть. Потом сказал он, чтобы я десять минут сидела, и ушел. Через неделю опять записка пришла.
— Голос его, характерные выражения помните? — спросил Варюхин.
Мохов напрягся.
Росницкая съежила лоб, припоминая.
— Да было что-то, — проговорила она, потирая пальцами виски. — Он называл, кажется, меня дружок, да, точно, все время дружок да дружок. Я даже сказочника, который по радио по утрам выступает, вспомнила.
Мохов сидел выпрямившись и отрешенно смотрел в узкую щель между занавесками на окне. Ему было не по себе. Будто студеный противный ком обвалился откуда-то из груди в желудок.
— Так, так, так, — вошел в азарт Варюхин. — А записки были все исключительно отпечатаны на машинке?
— Да, — кивнула Росницкая, — одну записку я даже, кажется, не сожгла, забыла и куда-то выбросила, там были указаны номер ячейки и шифр. Можно поискать в доме.
Напряжение вдруг спало, неожиданное спокойствие пришло к Мохову, им овладела апатия, полное безразличие ко всему происходящему. Он с силой провел ладонями по лицу, медленно, как во сне, поднялся, с трудом выдавил из себя: «Сейчас приду», — и вышел из кабинета. Он долго сидел на лавочке в сквере напротив райотдела, курил. Проходившие мимо сотрудники здоровались с ним, и он вежливо кивал им. Некоторые останавливались, справлялись о делах, делились новостями, «стреляли» сигаретку. Мохов что-то отвечал им, улыбался учтиво, давал прикурить, махал рукой на прощание. Но если бы через минуту его спросили, о чем он только что беседовал, допустим, с кинологом Бахтеевым, он бы не смог даже приблизительно передать содержание разговора. Наконец он растер на асфальте очередной окурок, с неохотой поднялся и побрел к зданию отдела. Отдавая честь, постовой невольно отпрянул, потому что, проходя мимо, всегда такой корректный и культурный капитан неожиданно пробормотал себе под нос весьма замысловатое словосочетание. Такое постовой слыхивал только в порту в день получки.
— …С мужем я разошлась, первым, — продолжала начатый без Павла разговор Росницкая. — Полюбить никого больше не полюбила. Мужчины были, но так, проходящие. Я сникла. Но потом взяла себя в руки, подумала, что со мной, я же молодая, красивая, оденусь, дом обставлю, машину куплю, поживу в полную силу. А на это деньги нужны были, много денег… Потом появился Юрочка… потом исчез…
Когда Росницкую увели, Варюхин изложил свои мысли. Во-первых, надо все подробно узнать о Куксове, его образе жизни, связях, родственниках, с кем дружил, были ли у него еще женщины, чем занимался в свободное время. Во-вторых, опросить соседей Росницкой, не обратил ли кто из них внимание на неизвестного отправителя лаконичных записок. В-третьих, изыскать способ как можно оперативней переговорить с егерями близлежащих таежных участков и через них пощупать браконьеров.
Мохов согласно покачивал головой, хотя не слышал и половины из того, что говорил Варюхин. Он никак не мог взять себя в руки. После разговора с Росницкой он был раздавлен.
Варюхин расхаживал взад-вперед по кабинету, без остановки говорил и потом умолкал на несколько мгновений, раздумывая, снова принимался рассуждать. То и дело он искоса поглядывал на Мохова и вдруг, обратив внимание на то, что тот долго молчит, остановился перед ним и тихим участливым голосом спросил:
— Ты не заболел?
— Что? — спохватился Павел. Ему было неприятно, что кто-то опять заметил его подавленное состояние. — Нет, что ты, — он бодренько улыбнулся и с удовлетворением отметил, что улыбка ему удалась. — Думаю. В последнее время я заимел привычку думать про себя, а не вслух, как раньше.
— Ага, — неопределенно сказал Варюхин. Он не поверил Мохову.
Павел вернулся к себе в кабинет, рассказал Пикалову о допросе, о том, что они решили со следователем, дал Пикалову задание, подробно, детально разложив все по полочкам, и отправил его в город.
Оставшись один, постоял посреди кабинета, сунув в карманы руки, раздумывая, подошел к окну, задернул шторы, чтобы сумрак в кабинете был и лучше думалось, обогнул столы, плюхнулся с размаху в огромное низкое кресло, протертое, прокуренное, с незапамятных времен кочующее вместе с сотрудниками райотдела из здания в здание. Пришло время, настал час, решать надо было что-то, и решать незамедлительно. Да, наворотил ты дел, парень, но без всякого умысла ведь злого наворотил, боялся человека хорошего очернить, опорочить, боялся подозрением его коснуться. Ну, доложил бы, допустим, руководству о своих догадках, о записке бы рассказал, о показаниях Юркова. Стали бы тогда дядю Леню проверять. Юркову на опознание показывать, еще бы ряд оперативных мероприятий провели. Допустим, машинку бы установили, на которой записка отпечатана, а как доказать, что именно дядя Леня именно эту записку писал? Да и в процессе проверки шумок бы пошел непременно, втихую такие вещи в этой большой деревне не сделаешь. А потом бы все блефом оказалось, мыльным пузырем, пустышкой. А о человеке уже мнение сложилось, раз подозревают, значит, что-то есть, нет дыма без огня. А то гляди и про непосредственное участие его, Мохова, прознали бы — город-то маленький, половина людей в добрых приятелях ходят. И отвернулся бы тогда дядя Леня от него, затаил бы зло в душе, неприязнь, и Лена бы отвернулась. Судов же самый близкий и родной ей человек. А Мохов действительно был уверен, что все это стечение обстоятельств, слепой случай коварную шутку сыграл. Не мог он поверить, что радушный, отзывчивый дядя Леня имеет малейшее, хоть самое крохотное отношение к преступлению, не мог поверить, чтобы человек, воспитавший его жену, отдавший ей самые лучшие свои годы, вдруг пал так низко. И вот теперь, после допроса Росницкой…
Скверно и муторно сейчас на душе было, ругал он себя нещадно, слепоту свою ругал, дурость свою, нет, не дурость, безответственность, разгильдяйство. Он же долг свой не исполнил, соучастником преступления стал. Он боялся опорочить хорошего человека, который в данную минуту виделся ему уже не добродушным и открытым, а хитрым, злобным, мерзко усмехающимся, а вышло так, что опорочил, очернил самого себя. Мохов готов был сейчас идти к начальству молить о прощении, доказать, что не все еще потеряно, что положение можно исправить. Он вскинулся уже было с кресла, шагнул к двери, но отчетливо вдруг представил себя рыдающим в ногах у Симонова и остановился, повернул обратно, сел за стол, достал чистый лист бумаги, торопливо вывел: «Рапорт», потом ударил кулаком по столу, так что дырокол и пепельница подпрыгнули со звоном, отбросил ручку и откинулся на спинку стула. Если он изложит в рапорте с начала до конца свои действия, то его, наверное, отстранят от дела. Нет, нельзя, чтобы так произошло. Он должен сам исправлять свою ошибку, он должен сам изобличить преступника. Это его дело! В таком случае… надо написать анонимку. Мол, такой-то и такой-то занимается тем-то и тем-то. Да, но о записке и показаниях Юркова он написать в анонимке не сможет. Что же остается? Наговор. Дядю Леню вызовут для приличия, побеседуют с ним и отпустят. И он затаится, обрубит все концы, и тогда к нему не подступиться. Если это все-таки он вступал в контакт с Росницкой. Не был еще Мохов до конца уверен в непричастности дяди Лени. Нет, не будет ни анонимок, ни рапорта. Он все сделает сам. Он решил. Мохов огляделся по сторонам с любопытством, с интересом, будто впервые видел свой кабинет. Заприметив зашторенные окна, поднялся, рывком раздвинул занавески. Было еще светло, но ясно ощущалось, что день кончился. Наступали сумерки. Деревья, машины, дома, люди — все словно обмакнулось в оранжевый отблеск заходящего солнца. Грустное время суток. Уже не день, и еще не ночь, так, серединка на половинку, оно продолжалось обычно летом всего час, а может, меньше. И почему-то тоскливо всегда становилось в этот час, просто так, без всякой причины, даже когда у тебя все хорошо. Но печаль эта не раздражала, наоборот, умиротворяла, успокаивала. Мохов, надолго замерев, стоял перед окном и пришел в себя, лишь когда в двери заворочался ключ — пришла уборщица.
Засыпая, он надеялся, что утром события последних дней покажутся не такими уж удручающими. Ведь сколько раз случалось, что горечь от произошедшего с тобой вчера или несколько дней назад в одно прекрасное солнечное утро рассеивалась, как робкий дымок от погасшего костра.
Проснувшись разом, словно от толчка, он некоторое время прислушивался к своим ощущениям и наконец понял, что это утро облегчения ему не принесет.
Хорошо, что жена ушла так рано, она уехала по делам в Красноярск, и не надо было хотя бы с утра искусственно улыбаться и старательно кивать, делая вид, что слушаешь ее. Сейчас необходимо собраться с силами и подготовиться к сегодняшнему дню. Пока эта чертовщина не закончится (хорошо или плохо — уже все равно, лишь бы кончилась поскорее), он будет теперь готовиться к каждому дню. Если раньше усилий для того, чтобы в хорошем настроении идти на работу, не требовалось, то теперь…
Зарядка, утомительная до пота, колкий, горячий душ, кофе, совсем немного, — он любит запах дымящегося кофе. Сигарета. Полминуты перед зеркалом. Улыбка. Плохо. Жалкая и неестественная. Так, еще раз. Уже лучше. Еще. Совсем хорошо. Теперь можно идти.
Сразу после пятиминутки Пикалов отправился в отдел сельского хозяйства. Надо было осторожно выяснить все возможное о Куксове. Как характеризовался по работе, с кем был наиболее близок, может быть, кто-то знал о его родственниках, друзьях. Хорева Мохов послал опросить соседей Куксова, любая мелочь могла пригодиться для его розыска.
После его ухода Мохов сложил бумаги, лежащие на столе, папки с аккуратными надписями «Уголовно-розыскное дело №…», решив, что поработает с ними попозже (два однотипных грабежа были совершены две недели назад в один день, Мохов знал примерно, кто это мог сделать, надо было теперь изучить старые архивные дела в поисках старых связей преступника. У кого-то из них он мог скрываться), а поднял эту шуршащую, не очень пока еще тяжелую кипу и, удерживая пальцами с боков, чтобы не слетели бумажки, не сдул их легкий ветерок из окна, отнес к сейфу, втиснул документы в холодное вместительное нутро его. А когда вернулся к столу, чертыхнулся — забыл какую-то бумагу на столе. Перевернул листок и крякнул досадливо, и будто хлестнули чем-то по спине, и вмиг настроение упало, помрачнел он, потемнел лицом. Вчерашний листок на столе лежал, забытый, неубранный, не замеченный утром. Одно коротенькое слово было выведено на нем: «Рапорт». Ведь уговорил он себя уже, успокоил. Скольких трудов ему это стоило, усилий скольких. И вчерашним вечером и утром полегче уже дышалось, посвободней, потому что решил. И вот на тебе, опять навалилось сомнение, десятки сомнений, миллионы сомнений. «Ну что, Мохов? — спросил он себя. — Будешь писать? Будешь, нет?!» Опять все сначала. Он расслабленно, безвольно, а потому грузно опустился в кресло и с ненавистью уставился на листок. Закрыл глаза и так сидел несколько минут, а потом сами они разжались и снова в листок уперлись. «Хватит», — с усилием приказал себе Павел, встряхнулся, встал твердо, открыл дверь, аккуратно и тщательно запер ее за собой и побрел по коридору. И исчезло вдруг желание заниматься делами, и уж совсем расхотелось идти в город. И каким-то тяжелым он себе показался, неповоротливым, неуклюжим, сонным. Может быть, отпроситься, пойти домой и скрыться в своей уютной квартирке, отоспаться, отдохнуть?
Кабинет Симонова — начальника уголовного розыска, вот он, рядом совсем. Отпроситься? Мохов остановился перед дверью. А станет ли легче, если он отоспится, отдохнет? Неужто оттого все это, что он переутомился? Мохов распрямился, отвел плечи назад, вздохнул глубоко, словно в ледяную воду готовился прыгнуть, занес руку и стукнул два раза костяшками пальцев по двери.
…А когда вышел из кабинета, легкости ожидаемой так и не ощутил, и успокоения не обрел, и не снял у него разговор зуда противненького под ложечкой… У Симонова народ был, оперативники из района… Доклад получился скомканный, сбивчивый еще и потому, что говорил он быстро, боялся, что остановится вдруг, не доскажет всего; в углу кабинета они говорили, чтоб никто не слышал. Симонов скривил в ответ сухое свое лицо, поглядел на Павла с шутливой жалостью, покрутил пальцами возле виска и сказал: «А ты не того, Павел Андреевич? Эдак полгорода подозревать можно. Я ведь иной раз к знакомым не иначе как „дружок“ обращаюсь, популярное это нынче словечко, и на машинке той мог печатать, я же во всех учреждениях города бываю… Так что, — он развел руками, — машинку-то мы установим, а там посмотрим. А ты иди работай». И все, и больше ничего. Хотя и верно, зацепки слабоваты, но ведь чувствует он, чувствует недоброе.
…Опять была жара, но не такая яростная, как несколько дней назад. Дышалось легко, и рубашка не прилипала к телу. За четыре года Мохов привык к этому городу, он даже стал ему нравиться. В первые дни, когда он, житель крупного индустриального центра, приехал в глубинку, город показался ему тихим, безрадостным и скучным невероятно. Неспешная размеренность жизни раздражала Мохова. Отсутствие суеты, столпотворения машин на улицах он считал первым признаком глухой провинции. Соседство еще крепких бревенчатых, очень темных, а поэтому чрезвычайно мрачных одноэтажных домов с однотипными, как правило, белыми многоэтажными блочными башнями выглядело противоестественным и безвкусным. И только присутствие детей, которых в городе было неимоверное количество — детсады строили каждый год, но их все равно катастрофически не хватало, — радовало глаз. Однако в последнее время, к своему удивлению, он стал замечать, что уже без раздражения бродит по затемненным безлюдным улочкам, с интересом, будто впервые, разглядывает старые избы и что, оказывается, они все разные, у каждой есть своя особенность и в проектировке, хотя первые хозяева этих домов, наверное, и не слыхали таких слов, и в украшениях окон, крылечек, ворот. Странное дело, но Мохов теперь и не так уж крепко, как раньше, огорчался, переживал, что его распределили именно сюда. Конечно, в глубине души ему очень хотелось домой, в областной центр, в большой город. Там его родина, и масштаб работы хотелось иметь побольше, и в академию неплохо было бы поступить, однако он знал, что если и уедет, то город этот не забудет никогда. И вдруг словно обожгло его, все поблекло вокруг, омертвело, и все его размышления приобрели иной смысл. «Никогда не забуду, — мрачно усмехнулся он, — это точно».
Светлый просторный магазин с огромными окнами от пола до потолка занимал первый этаж недавно отстроенного девятиэтажного дома. За стеклом мелькали покупатели, их было немного, в основном женщины и старики. Мохов обошел дом и не спеша прошелся мимо штабеля пустых ящиков. Возле черного провала служебного входа, откуда тянуло резким, но приятным запахом копченой рыбы, на импровизированных лавках — широкие доски уложены на два-три ящика — сидели мужики в черных мятых халатах. Их было трое. Двоих Мохов видел только со спины. Судя по их мощным широким плечам, обтянутым халатами, мужики были здоровые и сильные, как и подобает грузчикам. Напротив них, беззаботно покуривая, полулежал на ящиках тощий длинный субъект средних лет в надвинутой на лоб и скрывающей под полями пол-лица детской панамке. Мохов сразу и не узнал его из-за этой панамки. Иван Григоренко походил в ней на неуклюжего голенастого подростка, которого злые дяди сбили с истинного пути, заманив невинную душу в свои сети с помощью ванильного мороженого и бодрящего напитка под названием «водка».
— Тут она ко мне клеиться начала, — правдиво тараща глаза, говорил Иван.
— К тебе, к задохлику? — сипло хохотнул один из мужиков и дернул головой, так ему было смешно.
— Вот именно, ко мне, — нисколько не обидевшись, продолжал Иван. — Ее-то к Сережке Пятову привели. Ну там баба одна подружку свою приволокла. Ну вот, а она мне все пойдем да пойдем потанцуем. Ну, я че, я могу. Пойдем, говорю, краля. Ну, потанцевали, по стакану хлопнули, а она опять — пойдем да пойдем. Серега зубами скрежещет, мышцы под рубахой катает. Ну, я что, мое дело шестнадцатое, меня приглашают, я иду.
— Короче, — грубовато оборвал все тот же мужик.
— Ага, — согласно кивнул Иван, — короче, поднабрались все как следует. Девка эта на мне виснет, от себя никуда не отпускает. Все адресок мне на ухо шепчет. — По ходу рассказа Иван в лицах изображал себя и кралю, получалось забавно и весьма умело. — Ну, значит, разбегаться начали. Выходим мы с ней, идем так спокойненько, покачиваясь, по черным, можно сказать, переулкам. А она мне говорит, пошли ко мне. Ну а я, поверьте, мужики, никакой охоты не испытываю, мне бы сейчас в свою постельку и подрыхать минут шестьсот. А она настырная такая, пошли, говорит, и все. Не могу, говорю, не пойду сегодня. А она злобно так, с криком, или сегодня, говорит, или никогда. Ну че, говорю, спокойно так, значит, никогда. Она заглохла сразу, потом тихо так говорит, ладно, завтра приходи.
Окончил свой рассказ Иван с торжествующим видом. Однако ожидаемого эффекта концовка не произвела. Грузчики молчали.
— Ну а дальше что? — с недоумением спросил молчавший до этого мужик.
— Да все, — удивился Иван.
— Ну и что? — сказал мужик.
— Так смешно ведь, разве нет? — начал злиться Иван.
— Что? — спросил мужик.
— Ну, про бабу эту, — Иван медленно поднялся и исподлобья глядел на своих коллег.
Мужик помолчал немного, пожал плечами, поковырялся в ухе и спросил:
— Ну а дальше что?
Иван безнадежно всплеснул руками, поднял голову, посмотрел поверх мужиков, словно ища, кого б позвать себе на помощь, и тут увидел Мохова. Тот подмигнул ему и медленно пошел со двора. Иван все понял. Он и вида не подал, что увидел кого-то. Встал кряхтя.
— Дураки вы, дураки. И сидеть тут с вами больше не желаю, — беззлобно сказал он и неторопливо направился в ту сторону, куда пошел Мохов.
Тот ждал его шагах в двухстах от дома, на пустыре, посреди густых зарослей орешника.
Они поздоровались.
— Здорово рассказываешь, артист! — похвалил Мохов.
— Да чего там, — отмахнулся Иван, но похвала пришлась ему по душе. — Тупые они, дружки-то мои. Долго до них доходит, — словно оправдываясь, добавил он.
— Загуливают? — заметил Мохов.
— Так я тоже загуливаю, — удивился Иван.
— У тебя структура ума другая, — Мохов постучал себя по голове. — Тебе это во вред не идет в отличие от них. — И на полном серьезе заключил: — Таких, как ты, на земле вообще немного.
Григоренко недоверчиво покосился на Павла.
— А не врешь?
— Железно. Я людей знаю, судебную психиатрию изучил, психологию и вообще… Так что все точно.
Иван довольно заулыбался. «Как мало человеку надо», — подумал Мохов.
— Чего тебе, начальник? — поинтересовался Иван.
— Ты извини, что с вопросом таким к тебе обращаюсь. Но сам понимаешь, без помощи, как говорится, общественности нам не обойтись. Не слышал ли, никто шкурками не приторговывает, норковыми или соболиными?
— Теми, что со склада сперли?
— Нет, теми, что из леса.
— Значит, браконьерничают, гады? И, поди, прилично, раз спрашиваешь. Хотя давненько не слыхивал о крупном чем-то. Так, по мелочам, знаю, балуются. Но и этих, кто по мелочам, я, начальник, тоже не уважаю. Зачем свое же государство обеднять? Правильно я рассуждаю? Так что зря извиняешься, помогу, конечно. Ты еще раз прости меня, что бандюгу эту пригрел. Кабы знал, кто он, сам бы пришел заявил. Веришь, нет? У меня такая мысль — выпить негрешно, драться тоже негрешно — силу свою мужицкую показать, но за просто так хапать то, что люди потом своим зарабатывают… Это… это…
Иван не нашел больше слов, только скривился презрительно и сплюнул в сердцах. Изумился Мохов и решил было, что все это игра, снова лицедействует Иван, как минуту назад перед грузчиками. Когда шел сюда, уверен был, что Иван не откажет ему в помощи, хотя бы ради того, чтобы спокойно ему потом жить дали, не терзали потому, что преступника укрывал, хоть и по незнанию, но укрывал все же. А тут такая ненависть ярая к тем, к кому он, наоборот, казалось бы, должен если не с любовью, то, во всяком случае, без особого презрения относиться. Изумился Мохов, но виду не подал, лишь пристальнее взглянул на Григоренко, словно хотел проникнуть взглядом туда, в глубину, в душу к нему. И что-то было во всем облике Ивана, в словах его неподдельное, настоящее, поистине неистовое, злое, что Мохов поверил ему окончательно, без долгих раздумий. «Значит, не все потеряно, еще, значит, можно подраться за него», — подумал он.
— Если надо, я разнюхаю, — еще раз пообещал Григоренко.
— Да, будь добр, Иван. Слушай, а хочешь, я тебя в самодеятельность устрою, будешь на настоящей сцене в спектаклях играть.
Иван смущенно опустил глаза, переступил с ноги на ногу, сказал вполголоса:
— Да чего там, старый я уже для этого.
— Ну если вдруг надумаешь, скажи, — Мохов похлопал его по плечу. — Бывай.
Пикалов появился к обеду. Разузнать ему удалось немного. Но один факт заслуживал внимания. Мохов заставил оперативника еще раз со всеми подробностями рассказать об этом занятном эпизоде.
Хотя прохладный северный ветер и унес из города дурманящую духоту, Пикалов все равно обливался потом. Теперь он объяснял это излишней влажностью и, доставая очередной платок, каждый раз приговаривал: «Дождь, наверное, скоро, нутром чую».
Он уселся поближе к вентилятору и принялся рассказывать все заново.
— Как я уже говорил, в гараже к нему относились с уважением, и коллеги, и родственник твой. Женщины особенно его любили. Красивый он малый, ничего не скажешь. Правда, глаза глуповатые, но все остальное тип-топ, как говорят наши немецкие товарищи. И работал он достойно, выпивал только по праздникам, не более. Короче, справный хлопец, ни в одну, ни в другую сторону отклонений нет. Начал я пытать, почему он уехал. Знать об этом никто не знает. Одни догадки и предположения. Кто говорит, что за большим заработком в Хабаровск подался, кто говорит, что у него там родственники. А в Хабаровске, как мы знаем, ни на одном из предприятий города он не работает. Так что, может, он и не туда рванул. Верно? Ну, все, думаю, ничего интересного не узнал, придется несолоно хлебавши возвращаться…
Бесшумно вошел Хорев и скромно устроился в углу кабинета на стуле.
— …И тут, когда я уже метров на пятьсот отошел, подбегает ко мне мужичок, с которым я совсем недавно беседовал, из бухгалтерии, по фамилии Стручков, и говорит: «Я не хотел при всех рассказывать, посчитают еще за бог невесть кого, а я родной советской милиции хочу доброе дело сделать». Ну а я ему, давайте, говорю, делайте. Одним словом, видел, как Куксов в выходной день машину брал без путевки и уезжал в тайгу, в сторону Чугуева. Возвращался наутро, и в кузове он какой-то груз привозил, укрытый здоровым куском брезента. Стручков это случайно обнаружил. Рано утром вышел с собакой гулять, а тут Куксов едет. Остановился возле магазина хлеба купить. Ну, Стручков здесь в кузов и заглянул, но брезент приподнять не успел, его тут Куксов за шиворот схватил, неожиданно быстро он вернулся из магазина. Дня через три он заявление подал, а через неделю его и след простыл. Вот так.
— Теперь все понятно, — сказал Мохов, когда Пикалов замолк. — Стручков спугнул Куксова. Чтобы не нарваться на неприятности, он решил дать деру. Чуете, что из этого следует? Во-первых, что дело это серьезное, раз он в общем-то из-за ерунды, из-за бухгалтера, которому вряд ли кто и поверит, надумал бежать. Во-вторых, значит, он не основной, а на подхвате. Он с шефом посоветовался. А тот говорит, давай мотай отсюда, а то и меня под монастырь подведешь. Наверняка долю ему отдал и обещал пересылать энную сумму ежемесячно или раз в квартал. Кстати, Леша, — Мохов ткнул указательным пальцем в грудь Хореву, — проверь переводы на крупные суммы с того времени, как мотанул Куксов. И еще… — Мохов задумался на секунду. — Поспрашайте-ка, ребятки, в соседних районах о неопознанных трупах, поднимите телефонограммы.
— Ты думаешь… — начал было Пикалов.
— Не исключено, — прервал его Мохов. — Сам знаешь, как это бывает. Дело более чем выгодное. Ты посчитай, сколько они на каждой партии имели, более чем по пять тысяч, — Мохов повернулся к Хореву. — А что говорят соседи?
Хорев встал, одернул клетчатый пиджак, словно это был форменный китель, и затараторил громко и быстро:
— Анастасия Григорьева, квартира номер пять, тысяча девятьсот двадцать девятого года рождения. Знает Куксова два года, говорит, что человек порядочный, пьянок не устраивает, женщин не водит. Здоровается, по утрам на работу уходит, не то что бездельник из двенадцатой квартиры, интеллигент, из дому только в полдесятого выходит, а то и вовсе на улицу носа не кажет. Я установил его, им оказался кандидат технических наук Аскольд Ефремович Артик, конструктор.
Мохов осторожным жестом прервал Хорева.
— Ближе к делу, — мягко произнес он. Пикалов давился смехом. Мохов недовольно посмотрел на него, Пикалов вмиг состроил серьезную мину.
— Продолжать? — робко спросил Хорев и, увидев, что Мохов кивнул, заговорил дальше. — Людмила Арсеньевна Боровикова, квартира двадцать четыре, шестидесятого года рождения, но уже разведенная, имеет ребенка в возрасте одного года. Считает Куксова бабником, пошляком и вообще мерзким мужиком. Встречая ее, он делал ей разные грязные предложения, а однажды, напившись, чуть не изнасиловал ее…