Часть третья
На Подъельниковском кордоне пробыли сутки.
Зимин вдоволь наговорился с Засекиным-пасечником, полистал-почитал дневники его отца Терентия Никифоровича, да и просто хорошо отдохнул среди запашистого урманного разнотравья.
Братская могила у Староларневского балагана, упоминавшаяся в дневнике, не потерялась. По словам Василия Терентьевича, его отец до самой своей кончины ухаживал за этой могилой, крест до сих пор стоит там. Зимин не прочь был бы проехать к балагану, но высказал свое желание слишком поздно: перед обратной дорогой дополнительные двенадцать километров туда и столько же назад такая нагрузка для коней ни к чему. Сошлись на том, что в другой раз побывают около Староларневского непременно. Хотя, как понимали все трое, другого раза, скорее всего, и не будет.
Василий Терентьевич на прощание снял со стены, надписал и упаковал понравившуюся Зимину картину с видом бревенчатого дома на взгорке среди раскидистых кедров: «Какое-никакое, а к кладу имеет отношение. Не картина, конечно, дом». И меду, тоже в подарок, полную дюралевую фляжку налил.
Под наказы передавать привет Сергею Ильичу, приглашения бывать еще и выехали.
Покинули пасеку в половине дня, а ближе к закату опять были на знакомом, усыпанном галькой берегу крохотной спокойной речки.
Все-таки они мало времени после первого чуть ли не суточного верхового перехода побыли на пасеке. Зимин сумел прочувствовать это. Чуть не всякий шаг коня на пути от пасеки до речки отзывался тупой болью в теле. С облегчением он выбрался из седла, подойдя к воде, хотел нагнуться. Поясница затекла так, что не сумел. Он опустился на колени, окунул голову в воду и держал, пока хватало в легких воздуху. Потом долго и жадно пил.
— Умаялся? — Засекин вышел из кустов, волоча знакомый, туго набитый полотняный мешок.
— Есть немного. — Зимин кивнул. — Хорошо, хоть к балагану не ездили.
— Отдыхай…
Синие с красивой прострочкой по всему полю одеяла упали на приречный галечник. Краешек одного чуть не достал кромки воды.
— А ты? — дотрагиваясь до атласной ткани влажной ладонью, спросил Зимин.
— Схожу. Тут недалеко. Буду скоро, — ответил Засекин, уже намереваясь отправиться прочь от речки.
— Я с тобой, — вызвался Зимин без особого желания идти и неожиданно для себя.
— Отдыхай… Что ноги бить, — сказал Засекин.
— С тобой, Николай Григорьевич. За компанию. — Зимин поднялся.
Засекин вдруг заметно растерялся. Нельзя было не почувствовать: ему непременно зачем-то нужно отлучиться. И он явно не ожидал, не был готов к тому, что Зимин станет напрашиваться в попутчики.
— Было б за чем вдвоем, — пробормотал.
— Так я помешаю? — спросил Зимин, с любопытством поглядев на своего простодушного провожатого, не умеющего хитрить.
— Нет… Просто… — Начал было оправдываться и умолк Засекин. Он закурил папиросу, что-то обдумывал, прикидывал.
— Так помешаю? — напомнил о себе Зимин.
— Ладно, — бросив окурок, затоптав его каблуком сапога, сказал конюх. — Есть тут один дом. Только ты того… О том, что увидишь, — никому.
— Не волнуйся, Николай Григорьевич, — успокоил Зимин. — Чужие секреты уважаю.
— И другу своему тоже не говори. Василий тебе первому вещи офицера того, Взорова, показал. Потому что ты Сергея Ильича друг. Но об этом вот и с ним ни звука. Пообещай.
Зимин еще на пасеке, и вчера, и нынче поутру все хотел спросить, с чего вдруг такое благорасположение к Сергею в семействе Засекиных. Не удосужился. Теперь вопрос пока был вроде бы как не ко времени.
— Обещаю. Никому и ни слова, — заверил он.
Засекин и этим не ограничился:
— Нет, правда. Если Сергею Ильичу скажешь, он по должности обязан будет во все это вникать. А детишки и так Богом обижены, обездолены. Последнего лишатся…
Какие обездоленные детишки, чего последнего лишатся — Зимин так и не понял. Однако еще раз твердо заверил, что будет нем как рыба, ни с одной живой душой не поделится, никому не передаст, не расскажет об увиденном.
Любопытство разбирало. Прирожденный молчун Засекин о пустяшном не стал бы говорить так много. Зимин, когда направились прочь от речушки, забыл и про боль в ногах, и про ломоту в пояснице.
Прошли минут десять по густому пихтачу. Лес расступился, и не далее как в пятидесяти шагах предстал взгляду двухэтажный серый каменный дом в окружении черемух и рябин с зардевшими на стыке времен года кистями.
Дом был сравнительно небольшой: с переднего фасада в каждом этаже по шесть окон, по три окна — сбоку. Находись дом даже в таком городке, как Пихтовый, он бы не сильно-то привлекал внимание, но здесь, стоящий в одиночестве в таежной глухомани, он казался громадным.
— Чей это? — удивленно спросил Зимин, догадываясь, что двухэтажное строение и есть та самая тайна, которую неохотно, под обет молчания выдавал провожатый.
— Ничейный. — Засекин на ходу, приближаясь к дому, закурил, бросил в траву пачку из-под «Беломора».
— Так не бывает, — возразил Зимин.
— Может, и не бывает, — согласился Засекин. — Я его в позапрошлую весну приметил. Никого в нем. И после, сколько раз приезжал — ни души.
Подойдя к дому, Засекин открыл дверь, и они перешагнули порог.
От неожиданности Зимин присвистнул. Они оказались в просторном, площадью метров в тридцать пять холле с паркетным полом, с камином, с хрустальной люстрой под потолком, со столиками на низких гнутых ножках, с мягкими креслами вдоль стен, со шторами на окнах. И пол, и мебель, и люстра были покрыты слоем пыли.
Из холла можно было пройти в другие помещения. Зимин наугад открыл одну из дверей. Бильярдная. На игровом столе, на зеленом его матерчатом поле застыли крупные светло-желтые шары. Шары покоились и в лузах. И здесь было несколько кресел, правда, поскромнее, чем в холле, — полумягких.
Зимин приблизился к столу, пальцем толкнул один из шаров, недолго смотрел, как он катится через все поле к соседнему борту, и вышел под костяной стук ударившихся друг об дружку шаров из бильярдной.
По лестнице, застеленной ковровой дорожкой, вместе с Засекиным поднялся на второй этаж. Там тоже был холл, из него — выход в коридор, и в нем, в этом коридоре, справа и слева — двери в комнаты. Зимин заглянул в одну, другую, третью… В каждой обстановка одинаковая: кровать, кресло, столик, телевизор, ковер на полу. Край покрывала на одной из кроватей был завернут. Зимин увидел синее атласное одеяло с узорной прострочкой. Точь-в-точь таким он накрывался, ночуя на берегу речушки…
— Ты зайди, туалеты, ванны погляди, — посоветовал Засекин. — Там даже есть эти… Ну, специально только по-маленькому ходить…
— Гм… — в задумчивости промычал Зимин. Однако глядеть на писсуары и прочую сантехнику не пошел.
После продолжительного молчания спросил:
— Чьи же все-таки хоромы?
— Василий этот дом обкомовский заимкой называет.
— Даже так. Почему?
— Да так. Видно ж… — Засекин закурил, прибавил: — Еще держаться от этого дома подальше советует.
— А ты ездишь.
— Детишек жалко. У нас под Пихтовой интернат. От алкоголиков рожденные дети там. Раньше-то кому нужны были, а сейчас… Привожу им отсюда.
— Вещи?
— Не… Вещи — всего раз. Продаю — и лекарства, гостинцы покупаю.
— В первый раз украли вещи?
— Главврач сказала, в ремонт телевизор и магнитофон сдали…
— Да, Николай Григорьевич. — Зимин чувствовал: провожатый ждет от него какой-то оценки своим действиям. Он не находил сразу, что же сказать.
За окнами после заката солнца было еще довольно светло, а в доме, пока бродили по нему, осматривали и разговаривали, уже поселилась, поплыла полумгла. Зимин невольно потянулся к выключателю, щелкнул им. Свет не загорелся.
— От движка работает, — сказал Засекин. — Сейчас заведу.
Он исчез, и некоторое время спустя вспыхнула лампочка. Зимин без особой надежды включил телевизор. К удивлению, экран ожил, засиял многоцветием, звук наполнил комнату. Зимин сел в кресло перед телевизором в ожидании Засекина.
Он появился нескоро. Зато объявил, что уже собрал, подготовил поклажу, которую возьмут с собой, и теперь можно отдохнуть. Зимин пошел взглянуть, что же собрано-подготовлено.
В ярко освещенном холле нижнего этажа на полу валялся набитый под завязку мешок. Один-единственный.
— И это все? — спросил удивленно-разочарованно Зимин.
— Хватит, поди… До другого раза…
— Эх, Николай Григорьевич, другого раза может не быть. Хозяева всего этого, — Зимин повел рукой вокруг, — объявятся.
— Да ну…
— Что да ну? От испуга они уже оправились, будь уверен. Просто некогда, другим заняты.
— Шары бильярдные разве что еще взять? Василий говорит, из слоновой кости. Дорогие.
— Шары, — усмехнулся Зимин. — Пусть и шары. Но и ковры, аппаратуру, белье…
— Посуда в столовой хорошая, — подсказал Засекин.
— Ее тоже. — Зимин кивнул. — Спрятать есть где близко?
— Может, в избушке путейцев? — предложил Засекин.
— Это где?
— За речкой, в березовом колке. Магистраль поперву тут готовились вести…
— Годится, — одобрил Зимин. — Вытряхивай одеяла-перины. Телевизоры в них упакуем.
…До полуночи носили изо всех уголков невостребованного жилища, складывали в холле нижнего этажа то, что наметили переместить в домик путейцев.
В одной из комнат Зимин обнаружил за шкафом батарею валяющихся порожних бутылок, покрытых слоем пыли и затканных паутиной, и среди бутылок — книгу. Сдунул с обложки пыль, раскрыл. «Глубокоуважаемому Владимиру Митрофановичу Зюзюкину от автора с благодарностью и пожеланиями крепкого здоровья». Стояла подпись и дата пятилетней давности.
Зимин полистал книгу, прочитал в одном, в другом месте по полстранички. Судить по отрывкам — неплохо написано.
Не было сомнений, что Зюзюкин — один из наезжавших сюда на отдых в не столь давние времена.
«Сдалась ему твоя книга, не удосужился даже заглянуть, что ты там пишешь. И за что ты ему так пылко благодарен, „глубокоуважаешь“?» — мысленно вел разговор Зимин с неведомым ему провинциальным писателем.
Он решил взять книгу с собой. Ударил, чтобы получше сбить насевшую пыль, книгу об ладонь. Свернутый вчетверо лист мелованной бумаги выпал из книги на пол. На одной стороне листа, кроме оттиснутого типографским способом герба СССР и под ним в две строки «ВЦСПС. Областной совет профессиональных союзов», — больше ничего. На другой было набросано скорописью и с сокращениями от руки:
Список на получение а/м:
1. Е. А. — ГАЗ-32029 «Волга».
2. А. А. — _′′_
3. Тап. В. К. — Жиг. — «девятка».
4. Тап. П. В. — Жиг. — «9-ка».
5. Т. Н. С. — _′′_.
6. Верет. Н. Т. — «Нива»…
В «Списке» значилось двенадцать претендентов на легковые машины.
«Тоже исторический документ…» — Зимин чертыхнулся, сунул в карман бумажку.
По этой, или подобной бумажке, возможно, вычислили братья Засекины хозяев тайного жилища. Хотя не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы и без бумажки догадаться.
В ничейном пока доме много еще чего оставалось, той же мебели, однако всего не увезешь.
Освещая себе путь фонариками, перевозили на двух лошадях поклажу в путейский домик.
Возвращаясь налегке после второй ходки, Зимин в траве наткнулся на вертолетные колеса, сломанный винт и лопасть. После этого перестало быть загадкой, как в этот заболоченный, бездорожный уголок завозили строительные материалы, рабочих, как попадали сюда хозяева…
Управились, легли вздремнуть перед дорогой близко-близко к рассвету. Зимин и тут, хоть сильно устал, не мог сомкнуть глаз. Думал, почему так легко согласился открыть тайну, показал заимку Засекин. Конечно, наивно было думать, будто застал конюха врасплох. Старый таежник мог найти тысячу способов избежать его компании, не посвящать в свои секреты. Дело здесь, скорее, в том, что простой русский человек деревенский конюх Засекин, привыкший жить с людьми по правде и по совести, тяготился своим секретом, втайне мучился вопросом, правильно ли поступает, увозя с заимки — хотя бы и для благих целей — не принадлежащее ему добро? Брат-пасечник, посоветовав держаться подальше от бесхозного дома, отказался тем самым быть ему судьей, и ему нужно было чье-то авторитетное мнение. Таковым конюх, вероятно, и счел его, Зимина, мнение.
Другой причины причащения к тайне Зимин не находил…
Тихонько, как в прошлую ночевку, шуршала о галечник, утекая, вода глухоманной речушки, прорисовывались на фоне усыпанного звездами неба верхушки могучих елей.
Глядя на чуть покачивающиеся макушки, на высокие ясные звезды и невольно вспоминая вчерашний и нынешний дни, Зимин подумал, что здесь, на крохотном участке тайги между Пихтовым и засекинской пасекой, в сущности спрессована, уместилась если не вся история государства российского за последние три четверти века, то такая ее часть, по которой можно вывести, определить целое. В сущности при всей кажущейся нелепости, безрассудности затеи можно поставить в один ряд и залп «Авроры», и концентрационный лагерь «Свободный» с полубезумным охранником-доброхотом, и разбитую Градо-Пихтовскую церковь, и тайную заимку, куда слеталось на отдых начальство, скорее всего областное, и интернат для убогих детишек, которых обкрадывает медперсонал, — затея эта окажется не столь уж бесплодной и абсурдной. Другое дело, явления эти на порядок, на много порядков выше или ниже одно другого, смотря с какой стороны вести отсчет, — но явления, тесно между собой связанные.
С недоумением думал он, как человек, однажды проснувшись, решает вдруг, что он призван освободить ни больше ни меньше — человечество? Как в голову отдельному человеку приходит, что он живет праведно и правильно, а страна — глупо, нуждается в его спасении? Да в ладу ли с рассудком такой человек?
Зимин вспомнил, как прошлой весной стоял на Тихвинском кладбище в Санкт-Петербурге у могилы Достоевского. Проходила осматривавшая некрополь немецкая группа. «Hier ruht die sterbliche Überreste des genialen Menschen des russischen Landes Fjodor Michailowitsch Dostojeuwsski. Seine Romane „Verbrechen und Strafe“, „Brüder Karamasoff“, „Dämonen“ sind weltderühmt. Auf dem Grab des großen Schriffstellers liegen immer die lebenden Blumen», — проговорила быстро гид-переводчица, переходя к другой могиле.
«Бесы». Не прочитали роман внимательно, а если и прочитали, не поверили, что возможно в России то, о чем предупредил писатель…
Так думал Зимин: запутанно, пространно, не смыкая глаз. Под тишайший шум воды и миганье ясных ярких звезд…
* * *
Возвратившись в Пихтовое, Зимин застал в нетесовском доме одну Полину. Как выехал Сергей пять суток назад в ночь, так до сих пор о нем никаких вестей.
Полина не на шутку была встревожена столь долгим отсутствием мужа, хотя тщательно скрывала это. Ей в ее томительном напряженном ожидании не до ухаживаний за гостями. Пообедав, Зимин счел за лучшее поскорее собраться и уйти в город. Тем более не нужно было придумывать себе дело.
Мусатов. Не терпелось снова встретиться с ним. И побывать у Марии Черевинской, младшей дочери пасечника Василия Терентьевича Засекина, тоже не терпелось. Записка пасечника к дочери, в которой он разрешал и просил показать Зимину свои бумаги, была в кармане.
Зимин так и не решил, к кому первому отправиться. До дома знаменитого пихтовского ветерана идти ближе — это и определило выбор.
Старик не забыл о прошлом свидании. Даже имя Зимина помнил.
— А, ну входи, входи, — пригласил. — Думал, ты уж уехал.
— Нет, побуду пока… Я бы, Егор Калистратович, еще взглянул на часы, на газетные вырезки. Если можно.
— Чего, поди-ка, нельзя. Гляди…
Знакомая потертая кожаная папка и следом массивные карманные часы на цепочке перекочевали из шифоньера на стол.
Зимин взял часы, нажал на кнопку — держатель крышки. Да, так и есть: никаких ни поручика, ни полковника. «П-ку Зайцеву». Дочь священника Соколова права.
С минуту Зимин смотрел на часы. Через сколько ко разных рук они прошли, начиная от первого владельца и до нынешнего! Священник, разбойник Скоба, командир чоновского отряда…
— Отличный хронометр, — сказал. — Исправны?
— Завести, так идут, — ответил Мусатов.
— Значит, часы принадлежали полковнику Зайцеву? — спросил Зимин, продолжая разглядывать гравировку на крышке.
— Ему. Кому ж еще. — Мусатов сел поближе к столу, так, чтобы видеть телеэкран.
— Я потому спрашиваю, что здесь вообще воинское звание не обозначено.
— Полковником был.
— Точно полковником?
— Можешь не сомневаться.
— Да я бы не сомневался. Но вот Анна Леонидовна, дочь священника Соколова, утверждает, что принадлежали они поручику. Который умер в их доме. К моменту боя на заимке…
Мусатов метнул взгляд на гостя, на часы.
— Ну-к, дай сюда их, — потребовал, неожиданно проворно протянув руку к часам.
Можно было помедлить отдавать. Отодвинуться, зажать в кулаке. Однако на что бы это было похоже — поединок с человеком, которому шестьдесят было уже тогда, когда он, Зимин, только появился на свет.
Он положил часы на стол.
Мусатов немедленно накрыл их ладонью.
— Вот так, — сказал удовлетворенно. — А теперь ступай отсюда.
— Что так, Егор Калистратович?
— А так. Ступай. И не приходи больше.
— Ладно. Как хотите. Но один вопрос на прощанье.
— Никаких разговоров больше. Уходи.
— Я все-таки спрошу. На Орефьевом озере вы действительно застрелили главаря банды, обшарили и нашли вот эти часы. Но вы утаили то, что нашли вместе с часами, — деревянную резную шкатулку.
Зимин не ожидал того эффекта, какой произвели его слова. Он приготовился к тому, что старый чоновец либо вовсе останется безучастным, либо начнет открещиваться, отнекиваться, негодовать, требовать доказательств, грозить жаловаться — что угодно из этого. Или все разом. Мусатов же глядел на него завороженно изумленными глазами. Так, как будто Зимин был ни больше ни меньше свидетелем, очевидцем того бесконечно далекого события.
— Не утаил, — отрывисто сказал Мусатов, глядя мимо Зимина.
В волнении встал из-за стола. Неловко убирая руку с часов, едва не смахнул их на пол.
— Не утаил, — повторил Мусатов. — Открыл шкатулку, толком не успел заглянуть в нее, подъехал на коне командир.
— Тютрюмов, — уточнил Зимин.
— Он. Забрал часы и шкатулку. Сунул за пазуху и велел молчать, забыть. Сказал, что военная тайна.
— Присвоил?
— Не знаю. Больше никогда не видел.
— А как же часы у вас?..
— Через день перед строем вручил их, — Мусатов кивнул на стол, — со своей дарственной надписью.
Зимин, не встречая возражений, опять взял в руки часы, открыл крышку.
— М-м. Так ниже, выходит, была тютрюмовская надпись?
— Его…
— Сами стерли?
— Сам.
— Что так?
— Нужно было, и стер.
— В тридцать седьмом?
— Раньше. Что тебе все докладывать… И хватит. Устал я, парень. Ты бы шел, — попросил Мусатов.
Вид у прославленного пихтовского ветерана впрямь был неважный. Лучше оставить его в покое. Зимин попрощался.
На двери дома Марии Черевинской, дочери пасечника, висел замок.
— Укатили по грибы всей семьей, раньше как затемно не объявятся, — объяснила приглядывавшая за домом беременная женщина-соседка, прежде выведав у Зимина, кто он и по какой надобности к Черевинским. — А надежней завтра раненько Марию застать, она за пятнадцать минут до семи на работу в смену из дому выходит.
— Понятно…
Церковь-склад виднелась среди высоких старых тополей в конце улицы, и Зимин неспешно побрел к ней.
Днем охрана не выставлялась. Беспрепятственно через пролом в заборе он ступил на территорию, прилегающую к церкви. Около старого колодца, куда пьяный стрелок Холмогоров уронил наган, высилась куча ссохшейся земли вперемешку с илом — явно продукт продолжившихся поисков клада после того, как пожарный вытащил со дна вместе с наганом и чугунок, наполненный царскими романовскими деньгами. Теперь уже не три, а только два лиственничных венца торчали над землей: верхний пошел на то, чтобы кое-как прикрыть отверстие глубокого колодца. Щель между бревнами в одном месте была опасно широкой, так что Зимин счел за лучшее снять с забора несколько висевших на честном слове досок и заложить ими эту щель.
Обойдя церковь-склад, остановился около придела.
«Где-то в нескольких шагах стояли черные мраморные надгробья и между ними крест, обозначавший могилу поручика Зайцева», — подумал он, припоминая запечатленный на старом фотоснимке Градо-Пихтовский храм, виденный им в квартире дочери священника.
Он глядел, и как-то не верилось, что вот на этом самом месте, захламленном битым стеклом, мелкими кирпичными осколками, щебенкой, сплюснутой с боков ржавой бочкой из-под горючего, некогда было церковное кладбище, к могилам кто-то приходил, и они были ухожены. Как-то не верилось, — он поднял глаза вверх, туда, где, выбиваясь из-под старого кровельного железа, тянулись к свету щеточки жиденьких кустарников, — и в то, что некогда венчали церковь купола и кресты, а в часы служб, по праздничным и печальным дням здесь было людно, гудели, отдавая то скорбью, то радостью, колокола.
А ведь было, все было. И расцвет, и опустение, разорение храма. И раненый колчаковский офицер, поручик из Твери, был, и уголовник по кличке Шишка, скользивший зимней ночью меж заснеженных тополей от просторного поповского дома к церкви с завернутой в одеяло ношей — дочерью священника, — тоже был. И главарь шайки Скоба, пытавший под сводами церкви купца-миллионера Шагалова и его доверенного…
Захотелось взглянуть, что же, как там, внутри церкви, сейчас. Он припал к забранному кованой узорной решеткой окну с пыльными стеклами.
— Это чего ты там высматриваешь, а? — раздался за спиной строгий женский голос.
Зимин обернулся. В стоящей перед ним пожилой женщине узнал жилицу бывшего причтового дома бабку Надежду. Ту самую, которая неделю назад при стечении народа стыдила охранника Холмогорова за беспросветное вранье.
— Да вот. Церковь здесь была, — пробормотал, оправдываясь.
— Была, — согласилась старуха. — А теперь склад материально-технических ценностей.
— Склад меня не интересует…
— А не интересует, чего ж заглядываешь туда?
Зимин хотел было объяснить, спросить, давно ли здесь живет старуха, известно ли ей, когда церковь обезглавили и куда подевались колокола; может быть, у нее или у кого-то из ее знакомых случайно уцелели старые снимки?
Подумав, решил: не стоит сейчас затевать разговор, лучше уйти.
Сергея наконец-то застал дома. Он сидел во дворе под черемухой за столиком. Полина хлопотала около него. От Сергея пахло костром, потом, порохом. Вид у него был помятый, усталый и одновременно возбужденный.
Преступников не поймали, хотя они гуляли по району вовсю, с размахом, едва не в открытую, нимало не заботясь о том, что оставляют после себя следы, что по именам и в лицо их уже знают. После первых двух ограблений, о которых Зимин уже слышал, последовали кражи из магазинов в Среднем Китате, Святославке, Таежно-Михайловке, из кооперативной лавки в Петропавловском. «Ниву» вишневого цвета бросили в лесу под Святославкой, сожгли. Без транспорта, однако, не остались: пересели сначала на пятитонку, позднее на лесхозовский «уазик», выкинув оттуда водителей и главного инженера лесхоза. Хорошо просто выкинули, не пустили в ход ножи и стволы…
Наворотили с лихвой. Однако же с сегодняшнего дня всевольный их загул заканчивается. Сходило с рук, пока нынче поутру не завалились в избу охотника Лаврентия Нифонтова в его отсутствие и украли ружье. У Нифонтова, кроме двухстволки, еще и карабин в доме хранится. Не на виду. Вернувшись с рыбалки и обнаружив пропажу, Лаврентий нагнал грабителей и, когда по первому требованию ружье не вернули, прострелил одному из четырех ногу.
Так что теперь, имея в группе раненого, уползти постараются как можно дальше. Главное для них — выбраться из района, области, затеряться на оживленной автостраде, а там — кто их будет искать в нынешней неразберихе, особенно если очутятся за пределами России…
— Вот, посмотри, — протянул Сергей мятую бумажку с машинописным текстом. — Ориентировка на одного из них.
«Возраст — 25–30 лет, рост 175 см, волосы черные, прямые, средней длины, глаза темные», — скользнул глазами по строчкам Зимин.
— Все не читай, неинтересно. На особые приметы обрати внимание, — сказал Сергей.
Зимин кивнул.
Он и без того уже, пропустив, во что одет преступник, вчитывался в тщательнейшее описание особых примет, а это были наколки.
«На левом плече — полуобнаженная женщина с кинжалом и стоящий перед ней на коленях мужчина, — говорилось в описании, — у левого локтя — четырехконечный крест с надписью „Рай“, подчеркнутый чертой с точкой; на тыльной стороне левой кисти — цветок лилии; на левом предплечье — сердце, пронзенное стрелой, буква „Z“; на правом — факел; у основания большого пальца — три точки; под коленками — кресты; на правой ступне — надпись „Душа болит о производстве“, на левой — „А ноги просятся в санчасть“.»
Еще не дочитав до конца, Зимин невольно весело, от души расхохотался.
— А ноги просятся в санчасть, — повторил вслух последние слова. — Мудрено запомнить.
— Ясно, куда его ноги просятся, — сказал Нетесов, делая нажим на слове «его».
Чего-то Сергей недоговаривал. Скорее всего, не один охотник Лаврентий Нифонтов вступал в поединок с грабителями, недаром от пистолета, положенного в кобуре на край стола, тянуло запахом горелого пороха, и, скорее всего, не так и неизвестно местонахождение преступников, если он перед ночью на два-три часа заехал домой.
— Ну а ты? Как на Подъельниковском кордоне? Как Василий Терентьевич? — переводя разговор, спросил Нетесов.
— В порядке, — кивнул Зимин. — Заметил, ты у Засекиных в большом почете.
— Ну уж… Показалось тебе.
— Серьезно, серьезно.
— Ну, может, и так, — легко согласился Сергей.
— Внука Василия Терентьевича за наезд, которого он не совершал, чуть-чуть не осудили, — вмешалась в разговор Полина. — Сидел бы уж два года, если б не Сергей.
— Да, ошибка там вышла, — мотнул головой Нетесов.
— Я все-таки думаю, Сережа, не ошибка, — возразила Полина, — а потому, что племянник директора коммерческого центра виновником был.
— Нет. Понимаю, о чем ты, случается такое. Но здесь не разобрались как следует, — тоном, не оставляющим сомнений, сказал Сергей.
Зимин не стал уточнять подробности истории с внуком пасечника. Хотел было рассказать о встречах с бывшим охранником лагеря «Свободный», с ветераном гражданской, но передумал. Потом как-нибудь. Сергей был сосредоточен на своем, слушал рассеянно, отвечал односложно.
Уехал он спустя полтора часа, сказав, что теперь-то уж должен вернуться очень скоро и они сразу отправятся на так долго откладывавшуюся рыбалку. А пока, чтоб не скучно было Андрею, он может покататься по Пихтовому, по окрестностям на его, Нетесова, мотоцикле.
— А права? — спросил Зимин.
— С моим номером не остановят, катайся, — махнул рукой Нетесов.
…Наведываться второй раз к Марии Черевинской не пришлось. Ближе к полночи дочь пасечника вместе с мужем сама подъехала на «Жигулях» к нетесовскому дому. Она была взволнована: соседка сказала ей, что начальник уголовного розыска вместе с поселившимся у него мужчиной были на кордоне, на пасеке у ее отца, и ее разыскивали. Черевинская думала: с отцом что-то стряслось.
— Слава Богу, — она перевела дух, перекрестилась, прочитав записку от отца, — только за этим и приходили?
— Только за этим.
— Сейчас сама привезу…
Через каких-нибудь полчаса Зимин держал в руке стопку тонких тетрадок в бледно-голубых обложках, точно таких, какие он уже видел, читал на таежной пасеке. Точнее, на пасеке он видел и читал всего-навсего одну тетрадку с надписью на обложке «Дневник Терентия Засекина. Октябрь 1919 года — февраль 1920 года». В этих, принесенных, тетрадях Терентий Засекин делал записи с апреля 1920 по декабрь 1929 года.
В одной из тетрадок была открытка времен гражданской, раскрашенная, на плохой бумаге изготовленная и с надписью «Что несет большевизм народу?». Зимин видел такую впервые: на ней ехала на коне Смерть с пустыми глазницами, с проваленным носом, в черном балахоне и с косой, с лезвия которой капала кровь. Впереди расстилалась деревня, толпились люди; позади окрест в беспорядке валялись трупы, виднелись головешки сгоревших изб…
— Вот. Еще и отцовы записи, — подала Черевинская сколотые скрепкой листы. — Ни в коем случае не потеряйте, — предупредила на прощанье.
— Все верну в сохранности, — заверил Зимин. Поразмыслив, первым делом решил прочитать написанное пасечником-сыном…
Тютрюмов
1920 год
— Товарищ Прожогин, подозрительного вот задержал, — Афанасий Маркушин, милиционер Пихтовской уездной милиции, ввел в кабинет секретаря укома молодого мужчину. Секретарь коротко посмотрел на незнакомца, одетого в поношенный костюм и косоворотку, на Маркушина, стоящего позади с винтовкой с примкнутым штыком, сказал:
— Так и вел бы к себе.
— Я и хотел. Увидел, у вас свет горит, и…
— Ладно. Чем подозрительный? — прервал Прожогин.
— Возле станции терся, у жены стрелочника Возчикова спрашивал, как найти Пушилиных, Игнатия со Степаном, — ответил Маркушин.
— Ищешь, значит, Пушилиных? — спросил секретарь укома, изучающе внимательно глядя на неизвестного.
— Да.
— Зачем?
— Хотел встретиться по личному делу.
— По какому?
— Касается меня одного.
— Нет, это уж извини. Нас — тоже. Сынок с отцом — главари кулацкой банды, шастают по тайге, а у него к ним личное дело. Документы есть?
— Нет.
— Вот так. Без документов, темная для нас личность, ищешь бандитов. — Секретарь укома старательно скатал самокрутку, закурил. — Что скажешь?
— Говори, чего уж там, раз попался, — вставил в возникшую паузу милиционер Маркушин.
Незнакомец не удостоил взглядом своего конвоира. Молча внимательно разглядывал висевший за спиной у хозяина кабинета на стене кумачовый лозунг: «Царство рабочего класса длится только два года. Сделайте его вечным!», что-то решал для себя.
— Так что прикажешь думать? — еще раз спросил секретарь укома.
— Я бы хотел говорить вдвоем, — сказал незнакомец.
— Хорошо, — согласился Прожогин. Велел милиционеру: — Побудь в коридоре.
Маркушин вышел из кабинета; с длинной винтовкой управляться было неловко, он штыком царапнул дверной косяк.
— Слушаю, — сказал Прожогин.
Незнакомец подошел к столу, вынул из внутреннего кармана пиджака наган, положил его перед секретарем, назвался:
— Я — старший лейтенант Взоров. Из личного конвоя адмирала Колчака. В прошлом, разумеется… Хочу сделать заявление.
Первое признание приведенного под дулом трехлинейки, но вооруженного мужчины привело секретаря укома в замешательство. Он подвинул к себе наган, сказал:
— Слушаю, гражданин Взоров.
— У вас есть прямая связь с руководством?
— Понятное дело, есть. — Прожогин покосился на телефон.
— У меня просьба связаться с вашим начальником в губернии.
— И что сказать?
— Передать мою просьбу. О встрече. О том, что хочу сделать заявление.
— Может, прикажешь доложить напрямик в Москву?
Человек, назвавшийся Взоровым, своей подчеркнутой независимостью, холодным спокойствием, с каким-то заявлением, которое желал бы сделать высокому начальству, начинал раздражать Прожогина.
— Было бы еще лучше. Заявление очень важное, — последовал ответ.
— А зачем ты в Пихтовой тогда очутился, если тебе подавай начальство не ниже губернского?
Приведенный под конвоем бывший офицер молчал.
— Так вот, — продолжал секретарь укома партии, — пока не скажешь, зачем у нас и ищешь Пушилиных, заявление свое пока не выложишь мне, — не выпущу. Слово большевика. И слово большевика, что доложу немедленно начальству твое заявление. — Прожогин усмехнулся, прибавил: — Если будет что докладывать.
— Согласен, — после короткого раздумья произнес Взоров: — Но это будет документ. Я изложу письменно.
— Как хочешь. — Секретарь укома положил лист бумаги на стол, подвинул чернильницу с ручкой. Указал на свободный стул: дескать, бери, садись к столу.
Отрекомендовавшийся старшим лейтенантом из конвоя Омского правителя начал писать. Быстро приспособился к корявому перу, строчки заскользили по не лучшего качества газетной бумаге.
«Я, Взоров Григорий Николаевич, старший лейтенант флота, 25 лет, место Родины Кронштадт, вероисповедания православного, из дворян, воспитание получил в Морском корпусе…»
— Про вероисповедание не надо. И про дворянство. Чины и сословия отменены, — сказал Прожогин, с трудом успевая прочитывать то, что выскальзывало из-под пера бывшего флотского офицера.
Взоров словно не слышал, продолжал свою беглопись:
«…обращаюсь с настоящим рапортом в Совет народных комиссаров». Здесь он слово «рапортом» зачеркнул, поставил «заявлением».
— Даже в Совнарком, — заметил секретарь укома.
— Да. И в министерство финансов.
— Министерств теперь нет — народные комиссариаты, — сказал Прожогин.
— Не знал. Благодарю. Я напишу, тотчас передам вам…
Вновь перо заскользило по бумаге.
Секретарь укома понял тонко высказанную просьбу не мешать. Конечно, сильно интересовало, какое заявление сидящий напротив молодой человек из «бывших» может сделать не ближе не дальше, а в Совнарком, где главный — сам вождь мирового пролетариата, сам Ленин, но секретарь укома партии реплик больше не подавал, на строки, выходящие из-под пера Взорова, не смотрел. Сидел, ждал.
Взоров попросил еще бумаги, по возможности белой, опять писал. Наконец отложил ручку, передал два листка Прожогину, остальные — черновые — порвал на мелкие кусочки.
В нетерпении секретарь укома прочитал сначала заключительные строчки, где, казалось, должна быть самая соль:
«…В случае, если клад будет разыскан, не претендую ни на какое вознаграждение за сделанное сообщение.
Признавая Советскую власть как единственно законную, глубоко сожалея и раскаиваясь, что против нее боролся, прошу у новой власти разрешения жить на Родине, предоставления возможности служить делу развития отечественного военного флота.
Ст. лейтенант Г. Н. Взоров.»
Секретарь укома вернулся к начальным строкам и не отрываясь внимательно читал. В середине заявления, там, где речь шла о наиболее важном, буквально впился глазами в текст.
Волнения своего Прожогин скрыть не мог. Заерзал на стуле, положил заявление перед собой, посмотрел на заявителя, взялся за трубку. Быстро отнял руку.
— А место? — спросил. — Место не указано.
— Будет названо, когда вы доложите обо мне начальству.
— Ладно. Откуда известно, что пятьдесят пудов золота в ящиках?
— Около пятидесяти, — поправил Взоров. — Информация исключительно от полковника Ковшарова. Хмелевский подтверждал это в разговоре.
— С Пушилиными вы впервые встретились при разгрузке ящиков? — секретарь укома перешел на «вы».
— Да. Видел их тогда в первый и последний раз.
— Почему тогда уверены, что подъехали именно Пушилины? Знакомились?
— Нет. По именам никого не называли при мне. Ковшаров тоже, кстати, не упоминал тех, кто должен подъехать в Пихтовой. Лавочник и маслодел с сыном — так именовал. Не говорил, что будут с ними еще люди.
— Да. Пушилин был лавочником и маслоделом, — подтвердил секретарь укома.
— У старшего Пушилина следы от оспы на лице?
— Есть.
— Один из пихтовских обращался к нему как к отцу.
— Мг… Вы оборвали рассказ на ранении. И ничего не сказали, как спаслись.
— Меня подобрал и четыре месяца лечил охотник. Имя свое попросил сохранить в тайне. Я был белым, а большевики, когда лечил, занимали эту территорию. Подобрал меня очень далеко от места, где захоронили золото. В тайне, в сугробе. Чуть живого.
— Охотник о золоте знает?
— Я ему не говорил.
— Но почему вы уверены, что ящики на прежнем месте? Их могли тайно вывезти. Те же Пушилины. Или ваши друзья-офицеры.
— Друзья-офицеры не могли. После излечения я искал Ковшарова и Хмелевского. Полковника нашел в Чите, дрался с ним и убил из нагана, который теперь у вас. То же самое было с Хмелевским. Под Харбином мы встретились…
— Теперь очередь Пушилиных?
— Н-нет. Их убивать я не собирался. Хотел удостовериться, что золото на месте. Кажется, уже убедился.
— Как?
— Если бы они искали золото, не было бы банды. Я могу, впрочем, ошибаться.
«Неплохо варит голова у офицера», — отметил про себя секретарь укома. Спросил:
— Вы пишете, что от эшелона ехали ночью, дороги не запомнили. Как же укажете место? Озер вокруг Пихтовой десятки. И почти у каждого — домик.
— Поручик Хмелевский был очень самоуверен, перед дуэлью назвал место, где меня ранили…
— И что за место?
— Мы договорились: вы доложите обо мне вашему руководству… — напомнил Взоров.
— Доложу. Сейчас же.
Прожогин снял трубку, покрутил ручку телефона, сказал:
— Товарищ Ольга, свяжи срочно с Сибревкомом… Нет-нет. Лично с Иваном Никитичем Смирновым. Жду. — Трубка легла на рычаги.
— Слыхал имя? — спросил у Взорова. Секретарь укома постоянно сбивался с «вы» на «ты».
— Комиссар Пятой армии. Его у вас называют победителем Колчака…
— Точно. Теперь Предсибревкома. Главнее его в Сибири…
Зазвонил телефон.
— Маркушин! — хватаясь за трубку, громко позвал милиционера секретарь укома и, когда тот мигом возник на пороге, велел:
— Побудьте вместе в коридоре, пока я говорю…
Прожогин приготовился услышать знакомый неторопливый голос председателя Сибревкома, бывшего своего политического командира, с кем рядом прошел боевой путь в составе Пятой армии от Свияжска, от Волги, почти до самого Нижнеудинска. Голос человека, знакомством с которым гордился больше всего на свете. О котором бойцы слагали легенды и пели песни, а знаменитая писательница Лариса Рейснер говорила в своих красивых статьях как о коммунистической совести Красной Армии. Однако услышал опять телефонистку. Связь с Новониколаевском повреждена, известила она, провода оборваны.
— Как так? — переспросил он. Машинально, потому что знал: бандиты часто подпиливают столбы и обкусывают провода, вдобавок устраивают засады, приходится посылать целые отряды, чтобы восстановить линию.
— Что-нибудь еще нужно, Василий Кондратьевич? — напомнила о себе телефонистка Ольга.
— Соедини с Тютрюмовым, — словно очнувшись, потребовал он. И когда зазвучал густой хрипловатый бас начальника местного чоновского отряда, попросил:
— Приходи, Степан. Позарен нужен.
На вопрос, что за спешка, ответил:
— Такого у нас еще не было никогда.
Не сдержался, против воли прибавил в трубку:
— Золото! На миллионы!
После этого сообщения Тютрюмов, располагавшийся со своими бойцами в бывшем купеческом особняке на той же улице, в трех минутах ходьбы от укома, явился без заминки.
— Что за тип торчит у тебя в коридоре с Маркушиным? Какое золото?
— Садись, читай. — Секретарь укома уступил свое место Тютрюмову.
— Это что, написал тип, который за дверью? — спросил отвыкший за последнее время от чтения длинных бумаг командир местных чоновцев.
— Ты читай.
— Ох-х, белая косточка, моряк. Я на лицо глянул, сразу подумал… — комментировал Тютрюмов первые прочитанные строки заявления. Что подумал, начальник отряда пихтовских чоновцев не сказал, умолк, весь ушел в чтение.
— Вот это да. — Тютрюмов отодвинул исписанные красивым почерком листки, посмотрел на секретаря укома. — В двух ящиках даже платиновый песок. Ну и где все это? От какой печки плясать до озера?
— Не говорит пока. Настаивает, чтобы сначала поставили в известность губернское начальство.
— Ну а ты?
— С Николаевском связь нарушена. Нужно попробовать по железнодорожному каналу снестись, по телеграфу. Или, может, отвезти его в Новониколаевск, а? Как считаешь?
— Считаю, может, к лучшему, что нет связи.
— То есть?
— Без всяких то есть. Прежде чем начальству докладывать, нужно проверить. Мало ли чего написал. Место узнать нужно.
— Не скажет он нам.
— Скажет. Услышит то, что хочет, и скажет. Сейчас я сам с ним потолкую, не вмешивайся.
Тютрюмов открыл дверь и позвал старшего лейтенанта.
— Мы переговорим с Новониколаевском, — сказал, отрекомендовавшись. — Завтра в середине дня приедут из Сибревкома. Вашу просьбу служить во флоте рассмотрят. Спецы нужны. Будете на флоте, если на службе у Колчака не усердствовали…
— Конвой не участвовал в боях, — сказал Взоров. — То есть в критические, самые последние недели часть офицеров конвоя была на передовой. Мне не привелось.
— Тем лучше… А вот в Москву сообщать Сибревкому пока не о чем. Увезти могли золото. Да и место лишь по названию трудно найти. Здешние названия часто повторяются. На иной версте по два-три одинаковых. Промысловики даже путаются.
Взоров отрицательно покачал головой:
— Рыбацкое становище Сопочная Карга.
— Что? — переспросил Тютрюмов.
— Место, где убивали меня…
Украдкой Тютрюмов подмигнул секретарю укома: вот, мол, как надо вести разговор.
— Есть такое, — подтвердил. — Напрямую верст десять отсюда. Но там около озера нет избы, как вы утверждаете. — Начальник чоновского отряда кивнул на стол, где лежали исписанные рукой Взорова листки.
— Есть, — тихо, но твердо возразил Взоров.
— Противник мог перед дуэлью и соврать, — сказал секретарь укома. — Назвать другое озеро.
— Исключено. Абсолютно ему не было смысла лгать.
— Второй Сопочной Карги вроде бы нет у нас, — помолчав, проговорил секретарь укома.
— Нет, уверенно кивнул Тютрюмов. — Бывал я на том озере весной. Помню: избы около него нет.
— Есть, — упрямо повторил Взоров.
— Чем гадать, лучше съездить туда. На месте видней, — предложил начальник чоновского отряда. — Как? — обратился к Взорову.
— Согласен, — ответил старший лейтенант.
— Хорошо бы обернуться до приезда губернского начальства. Утром рано выехать. Как? — Командир местных чоновцев посмотрел на Взорова.
— Согласен, — опять односложно ответил Взоров.
— Тогда на рассвете выедем.
— Лошади твои. — Секретарь укома отпер сейф, положил туда заявление Взорова и сданный им наган.
— Об этом не беспокойся. В полшестого будут у крыльца. — Тютрюмов посмотрел на часы. — Пойду соснуть.
Остановившись у порога, спросил:
— А что с милиционером? Долго ему сидеть в коридоре?
— Пусть к себе идет. Я скажу.
— Сам отправлю. — Тютрюмов скрылся за дверью.
Некоторое время, оставшись вдвоем, молчали. Потом Прожогин снял висевшую на вбитом в стену гвозде шинель, протянул Взорову, указал на жесткий диван.
— Ложись, отдыхай.
— А вы?
— Посижу еще. Описать все положено. Как появился ты, что рассказал тут…
Старший лейтенант скатал шинель, пристроил вместо подушки, стянул пыльные сапоги и лег на спину, глядел в серый, давным-давно не беленный потолок. В кабинете стало сумрачней. Это секретарь укома подкрутил фитилек керосиновой лампы, убавил освещение.
— Ты каждый день Колчака видел? — спросил.
— Почти каждый. Когда как, — откликнулся Взоров.
— Правду говорят, будто он кресла ножом кромсал, когда не в духе бывал?
— Не знаю. Я не видел.
— А что любовница у него была?
— Не любовница — жена. Тимирева Анна Васильевна.
— Ты о ней как-то прямо-таки уважительно.
— Анна Васильевна была сестрой милосердия.
— Хороша сестричка милосердия. Спала с палачом.
— Я не могу разделить такой оценки адмирала. — Взоров вспыхнул, хотел было подняться.
— Ладно, ладно, — примирительно сказал Прожогин. — При мне разрешаю не разделять. А при других — совет: помалкивай. Понял?
— Понял.
— В Питере-то мать-отец?
— Никого. Мать умерла в Марселе. Нынче сорок дней.
— Да-а… — Прожогин вздохнул. — И у меня ни родной души на белом свете в тридцать пять… Спи. А то так ничего и не напишу.
Спустя минут двадцать намаявшийся, намытарившийся за гражданскую на одному ему ведомых сибирских и дальневосточных сухопутных дорогах бывший морской офицер, колчаковский телохранитель, спал.
Прожогин посмотрел на него, подумал, что надо бы его отправить поскорее в Новониколаевск, захотел узнать, ожидается ли днем поезд туда, снял трубку. Телефон молчал. Теперь уж и по городу не позвонить никому. Чертыхнулся про себя, зевнул и взялся опять за перо…
Как и заверял начальник Пихтовского чоновского отряда Тютрюмов, ровно в половине шестого, за час до рассвета, три добрых верховых жеребца были около здания укома.
Собирались недолго. Минуты — и подковы коней глухо стучали по немощеной проезжей части тихой, наполненной лишь легким шелестом тополиных листьев центральной улицы — бывшей Большой Московской, а с недавних пор Пролетарской.
В нехотя уходящих сумерках смутно прорисовывались одно- и двухэтажные дома, в большинстве бревенчатые и редко — каменные, оштукатуренные.
Свернули в переулок и вскоре пересекли рельсовые пути. Где-то поблизости, справа должен находиться железнодорожный вокзал. Старший лейтенант всматривается и не увидел его: предрассветный туман скрывал самое красивое здание уездного городка.
Взоров довольно хорошо помнил дорогу: в предыдущий раз, оказавшись за окраинными домами, по глубокому извилистому логу ехали, забирая вправо, потом — по равнине, потом — между высокими, похожими на гигантские грибы стожками…
И сейчас командир чоновского отряда за околицей направил своего жеребца тем же путем; так же спешивались, выбираясь из лога. То, что с ноябрьской ночи врезалось в память старшего лейтенанта снежной равниной, открылось теперь в лучах предосеннего восходящего солнца таежным буйнотравным лугом.
Дальше ехали между крупными, достигавшими высоты в три, а то и четыре аршина кочками, поросшими жухлыми, грязно-желтыми пуками травы. Расширявшиеся кверху кочки выглядели уродливыми столбиками. Взоров понял: их-то во время поездки в ночь на девятнадцатое ноября он и принял за стожки. Вид стожков придавал кочкам облепивший их снег… Почва вокруг кочек была болотистая, зыбкая. Гнилая вода под копытами коней чавкала.
Ехали молча — сказывалась проведенная почти без сна ночь.
Тютрюмов изредка оборачивался, окидывал взглядом Взорова. Начальнику чоновского отряда, Взоров чувствовал, хотелось что-то спросить, но он сдерживался. Один-единственный раз за весь путь Тютрюмов заговорил. Когда въехали в хвойник и были уже близки к цели, он, поворотившись всем корпусом в седле, сказал:
— Озеро из старицы речки Чая образовалось. После заноса устья старицы песком и лесным ломом. Чалбышей привозили со становища… Много попадалось.
Непонятно, зачем сказал: секретарь укома наверняка знал, а Взорову в высшей степени безразлично — и про возникновение озера, и про каких-то чалбышей. Догадывался: рыба, а какая — зачем это ему?
Дорога все заметнее шла под уклон. Среди пикообразных елей вдруг мелькнула неподвижная водная гладь, высвеченная косыми утренними лучами.
Проехали еще два десятка шагов, и зеркало воды с высокого берега открылось полностью. Узкое, длиной с треть версты, не более, таежное озеро имело форму полумесяца. Хвойный лес близко подступал к озеру. В иных местах стволы теснились у самого среза воды. Лишь в западной части, щедро освещенной в это раннее время солнцем, сверкала песчаная просторная полоска. В воде, у края этой полоски, было мелко. Замытые в дно карчи выступали своими острыми верхушками высоко над водой.
— Сопочная Карга, — сказал Тютрюмов.
Взоров припал к конской гриве, глянул с высоты покатой горы вниз. Дома он не увидел. Правы комиссары, и поручик Хмелевский перед дуэлью неточно назвал место? Или, может, подъехали к озеру с другой стороны? Старший лейтенант дернул поводья, погнал жеребца вниз, не особо заботясь об осторожности. Спутники последовали за ним.
Был, был бревенчатый дом среди елей невдалеке от озера. Только в прошлом. Сейчас на том месте валялась груда обугленных бревен вперемешку с кирпичами от порушенной печи.
Взоров поглядел на пепелище, повернулся лицом к чоновскому командиру.
— Хм, впрямь была изба, — сказал Тютрюмов. — Ну а где ящики скидывали, помнишь?
Старший лейтенант не вдруг, но оторвал взгляд от обугленных бревен. Подъехал к самой воде, всматривался в ее зеркально-чистую темную гладь. Действительно, где той страшной стылой ночью зияли на снегу округлые пасти-проруби, около одной из которых он упал, ударенный штыком в спину? Живо он представил, как скатывался с горы; припоминал, где рябой возница натянул вожжи, останавливая повозку…
— Пожалуй, чуть ближе места, где коряги, и правее их, — сказал Взоров, слезая с коня.
Тютрюмов и Прожогин тоже спешились.
Начальник Пихтовского чоновского отряда нашел в траве под ногами камушек, размахнулся и с силой кинул его в сторону торчащих из воды карчей.
— Там? — спросил, едва успел камушек булькнуть.
— Возможно, — старший лейтенант пожал плечами.
Тютрюмов взял коня за уздечку, увлек за собой вдоль берега, туда, где сверкала песчаная полоска. Дойдя до нее, разделся догола, аккуратной стопкой сложил одежду, поверх небрежно кинул увесистый «смит-вессон»; переваливаясь с ноги на ногу, неторопливо направился к воде.
Вода была холодной, однако плотное, закаленное в постоянных походах, крепкое и с упругой чистой кожей тело Тютрюмова даже не покрылось пупырышками. Лишь в двух местах, на плече и на бедре, где были застарелые следы от сабельных ударов, кожа сделалась иссиня-багровой.
Войдя в воду по грудь, Тютрюмов поплыл. Нырнул и быстро вынырнул. Сделал еще гребков десять, опять нырнул, и снова вскоре голова его замаячила над поверхностью воды.
Взоров с секретарем укома наблюдали.
— А не дальше коряг-то проруби были? — спросил Прожогин.
— Возможно, — ответил старший лейтенант.
— Или ближе? — допытывался Прожогин.
— Тоже может быть.
Тютрюмов нырял раз, наверное, пятнадцать или больше, и от погружения к погружению на глубину задерживался там все дольше.
Неизвестно, в какой уже раз по счету занырнув, Тютрюмов не появлялся чересчур много времени, так что секретарь укома заволновался: чего доброго утонет.
Опасения оказались напрасными, но стоило начальнику чоновского отряда вынырнуть, как Прожогин закричал:
— Кончай, Степан. Случись что, отвечай еще за тебя…
Тютрюмов неожиданно легко, как будто лишь и ждал распоряжения, подчинился, подплыл к берегу. Выбрел из воды так же неторопливо, как и входил в нее, сел на песок около своей одежды. Воспользоваться ею после довольно-таки продолжительного купания в студеном озере не спешил, натянул одни кальсоны. Сидел и ладонями сгребал сухой песок перед собой в кучу.
— Ну, чего там? — громко спросил Прожогин.
— Подь сюда, чего перекрикиваться, — позвал Тютрюмов.
Секретарь укома, оставив коней на Взорова, охотно пошел.
— Ты это кончай, — говорил, приближаясь к начальнику чоновцев. — Тут, если и есть что, целый отряд ныряльщиков нужен.
— Обойдемся. — Щурясь от солнца, Тютрюмов посмотрел на секретаря укома. — Хорошая память у твоего офицерика.
— Как понимать? Нашел, что ли, что-то?
— Хм, нашел, — повторил неопределенно Тютрюмов.
— Да чего мнешься, объясни толком, нашел или не нашел?
— Нашел. Только ты тише. Он услышит. — Тютрюмов сделал движение головой в сторону старшего лейтенанта.
— Пусть слышит.
— Погоди, погоди. Я сам ему скажу. Вот только кое-что уточню, и скажу. Глянь.
Тютрюмов разгреб песчаную горку, и глазам секретаря укома предстал небольших размеров мокрый мешочек, облепленный песком. Горловина мешочка, очевидно, была прошнурована, обмотана проволокой и опломбирована. Теперь же пломба вместе с оборванной проволокой валялась в песке.
Тютрюмов запустил в мешочек пальцы, вытащил несколько монет.
— Империалы. Там таких мешочков между патронными коробками напихано… И в слитках золото. — Глаза Тютрюмова холодно, как в солнечном луче монеты, которые он держал в руках, блеснули.
— Сосчитал: двадцать четыре ящика там…
Секретарь укома нагнулся, взял монеты из рук Тютрюмова, подержал недолго на ладони и положил обратно в мешочек.
— И что ты еще уточнять собираешься? — спросил. — Все, как он написал.
— Два ящика раскрыты. Кто-то копался, — ответил Тютрюмов.
— А он при чем?
— Кто его знает. Может, его рук дело.
— Брось ты тень на плетень наводить, — с досадой сказал Прожогин. Поведение приятеля все меньше нравилось ему. — Понимаешь же не хуже моего: он ни при чем. И если надо будет, в чека разберутся, в Сибревкоме.
— А я все же спрошу. — Тютрюмов, не дожидаясь, что еще скажет секретарь укома, кликнул старшего лейтенанта.
Тот подчинился, направился краем берега к песчаной полоске, ведя коней в поводу.
Тютрюмов, пока бывший флотский офицер приближался, засунул мешочек с монетами под одежду.
— Ты уверен, ваше благородие, — начал спрашивать, когда Взоров оказался рядом, — что эти, как их… Ну, полковник с поручиком?..
— Ковшаров и Хмелевский, — назвал фамилии старший лейтенант.
— Да. Ты уверен, что они — мертвецы?
— В заявлении я все указал. Абсолютную истину, — сухо ответил Взоров.
— И тому, кто подобрал тебя в тайге, лечил, ты не называл места?
— Я не мог назвать. Не знал. — В глазах у Взорова читались гнев и брезгливость, оттого что человек, задававший ему вопросы, считает вправе делать это, сидя на песке, да вдобавок едва не в чем мать родила — в одних кальсонах.
— Значит, кроме тебя, про тайну этого озера знали одни Пушилины?
— Так точно, — сказал Взоров. — До вчерашнего дня.
— Понятно. А знаешь, почему становище зовется Сопочной Каргой?
— Нет.
— Во-он, за тобой, на самой вершине, высохшее дерево стоит. Видишь?
Старший лейтенант непроизвольно обернулся.
Тютрюмов моментально взял лежащий на виду, поверх одежды, нагревшийся на солнце «смит-вессон», взвел курок и выстрелил в спину Взорову. Раз, другой, третий…
Взоров под ударами крупнокалиберных пуль дернулся всем телом, упал лицом в песок. Он был мертв, не вызывало ни малейшего сомнения. Тем не менее Тютрюмов не поленился подойти, чтобы удостовериться. Кони, принадлежащие части особого назначения и привычные и не к такой пальбе, не особенно обеспокоились. Тютрюмов коротко погладил морду одного из жеребцов, резко повернулся к Прожогину.
Секретарь укома, никак не ожидавший, не предполагавший такого разворота событий, сразу после выстрелов оцепенел, онемел. Кажется, он даже неясно отдавал отчет, что стряслось, чему он очевидец. Взгляд Тютрюмова вывел его из этого состояния. Кровь прихлынула к вискам, он вскочил.
— Ты понимаешь, что наделал? — закричал.
— Не ори. — Тютрюмов на мгновение скосил глаза на труп. — Все равно бы твоего офицерика в губчека пустили в расход. Как контру и колчаковца.
— Да при чем губчека?! Товарищ Смирнов лично бы занялся им. Я бы добился.
— Ах, Смирнов, — усмехнулся командир чоновцев. — А у него часом руки не по локоть в крови?
— Ты товарища Смирнова не трожь! Он честнейший коммунист.
Тебе виднее, ты с ним воевал. Только и я воевал за Советскую власть. Вот и вот отметины, — ткнул Тютрюмов себе в плечо и бедро, где были шрамы, стволом «смит-вессона». — А сейчас больше не хочу.
— Золото увидел и Советскую власть по х…?
— Не в одном в нем дело. Оно только подсказало, как быть. На, читай, — Тютрюмов шагнул к своей одежде, из кармана кожаной куртки вынул сложенный вдвое, изрядно потрепанный конверт, однако секретарю укома его не отдал, продолжал говорить:
— Сестра из-под Шадринска пишет. Хороши новые порядки. Продармейцы выбивают хлеб из крестьян, порют, запирают в погреба. Околевай, а зерно отдай. И это — от имени Советской власти.
— Брехня. Контрреволюционная пропаганда, — сказал Прожогин.
— Дурак! Баба с тремя огольцами брата о помощи молит. Пропагандистку выискал… Да что за примером далеко ходить. Егорка Мусатов, бандита Скобу который убил, в Хромовке-Сергиевке отличился опять. Десять с лишним тысяч пудов хлеба, все, что крестьяне имели и в риге упрятали, разнюхал. Герой. Подчистую продотрядовцы выгребли. Ты, когда Егорке руку жал, за смекалку хвалил, подумал, каково хромовцам дале?
Тютрюмов говорил тихо, отрывисто, зло. Одновременно кидал короткие взгляды по сторонам. Недобрый, зловещий для себя смысл этих взглядов и этого несвойственного Тютрюмову многословия вдруг отчетливо понял секретарь укома: Тютрюмов боится, как бы кто ненароком не оказался у озера. Одно дело — бывший белый офицер, другое — секретарь укома. Потому и медлит, высматривает, не появились ни люди после выстрелов. Да. Иначе бы не вел никаких разговоров, не доставал бы письмо. От понимания этого перехватило дыхание и холодок пробежал по спине. Мысли, обгоняя одна другую, — что делать, как бы хоть потянуть время, — лихорадочно молоточками застучали в голове.
Решил было напомнить, что и он, командир чоновского отряда, тоже хвалил Егорку Мусатова. Передумал. Нужно что-то другое. Вспомнил, как вечером, подняв трубку, не услышал ни гудка, ни голоса телефонистки. Спросить Тютрюмова, не его ли работа, не он ли обрезал провода? Опять не то! Ах, вот же что нужно, пришла на ум дельная мысль: сказать, что на берегу кто-то появился. Да, именно так. Он раскрыл рот, но произнести не успел ни полслова. Тютрюмов живо направил на него дуло револьвера и нажал на спусковой крючок.
Четвертый за короткий промежуток времени выстрел прогремел над Сопочной Каргой…