Книга: Ночь не наступит
Назад: ГЛАВА 6
Дальше: ГЛАВА 10

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
ДОСЬЕ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ

 

 

ГЛАВА 9

 

 

Николай проснулся с легким сердцем. С предчувствием, что день наступающий не сулит никаких неожиданностей. Открывая глаза, подумал: надо бы рассказать о сне Алис. Приятны были и реальные впечатления вчерашнего дня. Он производил на Петергофском рейде смотр первому отряду минных судов Балтийского моря и убедился в отличном состоянии кораблей и в бодром виде их команд. Ему и сейчас еще чудилось, что морской ветер холодит щеки, в ушах грохочет орудийноподобное троекратное «ура!». Каковы молодцы! Николай там же, перед строем экипажа на флагмане, объявил свое монаршее благоволение командующему отрядом контр-адмиралу фон Эссену, всем штаб- и обер-офицерам кораблей отряда. И обед был в кают-компании на славу. Кажется, перебрал малость. Но ничего, голова ясна, не ломит от вчерашнего...
Николай взглянул на жену. Она спала, отодвинувшись к дальнему краю кровати, лежа на спине, выпростав тонкие, голубоватой кожи, руки поверх одеяла, дышала неслышно. Черты ее заострились и ужесточились, она стала похожей на истовую монашку.
Вся стена позади, за изголовьем кровати, до самого потолка была увешана разнокрашеными иконами и образками, хромолитографированными или кустарно-монастырскими. Все — нынешнего времени, на сирых богомольцев рассчитанные. Однако для Николая, а особенно для Алис, в них было свое очарование, тем более что на одной богомаз изобразил сына Алексея в виде святого, с венчиком над головой. Николай полулежал, задрав голову, в который уж раз пытаясь пересчитать иконы, но на третьей сотне сбился со счета.
Стараясь не разбудить жену скрипом пружин, он сполз с кровати, перекрестил спящую и, приподняв тяжелую занавесь полога, вышел в соседнюю со спальней комнату, в какую во все времена и все цари пешком ходили. По традиции царствующего дома Романовых стены ее были украшены портретами самого императора и ближайших его родных в милой сердцу семейной обстановке. Попасть в эту галерею считалось особой честью.
Расположенная рядом ванная с посеребренной просторной купелью тоже была по стенам в фотографиях, только на них Николай был в мундирах, в группах с офицерами или в седле. Приняв обычную холодную ванну, растеревшись жестким полотенцем и еще более ободрившись, Николай переступил порог камердинерской. Казаки-атаманцы личного его конвоя были на посту. Они лихо взяли на караул.
Царь приказал камердинеру одеть себя в дворцовую форму атаманцев — свободную малиновую рубаху с пояском, шаровары и мягкие сапоги. И спустя полчаса, выбритый, подстриженный, расчесанный, с напомаженными усами и бородой, двинулся в тихий обход своей резиденции — Нижнего дворца, расположенного на берегу залива в самом углу Александрии — императорской летней штаб-квартиры в Петергофе.
Дворец этот, возведенный еще при отце-государе по проекту архитектора главного тюремного управления Томишко, автора столь знаменитых петербургских «Крестов», не очень-то гармонировал с более ранними ансамблями Растрелли и Кваренги. Но и государю-батюшке, и тем более государю-сыну чужда была мишурная изысканность двора Людовиков. Неуклюжая, однако ж добротная постройка в духе образцового средне-помещичьего дома пришлась им куда более по душе. Отгороженная каменной стеной от прочих парков, фонтанных каскадов и садов Петергофа, глухо-лесистая Александрия была особенно люба Николаю — куда милее Зимнего, Гатчины, Царского Села и даже солнечной Ливадии. Здесь он проводил бо́льшую часть года, с ранней весны и до глубокой осени.
И вот сейчас, белым июньским утром, он, неторопливо и бесшумно ступая по коврам и дорожкам мягкими кавказскими сапогами, проходил из комнаты в комнату. Рядом со спальней располагались детские.
Николай был чадолюбив. Он испытывал умиротворение, проводя в день по полчаса, а то и по часу в играх со своими детьми. Однако долгое ожидание, когда же появится на свет престолонаследник, и драматическое разочарование, вызываемое каждый раз рождением еще одной дочери, выхолащивали отцовские чувства к продолжательницам рода по женской линии. И тем сильнее оказалось чувство, потрясшее его, когда после стольких усилий, после обращения к бесчисленным медиумам, прорицателям и спиритам, блаженненьким и святым Алис разрешилась наконец наследником. Крестили цесаревича здесь же в Петергофе, в Большом дворце. В час торжества был оглашен манифест, коим отменялись телесные наказания и прощались крестьянам недоимки (и без манифеста, впрочем, безнадежно невозвратимые). Но тем больше оказалась тайная скорбь: цесаревич появился на свет наделенным фамильной болезнью вырождающегося рода Алис — герцогов Гессен-Дармштадтских, болезнью редчайшей и неизлечимой. Гемофилия — кровоточивость — возникала даже от поражения десны зубной щеткой или вовсе без причины. Каждый раз остановить кровь удавалось с величайшим трудом. Профессора медицины изрекли свой приговор: критический возраст для наследника — восемнадцать лет. Оставалось уповать лишь на чудо и чудотворцев.
Цесаревичу была предоставлена половина всего нижнего этажа царской резиденции. И самым большим во всем дворце был зал для его игр — высокооконный, открытый морю, всегда залитый солнцем, с целой горой игрушек. Игрушками были и искуснейшие стреляющие модели пушек и пулеметов, пистолетов и ружей, сабли и шпаги — преподношения атаманов казачьих войск, офицерских корпусов, купечества, заводчиков и дворянских собраний. К большинству этих остроугольных опасных игрушек цесаревич, впрочем, не допускался. А рядом с залом, в гардеробной, висели сшитые в рост наследника мундиры всех гвардейских полков и отдельного корпуса жандармов, украшенные игрушечными эполетами и аксельбантами и отнюдь не игрушечными знаками отличий и наградами.
За игровым залом и гардеробной помещалась комнатка-тамбур унтер-офицера гвардейского экипажа могучего Ивана Деревенько. Гигант унтер находился при цесаревиче неотлучно, присматривал, чтобы тот невзначай не упал, не ушибся, не оступился, и для пущей осторожности от сна до сна таскал Алексея на руках, как в люльке. Наследник привык к ним, жестким и неразъемным, как к пухлой груди кормилицы. В этот ранний час храпел и Деревенько. Над его койкой красовалась на стене фототипия «Мать и беспечное дитя». Николай прошел мимо унтера в спальню, решив, что после завтрака накажет его: не бока отлеживать сюда определен. Мало ли что может случиться ночью с наследником! Хотя, конечно, что могло случиться, если спал он в специальной, исполненной берлинским ортопедическим институтом, кровати без единого жесткого угла, в пружинистых эластичных сетках. А рядом, в дежурной, у телефонов и сигнальных звонков, под самыми окнами и через равные расстояния по всей Александрии стояли в бессонных караулах и лежали в секретах дворцовые гренадеры, казаки-атаманцы личного императорского конвоя, солдаты сводного гвардейского и лейб-гвардии Семеновского полков; совершали обход аллей парка жандармские и полицейские патрули петергофской охраны; у всех входов и выходов дежурили агенты Санкт-Петербургского охранного отделения и третьего делопроизводства департамента полиции; а со стороны моря, в заливе, стояли в дозоре и боевой готовности на траверзе дворца крейсер «Финн», миноносцы «Видный», «Резвый» и «Громящий». И этим же рассветным часом, Николай знал, цепи саперов-гвардейцев проползают на брюхе все сто десятин Александрийского парка, бдительно проверяя и прощупывая каждую пядь, каждый куст и деревце. Что же могло случиться с цесаревичем? Но все равно: он примерно накажет Ивана.
Николай молча постоял у кроватки сына, неслышно помолился, с благоговейной истовостью осенил его крестным знамением и осторожно, чтобы не разбудить, прикрыл его ножки пуховым одеялом.
Он вышел из спальни во вторую дверь и направился в свои апартаменты.
Путь в рабочий кабинет лежал через столовую. Отделкой и всем убранством она походила на кают-компанию корабля и глядела окнами в море. Николай снова воскресил в памяти вчерашний день: «Молодцы морячки! Командирам — благоволение, а нижним чинам объявлю спасибо и пожалую-ка старшим боцманам и кондукторам по червонцу, по пятерке — боцманам, а прочим унтер-офицерских званий — рублика по три. Пусть выпьют за мое здоровье и здоровье цесаревича!..»
На том царь и решил. И с твердым этим решением отворил дверь кабинета. Но, бросив взгляд на рабочий стол, заваленный бумагами, он с тоской подумал, что утро предстоит тяжкое: чтение бумаг, прием с докладами министров. Но зато после обеда смотр на военном поле тут же в Петергофе Николаевскому кавалерийскому училищу, эскадронные и сотенные учения юнкеров. Ах, как любо это государю! В войсках, среди офицеров, среди блеска пуговиц, переклика команд и свистков, лоснящихся конских крупов, острого запаха мужского пота, он чувствовал себя превосходно, как рыба в глубокой воде. Разве сравнимо строгое, стройное, организуемое движение войска, олицетворяющее план и приказ, с хаотическим половодьем бумажных дел и даже с торжественными, чуть ли не еженедельными приемами с непременными выходами по случаям бесчисленных тезоименитств, церковных и государственных праздников. Несть числа им — алчущим, состоящим при высочайшем дворе, при императорах и императрицах, и жаждущим новых чинов, орденов и должностей. Нет, куда уж лучше, когда принимаешь парад эскадронов на дворцовом плацу, и в клубах пыли сверкают голубые клинки сабель, и темные пятна расползаются по сукну спин, и гарцуют одномастные, в злом оскале, кони, и грохочет медью полковой оркестр. И на лицах командиров и братушек-ребятушек напряжение, усердие и восторг — ничего боле. Ах, как хорошо!..
Николай уселся за стол, и сухой скрип подлокотника вернул его к действительности. Он с гадливостью придвинул ближе ворох бумаг с единственным желанием поскорей разделаться, еще до завтрака, с докучливыми обязанностями. Бумаги он не читал, а лишь листал, выхватывая взглядом отдельные строки. Накладывал резолюцию — и отодвигал прочь. Почерк государя был неровный, угловатый, но своеобразный — с длинными хвостами у букв «у»» и «д» и большими усами у «б». Благодаря этим хвостам и усам строчки, если он писал много, были связаны на листе не только по горизонтали, но и по вертикали, и страница напоминала затейливый восточный узор.
Впрочем, много писать он не любил. Лаконизму и стилю обучил Николая его наставник Константин Петрович Победоносцев. Царь испытывал чувство вины перед своим учителем, которого вынужден был под давлением смутьянов уволить в октябре пятого года от должности обер-прокурора святейшего синода. Константин Петрович был наставником еще у незабвенного отца. Александр III не принимал ни одного решения государственной важности, не посоветовавшись с обер-прокурором. Победоносцев приложил свою сухонькую, как птичья лапка, руку и к «Положению об усиленной охране», и к действующему поныне «Уложению о наказаниях», и ко многим другим основополагающим рескриптам. Он до боли зубовной не любил расходовать слова. Николай постоянно чувствует неискупимую вину перед своим наставником. Несмотря на ненависть всего общества к Победоносцеву, нынче, после манифеста, он бы вернул ему и должность и осыпал бы монаршими милостями. Но старец три месяца назад отдал богу душу, царствие ему небесное...
Следуя наставлениям учителя, Николай совершенствовал афористичность своих устных и особливо письменных выражений. Ему докладывали, что в этом он немало преуспел, превзойдя, пожалуй, всех предшествующих российских самодержцев. К примеру, когда генерал Алексеев донес с дальневосточного театра военных действий, что в его армию, сражавшуюся в Маньчжурии против японцев, прибыло четырнадцать агитаторов — «революционеров-анархистов», царь приказал ответить по телеграфу: «Надеюсь, немедленно повешены». А совсем недавно, когда во второй Думе крамольники затеяли обсуждать вопрос о пытках политических в Рижской тюрьме, он начертал на запросе вольнодумцев: «Молодцы конвойные!» Но, в общем-то, изобретать новые словосочетания он не любил и использовал надежно отработанные. Удачно применил царь их и на сей раз, украсив бумаги надписями: «Прочел с удовольствием», «Отрадно», «Приятно», «Жаль», «Не ужели», «Вот так так» и «Скверное дело».
Часть бумаг требовала не резолюций, а лишь ознакомления. Это шли проекты высочайших указов по гражданскому, военному и морскому ведомствам. Надо было или перечеркивать все эти многочисленные представления на награждения, присвоение классных чинов и званий и увольнения с пенсиями и с правом ношения мундиров или без оных прав, или ставить литеру «Н». Сегодня у Николая было хорошее настроение, и он ни единого указа не отверг и каждый лист украсил витиеватой буквицей. Наложил он ее и на высочайший указ, гласивший:
«Бывшего главного командира Черноморского флота и портов Черного моря вице-адмирала Чухнина считать умершим от ран, полученных им при исполнении служебных обязанностей».
Поставил «Н», но подивился: почему столь поздно спохватились? Даст бог памяти, Чухнин скончался ровно год назад, был убит смутьянами в конце июня на своей даче в Севастополе.
Николай оторвался от бумаг, посмотрел в окно, на залив. По горизонту в утренней дымке голубым контуром низко выступал из воды Кронштадт, нечетко обрисовывались его форты и поблескивал купол собора. Чухнин был убит в тот зыбкий, недобрый шестой год, особенно тяжкий событиями на флотах. Николай обладал отличной памятью на фамилии, на события и даты. Но он яростно загонял в самые дальние тупики мозга воспоминания о тех днях, уничижительные и ненавистные. Однако эти воспоминания — бросишь ли случайный взгляд на море, получишь ли донесение о новых крестьянских волнениях где-нибудь в Курской губернии или на Орловщине — выползали из тупиков, как поезда вне расписания. И именно с морем, с царской усладой, больше всего и было их связано, и все они выстраивались звеньями некой мистической цепи. Бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», чуть было не повлекший восстание на всем Черноморском флоте и получивший огласку на всю Европу; затем неслыханная смута в октябре, захватившая обе столицы и буквально заточившая Николая здесь, в Петергофе. Добровольное бегство в Александрию, а отсюда на яхту «Штандарт» было тем более унизительным и необъяснимым, что весь Петербург был буквально забит привилегированными, лично царем обласканными войсками — лейб-гвардейскими, такими, как Преображенский, Измайловский, Московский, Павловский, Атаманский полки. Но, доносили, порча коснулась и их, даже их! И Николай впервые за всю жизнь ощутил мистический страх перед безликой массой, именуемой «народом». В том же октябре пятого года начались первые беспорядки в Кронштадте. В ноябре в Севастополе матросы объединились с рядовыми Брестского полка, обезоружили командиров. На крейсере «Очаков» и нескольких мелких судах мятежники подняли красные флаги, командование всеми восставшими взял на себя отставной лейтенант Шмидт. Береговая артиллерия потопила мятежников. Казалось бы, урок преподан хороший. Николай отклонил прошение о помиловании этого самозванца Шмидта, хотя все общество как с цепи сорвалось, даже кое-кто из придворных чуть не в ногах валялся: «Пощади его, государь!» Шмидта казнили через расстреляние. Не образумило. Спустя год, семнадцатого июля, начался мятеж в Кронштадтской крепости; двадцатого поднял красный флаг в виду Ревеля крейсер «Память Азова»... Как в пятом, когда царь повелел переименовать «Князя Потемкина-Таврического» в «Святого Пантелеймона», а «Очаков» в «Кагул», так и теперь он приказал снять все привилегии с гвардейского, 1-го ранга крейсера «Память Азова», наречь его «Двиной» и превратить в плавбазу. Это было тем обиднее для самого Николая, что он особенно гордился крейсером, был почетным шефом экипажа, а сам корабль олицетворял собою славу Балтийского флота. В сердцах царь приказал выкинуть красовавшийся посреди его кабинета роскошный, с золочеными трубами и серебряными пушками макет крейсера. Для вящего эффекта он подал мысль своему дяде, великому князю Владимиру Александровичу, главнокомандующему Петербургским военным округом, применить новый метод карания бунтовщиков: для расстреляния мятежников назначить матросов того же экипажа из числа приговоренных к другим наказаниям. Если откажутся, заставить их выполнить задачу силой оружия! Дядюшке идея показалась оригинальной. Он произнес фразу, ставшую сакраментальной: «Лучшее лекарство от народных бедствий — это повесить сотню бунтовщиков перед глазами их товарищей». Тотчас же князь отдал приказ ревельскому военному генерал-губернатору об осуществлении идеи царя. Казнь была совершена на острове Карлос. До окончания суда и исполнения приговоров вся эскадра оставалась на ревельском рейде, затем отправилась в продолжительное заграничное плавание, а исполнители были переправлены в Кронштадт и заточены в тюрьму крепости. Через несколько дней к берегу Александрии волны начали прибивать трупы расстрелянных матросов. Солдаты, казаки и полицейские на рассвете вылавливали их баграми. Однажды, пробудившись вот в такую же рань, Николай из окна кабинета наблюдал, как ловко подцепляют они на крючья черные тела с лопнувшими на раздутых туловищах тельняшками, и мечтательно подумал: «Вот взять бы всех бунтовщиков и утопить в заливе!» Эта мысль потом приходила ему в голову часто.
Войска были широко оповещены о казни. Казалось бы, лекарство применено в достаточных дозах. Так нет же, не подействовало! Порча стала разъедать — подумать только! — самые приближенные части. Буквально в те же дни, когда бунтовали Кронштадт, Свеаборг и Ревель, произошли беспорядки в первом батальоне лейб-гвардии Преображенского полка — том самом, который еще со времен императрицы Екатерины пользовался особыми привилегиями, нес охрану царских резиденций и в котором в чине полковника числил себя сам Николай. У него не дрогнула рука, когда подписывал он приговор неверным преображенцам, офицеров увольнял в отставку без чинов и пенсий, а весь остальной личный состав, лишенный прав гвардии, переводил в армейскую пехоту и отправлял для несения службы в захолустную губернию. От высоких обязанностей был отстранен и весь Преображенский полк. Эти обязанности были переданы лейб-гвардии семеновцам, так достойно отличившимся при подавлении московского бунта, особенно на Пресне. Однако через неполных два месяца на перроне вокзала в Новом Петергофе на глазах своей семьи был застрелен в упор пятью пулями герой 9 января и покорения Пресни, командир семеновцев, генерал-майор свиты его величества Мин. Осуществила злоумышление какая-то худосочная девица. Бедный Мин!..
И все же, начиная с лета прошлого года, донесения о поджогах дворянских усадеб и волнениях в городах стали все чаше перемежаться сообщениями о том, что в таком-то уезде верноподданные дружины черной сотни разделались с агитаторами, учинили над революционерами «народный суд», иными словами — растерзали на части. В Томске дружины сожгли в театре собравшихся на митинг вольнодумцев, сгорели все. Тех, кто пытался выпрыгнуть из окон, снова бросали в пламя. Хоть и жаль театра, да молодцы ребята!.. И таких радостных для Николая и всего двора вестей поступало все больше. И чувство растерянности и страха сменилось в его душе сознанием былого своего всесилия и жаждой жестоко отомстить народу за пережитое.
Но тем неприятней было получить совсем недавно, каких-нибудь три недели назад, сообщение с Черного моря, что среди группы матросов броненосцев «Синоп» и «Три Святителя» практической эскадры адмирала Цивинского было обнаружено брожение после того, как эти матросы побывали на береговых митингах во время стоянки у Тендеровой косы. Брожение приняло ту же форму, что два года назад на «Князе Потемкине-Таврическом», — нижние чины экипажа вылили за борт завтрак. При строгом расследовании выяснилось, что матросы замыслили поднять восстание, выбросить в море своих офицеров и завладеть всей эскадрой. Благодаря бдительности осведомительной службы замысел подстрекателей был своевременно раскрыт. Оба корабля под орудиями остальной эскадры препровождены в Севастополь, там зачинщики арестованы и заключены в тюрьму. Ныне под личным наблюдением Николая ведется энергичное следствие. На судах эскадры тихо, занятия производятся по регламенту. Управились в сутки — не то что с «Потемкиным», чуть не месяц воспламенявшим все побережье. Но все равно обидно. «Эх, собрать бы их всех, оковать по рукам и ногам кандалами, и на баржах, сколько их есть, туда, к горизонту, и торпедами в борта, хоть и жалко барж!..»
Впрочем, Николай в глубине души был подготовлен к ждавшим его испытаниям. Издавна в царском окружении передавалось из уст в уста предсказание старца Серафима Саровского о царствовании Николая II. Трактовалось оно с вариациями, пока министр внутренних дел Плеве не обнаружил в архивах департамента полиции подлинный его текст, гласивший:
«В начале царствования сего монарха будут несчастия и беды народные, будет война неудачная, настанет смута великая внутри государства, отец поднимется на сына и брат на брата. Но вторая половина царствования будет светлая, и жизнь государя — долговременная».
Как в воду глядел мудрый отшельник! Все было. Если вспомнить, сам день восшествия на престол начался с Ходынки. И Николай уронил на приеме верноподданных земцев блюдо с хлебом-солью — тоже дурная примета. И война против японцев, так нежданно обернувшаяся Порт-Артуром и Цусимой. И эта смута превеликая, ломавшая державу два с половиной года... С лихвой оправдалось прорицание. Значит, наступает вторая, светлая половина царствования, исполненная покоя и благочиния, благословленная милостью божьей!..
Как обычно, упование на волю божью возвращало Николаю доброе настроение. Вот и сейчас, словно бы в зной утолив жажду, он, перекрестившись, вернул себя к изначальному мироощущению, с которым встретил утро.
На столе осталась непросмотренной лишь одна бумага — от председателя «Союза русского народа» Александра Дубровина. «Что еще докторишка сочинил? — беря лист в руки, обеспокоенно подумал Николай. — Каких милостей выклянчивает?» Но беспокойство его было преждевременным. Дубровин писал:
«Слезы умиления и радости мешают нам выразить в полной мере чувства, охватившие нас при чтении Твоего, Государь, Манифеста, Державным словом положившего конец существованию преступной Думы. Усердно молим Всевышнего, да дарует он Тебе силу и крепость в Твоем служении Родине, да ниспошлет он здоровье и счастье Тебе и Твоей царской семье. Верь, Богоданный неограниченный Самодержец, мы все, русские люди, не пожалеем ни жизни, ни имущества на защиту Тебя, нашего обожаемого Государя!»
«Ишь, сочинитель! — с удовольствием подумал Николай. — Неужто сам? Ну и пройдоха!» Как и все в семье Романовых, Николай презрительно относился к врачам, безродного Дубровина он никогда и в глаза не видал, но основанный им «Союз русского народа» и газета черной сотни «Русское знамя» были любезны его душе и славно служили престолу. И сейчас царь, простив докторишке фамильярное «Ты» — ибо уловил в нем что-то древнерусское, от былин, — снизошел до того, что решил всемилостивейше осчастливить Дубровина телеграммой, текст которой тотчас и написал:
«Передайте всем членам «Союза русского народа» мою сердечную благодарность за их преданность и готовность служить престолу. Да будет же мне «Союз русского народа» надежной опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка».
И подписал: «Н».
И с сознанием исполненного обременительного долга он сдвинул ладонью бумаги на самый край стола и энергично встал с кресла.

 

После завтрака он снова приказал одеть себя в наряд стрелков личного конвоя — атаманцев и в таком виде, в малиновой рубахе и шароварах, вернулся в кабинет к неизбежному приему министров.
Первым он принял морского министра, генерал-адъютанта свиты, адмирала Ивана Михайловича Ликова. Основной функцией министра было следить за ежеминутной готовностью личных императорских яхт «Царевна», «Полярная звезда», «Александрия» и «Стрела», особенно столь любезного Николаю «Штандарта», и сопровождать членов царской фамилии во время смотров кораблей. Остальные заботы по флоту лежали на первом морском чине, великом князе Алексее Александровиче, генерал-адмирале, шефствовавшем над адмиралтейством и его казной.
Вот и сейчас Ликов отрапортовал, что «Штандарт» после вчерашнего визита в отряд минных судов снова приведен в порядок и готов к выходу в море. Николай еще раз выразил удовлетворение по поводу прекрасного состояния минных кораблей, распорядился объявить спасибо и выдать денежные награды. И, сам чувствуя, что щедрит сверх меры, приказал одарить рублем и каждого рядового чина. «Щедр и милостив господь, — вспомнил он строку псалма, — и нам быть такими повелел...»
Министр согласно кивал, стоя навытяжку и где-то на уровне поясницы делая пометки в тетради «Для памяти». Он никогда не докладывал Николаю того, что могло бы привести его в дурное расположение духа. Чувствуя, что в самом воздухе кабинета витают зловещие образы «Синопа» и «Трех Святителей», Иван Михайлович между тем рапортовал, что на Невском судостроительном заводе успешно спущен на воду миноносец «Достойный», готовятся к спуску миноносец же «Деятельный» и канонерка «Сивуч», а на эллинге Нового адмиралтейства — крейсер первого ранга «Баян». Упоминание о миноносцах должно было, по расчету Ликова, увязываться в уме монарха со вчерашним смотром, а в целом успехи воссоздания военного императорского флота должны были смягчить неприятности на отдельных, подвергшихся порче, кораблях, и если смотреть еще глубже, то и бальзамически врачевать рану, нанесенную самолюбию государя поражением под Цусимой.
Николай именно так все это и воспринимал. С удовольствием покачивая головой, он слушал министра и думал, что Ликов — молодец, он очень кстати в кабинете самонадеянного Столыпина.
Пора было кончать — монарх не любил долгих докладов. Но Ликова удерживало в кабинете еще одно, щекотливого свойства дело. Его кузен и товарищ Эжен Гусаков, с которым вместе были записаны и в полк, и поднимались по службе, нынче назначенный главным начальником Кронштадта, попросил Ивана о дружеской услуге: настоять перед государем, чтобы отменены были казни революционеров на Лисьем Носу, который входит в зону крепости. Гусаков признался: «Мне это претит. И не хочу получить пулю в живот от мстителя. Конечно, Ваня, эти соображения — сугубо между нами». — «О чем речь?» — успокоил друга Ликов. Но теперь, в кабинете царя, он оробел и клял себя за то, что опрометчиво согласился на услугу. Однако и увильнуть уже было нельзя — Женя сегодня же приедет вечером домой. Зато, если государь решит положительно, за приятелем будет должок. Как говорится в пословице: дары дарят, да отдарки глядят.
И он решился. Изложил просьбу Гусакова, присовокупив, что министерство внутренних дел почему-то возражает, хотя иных мест в окрестностях столицы предостаточно. И, еще только кончая излагать свою мысль, увидел, как буквально в считанные секунды преобразилось лицо Николая. Расслабленно-мягкое, оно приобрело угловатость маски, и синие глаза переплавились в сталь.
— Чем обусловлено столь странное к нам ходатайство? — с иронией поинтересовался Николай.
— Ваше величество, генерал Гусаков опасается, что массовые казни деморализируют экипажи и крепостные команды, а утаить их невозможно.
— Деморализируют? А вам известен добрый совет командующего Санкт-Петербургским округом? О лекарстве от народных бедствий?
— Так точно, ваше величество!
— Вы не согласны?
— Абсолютно согласен! Повешение — лучшее средство, ваше величество!
— Почему же не довели до сведения ходатая? Вешать и стрелять бунтовщиков на глазах их сотоварищей, чтобы не повадно было бунтовать! — царь подозрительно покосился на адмирала. — Странная просьба... Не успели мы назначить начальником крепости, а уже афронты. Или боится он смутьянов — из робкого, что ль, десятка? Вы как думаете, генерал?..
— Я тоже подумал: Гусаков это из-за боязни, за себя боится... Я лишь изложил его ходатайство... Понимаю: оно не уместно, ваше величество! — Ликов вытянулся чуть ли не на цыпочки, подумал: «Пронеси, пронеси, господи!» — Соответственные выводы мною будут сделаны!
Но на государя уже нашел стих:
— А что же это вы, милейший, ни словом нам о мятеже в практической эскадре Цивинского? От других узнаем, а не от морского министра!
«Вот оно! Начинается!..» — с тоской подумал Иван Михайлович, не открывая рта.
— Бунтуют по примеру «Потемкина», а вы молчите? — с гневом пристукнул ладонью по столу Николай. — Почему, хотелось бы знать?
— Виноват... — покорно опустил голову Ликов, чувствуя, что у него под ногами разверзается бездонная черная пропасть.
— Какие меры применяете?.. — Николай остановился, как бы не договорив фразы.
«Вот оно! Скажет сейчас вместо «генерала» — «полковник» или «штабс-капитан» — и в одну секунду вниз кувырком, в инфантерию, в заштатную глушь, если не хуже!..» И, потрясенный предчувствием, он с тоской и страстью воскликнул:
— Самые жесткие, ваше величество! Всех до единого под военно-морской суд — и никаких смягчающих обстоятельств! Председатель главного военно-морского суда адмирал Пиликин уже получил указание! Оба экипажа поголовно виновны!
Николай откинулся на спинку кресла:
— Правильно, Иван Михайлович! Мы ждем именно такого исхода дела. Начальнику же крепости передайте наше неудовольствие.
Он помолчал. Нет, не хотел он менять окраску начинавшемуся дню. И подобострастность Ликова была ему мила. Неожиданно для генерала он добавил:
— Приглашаем вас, Иван Михайлович, на смотр Николаевскому училищу здесь, на военном поле, а перед тем и отобедать с нами. Погуляйте, пока я с другими докладами завершу.
«Пронесло! — с облегчением думал Ликов, спиной отворяя дверь кабинета, мучительно чувствуя, что нижняя рубаха прилипла к телу. Выходя, он уже сам кипел гневом к втравившему его в скользкое дело кузену: я должен за твою шкуру расплачиваться, трус ты этакий!..» И одновременно он еще более уверялся в своей фортуне. О том свидетельства — две последние великие милости государя: приглашение участвовать в обеде и смотре юнкеров и даже такая малость, как непринужденная одежда императора, в которой он принял министра, — малиновая рубаха конвойца-атаманца. Да, все это можно, бесспорно, оценить как приметы монаршего расположения к нему, генералу свиты, адмиралу и министру флота.

 

Следующим за Ликовым царь принял Столыпина. По регламенту Петр Аркадьевич сегодня делал доклад не как член государственного совета и председатель совета министров, а исключительно как министр внутренних дел — Николай сам разграничил функции, чтобы не обременять себя обилием вопросов, требующих разрешения, тем более что дел по этому министерству было часто больше, чем по всем другим, вместе взятым.
К Столыпину Николай испытывал сложные, разноречивые чувства: по древности и происхождению его род не уступал самому роду Романовых. Но царь, прежде всего ценивший в приближенных военную косточку, презирал Петра Аркадьевича как «шпака». Небезызвестно было ему и то, что премьер-министр изволил однажды пренебрежительно отозваться о самой особе государя. Однако Столыпин был энергичен, решителен, умен и удачлив, хотя и неугодлив, упрям и настойчив в своем мнении. В общем же отношение Николая к руководителю правительства можно было бы выразить словами: «Сегодня он мне нужен».
Эта фраза определила бы и отношение Столыпина к Николаю — с той лишь поправкой, что Петр Аркадьевич не находил у царя никаких иных добродетелей, кроме слабохарактерности. Если проявить достаточную настойчивость, а к тому еще сослаться при этом на волю божью, ему можно было внушить все, что требовалось Столыпину для осуществления своих собственных планов. В глубине души премьер считал Николая болваном, неучем с кругозором и вкусами пехотного прапорщика. Но игрой судьбы этот отпрыск рода Романовых был вознесен на трон самодержца всероссийского, а самодержавие и монархия были необходимы Столыпину, его сословию не меньше, чем были необходимы самому царю.
И вот сейчас, привычно окинув взглядом кабинет царя, Петр Аркадьевич свободно сел перед столом самодержца (придворным регламентом председателю совета министров и гофмейстеру это разрешалось) и, разложив бумаги, приступил к докладу.
Николай слушал рассеянно. Однако ход расследования заговора в распущенной Думе его заинтересовал. Думу он ненавидел. За все время ее существования он ни разу не снизошел до того, чтобы появиться в отведенном для ее заседаний Таврическом дворце. Достаточно было единожды, на приеме депутатов в апреле прошлого года, перед открытием первой Думы, увидеть в Зимнем дворце среди блестящей толпы придворных, военных и высших чиновников в расшитых золотом, украшенных бриллиантовыми звездами и андреевскими лентами мундирах те черные сюртуки, косоворотки и рабочие блузы. И это в залах, предназначенных для членов императорской фамилии, высших сановников двора! На худой конец он смирился бы и с этим нашествием — если бы чернь испытывала раболепный восторг или хотя бы робость и смущение. Так нет же! Вглядываясь в эти мерзкие рожи, царь отмечал на них лишь выражение триумфа и самодовольства. И к ним он вынужден был еще и обращаться с тронным приветственным словом!
Закончив речь, он тотчас отбыл из Зимнего дворца, а депутаты без промедления были препровождены в Таврический. Эта встреча с «лучшими людьми народа» оставила в душе Николая самое гнетущее впечатление. С народом общаться государю уже приходилось — при проездах по городу и особенно при посещении четыре года назад места захоронения мощей чудотворца Серафима в Сарове. Там его приветствовали живописные группы пейзан и пейзанок — молодец к молодцу, красавица к красавице. Николай собственноручно принимал от баб в пестрых костюмах подарки: жбаны с яйцами и вышитые полотенца, расспрашивал, хорошо ли им живется, и даже посетил несколько изб — свежеоструганных, резных и расписных, как терема, со столами посреди горниц, ломящимися от яств простолюдинов — жареных гусей с яблоками, молодых поросят, семужки, икорки, кувшинов с медовкой. Царь остался доволен и внешним обликом народа, и условиями его жизни, и вольным изъявлением его чувств к своей особе. Встречавшим его Николай советовал слушаться земских начальников и прочих местных властей. Тем более ему оказались непонятными причины крестьянских волнений, охвативших через год-два чуть ли не все губернии империи, в том числе и ту, где он побывал. И еще более контрастными по сравнению с Саровскими пейзанами выглядели лица крестьян и рабочих — депутатов Думы, пришедших в Зимний. А может, именно то, что они оказались в заповедном дворце, а не продолжали копаться где-то в земле в своих деревнях, и вызвало его раздражение и гнев. И перед ними он должен был распинаться о своей пламенной вере в светлое будущее России!
Впрочем, он не придавал значения произносимым словам, уповая, что господь поможет ему — придет час! — разогнать самозванцев. Разве не так он действовал, будучи вынужден поставить свое имя под столь ненавистным ему манифестом 17 октября?
Тогда, в разгар всеобщей стачки и аграрных волнений, Николай смертельно испугался и растерялся. Казалось, было лишь два выхода: или установить военную диктатуру, или обещать конституцию и законодательную государственную Думу. Царь не решался ни на то, ни на другое. И он поддался уговорам хитрого графа Витте, который предложил компромисс: при помощи манифеста замаскировать диктатуру туманным обещанием «свобод» и этим в критический момент поддержать накренившийся, грозивший вот-вот рухнуть трон. Витте настаивал, утверждал, что «лучше воспользоваться хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле».
Став премьер-министром, сам Сергей Юльевич Витте уже через два месяца после обнародования манифеста порекомендовал царю «для подавления революции действовать беспощадным образом». Он же вместе с тогдашним министром внутренних дел Петром Дурново предложил и план организации «общественных сил». Николай, уповавший на милость божью, благословил этот план к действию. План был прост и заключался в следующем. Жандармские управления и губернаторы получили инструкцию допустить патриотические манифестации обывателей; военным властям предписывалось выделять оркестры, духовенству быть готовым служить молебны на площадях. Одновременно агенты жандармских управлений распространяли на базарах и в прочих местах скопления простого люда — в чайных, питейных заведениях, на постоялых дворах — «тайные» (однако ж отпечатанные в типографии департамента полиции) прокламации, призывавшие истинных сынов отечества, объединившихся в созданном тогда же «Союзе русского народа», бить врагов России — крамольников, евреев, студентов и всех интеллигентов. Особенно интеллигентов, которых Николай органически не выносил. Даже само слово это было ему ненавистно и однозначно понятию «смутьяны». Однажды вырвавшаяся из его уст фраза: «Интеллигент — как мне противно это слово», — служила руководством к действию для всех организаторов «народных волеизъявлений».
Три дня молодцы из «Союза русского народа» очищали город от крамольников, пили и гуляли, на четвертый губернаторы вводили обязательные постановления о недопущении никаких сборищ — и наступало затишье. Следом за погромами в наиболее мятежные края царь направлял карательные отряды и экспедиции...
Сейчас, слушая доклад Столыпина о ходе расследования заговора в Думе и прекрасно понимая, что оба они — Петр Аркадьевич и он сам — как бы участвуют в игре, ходы которой заранее предопределены, Николай удовлетворенно кивал: да, игра ведется, как тогда, с погромами, по задуманному плану. На этот раз, видать, с ненавистной Думой будет покончено. Вывеска останется, но отныне в Таврическом будут собираться для дружеских бесед без последствий лишь достойные сыны отечества, которых не грех принимать и в Зимнем. А этих — в Сибирь, на каторжные работы!.. Да, славно получилось с этим «заговором»!..
Но вот министр перешел к сугубо доверительным выдержкам из перлюстрированной почты. Николай встрепенулся. Чужими письмами, в том числе и самых близких двору людей, даже членов царской фамилии, он питал свой интерес к сплетням, и свою, часто потрясавшую окружающих осведомленность в их интимных делах.
К этой обязанности Петр Аркадьевич относился с брезгливостью, словно бы ворошил чужое белье после ночи, однако обязанность эта лежала сугубо на министре внутренних дел. К тому же в целом перлюстрация была сверхполицией, тем самым «третьим китом», на котором, как и на филерской службе и службе секретных сотрудников-провокаторов, зиждилась вся деятельность министерства внутренних дел Российской империи.
Не будучи министром, Столыпин и не подозревал, как значительна роль перлюстрации, «черных кабинетов» в политическом розыске, в наблюдении за всеми ячейками личной, общественной и государственной жизни империи. Но вот в один из первых дней по назначении его на пост министра внутренних дел в кабинет на Фонтанке к Петру Аркадьевичу вошел согбенный старик, действительный статский советник Мардариев и, представившись, протянул с таинственным видом большой, с тремя печатями, пакет с надписью «Совершенно секретно». И попросил лично при нем вскрыть. Столыпин вскрыл. В конверте оказался указ Александра III о праве перлюстрации — вскрытии частной корреспонденции любого из подданных империи, а также иностранных подданных, находящихся в пределах России. Столыпин поинтересовался, давно ли действительный статский советник служит по этой части. Мардариев сухо ответил, что весьма давно: сей пакет он вручал всем предшествующим министрам внутренних дел, начиная с графа Лорис-Меликова, — покойным Сипягину и Плеве, Святополк-Мирскому, Булыгину и Дурново... Мардариев замолчал, и Петр Аркадьевич в зловещей тишине подумал: кому этот бессмертный согбенный Калиостро вручит царский пакет после него?.. Мардариев же сухо-почтительно попросил вновь запечатать документ. Столыпин вложил указ в тот же конверт, скрепил сургучом и личной печатью и возвратил действительному статскому советнику. Тот раскланялся и тихо вышел.
Министр внутренних дел узнал, что «черные кабинеты» функционировали при почтамтах всех крупных городов империи. Перлюстрация давала министру внутренних дел неведомую власть над всеми и каждым.
Сейчас Петр Аркадьевич доложил царю наиболее важные сведения, почерпнутые из перехваченных писем, а в заключение сделал обзор переписки крамольников различных партий — от националистической армянской «Дашнакцютюн» и социалистов-революционеров до социал-демократов. Само собой разумеется, письма были скопированы без ущерба для оригиналов, даже если приходилось проявлять и расшифровывать химическую тайнопись.
Царь не различал антиправительственные партии, да и не интересовался особенностями их программ и целей. Все они были для него на одно лицо, а все революционеры — «анархистами». Слушая министра, он снова посмотрел в окно, на морскую гладь и в который раз подумал о заманчивом проекте: собрать бы их всех и утопить в заливе. А вслух резюмировал:
— Скопище разбойников, из-за них Россия чуть было не погибла. Покойный Константин Петрович предсказывал: снять узду с дикого необъезженного коня — это пустить его топтать и разрушать поле, с какого тот же конь кормится... Но велика милость господня — он указал нам путь. Да благословит господь бог Россию, да поможет нам исполнить наш долг!
Он перекрестился и добавил:
— Однако ж наша власть, богом допущенная, добра для добрых дел и страшна для злых. Милосердие наше не будет снисходить до мерзких смутьянов.
Столыпин удовлетворенно улыбнулся: замечание царя свидетельствовало, что Николай одобряет действия введенной Петром Аркадьевичем системы временных «скорострельных» военно-полевых судов. Хотя само упование царя на господа и его волю скребнуло министра: Николай, как любой недалекий и слабохарактерный человек, верил лишь в волю божью и удачу; а сам Столыпин в каждом явлении привык доискиваться причин.
Не без гордости Петр Аркадьевич передал как анекдот, что казни по приговорам полевых судов нарекли «столыпинскими галстуками». «Пусть тешит себя, что хоть это не с его именем связывают», — снисходительно подумал Петр Аркадьевич и сказал:
— Приговор по делу о васильеостровских бомбистах приведен в исполнение. На Лисьем Носу.
— Да, да, — одобрительно пробормотал Николай. Вряд ли он помнил, о чем и о ком шла речь. Но название места казни остановило его внимание: — Кстати, какое у вас недоразумение с морским министерством из-за Лисьего Носа?
Петр Аркадьевич был готов к ответу. Он изложил обстоятельства, намекнул, что со стороны нового главного начальника Кронштадтской крепости видит в этом проявление или личного страха, или, что еще горше, либеральничанья, и выложил на стол перед царем отчет, составленный ротмистром Додаковым. Не в пример другим сановникам, представляющим чужие доклады за своей подписью, он не любил присваивать заслуг подчиненных — отчасти и потому, что понимал: без преданных и обласканных помощников он сам мало в чем преуспеет.
Николай с интересом пробежал строчки рапорта. Деловой тон заключения, особенно то место, где говорилось: «Мыс Лисий Нос, многократно и без всяких осложнений использовавшийся для приведения в исполнение смертных приговоров, и впредь представляется наиболее удобным для этих целей», — произвел на него благоприятное впечатление.
— Додаков? — спросил он. — Не его ль отец служил полковником в гвардии? Длинный такой, и уши торчком?
— Совершенно верно, — ответил Столыпин, хотя недосуг ему было изучать родословную какого-то жандармского ротмистра.
— Выдайте ему денежную награду и не обойдите представлением по общему списку министерства, — распорядился щедрый сегодня государь.
Про себя же он, закрепляя, повторил фамилию исполнительного ротмистра. А в отношении начальника Кронштадта утвердился в своем неудовольствии.
К случаю Столыпин, понимая, в чей огород он бросает камешек, рассказал о неблагополучном состоянии умов в экипажах Черноморского флота и походатайствовал о предоставлении к наградам двух моряков — боцмана и корнета, состоящих на секретной службе при корпусе и сообщивших о преступных замыслах команд «Синопа» и «Трех Святителей». Николай одобрительно кивнул.
Заключал еженедельный доклад обзор выдающихся происшествий по городам и весям империи, составленный директором департамента полиции. Ничего существенного, кроме нескольких десятков политических убийств мелких чиновников, попыток мятежей, тотчас подавленных, разрозненных поджогов усадеб помещиков и иных пожаров, по России за семь минувших дней не произошло. Меж других лаконичных сообщений Столыпин помянул и о позавчерашней экспроприации в Тифлисе.
Николай неожиданно встрепенулся, словно бы ждал некоего подобного повода.
— Ого! — воскликнул он. — А сумма-то немалая! Двести пятьдесят тысяч! Тут приходится ужиматься на малом, сами вы, Петр Аркадьевич, ходатайствовали, и мы подписали высочайшее повеление о внутреннем займе для подкрепления средств казначейства — и такое транжирство, четверть миллиона!
«Транжирство! — погасил злую вспышку глаз Столыпин. — А содержание императорских дворцов по России, которые ваше величество и раз в год посетить не изволите, обходится в двадцать миллионов — это ли не транжирство!»
Царь же, неправильно восприняв за покорное согласие молчание строптивого вельможи, усугубил:
— Вот морячков-балтийцев одарить хотел, такие молодцы, и не смог, казна пуста, по рублику едва наскреб. Граф Витте с таким талантом вырвал у французов золотой кредит, а тут злоумышленники на глазах вверенной вам полиции безнаказанно грабят казначейские транспорты!
Он даже пристукнул кулаком по сукну.
Витте! О, это была не обмолвка царя, а острый жалящий укол! Между бывшим и нынешним премьер-министром шла давняя тайная борьба. Витте и Столыпин способностями, энергией, решительностью и другими качествами, определяющими характер государственных деятелей, во многом походили друг на друга, но это лишь усугубляло их вражду, так как они стремились направить Россию к разным целям. Петр Аркадьевич превосходно знал, что царь, хоть и вынужден был превозносить очевидные таланты и заслуги бывшего премьера, безудержно ненавидит его. Во-первых, за то, что Витте был свидетелем его страха и растерянности в октябре пятого года и вынудил подписать пусть и необходимый, но тем более ненавистный манифест о «свободах». С тех пор свою ненависть к революции Николай, как ни парадоксально, переносил и на Витте. Во-вторых же, он невзлюбил Витте за то, что Сергей Юльевич был яркой натурой, был самостоятелен и умен, чего император и вовсе терпеть не мог. По этой же причине он с трудом выносил и Столыпина. Он вынужден был вручить им управление государством. Первому — потому, что тот помог завуалировать поражение в русско-японской войне, найти выход из революционной ситуации и добиться щедрой подачки от французских толстосумов; второму — потому, что тот с первых же шагов самым решительным образом приступил к восстановлению на Руси самодержавных, кулаком диктуемых порядков. Пока что на глазах монарха не было других, таких же энергичных деятелей. Но Витте посмел в интимном кругу сказать, что у царя «убожество политической мысли и болезненность души». За эти слова он уже поплатился, ныне он отстранен от всех должностей. Николай поклялся в душе отныне не поручать ему и самого маленького дела. Что же касается Столыпина, царь в тайне, не укрывшейся от Петра Аркадьевича, подыскивал замену и ему, все более располагаясь к герою карательных операций в Белоруссии, минскому генерал-губернатору Курлову. Павел Георгиевич, молодец, сек розгами крестьян даже после манифеста об отмене телесных наказаний и так красиво организовал погром в Минске!.. Теперь Николай неуклонно покровительствовал ему, назначал на все более высокие должности. Ныне Курлов занял пост товарища министра внутренних дел и одной рукой как бы уже уцепился за кресло Петра Аркадьевича в кабинете на Фонтанке.
Столыпин не терпел ни дурака солдафона Курлова, ни хитрую лису Витте. Курлова он вообще ни в грош не ставил. Сергей же Юльевич был опасным соперником. При этом Столыпин презирал новоиспеченного графа, получившего титул после подписания с японцами при посредничестве американцев Портсмутского договора, неожиданно пощадившего престиж Российской империи. Презирал за то, что Витте мог позволить себе принимать каких-то щелкоперов-журналистов и лобызать младенцев перед толпой и фотокамерами ради того, чтобы расположить к себе общественное мнение. Столыпин даже в интересах империи не согласился бы унизить подобными действиями свой родовой герб. На общественное же мнение он вообще плевал: холопы, рабы, пыль подкаблучная!..
Однако главное расхождение между Петром Аркадьевичем и Сергеем Юльевичем лежало в более глубоких сферах. Широко образованный на западный манер, Витте стремился направить развитие России по европейским образцам, будучи убежденным поклонником английской формы правления по принципу: король царствует, но не управляет. Он отстаивал интересы быстро растущих торговых и промышленных кругов в ущерб родовой знати и помещичьему дворянству. Столыпин же считал именно землевладельцев-помещиков опорой трона. Он не огорчался, что не обладал такой энциклопедичностью познаний, как Витте, тем более что решительно отвергал его ориентировку на Европу, зараженную вольнодумством и атеизмом, отстаивая концепцию славянофильства — острого национализма, осуждавшего западную цивилизацию и предопределявшего именно России миссию создания благоденствующего мира. И, самое главное, он считал, что самодержавие — основание социальной и экономической организации России, все должно исходить от него и делаться во имя его. В охранении и укреплении этой власти он видел залог величия империи. Если бы Николай мог оценивать объективно, то он и мечтать не смел бы о лучшем премьер-министре. Но, вынужденный встречаться со Столыпиным, он постоянно чувствовал снисходительную усмешку, а то и презрение, источавшееся из глаз Петра Аркадьевича, и это интуитивное чувство мешало ему по заслугам оценивать достоинства своего первого министра.
Столыпин же, хотя и испытывал к Николаю снисходительное презрение, нисколько не распространял это на самодержавие вообще, — просто волей провидения ныне на троне оказался недалекий монарх. С неприязнью оглядывал он сейчас малиновую рубаху атаманца, превращавшую государя в этакого «веселого малого» и в то же время побуждавшую к неприятному сравнению. Однажды Петр Аркадьевич присутствовал при казни, и палач был облачен в такое же вот одеяние. Казни необходимы для поддержания порядка, особенно в такой стране, как Россия, но не им же, столбовым дворянам, самим облачаться в рубахи палача! Однако бог с ним! Пусть восседает на троне хоть в кумаче, лишь бы не мешал. Николай Второй — августейший государь-самодержец всея Руси, но правит и направляет Русь по предназначенному господом и историей руслу он, Петр Аркадьевич Столыпин!..
Эти мысли обуревали премьер-министра, не отражаясь, однако же, на чертах его надменно-холеного лица, разве что меняя выражение глаз. Николай досадливо ерзал в кресле со скрипучим подлокотником, не в силах проникнуть в душевное состояние Столыпина — как легко это было с Ликовым! — и с возрастающим раздражением долбил одно и то же:
— Извольте предпринять все усилия, но изловить злоумышленников, захвативших казну!
— Кто богу не грешен, государю не виноват? — попытался шуткой размягчить обстановку Петр Аркадьевич. — Непременно будут изловлены, ваше величество.
По царь не поддался на шутку:
— Виноваты — и еще как виноваты! Четверть миллиона!
И с неожиданной злорадной усмешкой изрек:
— Ежели не найдены будут, велю эти четверть миллиона вычесть из росписи расходов министерства, а также сделать и иные долженствующие выводы. Вот так!
На этом аудиенция была закончена. Государь даже не соизволил ознакомить министра внутренних дел и шефа жандармов с проектами новых мундиров для чинов корпуса и эскадронов, не говоря уже о том, что не пригласил гофмейстера к обеду и на смотр юнкеров.
«Душу вытрясу из Трусевича, а банковские билеты верну и преступников повешу!» — гневно думал Столыпин по пути из Петергофа в столицу. Придирки царя и его мелкие уколы не затронули Петра Аркадьевича: привык уже. И двести пятьдесят тысяч были ничтожной толикой в бюджете министерства, к тому же как премьер он сам распределял средства. Но злая насмешка Николая глубоко уязвила его самолюбие.

 

Поздним вечером, после ужина, перед отходом ко сну, Николай снова пришел в кабинет. Походка его была несколько тяжела, временами его даже заносило в сторону, но он старался ступать твердо, с осторожностью, словно бы боялся расплескать то радостно-удовлетворенное настроение, которое почувствовал еще в ранний предутренний час. День удался на славу! Особенно потешили молодцы-юнкера Николаевского училища, превосходно продемонстрировавшие лихие эскадронные и сотенные учения в конном строю и галопом. Ах, как славно дымилась под копытами пыль, как полыхали шашки наголо, как раскраснелись в азарте юные лица!..
После учений он в сопровождении свиты объехал фронт училища, сказал юнкерам спасибо, а затем командиров и их воспитанников пригласил в шатер «Под гербом», раскинутый на площадке. И еще раз, обходя столы, изволил благодарить молодцов за полученное удовольствие.
Теперь Николай отпер ящик стола и достал заветную, в шагреневой коже, тетрадку, читать записи в которой доверял только одному человеку — возлюбленной Алис, — свой дневник. Подобно метеорологическим записям, он вел дневник с исключительной аккуратностью. Никакие события в государстве и даже в семье не могли помешать ему в этом. Даже в день помолвки, свадьбы и в день смерти отца он доставал из стола очередную шагреневую тетрадку. Их накопилось уже более двух десятков. Впрочем, он не баловал страницы выражением эмоций — просто лаконично отчитывался сам перед собою в событиях, случившихся за день, лишь редко прибегая к обобщениям. Будучи престолонаследником, он записывал: «Хлыщил по набережной», или: «Смотрел от скуки через забор на Невский», или: «Пили дружно, пили хорошо». В день, когда исполнилось ему двадцать два года, он отметил: «Закончил свое образование. Сегодня окончательно и навсегда прекратил свои занятия...»
Подводя итог сегодняшнему дню, государь всея Руси неторопливо вывел:
«День простоял отличный. Утром много занимался. Имел доклады. Обедали Алис, д. Сергей, Николаша, Петюша, Ликов и Котя Оболенский (деж.). В 21/2 принял смотр Николаевского кавал. училища. Обошел столы всех эскадронов и принял закуску. Вечером наслаждались с Алис погодой. Отовсюду трогательные проявления единодушного подъема духа».
Назад: ГЛАВА 6
Дальше: ГЛАВА 10