Книга: Битва железных канцлеров
Назад: Проба голоса
Дальше: Это роковое слово – Польша!

Горчаковский циркуляр

Парижское Кэ д’Орсэ, лондонский Уайт-холл, берлинская Вильгельмштрассе, венский Балльплатц, русский Певческий мост – в этих адресах заключен жесткий «пятиугольник» европейской политики, где все взаимосвязано на основе экономических интересов и традиций прошлых альянсов. «История, – писал Горчаков, – это великая школа, богатая поучениями, но для того, чтобы эти поучения не были простым усилием памяти, нужно применять их к обстоятельствам, в которых находишься…» В его голове держались политические связи России не только с соседями, но и со всем миром; стареющий человек, он цепко хранил в памяти основные пункты трактатов России за последние сто лет, знал их выгоды и слабые места, понимал нужды государств, их опасения и симпатии. Горчаков свободно плавал в необозримом океане имен и фактов, всегда точно оперировал датами. При этом посмеивался над собой:
– Но я так и не знаю, что же такое дипломатия? По-моему, это высшее проявление культуры человеческих отношений. Без дипломатии не может существовать наша цивилизация…
Поздними вечерами, когда в здании министерства погасали свечи, Горчаков любил остаться в кабинете, за бутылкой вина «Эрмитаж» обожал поболтать с Тютчевым и Жомини.
– Европа считает нас азиатами. Но мы принадлежим Европе в такой же степени, что и Азии. Всем своим громадным телом Россия распростерлась по азиатским просторам, выставив босые пятки на Алеутские острова, но голова нашей отчизны извечно покоилась в Европе… Сейчас Россию хотят публично отлучить от большого европейского концерта. В давние времена папа римский отлучил от церкви германского кесаря Генриха Четвертого, и тот, прибыв в Каноссу, посыпал главу пеплом, покаянно разорвал на себе одежды, неделю простоял на ногах под дождями и солнцем, со слезами умоляя папу не отвергать его. Но ежели Европа надеется, что Россия тоже пойдет в Каноссу на покаяние, то она заблуждается… не пойдем!
Отхлебнув вина, он спрашивал у Жомини:
– А кто у нас посланником-то в Ганновере?
– Там уже давно сидит Георг-Герберт барон Гротгауз, граф Мюнстер-цу-Люденбург.
– Ишь какой важный боярин… исконный «русак». Не попросить ли нам его оттуда подобру-поздорову?
Горчаков чистил штаты министерства, удаляя с постов за границей политических наемников, видевших в России один «Певческий мост» как источник чинов и наград, и которые, говоря об Австрии, полагали, что «старый друг – самый верный». Горчаков, напротив, открыто проклинал традиции интимных связей Священного союза монархов и где-то в глубине души, несомненно, даже благословлял подлость венского кабинета, развязавшего ему руки в крупной политической игре…
Недавно пароходом доставили из Европы багаж министра – массу милых сердцу вещей, хрусталь и бронзу, картины и мебель, сервизы и скульптуру, которые сопровождали его в частых перемещениях с поста на пост по столицам королевств, империй и герцогств. Наконец вещи разобраны на казенной квартире в Петербурге, и Горчаков невольно захандрил, разбирая красочные акварели, сделанные покойной женою. Боже, как она любила рисовать интерьеры комнат, где они жили в счастии. Вот и его кабинет на вилле Торреджиани во Флоренции – свежий ветер вздувает занавеси, на широкой оттоманке возлежит красивая женщина в турецком тюрбане, а за столом сидит он сам. Читает газету… Увы, ничто невозвратимо!
Его навестили пасынки, графы Мусины-Пушкины, военные люди под тридцать лет, звенящие саблями и шпорами, строгие и внимательные. Они привели с собою и друга детства, графа Льва Толстого, доводившегося Горчакову троюродным племянником. Александр Михайлович завел с Левушкой речь о его «Севастопольских рассказах», подчеркнуто именуя их «очерками»… В ответ на критику автор отвечал:
– Но мой «Севастополь в мае» прошел тройную цензуру, из восьмидесяти тысяч печатных знаков цензура выкинула тридцать тысяч. Как же при таком насилии писать правду?
– Мой юный друг, – ответил Горчаков, – скоро все изменится, и на эту тему я тоже буду говорить с государем…
Предстояло говорить и со всей Европой! Утром он принял венского посла Эстергази, который решил учинить ему выговор.
– Сорок лет, – сказал посол, – Австрия и Россия дружно отстаивали консервативные начала дружбы монархов, а теперь вы требуете проведения народного плебисцита в Дунайских княжествах, чтобы валахи и молдаване сами решили свою судьбу. В этом сиятельная Вена усматривает (не без оснований!) призыв к национальной революции… О какой Румынии вы хлопочете? Консерватизм русской внутренней политики должен неизменно сочетаться с консерватизмом внешней политики.
– Но я, – отвечал Горчаков, – не возглавляю министерство дел внутренних, определяющее консерватизм внутри России, я возглавляю министерство дел иностранных, которое с консерватизмом прежних монархических принципов отныне порвало… Посмотрите на мои руки, посол! Они ничем не связаны. Война разорвала все прежние трактаты. Теперь я вправе избирать тех союзников, с которыми России жить выгоднее…
* * *
Казалось, Нессельроде прав: России сказать нечего, Россия унижена, Россия отодвинута, Россия бессловесна…
Был обычный осенний день, когда в Петербурге застучал телеграф, рассылая по столицам мира циркуляр министра, обращенный вроде бы к русским послам за рубежом, на самом же деле адресованный ко вниманию всей Европы.
Темные небеса Востока озарились молниями…
– Обстоятельства вернули нам полную свободу действий, – провозгласил Горчаков честно. Далее он предупредил мир, что отныне Россия будет строить свою политику исключительно в собственных интересах, и она, убогая и обильная, великая и гордая, более не станет насиловать свои национальные принципы ради исполнения устарелых и отживших обязательств, навязанных русской дипломатии прежними комбинаторами.
Главная задача – развитие внутренних сил страны.
Но это не значит, что Россия замыкается в себе.
Напротив, она готова активно участвовать в политической жизни всего мира, и в первую очередь – в Европе…
Телеграфы отстукивали решающий аккорд Горчакова:
Говорят, что Россия сердится.
Нет, Россия не сердится.
Россия сосредоточивается.
Последнюю фразу с французского языка в столицах мира переводили по-разному, а зачастую она звучала с угрозой:
– Россия усиливается…
Сказав то, что лежало на сердце, он отъехал в деревушку Лямоново, что захилилась средь псковских лесов и кочкарников, забытая и печальная… Ах, боже мой! Вспомнилось, как впору младости, проездом из Европы, заглянул он в Лямоново, откуда недалече и Михайловское. Горчаков тогда лежал в простуде, Пушкин приехал к нему, они обнялись… Целый день вместе! Он как раз писал «Годунова», читал отрывки. Как давно это было… В памяти остались драгоценные строки:
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе! – фортуны блеск холодной
Не изменил души твоей свободной,
Всё тот же ты – для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой:
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись,
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.

Проселочной дорогой, мимо старых ветел и мужицких гумен, из ворот которых вылетала, кружась, отсеянная полова, ехал Горчаков в деревню Лямоново – возвращался в юность… Поля, поля, поля! Бричку дергало на ухабах, бревенчатые мосты забавно тараторили под колесами. Жарко было. Но уже проплывали в воздухе осенние паутины-седины, и, подоткнув подолы, глядели из-под руки русские жницы на пылящую вдоль проселка барскую бричку…
Русь! О Русь, Русь… многострадальная!
Кормилица, поилица и воительница наша…
На косогорах белели тихие прозрачные церквушки.
В скорбной желтизне шелестели упругие овсы.
Всплывало уже не пушкинское – тютчевское:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взгляд иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной…

Слева – деревня Мордюковка, направо повернешь – село Зыкино, а ему ехать прямо. Вот и завечерело… Встретилась босоногая крестьянка – красивая баба. Стояла она, опустив вдоль чресел могучие руки. Опиралась в землю крепкими загорелыми ногами – нерушима, как монумент, поставленный здесь на века. Рубашка была изодрана, а из-под дранья просвечивала нежная кожа большой и обильной груди. Крестьянка повернула лицо к Горчакову, сказала причитающе – не ему, а себе:
– Опять загулял мой родненький… Был у меня горшочек с цветочками синенькими. Намедни купили на ярманке в Волышеве, так и горшочек об печку он чебурахнул. Меня-то саму побил да из дому выгнал… Кто ж скотинку-то доить станет?
Вдали уже показалась обветренная солома крыш Лямонова; князь поймал себя на мысли, что эта русская баба на распутье, сильная и обиженная, чем-то напомнила ему сегодняшнее положение России в европейской политике.
– Тпррру! – сказал кучер. – Вот и приехали…
Горчаков не сразу выбрался из брички. Еще думал.
…Парижский трактат надобно денонсировать.
«Как это сделать? Без крови? Без выстрелов?»
Вечером он поужинал простоквашей с кислым деревенским хлебом, спал на душистом сене, слушая, как в старом доме поют старые сверчки. За лесом лежало Михайловское, но там уже никто не живет, и никто не приедет к нему, и никто его не обнимет. Горчакову хотелось немножко поплакать…
* * *
И снова дорога… Поезд имел недолгую остановку во Франкфурте-на-Майне, которой и воспользовался прусский посол при Германском бундестаге. Горчаков дружески принял его в своем роскошном вагоне. Бисмарк торопливо спросил:
– Насколько справедливы слухи, что ваш император должен встретиться с императором Франции?
– Я допускаю, что это возможно.
Бисмарк в нетерпении куснул набалдашник трости:
– Но император Франц-Иосиф, желая замазать щели в своем трухлявом корабле, тоже не прочь бы повидать царя.
– Я не допускаю, что это возможно.
Бисмарк апеллировал к чувствам старого товарищества между ними по совместной службе в австрийском «лисятнике» и почти слезно умолял князя высказаться откровенно (без дипломатии). Горчаков несколько свысока продекларировал Бисмарку, что у него нет солидарности с прежним консерватизмом николаевского царствования, а разрушенный Священный союз можно воссоздать при условии, что место Австрии в коалиции теперь займет Франция.
– И, конечно, ваша Пруссия, дабы заодно с нами указать предел австрийскому честолюбию не только в делах восточных, но и в той срединной Европе, где слышна немецкая речь…
Брякнул гонг, поезд тихо тронулся.
– По вашим глазам, – сказал Горчаков, – я вижу, что вы не доверились мне. Жаль: ведь я был искренен…
Отворив двери вагона, Бисмарк спрыгнул на ходу.
Поезд рассекал Германию, которой не существовало.
Назад: Проба голоса
Дальше: Это роковое слово – Польша!