Популярность
20 июня 1860 года капитан-лейтенант Алексей Шефнер привел в бухту Золотой Рог транспорт «Манджур», с которого сошли на берег 40 саперов с топорами и пилами, построили барак и баньку. По вечерам из чащи выходили мягко ступавшие тигры и, усевшись рядом на свернутые в колечко пушистые хвосты, желтыми немигающими глазами подолгу следили за работой людей…
Россия оформляла восточный фасад, окнам которого теперь извечно глядеться в безбрежие Тихого океана! Скоро здесь бросили якоря «Воевода», «Боярин», «Посадник», «Пластун», «Джигит», «Разбойник» и крейсер «Светлана» (в честь последнего пролегла главная улица – Светланская). Так начинался славный град Владивосток, в гербе которого уссурийский тигр держит в когтистых лапах два золотых флотских якоря.
Трудами мастеровых и матросов созидалась большая политика на востоке страны, а Горчакову сразу прибавилось дел… Но иногда от дел становилось невмоготу – расслабленной походкой министр отправлялся в Эрмитаж, где садился на диванчик перед полотнами старых мастеров, всматривался в благородную темноту древних красок. У него тут завелся даже приятель – дверной страж Эрмитажа из отставных гренадер, богатырь ростом, бывший одногодком министру, у которого, по странной случайности, были те же хвори, что мучили и его сиятельство… Горчаков жаловался драбанту:
– Опять не спал. Вот тут ломило. Всю-то ноченьку!
– А вы скипидаром пробовали?
– Да не помогает. И в глазах – мухи зеленые.
– Жениться вам надобно, тады воскреснете.
– Да ведь я уже старенький.
– А вы на молоденькой…
В министерстве Горчаков просматривал газеты, не брезгуя прочитывать даже критику своих действий, – князь всегда учитывал силу общественного мнения, которым дорожил.
– Нет ничего гибельнее для страны, – утверждал он, – чем апатия народа к внешней политике своего отечества…
Горчаков был популярен не только за рубежом, но и внутри России (по тем временам такое положение – редкость). К нему уже потянулись депутации обиженных, не имевших никакого отношения к дипломатии, и министр иностранных дел, посреди пышного казенного великолепия, участливо принимал раскольников, землепашцев и купцов. Однажды он промурыжил в приемной английского посла: «Когда я говорю с народом, амбасадор королевы Виктории может и подождать…» Современник отмечал: «Впервые у русского министра нашлись нужные слова не только для салонов, но и для публики. Его блестящие речи, острые и меткие слова доходили до просвещенных дам и помещика в провинции, до скромного студента и блестящего гвардейца». Правда, князя иногда упрекали в излишней самоуверенности – обычный упрек для человека, который все уже зрело обдумал, и такой человек, конечно, не станет сдавать своих позиций перед первым же встречным… Между тем интеллигенция, почуяв в нем родственную душу, заваливала Горчакова письмами со множеством советов; князь говорил своим близким:
– Ученые и писатели пересылают мне в основном цитаты из философских учений. Надергают из Бойля, Гизо или Токвиля и доводят до моей милости с наказом, чтобы я, используя свое влияние, немедленно приложил их к русской действительности, вроде лечебного пластыря. Им интересно знать, что из этого получится. А вот мне совсем не интересно, ибо я заведомо знаю, что чужеродный пластырь к нашему телу не пристанет…
Его поступки уже тогда пытались анализировать: «Что ни говори о Горчакове, однако он единственный из окружения царя, который имеет либеральные поползновения. Правда, на практике он не всегда выдерживает, заявляя, что власть не может обойтись без маленькой доли произвола. Кроме того, занятый политикой, он неясно осознает, в чем заключены либеральные действия…» Горчаков любил фразу:
– Власть твердая, а меры мягкие!
Московский профессор Б. Н. Чичерин писал, что Горчаков «не заражен барскими предрассудками и способен понять толковое мнение, не пугаясь ложных признаков демократии и красной республики». Это правда: когда в 1878 году будут судить революционерку Веру Засулич и когда суд присяжных вынесет ей оправдательный вердикт, Горчаков первым встанет из рядов публики и устроит ей бурную овацию.
* * *
Насколько ему повезло с пасынками Мусиными-Пушкиными, настолько огорчали старика родные сыночки – Михаил с Константином… Незаметно выросли и стали писаными красавцами, от которых женщины посходили с ума, а отец предчуял, что эти ферлакуры седин его не украсят. Молодые князья Горчаковы в свете носили прозвище «магистров элегантности», по почте они выписывали из Парижа белье, пересыпанное лепестками чайных роз, а их папенька знай себе оплачивал векселя, которые кредиторы несли прямо на дом, будто сговорились пустить министра по миру с торбой. Горчаков, человек прочных моральных устоев, тяжело переживал за мужей империи, которым его сыновья регулярно приделывали ветвистые рога… Сегодня князь начал день с того, что надавал своим чадам звонких оплеух, когда они еще нежились в постелях, обдумывая творческие планы на вечер. Сыновья обиделись:
– Но если мы не станем бывать в свете, так, скажите, чем же нам еще заниматься?
– Ковыряйте в носу… дураки! – отвечал отец.
К столу он вышел взъерошенный, глубоко несчастный, страдая. Старый камердинер Яков посочувствовал ему:
– Ваше сясество, да почто так убиваться-то?
– А как иначе? – сказал Горчаков трясущимися губами. – Я уже на седьмом десятке, и мне их не выпороть. Эти сиятельные жеребцы решили, что жизнь – сплошной карнавал бесплатных удовольствий. А они не подумали, что отец их смолоду трудится и конца своим трудам не видит…
Яков подал ему чашку бразильского шоколада. Чашка, которую держал Горчаков, была для него драгоценной реликвией: из нее любила пить чай покойная Мария Александровна.
– Жаль, что они уродились в красавицу мать. Пошли бы в меня, в урода такого, тогда сидели бы дома… Вот сошлю их, куда и ворон костей не заносит: Мишку консулом в Парагвай, а второго на Ямайку… пусть там жарятся!
В дурном настроении подкатил к министерству, спросил дежурного регистратора – что получено за ночь с телеграфа?
– Существенного, ваше сиятельство, в мире ничего не произошло. Прескверно идут дела в Австрии, и неясно, как там справятся с венграми, настаивающими на личной унии. Еще получено сообщение о выборах в Штатах: янки намечают в президенты какого-то лесоруба по имени Авраам Линкольн, за которым они признают талант остроумного оратора. Линкольн, кстати, видный проповедник против рабства чернокожих.
– Что там негры! – отмахнулся министр. – У нас вон белокожие не могут раскрепостить своих же белокожих…
Был день доклада царю, и Александр II высказал Горчакову мысль о «солидарности» венгерской и польской революций:
– В случае нового мятежа в Венгрии я, кажется, забуду прежние распри и брошу свои войска противу мадьяр, как это сделал в сорок девятом году мой покойный батюшка.
– Иными словами, государь, – ответил Горчаков, – вы желаете углубить пропасть между властью и общественным мнением русского народа. Тогда я подаю в отставку…
Это была уже пятая его просьба об отставке. Таким радикальным способом он отстаивал свои взгляды в политике. Царь всегда рвал его просьбы, говоря с милой любезностью:
– Вы мой ближний боярин. Не покидайте меня…
В середине дня Жомини сказал, что в приемной топчется прусский посол Бисмарк, желающий аудиенции.
– Не надо, – ответил Горчаков. – У меня назначен разговор с маркизом Монтебелло, а Бисмарк смотрит на мои симпатии к Франции, словно цензор на крамольную статью.
* * *
Гуляя вечерком по Невскому, Бисмарк уловил в публике чье-то знакомое лицо; приподняв котелок, посол сказал:
– Не могу вспомнить, откуда я вас знаю?
– Вилли Штибер, – ответил тот, озираясь. – Меня представил вам покойный полицай-президент Гинкельдей, когда вам захотелось спереть бюро из дома венского графа Рехберга!
– Спереть… зачем же так грубо? Я ведь не вор, а политик. А что вы делаете в Петербурге?
– Налаживаю связи царской жандармерии с нашей тайной полицией по розыску в Европе русских революционеров.
– Желаю успеха, Штибер! Но если я достигну вышней власти в Пруссии, вы уже не будете шляться по слякоти, вы станете ездить в карете, как большой раздувшийся прыщ.
Этой фразой посол развеселил шпиона:
– В нашем деле из окошек кареты немного снюхаешь. А если вы дадите мне власть над пруссаками, вот тогда-то я нашляюсь пешком столько, что ноги будут отваливаться…
Бисмарк застал Россию на полном ходу – в напряжении политики не только внешней, но и внутренней, что помогло ему увидеть русскую жизнь гораздо полнее других послов Пруссии. Конечно, петербургская знать была избалована общением с иностранными послами – оценивали изящество манер, прощали коварство речевой казуистики, умение болтать обо всем на свете и не проболтаться в том, что нужно скрывать. Бисмарк никак не подходил под эту категорию! Представьте хмурого пожилого человека в затасканном темно-буром пальто, в сопровождении собаки без поводка, которая глядит на вас долгим и внимательным взглядом. На станции Лигово одна дачница испугалась этого взгляда, но Бисмарк вежливо утешил ее: «Мадам, мой пес сделал на вас стойку, ибо еще никогда ему не приходилось видеть таких красивых глаз!» Бисмарк не затуманивал речей, как оракул. Не был дамским угодником на придворных раутах. Не извивался ужом перед сильными мира сего. Улыбка его выражалась в изгибе губ, а глаза оставались строгими. В фигуре прусского посла ощущалась постоянная напряженность, но не скованность. В обществе он всегда появлялся один, а на вопросы о жене отвечал, что она имеет свои обязанности, которые и должна исполнять, как добропорядочная мать семейства. Иоганна фон Бисмарк держалась мужем взаперти, ибо не обладала должной «светскостью». Все интересы этой некрасивой и недалекой женщины ограничивались кухней и детской, заботами о насыщении мужа едой и выпивкой, она тщательно, словно хранитель музейных редкостей, следила за температурой в комнатах посольства. Этих качеств маловато для появления в петербургских салонах, где русские дамы, оставив терзать парижские моды, вдруг вступали в жаркий спор об Ольмюцкой конвенции. Поначалу это Бисмарка потрясало, потом он привык, что петербургские женщины знают о политике гораздо больше, нежели пишут в газетах…
Горчаков страшно не любил, если иностранные послы – в обход его, министра! – совались в кабинет императора. Бисмарку он прощал такую партизанщину, а царь зазывал посла снять на лето дачку в Царском Селе, чтобы быть к нему поближе. Но хроническое безденежье лишало Бисмарка возможности пожить на лоне природы. Доходы посла не превышали 8000 талеров, а расходы по посольству составляли 12 000 талеров (приходилось доплачивать из своего кармана и жить крайне умеренно). Все дипломаты в Петербурге, подражая русскому стилю жизни, устраивали приемы и званые вечера – Бисмарк не мог позволить себе такой роскоши, и потому швейцар в дверях посольства был приучен раз и навсегда отвечать случайным гостям, что господина прусского посла «сегодня нет дома».
Вскоре Берлин известил Бисмарка, что он произведен в чин ротмистра. Горчаков отнесся к этому с таким равнодушием, как если бы его дворнику прибавили полтинник жалованья, а барону Жомини он сказал:
– Вот вам типичный пруссак! Неглупый человек, а эполетам радуется, словно кот валерьянке. Мало того что Бисмарк частенько выпивает, так он еще и… милитарист. Алкоголь да юнкерские замашки – опасное сочетание для политика!
Сияя каской и эполетами, Бисмарк появился в окружении царя на красносельских маневрах. В павильоне для почетных гостей и военных атташе Александр II прижал его к сердцу:
– Рад видеть у себя прусского ротмистра…
Если б в павильоне слышали, как в рядах гвардейской кавалерии обсмеивали Бисмарка юные, безусые корнеты:
– Надо же! Дяде всего полвека, а он, гляди, уже ротмистр. Даже страшно подумать, что будет с Бисмарком, когда ему стукнет под девяносто… Неужели дадут полковника?
Момент показательной атаки русской кавалерии был незабываем. Из-за горизонта, прямо из грозовой тучи, вдруг возникла лавина конницы, разогнанной в бешеном аллюре скачки. Вой, лязг, топот, крики, ржанье, звуки труб… Казалось, многотысячная масса лошадей и всадников, увлеченных стихийным разбегом, сомнет и опрокинет жалкие мостики павильонов, над которыми струились шелками золотистые тенты. И точно в десяти шагах от незримой черты «лава» вдруг разом осадила лошадей на крупы, перед публикой взметнулись блещущие подковы, а с губ лошадей сорвались и поплыли по воздуху, словно одуванчики, легкие клочья бешеной пены. Пропел рожок – кони опустились, разом всхрапнув. Из-под кирасирских касок, сверкавших на солнце, улыбались иностранцам и дамам молодые загорелые лица русских парней…
– Это было бесподобно! – восхитился Бисмарк.
– Но зато сколько пыли, – чихнул Горчаков…
Обратно из Красного Села публика возвращалась по новой железнодорожной ветке, которую недавно протянули от Лигова и теперь тянули дальше – до Ревеля; в вагоне Бисмарк подсел к новому английскому послу лорду Нэпиру; под перестуки колес министр слышал, как Бисмарк убеждал Нэпира:
– Схватка самой России с Англией была бы неестественна, как драка слона с китом. Россия не может победить ваше королевство, но она способна причинить Англии страшную боль от удара по Индии… Вы, милорд, этого не боитесь?
– Англия ничего не боится, – холодно отвечал Нэпир.
В кругах Европы давно блуждала шаткая версия, будто России ничего не стоит, перевалив хребты Афганистана, спустить свои армии в цветущие долины Ганга, чтобы выбить оттуда англичан – раз и навсегда! Но в задачи русской политики это никак не входило. Однако Горчаков предчуял: стоит России выйти на Амударью и блеснуть штыком в песках Каракумов – сразу начнется ненормальная схватка «кита со слоном».
* * *
Бисмарк депешировал в Берлин министру Шлейницу: «Новым явлением среди высших сословий России представляется, как и в Венгрии, тяготение к русскому национальному костюму. В театрах не редкость встретить изящных господ в голубых и зеленых бархатных кафтанах, отороченных мехом, и в боярских шапках. Духовенство поощряет народничанье… Крестьянский вопрос поглотил почти все остальные интересы. Дворянство настраивается все враждебнее. Император подавлен серьезностью внутреннего положения и далеко не проявляет прежнего интереса к внешней политике. Вчера он мне с глубоким вздохом сознался, что выезды на охоту – самые счастливые его дни… Горчаков делает вид, будто все, что ни свершается в России, все происходит согласно зрело обдуманной программе!»
Александр II пригласил Бисмарка на охоту.