I. Клочья
Он вошел в дом и закрыл за собой дверь. Щелкнул замок. Человек постоял с минуту, прислушиваясь к тишине, потом медленным усталым движением снял плащ, сбросил тяжелые мокрые ботинки и сунул ноги в войлочные тапочки. Шагнул в кухню, рука машинально потянулась к выключателю, но он тут же отвел ее. Вышел в прихожую, принес толстый пакет, перетянутый резинкой, и положил его на пол возле печки. Подошел к окну, задернул поплотнее штору. Чиркнула спичка. Сухая лучина вспыхнула сразу. Он поглядел на разгорающееся пламя, вынул из белого шкафчика бутылку и рюмку. Наполнив ее, погрел в ладонях и медленно выпил. Затем придвинул табуретку к пылающему печному зеву и взялся за пакет.
Резинка первой полетела в огонь. Человек развернул пакет. На свет появилась рукопись. В глазах запрыгали буквы, складываясь в слова: «Когда-то сотни тысяч лет назад вся территория нашего края была покрыта ледниками». Он не стал вчитываться в текст, снял верхний лист и отправил его в огонь. Бумага вспыхнула, свернулась в черный невесомый комочек, который мгновенно раскалился докрасна и распался в серый прах, в золу, в ничто. За первым листком последовал второй, за ним третий, четвертый, пятый… Горела бумага. И вместе с ней горели мосты в прошлое; горело то, что невозможно было забыть, то, что хотелось стереть, уничтожить, развеять по ветру; то, что мешало жить…
Бумажные мосты легко жечь…
Отца уже не было дома, когда Славка проснулся. Поглядел на часы и даже присвистнул – десять. И ложился вроде не поздно – не было еще двенадцати, когда вернулся из клуба. На столе ждал ужин, дверь отцовской комнаты была закрыта – знак, чтобы его не тревожили. Славка без особого аппетита уничтожил холодную яичницу, запил ее молоком и завалился в постель. Хотел было почитать Франса, но толстый зеленый томик быстро вывалился из рук. «Скучновато писал мастер слова, – лениво подумал Леснев-младший, гася свет, – а может, не в нем дело, не в мастере слова, а во мне… Во всяком случае, Люська, подбрось я ей эту мыслишку, непременно сказала бы, что дело во мне: она любит меня воспитывать…»
Люськой зовет ее Леснев-младший потому, что ей это нравится. «Людочку» она терпеть не может – слишком сладко, а «Люся», по ее мнению, звучит чересчур сухо. Вчера, впрочем, он величал ее Людмилой Павловной. Вчера они немного поцапались. Повод был ничтожный, но Люська что-то вообразила, и они расстались, как любит выражаться Славка, без вздохов, поцелуев и молитв. В таких случаях в причинах разобраться невозможно, решил он, и не стал доискиваться, откуда что пошло. Говорили о Сашке. Люська восторгалась его целеустремленностью, а Славка, кажется, не к месту засмеялся. Ну и задымил костерок.
Раздумывая, вставать или еще поваляться, Славка последил за солнечным зайчиком, который тихонько подбирался к посуде в буфете, потом сбросил одеяло и прошлепал босиком в кухню. У отца приличный домик, но кое-каких удобств недостает. Нылка, хоть и украшена городскими светильниками, похожими на очковых змей, вставших на хвост, – поселок в основном деревянный, одноэтажный. Историю свою Нылка ведет со времен никонианского раскола. Сюда, в леса, бежали приверженцы протопопа Аввакума, спасаясь от преследований официальной церкви. Но, прожив, как любит выражаться Люська, несколько сот лет в духовном инбридинге, староверы за последние десятилетия крепко изменились. Попадаются, правда, еще здесь благообразные старички в чудных картузах. По праздникам они бьют поклоны в моленной, а по субботам парятся до седьмого пота в курных банях на огородах. Есть и такие, что едят только из персональной посуды, но и эти могикане успели привыкнуть к телевизору и не умеют обходиться без электричества.
«Из-за Сашки поцапались, вот еще…» – досадливо поморщился Славка, вспомнив вчерашнюю размолвку с Люськой. В прошлом году Сашка копался в раскольничьих книгах, которыми с помощью межбиблиотечного абонемента его снабжала Люська. А нынче увлекся чем-то другим, но чем именно, непонятно. Чудной он парень, Сашка Мямлин. У родителей приличная квартира в Калуге, а он, как приехал после культпросветучилища в Нылку, так и застрял тут. Должность незавидная – заведующий Домом культуры, образования явный недохват, живет в развалюшке у глухой бабки на краю поселка и доволен. В двадцать семь можно бы и поумнее быть, и о перспективе подумать. Где-то я его, впрочем, понимаю, рассуждал Леснев-младший. Может, поэтому и тянет меня иногда к нему. А вот батя мой с некоторых пор Сашку не одобряет. Перешел ему дорогу Сашка, увел у бати из-под носа Анечку Спицыну, брюнеточку-экономисточку с сушильного завода. Батя ей шоколадки и цветочки дарил, с работы до дома за три километра провожал и совсем было этой весной собрался предложение сделать, а Анечка вдруг свою любовную лодку к Сашке погнала. И батя совершенно испортился. Пять лет после смерти матери жил спокойно, а теперь… Да что тут говорить, скрутила старичка безответная любовь не хуже подагры.
Вот с такими мыслями вышел Леснев-младший из дому. На крыльце сохли отцовские ботинки. Рядом стояли резиновые сапоги. Славка вдел в них ноги и сходил в конец двора к деревянной будочке, предназначенной для известных нужд. Потом потолковал через забор с соседом. Тот ладил машину, именуемую в просторечии тачкой. Покурили и поговорили о тачке. Этот механизм был нужен соседу для транспортировки сена из стога, который возвышался за огородом. А сено требовалось корове, которая, как выяснилось, сжирает массу корма, а молока дает мало.
У соседа были свои трудности. У Славки – студента-медика – свои. И он подумал, что с удовольствием одолжил бы у соседа тачку, чтобы погрузить на нее свои трудности и отвезти куда-нибудь подальше. Да вот не поместятся они, пожалуй, на тележку, надо понадежнее транспорт искать. Такой причем, чтобы на этом возке и для Люськи место нашлось. Если говорить честно, Славка в общем-то из-за нее, Люськи, в Нылку приехал. И в прошлом году из-за нее приезжал, и в позапрошлом. Отец к его наездам стал с некоторых пор относиться довольно прохладно. Сначала Славка не понимал почему. Потом сообразил, что целится Леснев-старший сына молодой мачехой обеспечить и одновременно опасается. Задумай Славка в Нылке осесть и на Люське жениться, отцу пришлось бы потесниться, а ему это совсем ни к чему, он планировал все хоромы целиком в распоряжение Анечки предоставить. Нынче сделал даже крупный шаг по пути устранения противоречий между городом и деревней – переоборудовал кладовку в ванную комнату. Стенки выложил белым кафелем, в кухне установил водогрейную колонку, устроил слив местного значения, словом, благоустроился. Реконструкцию Леснев-старший производил, конечно, не столько для себя, сколько для Анечки. Но она пренебрегла.
Летом и ближе к осени Нылка пахнет уксусом. И стар и млад по утрам вооружаются лубяными корзинами и бегут в лес, благо он окружает поселок со всех сторон. Возвращаются нагруженные рыжими лисичками, ядреными белыми, блестящими влажными маслятами. В середине дня вся эта масса грибов валится в котлы на грибоварочных пунктах. Вот тогда-то и поднимается над Нылкой уксусный дух.
В детстве Славка любил ходить в лес. Потом появились другие интересы. Но в это ясное, теплое утро ему вдруг захотелось пробежаться по старым местам. Прикинул, кого пригласить в компаньоны, и остановился на Сашке. Днем ему в Доме культуры делать нечего. Ну а если не удастся уговорить, можно сходить и одному, не заблудится. Корзину решился не брать, чтобы не смешить Нылку: здесь за грибами выходят затемно. Нашел кошелку и двинулся по длинной улице. Торопиться особенно было некуда, и Славка минут пять поболтал о том о сем с сослуживцем отца – кассиром сушильного завода Выходцевым. Старичок орудовал миниатюрными грабельками в палисаднике перед домом. Увидев Леснева-младшего, он аккуратно повесил грабли на штакетник, и они потолковали о цветах, о погоде, о болезнях. Старик больше нажимал на болезни, пожаловался на почки, которые ослабли, и еще на что-то, но Славка особенно не прислушивался и не запомнил всего перечня выходцевских хворей. Поинтересовался только, почему Евгений Васильевич не на работе, не вышел ли, часом, на пенсию. Но тот сообщил, что до пенсии ему трубить еще целый год, а сейчас он просто в отпуске. Он снова взялся за грабельки, а парень пошел дальше и до самого Сашкиного жилища больше ни с кем не разговаривал. Дал только сигарету Грише-дурачку. Этому мужику около сорока. В юности из него вышел бы классный баскетболист, да вот… Не может Гриша ни читать, ни писать, ни слова выговаривать. Возили его когда-то по больницам, потом отступились. Так и остался Гриша поселковым дурачком. Бродит, высматривает, где люди собираются яму копать; и уж если наглядит, от этого места его никакими силами не прогнать. Встанет около ямы столбом, смотрит, и лицо у него в этот момент делается каким-то просветленным, что ли. Словно ждет, что вот вынут люди сейчас из ямы что-то такое, что позарез Грише необходимо, без чего жизнь не в жизнь. Нылкинцам его поведение не сильно нравится, потому что Гриша ни одни похороны не пропускает. А кому приятно, когда человек, хоть и чокнутый, ухмыляется, стоя над разверстой могилой. И прогнать его невозможно – мужик сразу звереет, а кулаки у него подходящие, свяжешься – наплачешься.
В разное время разные люди пытались как-то объяснить Гришины странности. Но объяснения не доказательства, предполагать можно что угодно, а истина все равно оставалась наглухо запечатанной в Гришиной голове. Если она есть, конечно, эта истина. Сашка считает, что есть. Он не был бы Сашкой, если бы думал иначе или хотя бы жил в ладу с логикой. Но у него с этой особой, по мнению Славки, сильно запутанные отношения. Недели две назад Леснев-младший застал его за странным занятием: Сашка накопал ямок на бабкином подворье, накидал в них разных предметов, вплоть до ассигнаций, прикрыл все это землей, позвал Гришу и стал извлекать добро из ямок. Гриша, ясное дело, радовался, лопотал что-то на своем тарабарском языке, заглядывал в ямки, но к вещам, которые появлялись на свет, относился с явным безразличием. Он несколько оживился, когда Сашка выкопал собачью цепочку. Гриша схватил ее, накинул Сашке на шею, поплясал вокруг изумленного парня, а потом… В общем, этот психологический эксперимент чуть не закончился генеральным побоищем: не будь Славки рядом, Гриша, пожалуй, задушил бы Сашку этой цепочкой. «Мне казалось, в Нылке только один дурак, – сказал Леснев-младший, когда они присели на завалинку отдышаться. – Что это за идиотские опыты?» Мямлин долго молчал, потом сказал: «Ты этого не поймешь». – «А ты, ты-то сам понимаешь?» Сашка вздохнул, покачал головой. «Очень мало, – признался он. – И я тебя попрошу: не говори никому об этом опыте. Мне кажется…» – «Что кажется?» – спросил Леснев. «Да нет, ничего, – он улыбнулся каким-то своим мыслям. – Может, я ошибаюсь, может, тут что-то другое». – «Но чего ты добивался?» Мямлин удивился: «Как то есть чего? Хотел узнать, можно ли с Гришей поговорить». – «Ну и как? – осведомился Леснев. – Узнал?» Сашка помолчал, потом задумчиво произнес: «Поторопился я, надо было другую цепочку взять». На этом и увяла эта содержательная беседа молодых людей. Однако Славка дал слово никому не говорить о том, чему пришлось быть свидетелем. Но в голову эта картинка запала. Да и кому такое не западет в голову? В тот день, правда, Лесневу-младшему все это представлялось очередным Сашкиным «бзиком», не больше. Потом он стал думать иначе.
Глухая бабка дремала на солнышке, сидя на крылечке своей хаты. Славка поставил кошелку на землю и спросил, дома ли квартирант. Осведомляться пришлось во весь голос, но бабка только потрясла головой, повязанной двумя ситцевыми платками, и сердито сказала, что Сашка «с ночи не показывался». Парень поинтересовался, как нужно понимать эту загадочную фразу, и после серии наводящих вопросов выяснил, что нынешней ночью в бабкином доме произошло некое непонятное событие. Часов у бабки нет, поэтому сказать, когда квартирант возвратился, она не могла. Она спала на своей половине, слышать ничего не слышала, поскольку давно туга на ухо, однако о том, что ночью Сашка приходил домой, знала. О его появлении бабку всегда извещали половицы. Доски колебались, и в такт шагам квартиранта колебалась бабкина кровать, хоть Сашка и старался ступать поаккуратнее и раздевался в темноте, чтобы не тревожить хозяйку.
В эту ночь он, едва войдя в дом, включил электричество. Бабка заявила, что парень был пьян и не иначе как в стельку, потому что учудил такую штуку, за которую голову оторвать и то мало. Когда бабка встала утром и собралась идти к корове, то обнаружила, что дверь ее комнаты не открывается. Подумала было, что «нутряной замок» сломался, – такое случалось, но вскоре сообразила, что дело не в замке, что просто Сашка задвинул щеколду со стороны своей комнаты, оставив бабке лишь один выход – через окно. Она долго стучала в дверь скалкой – квартирант не отзывался. Спустив на парня всех чертей, обитающих в пекле, бабка полезла в окно. Она намеревалась устроить ему веселенькое пробуждение, но из этого ничего не вышло – Сашки в доме не оказалось.
Возле крыльца подсыхала лужа. Она напомнила Лесневу-младшему о том, что ночью шел дождь. Напрашивалось разумное объяснение: Сашка гулял с Анечкой и дождь загнал влюбленных под крышу. Что касается щеколды, то тут раздумывать не о чем. Сашка довольно рассеянный субъект, он просто забыл про щеколду. А если учесть Анечку, которая была рядом и, так сказать, усугубляла своим присутствием эту рассеянность, то оставалось лишь посочувствовать бабке и отправляться в лес.
Вместо этого Славка обошел бабку и поднялся на крыльцо. Что толкнуло его зайти в дом, он потом никак не мог объяснить. Пошел – и все. Постоял какое-то время на пороге, затем шагнул в комнату. Все здесь вроде выглядело как всегда. Над кроватью висели фотографии. Снимков было много, но все на один сюжет – кругом лес, а в центре Анечка. На столе в обычном беспорядке валялись книги, на подоконнике стояла коричневая кастрюлька, накрытая листом бумаги. В углу синел старенький плащ. Нового нигде не было видно. Оглядевшись, Славка заметил, что исчезло зеленое нейлоновое пальто, которое Сашка за неимением платяного шкафа держал в том же углу под занавеской. Занавеска была на месте, а пальто не просматривалось. Заглянуть под кровать было секундным делом. Красного клетчатого чемодана, в котором Сашка хранил свою нехитрую движимость, будто и не было там никогда.
– Что же это такое? – пробормотал Славка растерянно, глядя на бабку, стоявшую безмолвно в двери.
Бабка вопроса не услышала.
– Говорят, английская королева нашими грибками интересуется, – сообщил Миша Востриков. Он выговаривал слова медленно, по-деревенски. Они выкатывались из его рта, словно ядра, округлые, весомые, гладкие. А выпуклые коричневые глаза внимательно ощупывали лицо собеседника, проверяя реакцию. Собеседник, гость – следователь Степан Николаевич Кириллов – был занят обсасыванием куриной ножки, поэтому к сообщению о вкусах английской королевы отнесся равнодушно. Да и далековато от Нылки жила королева и к теме разговора следователя с участковым инспектором никакого отношения не имела. Следователя интересовало совсем другое: он хотел знать, что говорят в Нылке о Мямлине.
– Разное болтают, – сказал участковый. – С Анютой эту историю связывают. Только я думаю, что это разговор нелепый.
– Что за Анюта?
– Экономистом она на сушильном. Любовь у Мямлина с ней будто бы расстроилась.
Кириллов положил обглоданную косточку на тарелку. Мишина жена протянула накрахмаленный рушник. Но вытирать жирные пальцы об эту хрустящую белизну следователю показалось святотатством, и он, не обращая внимания на протестующие возгласы хозяев, пошел в кухню. Намыливая руки, подумал, что, может быть, и не такой уж нелепый этот разговор о поссорившихся влюбленных. Правда, они с Мишей еще не успели ни о чем толком поговорить: гостеприимный участковый потащил Кириллова от автобусной остановки к столу, а за столом беседа завертелась вокруг грибков да тарелок. Впрочем, пока дошло до грибков, Мишина жена, как выяснилось, учительница, успела немало рассказать о Нылке: о лесах, каких нигде нет; о цветах, которые только здесь и растут; о соловьях, которые поют в Нылке совсем не так, как в других местах. Говорила она так, что все время хотелось спросить словами чеховского Жигалова: «А тигры у вас в Нылке есть?» «И я бы нисколько не удивился, услышав положительный ответ», – подумал Кириллов с усмешкой. Уж очень горячо нахваливала Наталья Ивановна поселок, в котором родилась и выросла.
Так и катался мячиком застольный разговор о том о сем, пока Миша не подкатил его к Анюте, а от Анюты возвратившийся из кухни Кириллов погнал его дальше, к обстоятельствам, сопутствовавшим таинственному исчезновению заведующего Нылкинским Домом культуры. Мямлин сбежал. К этой мысли склонялся Миша. Он уже переговорил с Анютой и с ее подругами, допросил приятелей Мямлина, и стала перед ним вырисовываться некая версия.
– Анюта в тот день, – сказал он, – ключей от сейфа не того… Ну в общем в сумке своей не обнаружила. А накануне она кассу у Выходцева приняла. Старик в отпуск пошел. В ящике на ночь деньги оставались. Могло, допустим, ограбление готовиться? Молодежь нынче неустойчивая.
– Почему оставались деньги?
– Порядок у них такой, – сказал Миша. – Для Леснева Андрея Силыча, главбуха ихнего, инструкций вроде и не существует. По правилам они обязаны зарплату в один день выдавать. А они процедуру растягивают. В первый день зарплату выдают, а на другой грибовары приходят: им на пунктах наличность нужна. На ночь тысячи три обычно остается.
– Значит, это система?
– И соблазн, – вздохнул Миша. Наталья Ивановна внесла розовые чашки и стала расставлять чайную посуду на столе, прислушиваясь к разговору. Кириллову показалось, что она хочет что-то сказать, но она лишь молча поправила сбившуюся скатерть и вышла из комнаты. Следователь проводил ее взглядом, отметил уверенную походку и подумал, что эта женщина знает себе цену. «А может, это профессиональное, – мелькнула мысль. – Когда двадцать или тридцать пар глаз смотрят тебе в спину, поневоле научишься не просто ходить, а выступать».
Миша тем временем продолжал рассуждать:
– Говорит, ключи потеряла. А ведь, если подумать, трудновато их из сумки выронить. Три ключа на кольце: упадут – зазвенят. Дырок в сумке у Анютки не отмечено. А около нее в тот вечер один Мямлин наблюдался. Плохого, конечно, я про Александра ничего сказать не могу. Но бывает всякое.
Это «всякое» и ложилось в основание версии, простой и ясной. Мямлин выкрал ключи у Анюты, чтобы передать их некоему сообщнику. Но неожиданно устыдился и второго шага к преступлению не сделал. Ключи он гипотетическому сообщнику не отдал, и ограбление, таким образом, не состоялось. А сам Мямлин решил бежать, поскольку опасался мести сообщника. Да и совесть его, наверно, замучила.
Изложив все это, Миша вытащил из кармана пачку «Явы», вытряхнул сигарету и, неторопливо размяв ее в пальцах, зажег. Наталья Ивановна поморщилась, заметив, что муж положил спичку на чайное блюдце, и поставила перед ним пепельницу. Потом протянула саркастически:
– Вот уж не думала…
Миша на своей версии не настаивал. Не было намеков на то, что кто-то собирался покуситься на кассу сушильного завода. Да и Мямлин, как выяснилось после горячей защитительной речи Натальи Ивановны, не водил знакомств с подозрительными личностями и вообще не был способен на преступные действия. Мальчик он тихий, скромный, сказала Наталья Ивановна, увлекается краеведением, кажется, даже мечтает написать историю поселка. В этом Кириллов убедился, когда посидел в тесном кабинетике директора Дома культуры под плакатом, призывавшим вступать в ряды ДОСААФ, и изучил содержимое письменного стола. Три ящика были заполнены репертуарными сборниками. Их следователь оставил без внимания. Четвертый был набит старыми журналами и вырезками из газет. Тенденция в общем-то была ясна. На увлечение парня краеведением, кстати, указывали и книги в квартире Мямлина. А здесь, в кабинете, в верхнем ящике стола еще лежал листок бумаги с несколькими строками машинописного текста. Под заголовком «Времена далекой старины» шла фраза: «Когда-то сотни тысяч лет назад вся территория нашего края была покрыта ледниками». После точки снова следовало «когда», и на этом текст обрывался. Видимо, два «когда» подряд не понравились автору, и он выдернул лист из машинки. Больше в столе не было ничего, если не считать тонкой собачьей цепочки: Кириллов показал ее Мише. Тот пожал плечами, и они вышли из клуба. Предстоял разговор с Анютой. Жила она на хуторе, который здесь назывался по-эстонски Мызой. Ударение Миша ставил на последнем слоге. Кириллов попытался было его поправить, но участковый засмеялся и сказал, что все нылкинцы произносят «Мыза». Откуда взялась эта Мыза в старообрядческом поселке, ни Миша, ни его жена не знали.
Дорога на Мызу начиналась сразу за сушильным заводом и пролегала через сосновый лесок. Справа тянулось болотце, слева возвышались бугры, похожие на огромные муравейники. Болотце было покрыто кустарником. Бугры густо заросли сосняком. По этой дорожке Мямлин провожал Анюту домой, по этой дорожке он возвратился и в ту ночь, чтобы забрать чемодан и скрыться в неизвестном направлении.
Сушильный заводик работал, но в конторе был выходной. Заводом, впрочем, это предприятие можно было назвать лишь с большой натяжкой. Это было старое, приземистое, длинное здание, окруженное потемневшими от времени сараями. Сушили здесь лук и грибы, картофель и морковь, поэтому пахло от завода, как от кастрюли с грибным супом. Контора – одноэтажный дом барачного типа – выходила фасадом на дорогу. У крыльца стоял велосипед. А на крыльце сидел пожилой мужичок с бородкой клинышком. На поясе у него висела кобура, а в руке мужичок держал стакан с чаем. Завидев участкового с незнакомцем, он накрыл стакан блюдечком, ловко перевернул и поставил рядом с собой. И Кириллову вспомнился базар в Баку, горки зелени на прилавках и около них опрокинутые таким же манером стаканы с чаем.
– Нифонтов, – сказал Миша, когда они отошли от конторы.
Нифонтов был последним, кто видел Мямлина в ту ночь. По времени, таким образом, получалось, что Мямлин ушел с квартиры где-то после двух часов. Но куда ушел Мямлин, было совершенно непонятно. Кассирша на вокзале, знавшая всех нылкинских жителей наперечет, сказала Мише, что парень ни ночью, ни утром билета не покупал. Такие же сведения поступили и с автобусной станции. Таксисты, ночевавшие в поселке, пассажира с красным клетчатым чемоданом не видели. Это, конечно, еще ни о чем не говорило – уехать из Нылки можно было и на попутном грузовике, и на частной машине. Не обязательно было и самому покупать билет. Смущало другое. Непостижимой казалась сама неожиданность и поспешность отъезда. Кириллов еще не вник как следует в дело, возбужденное через две недели после загадочного исчезновения Мямлина. К следователю поступил официальный запрос из Нальского управления культуры. 12 августа Мямлин должен был выступать на семинаре в Нальске с докладом об опыте внедрения в жизнь новых советских обрядов в Нылкинском Доме культуры. Но в Нальск он не приехал. На семинаре не был. Когда в Нальске стало известно, что Мямлина нет и в Нылке, послали запрос его родителям в Калугу. Ответ оттуда пришел не сразу. Квартира была на замке, а родители вместе с младшим братом Сашки – двенадцатилетним Антоном – отдыхали в деревне под Угличем. Как выяснилось, ни в Калугу, ни в деревню под Угличем Мямлин не приезжал. Родители Сашки прислали в Нальск телеграмму с требованием выяснить, что случилось с их сыном. Последнее письмо они получили от него за три дня до отъезда из дому. В нем сын сообщал, что отпуск ему дают в конце августа и он приедет домой. Поэтому Мямлины быстренько отправились в деревню, чтобы к приезду сына быть дома.
Вот, пожалуй, и все, что знал Степан Николаевич Кириллов об этом деле, выезжая в Нылку. Очень немного было ему известно и о самом Мямлине. Но по мере накопления фактов и сведений он все меньше и меньше верил в предположение о бегстве. Не в Мишину версию о несостоявшемся ограблении, а в сам факт отъезда. Не на поспешное бегство указывали данные, имевшиеся в распоряжении следствия, а на поспешную инсценировку этого самого бегства.
И все-таки Степан Николаевич, следователь опытный и в годах, едва не попался на крючок…
Да, тигров в Нылке не было, но другие не менее свирепые звери водились. Множественное число тут, конечно, ни при чем – зверь был, по-видимому, один, однако он так ловко запутал следы, что у охотников стало двоиться в глазах. Он все учел: и ситуацию, и обстоятельства, и поведение заинтересованных лиц, и даже психологию следователя. У него было два месяца, чтобы все учесть и продумать. Шестьдесят дней он соображал, как сделает ЭТО. Но логика подвела его. Он пытался предугадать, как развернутся события после того, как он сделает ЭТО. И предугадал почти все.
Почти…
– А вот и Мыза наша.
Миша поддел ногой сосновую шишку, валявшуюся на дороге. Лес расступился. Впереди, метрах в трехстах, виднелся двухэтажный дом из красного кирпича. Вокруг него домики поменьше. От опушки леса до Мызы простиралось картофельное поле. За домами текла неширокая речка.
– Курорт, – сказал Миша. – До войны тут детдом размещался. Теперь рабочие с сушильного живут. Народ новый. Из старожилов только Спицыны, как присохли.
В его голосе прозвучала какая-то странная нотка.
– А в чем дело? – поинтересовался Кириллов.
– Не любят в Нылке Спицыных. «Иродовым племенем» зовут. Теперь, конечно, не так, старики поумирали, а молодым ни к чему. Но поселок ведь. Если что прилипнет, считай, навечно. Родительские грехи и детям и внукам долго отрыгаются.
– Были грехи?
– Не библейские, конечно, не в том масштабе. Да и Ирод юбку носил. Погубила, говорят, Анюткина бабка детишек из этого вот детдома. Над семейством с тех пор и повисло проклятье.
– Как же это?
– Эвакуация была, – хмуро откликнулся Миша. – Ребят с Мызы почти всех увезли. Осталась группа малолеток. И бабенка эта с ними – заведовала она тогда детдомом. К утру им должны были фургончик подать. А потом, недели через две, партизанский связной обнаружил мертвых детишек в лесниковой избушке. Отсюда километров тридцать. Завезла, видно, и бросила. Были вроде свидетели, которые видели, как она их по той дороге везла. Сама будто бы за шофера сидела. А в Нылку уже немцы входили. После войны по округе слух пошел – видели эту женщину где-то на юге. Ну а как на самом деле было, знает, наверное, одна она. Если жива, конечно.
– Искали ее?
– Было дело. Да тем и кончилось, – ответил Миша и двинулся вперед. Картофельное поле осталось позади. Теперь они пересекали просторный двор. Здесь шла обычная воскресная жизнь. На веревках, протянутых между деревьями, сушилось белье. Откуда-то из-за угла, скрытого от взоров простынями и пододеяльниками, доносился стук костяшек домино. На скамейке у детской песочницы сидели женщины. Одна с книгой, другая проворно шевелила спицами, остальные без дела. Но все: и та, что держала в руках книгу, и та, что со спицами, – проводили внимательным взглядом участкового инспектора и незнакомца, пока они не нырнули в узкую щель между двумя сараями. Щель эта вывела их прямо к крыльцу аккуратного бревенчатого домика с резными оконными наличниками.
Дверь открыла Анюта. Родителей дома не было. Она предложила гостям стулья, а сама села на диван. В комнате было тесновато, от мебели веяло стариной. Здесь стояли два комода, красный и черный. На черном лежали раковинки, стеклянные шарики и какие-то стеклянные же брусочки. На красном центральное место в композиции из разных безделушек занимал портрет молодой женщины, в чертах лица которой угадывалось сходство с Анютой. «Мать», – решил Кириллов. Но, бросив взгляд на Мишу, понял, что ошибся. И еще он понял, что Спицыны в вину бабки не верят и что, по всей видимости, между этим семейством и старожилами Нылки существуют некие сложные взаимоотношения.
Анюта оказалась девицей молчаливой. Держалась она спокойно, настолько, насколько можно быть спокойной в такой ситуации. Была она красива, эта полненькая смугляночка. Она понимала, что красива, но она «не высовывалась», как образно выразился Миша, когда они вышли от Спицыных. Беседа с ней затянулась, но ничего нового Анюта не сказала. Она недоумевала – и только. Но она часто, Кириллову показалось даже, что чересчур часто, повторяла одну и ту же фразу: «Мне он ничего не сказал». В этом назойливом рефрене он уловил некий подтекст, до которого так и не сумел добраться. Он заходил с флангов и с тыла, но всюду натыкался на глухую стену, от которой вопросы отскакивали, как целлулоидные шарики. Не то она сожалела о чем-то, не то укоряла Мямлина, который должен был сказать ей нечто важное, но вот не сказал – то ли забыл, то ли не захотел.
Ничего не сказал… Ушел и исчез в августовской ночи. А пришел два месяца назад, в начале июня. Тоже было воскресенье. Пришел на Мызу, походил вокруг каменного дома, зачем-то по стене ладонью похлопал. Анюта с книжкой на скамейке возле песочницы сидела. Мямлин подошел к ней, поздоровался, присел рядом. «Хорошо у вас тут», – сказал. Разговорились, потом в кино вместе пошли. Был он в тот вечер рассеян, словно думал о чем-то своем, на Анютины вопросы отвечал невпопад. Она даже обиделась. Но вскоре все изменилось, все пошло ладом, как у всех, как всегда, как в хороших песнях поется. За Анютой в те дни главбух Андрей Силыч Леснев ухаживал. Но, узнав про Мямлина, отошел бухгалтер в тень, стушевался. Заслонил его Мямлин, на второй план отодвинул. И вдруг ушел. Не сказал ничего, не написал ничего.
Странно, если подумать…
Если подумать о сложных отношениях семьи Спицыных с нылкинскими старожилами.
Ничего не сказал… «А гложет, спрашивал Мямлин?» – подумал Кириллов.
– Анна Семеновна, один деликатный вопрос: Мямлин когда-нибудь интересовался прошлым вашей семьи?
– Нет.
– Не было разговоров на эту тему?
– Нет, никогда…
Люська лежала на спине, запрокинув лицо к небу, грызла травинку и следила за бегущими облаками. При этом она каким-то образом ухитрялась следить и за Славкой, потому что стоило ему взглянуть на нее, Люська тут же это уловила и села, прислонившись к теплому срубу колодца.
Место у колодца – их самое любимое место на нифонтовском дворе. Когда Славка приходит, Люська вытаскивает из сараюшки старое одеяло, и они ложатся загорать. Между делом они обсуждают кое-какие проблемы личного характера.
Она села, а Славка встал и взялся двумя руками за тяжелое позеленевшее ведро.
– Смотри не простудись, – предупредила Люська. – Папа до сих пор кашляет.
– Как же это его угораздило в такую жару?
– Так же вот как и тебя. – Она выплюнула травинку и дернула парня за ногу. – Сядь. Ты был у следователя?
Леснев-младший был у следователя. Когда он туда шел, то думал, что его будут расспрашивать о Сашке. Но с самого начала разговор повернулся на сто восемьдесят градусов, и каким-то странным образом персона самого Славки выдвинулась на первый план. Ему это активно не понравилось. А когда Кириллов стал осторожно подбираться к Люське, он вообще вышел из себя и наговорил ерунды.
– Ну что же ты, – сказала Люська. – О чем вы говорили?
– Обо всем понемногу. Официально зарегистрировано, что я не был на Луне, не играю в футбол и не люблю глупых вопросов.
– Я давно говорила, что ты отрицательный тип.
– Подожди денек. Он тебе еще не прислал повестки?
– Мне?
Люська округлила глаза. У нее очень интересные глаза. Серые и еще с темным ободком вокруг радужной. Редкие глаза. Неземные какие-то.
– Тебе, – кивнул он.
– Но что я ему могу рассказать о Саше?
– А он тебя про него и не спросит. Его, по-моему, интригует твое инопланетное происхождение.
– Что?
На ее «что» у Славки не было ответа. Ему как-то не приходило в голову поинтересоваться, откуда, собственно, взялась Люська. Он считал ее коренной жительницей Нылки. Дом Нифонтовых был для него домом Нифонтовых, а старик Нифонтов стариком Нифонтовым. Все это: и дом и старик – существовало для него изначально. И дом и старик в его сознании составляли неразрывное целое с Нылкой. В доме жила Люська. Она тоже была неразрывно связана с Нылкой. И еще с библиотекой, в которой работала. Три года назад он, приехав на каникулы к отцу, забрел от нечего делать в библиотеку и увидел серые космические глаза… Он их и раньше видел, с Люськой учился в одной школе. Но она шла на два класса позади, и ее глаза не казались тогда ему космическими. А в библиотеке вдруг показались. Конечно, если бы они виделись почаще, он бы, наверное, и знал о ней побольше. И не ошеломили бы его вопросы Кириллова, очень, между прочим, аккуратные вопросы, замаскированные, правда, рядовым человеческим любопытством, но совсем не простые, если попытаться поглубже вникнуть в них, проанализировать.
– Вот уже не думал, что ты девочка с тайной, – сказал Леснев-младший Люське.
Она как будто не удивилась. Сидела в каком-то странном оцепенении, вперив взгляд в пространство, словно решала некую сложную задачу, а решение не давалось, ускользало.
– В самом деле, Люська, – продолжал он. – Почему я никогда не видел фотографии твоей матери? Или старик прячет их в сундуке?
– Их нет, – сказала она. – Все сгорело.
– Расскажи.
– Если бы я знала, – сказала Люська. – Папа не любит вспоминать это: мама погибла во время пожара, а меня успели спасти. Вот и все. Было мне тогда полтора года.
– Это было здесь?
– В Баку. Здесь жила папина мать. Мы и приехали.
Она снова замолчала. Теперь надолго. Потом тряхнула головой и пробормотала:
– Невероятно.
– Что? – спросил он машинально.
Люська посмотрела на парня как на незнакомца и сказала:
– Понимаешь, Славка, я, наверное, действительно девочка с тайной. Саша тоже хотел посмотреть мамины фотографии.
– Невозможно представить.
Андрей Силыч Леснев кинул на Кириллова быстрый взгляд и тут же опустил его в чашку. Чай главбух сушильного завода пил жидкий. Степан Николаевич отметил про себя, что в доме участкового инспектора этот напиток ему нравился больше: Наталья Ивановна умела заваривать и не жалела заварки, однако критиковать жиденький главбуховский чай вслух счел излишним. В чужой монастырь, как известно, со своим уставом не ходят, а в этом и тем более следовало помалкивать, ибо не все в этом монастыре было понятно. Он прислушивался к словам, которые произносил Андрей Силыч, присматривался к самому Андрею Силычу и к жилищу Андрея Силыча. Жилище было на должном уровне. Трех комнат с просторной кухней и самодельной ванной для пожилого вдовца, может, было и многовато, но следователь уже был наслышан о матримониальных планах Андрея Силыча и поэтому ничему особенно не удивлялся: ни фарфоровому изобилию в серванте, ни белым, словно только что из магазина, кастрюлям, кастрюлькам и кастрюлечкам на кухне. Дом ждал хозяйку. Впрочем, Андрей Силыч отлично управлялся с хозяйством и без женской руки: уж очень все было вылизано в доме. Но не скажешь же об этом Андрею Силычу. Оскорбился бы он, хоть и доходил в аккуратности своей до педантизма. Когда Кириллов – большой любитель рыться в чужих книгах – неловко всунул какую-то брошюрку на полку, Андрей Силыч немедленно навел порядок: поставил книжку на место и слегка постучал по корешкам остальных, подравнивая их строй.
Меблировка комнат в доме Андрея Силыча была выдержана в современном малогабаритном стиле. Сам он тоже хотел казаться современным и даже молодым, хотя было ему наверняка за пятьдесят. Красавцем Леснева-старшего назвать было бы затруднительно – он был сутуловат; да и глаза – маленькие, прозрачно-голубые, чересчур близко посаженные к носу – не украшали в общем-то заурядную внешность Леснева-старшего. Тем не менее недостатки не очень выпирали: главбух умело компенсировал их удачно скроенной одеждой и выглядел поэтому вполне на уровне.
Сына дома не было. Кириллов, собственно, так и рассчитывал – прийти, когда его не будет дома. Парень мог помешать. А Степану Николаевичу хотелось потолковать с Андреем Силычем о кое-каких деликатных вещах. Треугольник Леснев – Анюта – Мямлин хоть и был намечен пунктирно, тем не менее сбрасывать его со счетов не следовало.
«Невозможно представить», – сказал Андрей Силыч, когда от разговоров на отвлеченные темы они перешли непосредственно к обсуждению происшествия. Он пил чай мелкими глоточками и, поигрывая серебряной ложечкой, сообщил между прочим, что Нылка – поселок невеликий, что все люди тут на виду, что плохого человека от хорошего отличить можно запросто. В основном же, сказал Андрей Силыч, живут в Нылке люди хорошие. К ним он причислил и Мямлина, человека молодого, быть может несколько инфантильного, но в целом положительного, насколько это известно Андрею Силычу. Лично с Мямлиным Андрею Силычу беседовать не приходилось, и все представления об этой фигуре у него, так сказать, визуальные. Поэтому Андрей Силыч просто не понимает, чем он может помочь товарищу Кириллову в его разысканиях.
– Так уж и ничем? – спросил Кириллов, отставляя в сторону недопитую чашку.
– Невозможно представить, – готовно откликнулся главбух.
– Почему же невозможно, – возразил следователь. – Очень даже возможно, Андрей Силыч. По некоторым данным можно, например, судить, что в ту ночь Мямлин вернулся к себе не один. Вам, вероятно, известно, на чем основывается это суждение?
– А вы юморист, – хохотнул Андрей Силыч. – Не знаю, право, что и делать – смеяться или оскорбляться.
– По-моему, вы уже решили, что делать.
– Да, я смеюсь… Но как вы могли подумать? Чтобы я… Нет, невозможно представить.
– Вы никогда не разговаривали с Мямлиным?
– Я не мог бы унизиться до этого, – хмуро произнес Андрей Силыч. – Неужели вы не понимаете?
– Может быть, и понимаю, – сказал Кириллов. – И вы не делали попыток объясниться с Анной Семеновной?
Бухгалтер медленно покачал головой.
– Зачем? Все ушло. Давайте лучше прекратим этот разговор…
Да, кажется, эта Анюта оставила у него царапину на сердце.
– Хорошо, – согласился Кириллов. – Но есть один вопрос: вас не смущало прошлое этой семьи? Женитьба на Анне Семеновне, будем говорить прямо, могла ведь как-то повлиять…
– На мои отношения кое с кем? Безусловно. Но я, знаете ли, не верю…
– Есть основания?
– Да нет. Просто невозможно представить… Я помню Анну Тимофеевну…
Вот так! Значит, Анюте дали бабкино имя. Следователя все больше и больше занимала та старая история, мрачная история, непонятная, каким-то странным образом пробившаяся вдруг в нынешний день. Она неожиданно всплывала в разговорах, которые даже не касались непосредственно Анюты. В его блокноте была дважды подчеркнута красным карандашом фамилия «Нифонтов». Вахтер, оказывается, несколько раз толковал о чем-то с Мямлиным на крылечке конторы. Нашелся свидетель – некто Чуриков, известный всей Нылке пьяница, который клятвенно заверял, что «слышал собственноручно»: говорили Нифонтов с Мямлиным об Анютиной бабке, тихо говорили, но Чуриков-то понял – другого «ирода» в поселке отродясь не было. Удивило это Чурикова. Потому что забыта была та история, и бабка была забыта, и имя ее было давно предано забвению. Сам Чуриков знал о той истории не больше участкового инспектора Миши Вострикова. Да и вообще, кто что знал? Все – с чужих слов, через десятые руки. Поэтому и относился серьезный и основательный Миша к ней, к этой истории, как к легенде. Поди сейчас разберись, что выдумали, а что было на самом деле. Но вот «слышал собственноручно» Чуриков, слышал – и баста. И пополз по Нылке слушок, в который вплелась еще одна легенда, совсем уж несоообразная, но интригующая, волнующая воображение именно этой несообразностью своей. Стоял будто бы в давние времена на месте нынешней Мызы большой купеческий дом. Владел им известный миллионщик Рузаев. Владел, но не жил никогда. А перед смертью приехал в Нылку с молодой женой. Незадолго до революции приехал, захотелось поклониться родным местам – из старообрядцев был купец. И помер вскоре после приезда. А умирая, наказал молодой жене, чтобы похоронила его тут же, в усадьбе. И чтобы на грудь ему положила не то библию, не то часовник в обложке из чистого золота. А из могилы чтобы вывела провода и протянула бы их к себе в спальню, а над кроватью чтобы звоночек электрический установила: сомневался вроде старичок, что умирает, вот и подстраховывался на всякий случай. Жена приказание исполнила, но натура ее впечатлительная не выдержала – сбежала она из этого дома, и следы ее затерялись. После революции стали дом под жилье приспосабливать и решили, что покойнику негоже под окнами находиться. Памятник черного мрамора сняли, а останки купца единоверцы перенесли на кладбище, и выяснилось, что никаких намеков на существование линии связи с тем светом не было: ни в могиле, ни в доме проводов не нашли. Ни библии, ни часовника в золотой обложке тоже не обнаружилось. Что в этой легенде было правдой, что выдумкой, определить представлялось невозможным: все было так давно, что если что и было, то оно давно быльем поросло: утонули факты в наслоениях из домыслов, перед которыми здравый смысл отступал.
Но это было еще не все. На мифический звонок с того света наматывалась, как на шпульку, история гибели детдомовских ребят. Оказалось, что погибли не все восемнадцать – один выжил. Оказалось, что мальчик этот вырос и остался в Нылке, остался на амплуа поселкового дурачка, поскольку дурачком он был от рождения. Оказалось, что мальчик этот (тогда ему было лет пять) пользовался особым расположением Анютиной бабки (тогда тридцатилетней женщины), ходил за ней по пятам и часто оставался в квартире на попечении Семена, десятилетнего сына Анны Тимофеевны. Муж ее погиб на озере Хасан. В детдоме, которым заведовала Анна Тимофеевна, работала судомойкой ее старуха свекровь, в сорок первом году ей было за шестьдесят. Эвакуироваться старуха не захотела. А Анна Тимофеевна, увозя ребятишек с Мызы, сына своего оставила ей. Впоследствии этот факт был соответствующим образом истолкован. Примерно так же был истолкован и другой факт. Тот самый партизанский связной, обнаруживший трупы ребятишек в лесниковой избушке, никогда не обнаружил бы их, если бы не наткнулся на Гришу-дурачка, лежавшего без сознания под крылечком. Дверь была заперта. Парень взломал замок и увидел картину, которая бросила его в дрожь. Дети погибли в домике без пищи и воды. А Гриша лежал возле лужи, это его и спасло. В округе долго судили-рядили по поводу происшедшего, мнение было единодушным: «Пожалела, курва, своего любимчика, снаружи оставила».
А в поведении любимчика стали выявляться странности. Сначала их не замечали, потом умы наблюдательные и пытливые принялись подыскивать им объяснения. В таких случаях всегда оказывается, что чем объяснение фантастичнее, тем охотнее ему верят. Гриша любил смотреть, как копают ямы, – все ясно: значит, к этому зрелищу он приучен. Приохотила же его к такому времяпрепровождению, конечно, Анютина бабка. Вспомнили: видели ее частенько с лопатой в детдомовском дворе. Будто бы яблони сажала. Но какие уж там яблони… Могилку рузаевскую отыскивала, золотые корочки хотела раздобыть…
В этой точке и стыковались две легенды, от которых можно бы попросту отмахнуться, если бы не… Если бы не было намеков на то, что эти легенды занимали воображение таинственно исчезнувшего Мямлина. Расспрашивал Мямлин нылкинских старожилов и о черном памятнике, и о лесниковой избушке. Расспрашивал, записывал. Только давно все это было, еще зимой. К лету вроде интерес к этому делу потерял, бросил свои занятия. То ли понял бесполезность поисков, то ли нашел некую зацепку, поворотный пункт, из которого вышел на новую дорожку. В этой связи крайне любопытными представлялись показания Чурикова, который «слышал собственноручно…». Следователь навел справки о Нифонтове и с изумлением обнаружил, что в биографии старика вахтера далеко не все ясно и понятно. Когда Кириллов спросил Мишу Вострикова, не знает ли он, почему Нифонтов, в прошлом квалифицированный буровой мастер, вдруг оставил без видимых причин высокооплачиваемую работу в Баку и приехал в Нылку, Миша пожал плечами и сказал, что «была какая-то трагедия в его личной жизни». Не то он неудачно женился, не то были еще некие обстоятельства, о которых Нифонтов предпочитал не распространяться, но, кажется, его жена покончила с собой и спалила дом, в котором Нифонтовы жили в Баку. При этом едва не погибла дочь Нифонтова. «Говорили, – сказал Миша, – что баба его сошла с ума, а сам он с тех пор будто ушибленный». И к этому-то вот «ушибленному» человеку вдруг пошел Мямлин, пошел с разговорами о делах, казалось бы, не имеющих отношения к Нифонтову.
И было это совсем недавно.
А к Анюте Мямлин пришел два месяца назад. Но Анюте он не сказал ничего…
– Я помню Анну Тимофеевну, – сказал Андрей Силыч. – Конечно, это все мальчишеские впечатления, мне было что-то около девятнадцати, когда началась война. Что тут происходило во время эвакуации, не знаю, я уже был в армии. Но я не верю молве. Невозможно представить. Это была добрая женщина. Не понимаю, как случилось, что ее превратили в чудовище. Вы еще не говорили с Евгением Васильевичем?
– С вашим кассиром? Нет, а что?
– Да ничего особенного. Это ведь он видел ее в Баку.
– В Баку?
– Да. Это было в пятьдесят втором. Выходцев ведь не всегда был кассиром. Он знал и лучшие времена. Если бы не болезнь, Евгений Васильевич жил бы сейчас в столице, заправлял бы отделом в Министерстве финансов, не меньше. Умнейший человек. Но хроник…
– В каком смысле?
Андрей Силыч улыбнулся.
– Не в том. У него что-то с легкими. Что-то аллергическое. Город ему противопоказан. Началось это после войны. Он какое-то время крепился, не хотел бросать работу в Нальске, в промбанке, объездил чуть ли не все морские курорты страны, но ничего не помогло. И когда умер его отец, врач, между прочим, Евгений Васильевич вернулся в Нылку.
– Почему «между прочим»?
– Я не совсем точно выразился. Его отец, хотел я сказать, между прочим, тоже страдал этой болезнью. Так что, видимо, она наследственная.
– Мы, кажется, отвлеклись…
– Да, я говорил, что Евгений Васильевич видел Анну Тимофеевну в Баку. Он сидел в вагоне. Поезд тронулся, и в это время он обратил внимание на женщину, стоявшую в стороне от толпы провожающих. Она кому-то махала рукой. И Выходцев узнал ее. Она мало изменилась, выглядела молодо, только на щеке виднелся чуть приметный след от шрама, которого раньше не было.
– И…
– И все, – сказал Андрей Силыч.
– Вы что же, не верите Выходцеву?
– Он мог и ошибиться.
Андрей Силыч задумчиво пощелкал ногтем по чашке. Кириллов глядел мимо него, в окно. На Нылку опускался вечер. Мимо дома шло стадо коров. Черно-белая буренка отделилась от стада и, опустив рогатую голову, двинулась навстречу женщине, поджидавшей ее у ворот напротив с куском хлеба в руках. «Деревня, – подумал Кириллов. – Деревня, про которую давно сказано, что все тут на виду, что все друг друга знают как облупленных. А вот поди ж ты, раскрути катушечку, распутай бабкин клубок. Да что там – распутай. Ты найди его сначала, сообрази, куда он завалился, этот клубочек – под кровать или, может, куда подальше».
– Андрей Силыч, – сказал Кириллов, проводи а взглядом буренку. – Мы только что говорили о событии двадцатипятилетней давности. А вы помните все так, как будто Выходцев вчера явился из Баку. Этот уплывающий перрон, лица и женщина со шрамом. Понимаете, о чем я?
– Это и было вчера.
– Что было?
– Евгений Васильевич вспомнил про шрам вчера. Мы…
– Простите, нельзя ли по порядку. Он был у вас вчера?
– Нет, я пошел к нему. Этот мальчик, вы понимаете, о ком я говорю… Мое имя как-то связывают с ним. Вы тоже… – Он безнадежно махнул рукой. – Ладно, не буду… Это же Нылка, тут обсуждают каждый твой шаг, многое причем толкуется превратно. Иногда услышишь такое, что просто невозможно представить…
Он помолчал, пытаясь, видимо, что-то представить, но убедился, что это невозможно, и сказал:
– Мне захотелось поговорить с умным, непредубежденным человеком.
– Вы так уверенно говорите о нем?
– Двадцать лет ведь немало, не правда ли?
– Немало, – согласился Кириллов, подумав, что Андрей Силыч то ли забыл, то ли не пожелал объяснить, почему ему вдруг захотелось нанести визит «непредубежденному человеку». А потом и вопрос такой задал, но Леснев опять ушел от прямого ответа, заменив его дифирамбами Выходцеву.
– Андрей Силыч, – сухо прервал Кириллов его излияния. – Мы не сдвинемся с места, пока мне не станут ясны побудительные причины… Я готов вам поверить, что Евгений Васильевич – прекрасный человек, отзывчивый человек и те де и те пе. Но ведь вы к нему не за сочувствием ходили, у вас была цель. И, как я понимаю, вечер воспоминаний был устроен именно ради этой цели: вам необходимо было поговорить с Выходцевым о той женщине из детдома. Вам нужно было убедиться… В чем, Андрей Силыч?
Он глухо пробормотал:
– Евгений Васильевич мог ошибиться…
– Ну так что же? Вам-то это зачем понадобилось?
Андрей Силыч молчал.
Они так и не сдвинулись с места. Весь последующий разговор был нагромождением из «невозможно представить», и Кириллов ушел ни с чем. Многое как было, так и осталось непонятным, необъясненным. Встреча эта понимания не прибавила. Это неправда, что следователи любят запутанные дела, досадливо думал Кириллов по пути в гостиницу. Они любят рассказывать, как они распутывали запутанные дела. А вот о делах, которые им не удалось распутать, они предпочитают помалкивать; о том, как они балдели, сталкиваясь с фактами, которые не поддавались объяснению, с уликами, которые уличали невинных людей; словом, о том, что принято называть издержками производства. Степан Николаевич Кириллов считал, что он, в общем-то, не составляет исключения, и, шагая от домика главбуха, вяло думал о том, что ему ужасно надоела нылкинская гостиница с коммунальными услугами во дворе, с пружинной звенящей кроватью и с храпящим соседом по номеру. Сегодняшний разговор с Андреем Силычем убедил его окончательно, что он, Кириллов, человек обреченный. Даже обильные обеды, которые давала в его честь Наталья Ивановна вот уже неделю, не очень-то утешали. Да и неудобно ему было перед Натальей Ивановной. Но деться было некуда: столовую нылкинские общепитовские деятели закрыли на ремонт, а ресторан пока еще едва поднялся от фундамента. Вот такие трудности. Вот о них-то и размышлял Степан Николаевич, неторопливо шагая по темной улице. На тумбочке в номере около его кровати лежал цакетик с пряниками, а на столе стоял графин с водой, в которую можно было эти пряники макать. Андрей Силыч, правда, напоил его чаем, но попросить у главбуха, скажем, баранью котлету или жареной картошки Кириллов не мог – служба не позволяла.
«Невозможно представить»…
Да нет, представить-то как раз было можно. Уже прочесывались окрестные леса, уже были посланы запросы в Баку и другие города страны, уже поднимались архивные дела двадцати– и тридцатилетней давности, уже высвечивался круг, в котором вырисовывались причастные к делу лица. Одно за другим. И все они, как мотыльки, летели на лампочку, которую то ли по неосторожности, то ли сознательно включил Мямлин, скромный парень, увлекшийся краеведением. Включил и исчез.
Как же ему удалось добраться до выключателя?
И что толкнуло его?
Кириллов постоял у дверей гостиницы и пошел прочь. Прочь от пряников и навстречу такому приключению, какое не привидится, пожалуй, и в дурном сне. Погруженный в свои невеселые размышления, он шел и шел просто вперед, без определенной цели. Давно осталась позади центральная улица, которую здесь почему-то все называли Невским, хотя в самом-то деле у нее было более прозаическое название – Коммунальная; свернул в незнакомый переулок, потом в другой. Здесь было потемнее, чем в центре. Окна многих домов слабо сияли призрачным голубоватым светом – нылкинцы смотрели телевизоры. Гуляющей публики не было видно. Лишь кое-где над лавочками возле ворот белели старушечьи платочки или угадывались очертания уединившихся парочек.
Пьяного он встретил в конце короткой улицы, упиравшейся в лес. Человек стоял, прислонившись спиной к каштану, и Кириллов увидел его только тогда, когда поравнялся с деревом.
Степан Николаевич узнал его.
Пьяным был Гриша-дурачок.
Он отделился от дерева и; помахивая обрывком веревки, описал около Кириллова окружность.
Резко пахнуло спиртным.
У Гриши была довольно зверская физиономия и телосложение кулачного бойца. В Нылке говорили, что Гриша субъект абсолютно безобидный, что за всю свою жизнь он никому не причинил зла, но кто может поручиться за пьяного… А это был не просто пьяный, перед носом Кириллова тряс веревкой идиот, которого кто-то напоил допьяна.
Гриша долго кружился, потом выпустил веревку, бросился на колени и стал совершенно по-собачьи разгребать землю руками. Потом припал губами к ямке и замер. В груди у него что-то клокотало.
И Кириллов вдруг понял, что он плачет.
Бледный серпик луны, выбившийся из-за туч, освещал эту странную сцену.
За спиной скрипнула калитка. Вышла женщина.
– Испугал он вас? – спросила она Кириллова и пояснила: – Он всегда так – как выпьет, так и начинает страдать.
– Зачем же вы позволяете ему пить?
– Так ведь не углядишь. Мужики нет-нет да и поднесут стопочку. А ему много и не надо…
– И долго он страдать будет?
– Нет. Сейчас вот веревочку зароет и успокоится. Он ведь тихий…