Глава первая
Телефон зазвонил в половине седьмого. Шухов ругнулся про себя, выключил пылесос и шагнул через кучу книг к столику с аппаратом. Из кухни выглянула Люся. Через плечо у нее свисало посудное полотенце. Шухов встретился взглядом с женой, мотнул головой и поднял трубку. Звонил Кожохин. Люся теребила кончик полотенца и слушала.
– Да, – говорил Шухов. – Да, я. Привет, Кожохин… Что у тебя?… Где?… А может, обойдешься без меня? Воскресенье ведь…
Он разговаривал с Кожохиным и морщился недовольно. Вот ведь невезение какое. Опять не удастся привести в порядок книги. Скоро полгода, как семья следователя переехала на новую квартиру, а книги, как сложили их штабелем вдоль стены, так и лежат, мешая Люсе проводить в жизнь планы благоустройства шуховского быта, лежат, пылятся, может, даже портятся. Это больше всего беспокоит Шухова. Он очень дорожит библиотекой, которую собирает уже лет пятнадцать. За это время накопилось несколько тысяч томов сочинений людей, где-нибудь когда-нибудь побывавших и описавших потом то, что им довелось увидеть. Шухов шутит, что эти книги заменяют ему туристские поездки: и интересно, и для кармана не накладно.
В старой квартире он держал свою любимую коллекцию на простеньких стеллажах из кое-как выструганных досок. В новой такие стеллажи выглядели бы уродливо. Поэтому Шухов несколько дней назад пригласил мастера. В субботу заказ наконец был выполнен. Шухов расплатился с мастером, а в воскресенье встал пораньше, чтобы почистить книги и расставить наконец по полкам. Наскоро позавтракав, он вооружился пылесосом и взялся за работу. И вот…
– Значит, не обойдешься, Кожохин? Ну ладно, присылай машину…
Шухов опустил трубку на рычаг и грустно сказал жене:
– Вот так, Люся. На «Нарыве» убийство. И Кожохин смущен, говорит как-то непонятно.
Люся обвела кислым взглядом стопки книг на полу и вздохнула. Шухов пошел одеваться. На ходу, не то оправдываясь перед ней, не то убеждая себя, добавил:
– Думаю, Кожохин перестраховывается. Ну что там может быть сложного, на «Нарыве» этом дурацком?
«Нарывом» в милиции называли улицу, косо отходящую от главной магистрали города. Начиналась она каменной аркой под шестиэтажным домом возле трамвайной остановки, а кончалась оврагом, по которому тек ручеек, бывший когда-то речкой Тополевкой. Официально улица именовалась Тополевской. Внешне она выглядела вполне благопристойно, этаким зеленым оазисом внутри бетонного массива. Домики с голубыми ставнями, с палисадниками и огородами, сбегавшими к оврагу, с петухами, кричавшими по утрам, с собаками и телятами, гревшимися на солнышке в летние дни, могли бы умилить любого почитателя привольной сельской жизни. И уж никогда бы такому человеку не пришло в голову обозвать сию буколическую картинку нарывом. Но милиционер, впервые произнесший это слово, был философом, смотревшим в суть вещей. А последняя заключалась в том, что на «Нарыве» жили особенные люди.
Лет шесть назад улица Тополевская была крохотным переулком. Потом город, разрастаясь, дошагал до нее, вобрал в себя и прошел мимо. Бывшие коренные жители частью уехали, частью устроились на заводы, получили новые квартиры. Дома свои они продали. И вот покупатели-то этих домов составляли теперь основной контингент населения Тополевской улицы.
Разные это были люди. Разные по внешности, по профессиям, склонностям. Но психология у них была в общем-то одинаковая. Домовладельцы и огородники, ослепленные страстью приобретательства, словно бежали по жизни наперегонки, толкаясь, царапаясь и кусаясь, боясь, как бы чего-нибудь не упустить, не прозевать. Они окружали свои огородики заборами из колючей проволоки, заводили овчарок. Один индивидуум додумался даже пропускать через изгородь электрический ток. И однажды, когда его жена пошла за морковью для супа, забыл выключить ток. Женщина повисла на проволоке. Шухов вел дело и поражался, как можно дойти до жизни такой. В другой раз на «Нарыве» произошел не менее чудовищный случай. Рубщик мяса на рынке, владелец сливового садика, застрелил из двустволки проходившего мимо студента, который сорвал с ветки пару ягод, чтобы угостить девушку.
Не так уж редко на «Нарыве» вспыхивали пьяные драки, частенько кончавшиеся очень печально. Вопрос о сносе «Нарыва» раза два дебатировался на сессиях горсовета. Но до дела все как-то не доходили руки: не так-то просто расселить по городу целую улицу. Да и овраг смущал: трудно тут построить что-нибудь путное. Кожохин, беседуя с Шуховым по телефону, в детали происшествия особо не вдавался, намекнул только, что он испытывает некоторое затруднение. Усаживаясь в машину, Шухов спросил у шофера, молодого круглолицего парня:
– Что там?
– Обходчика какого-то зарезали, – с готовностью откликнулся шофер. – Дом подожгли. Соседи галдят. Старик там чудной, тарахтит, как погремушка. Добивается, чтобы дом ему, значит, отдали. Купил он вроде этот дом у убитого. Ну а самого-то обходчика таксист обнаружил. Не то чтобы самого, а пожар увидал. Убитый-то такси заказал, на поезд, что ли, двинуть хотел. Ну а таксист, значит, дым из форточки видит, огонь тоже. Он и пожарников вызвал. У него, значит, радио в машине. Позвонил диспетчеру парка, та – на ноль – один. Ну, значит, дом спасли, не сгорел дом. Кто-то, выходит, хотел убийство прикрыть, да не успел…
И шофер ударился в предположения. Шухов его не перебивал. Попытался вообразить неизвестного старика, таксиста, который вызвал пожарников, но ничего не получилось: перед глазами мельтешило что-то совсем уж несообразное, кивало головой и тянуло пронзительным голосом бесконечное «значит».
– Не пойму что-то, – сказал Шухов шоферу. – Кто хотел убийство прикрыть?
Шофер бросил взгляд на непонятливого собеседника и начал снова:
– Он, значит, не знал, что обходчик такси заказал. Свалил бумагу на кровать, керосин из канистры вылил и поджег. А таксист тут как тут, значит.
– Ладно, – сказал Шухов, и шофер обиженно замолчал.
Машина выехала на главную улицу, мимо побежали разноцветные витрины магазинов, стеклянные кафе с названиями, почерпнутыми из астрономического атласа. Минут через пять автомобиль свернул под арку. Начинался «Нарыв».
У дома стояла толпа. Какая-то не в меру голосистая бабенка кричала на ухо старухе в темном клетчатом платке: «Обходчика. Говорю, обходчика убили». Серьезный милиционер у калитки осаживал любопытных. Посреди улицы, возле красной машины, пожарники свертывали серые шланги. Шухов вылез из автомобиля и хмыкнул. Он сразу увидел старика, о котором говорил шофер. Широкополая шляпа ядовито-зеленого цвета украшала его голову. На тощем теле, как на пугале, висел старый коричневый пиджак. Кончики лацканов торчали вперед козьими рожками. Ярко-синие брюки, видимо, плохо держались без ремня, и старик ежесекундно поддергивал их. На сухом, остром лисьем лице, покрытом сеткой склеротических жилок, тускло светились прозрачные, как льдинки, глаза. Когда Шухов проходил мимо него, старик говорил милиционеру:
– Дом-то мой аль нет? Семь тыщ я платил аль не я? А кто меня теперича от убытка отведет? И ежели не хочу горелое брать…
Милиционер легонько оттеснил старика от калитки, пропуская Шухова. На крыльцо вышел Кожохин, протянул руку, улыбнулся невесело. На его скуластом лице, в карих глазах явственно читалась растерянность. Шухов подумал, что был несправедлив к Кожохину: перестраховкой тут, кажется, не пахло. Улыбка Кожохина показала ему, что в деле возникла некая загвоздка, которая сбивает с толку молодого следователя.
– Сюда, Павел Михайлович, – Кожохин предупредительно распахнул дверь. – Только аккуратней, не запачкайтесь. Закоптело тут все к дьяволу. Я на кухне устроился. Опергруппу и понятых отпустил, труп отправил на экспертизу, а сам сел подумать. Неувязочки тут разные…
– Что это за обходчик такой? – спросил Шухов, окидывая взглядом комнату, служившую, вероятно, гостиной. Мебели здесь почти не было. Раскрытый платяной шкаф, в нем набросана кучей мокрая одежда. На столе чемодан с открытой крышкой. На спинке стула серый пиджак. Пол в лужах, в грязи, усеян осколками стекла. Черные от сажи стены. – Железнодорожник, что ли?
– Монтер городских электросетей Назаров, – ответил Кожохин и, увидев, что взгляд Шухова задержался на осколках стекла, добавил: – Аквариум у него тут на подоконнике стоял. А зачем разбили его – непонятно. Так сказать, загадка номер один.
– Разве есть и другие номера? – спросил Шухов, заглядывая во вторую комнату. – Я насчет загадок.
– Есть, – откликнулся Кожохин. – Первосортные, должен сказать.
В спальне пожар наделал больше бед. Мрачно чернела обуглившаяся кровать. На ней обгоревшие мокрые книги. Шухов придвинулся, осторожно перебрал их, полистал, пожал плечами. В голове мелькнуло: «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты». Попробуй вот скажи. Сименон, Достоевский, Полевой, Ильф и Петров. Странный ассортимент. Что роднит этих писателей? Что привлекало в этих книгах Назарова? А приобрел он их, видно, недавно: книжки почти новенькие.
– Зачем ему телефон? – Шухов кивнул на аппарат, стоявший на прикроватной тумбочке.
– Обходчик же, – подчеркнул Кожохин. – Могли ночью вызвать на повреждение.
– Да-да, – сказал Шухов. – Я не подумал. Ну что ж, пойдем поговорим, Иван Петрович. Шофер твой мне уже кое-что доложил. Новый, смотрю, у тебя шофер, молодой, любознательный. Версии разрабатывает.
– Интересуется, – сказал Кожохин. – Так вот. Из вещей тут еще будильник был. Я его тоже на экспертизу отослал. Мало ли что.
Они вышли на кухню. Шухов сел на табуретку. Кожохин устроился рядом, сдвинул на край стола протоколы, заговорил, медленно роняя слова:
– Два дня назад Назаров продал дом старику Комарову. Видели его?
Шухов кивнул.
– Импозантный старикан.
– Комаров тут на «Нарыве» фигура, – сказал Кожохин. – Богатый старик, держит пасеку. Медом торгует на базаре. Собрался сына женить. Вот и купил дом. Сделку они с Назаровым оформили как полагается. Деньги Назаров взял наличными. Семь тысяч рублей. Странно, правда? Кто сейчас такие суммы берет наличными? Ну вот, Комарову Назаров сказал будто бы, что из дома съедет в понедельник. А в субботу вечером вдруг заказал такси на воскресенье – на четыре утра. Говорил я с диспетчером парка. Машину они послали как обычно, минут за пятнадцать до назначенного часа. Девушка эта, диспетчер, перед тем как отправить такси, позвонила Назарову. Он ответил, что уже встал и будет ждать машину на улице. Таксист подогнал автомобиль к дому без нескольких минут четыре и увидел пожар. Пока тут ничего странного нет. Правда?
– Пожалуй. И потом, я это слышал, – сказал Шухов. – Таксист вызвал пожарников…
– А они нас, когда увидели труп. В кармане пиджака, что на стуле висит, мы нашли билет на поезд в четыре тридцать до Сочи. Похоже, что Назаров укладывал чемодан, когда его убили. Денег в доме' не обнаружили.
Кожохин порылся в бумагах, лежащих на столе.
– Теперь слушайте внимательно, – сказал он. – Начинаются странности. Соседи, которых я спросил, говорят, что к Назарову ходила женщина. Некая Лиза Мокеева. Работала она киоскершей Союзпечати в ларьке на Красноармейской.
– Работала?
– Вот-вот. Выяснил я, что она уволилась в тот день, когда Назаров продал дом. Сегодня в четыре тридцать тем же сочинским поездом уехала до Харькова. Ее квартирная хозяйка видела билет.
– Ну-ну?
– В пять утра я позвонил на первую же крупную станцию. Дежурный следующей сообщил, что Мокееву с поезда сняли. У нее в чемодане оказалась пачка банкнотов. Семь тысяч. Я выслал туда машину.
– Что же тут странного?
– А то, Павел Михайлович, – хмуро сказал Кожохин, – что без пятнадцати четыре Лиза Мокеева была на своей квартире. Назаров в это время был еще жив.
– Н-да, – крякнул Шухов. – Это что же получается?
– Получается то, – тихо сказал Кожохин, – что Назарова убили зря. Если, конечно, хотели взять деньги. Или…
– Что?
– Или деньги тут ни при чем. И Мокеева тоже.
– Действительно, – протянул Шухов. – Ну что ж, подождем эту Мокееву.
– Подождем, – уныло произнес Кожохин. – Но на этом, к сожалению, загадки не кончаются.
Три часа. Пора будить Лизу. Или не тревожить, подождать еще минут пять? Если она будет торопиться, укоротятся эти надоевшие вопросы, недоуменные взгляды. «Виктор, почему ты так спешишь?» Почему? Как он может ответить на этот вопрос? В городе стало много людей. И ему все чаще снился падающий самолет. Разве это ответы? Это страх, который поселился в его душе и от которого некуда деться. Ночью он приходит во сне. Днем заставляет оглядываться. Нет, Лизе он об этом не скажет никогда. Это его страх. Страх-расплата. И хорошо, если только страх.
Назаров прислонился лбом к холодному оконному стеклу. Темнота за окном испугала его. Он резко откинул голову, увидел свое отражение. Впалые щеки, пятна вместо глаз. «Как у трупа», – мелькнула мысль. Он задернул шторку, посмотрел на часы. До чего же медленно движется время. Прошло всего полминуты. «Будить? Подождать?» Почему он так нервничает сегодня? Сборы виноваты. Продажа дома. Жизнь выбилась из размеренной привычной колеи. Жизнь… Видел ли он ее? «Жил-был у бабушки серенький козлик…»
В четыре, наверное, опять припрется старик Комаров. Как купил дом, так и ходит словно заведенный. Не спится ему. «Дом-от мой теперича». В сберкассе удивился, увидев, что Назаров положил деньги в карман. «Ты, парень, смелый, гляжу. Аль не боишься? Семь тыщ ведь». Старый жлоб. Чучело. Зачем ему, такому старому, деньги?… «Вздумалось козлику в лес погуляти». Кому это вздумалось? Комарову? Или Назарову?
Придет Комаров и станет шаркать ногами по комнатам, стенки выстукивать. «Грибка я, парень, боюсь. Жучки тоже есть. Домоеды. И венцы у твоей избы надо править». И смотрит пронзительно, словно все понимает. Лиза тоже стала смотреть особенно. Ладонь под щеку – и глядит, будто спросить чего хочет, да не решается. А ведь спросит когда-нибудь. Спросит…
Еще полминуты отщелкал будильник. Тик-так, тик-так. И в самолете тогда все что-то щелкало. «В лес погуляти». Привязалась эта песенка дурацкая. А какого толстолоба он тогда поймал. Килограммов пять, не меньше. Забыл рыбину на берегу, медведям досталась. Или это огонь трещал в самолете? Хотя почему в самолете-то? Не было уже самолета, когда Назаров подобрался к месту катастрофы. Плавали на болоте обломки. Да белое крыло лежало в стороне. И сбоку летчикова голова скалилась. Страшно! А от того – другого – парня ноги с задницей остались и сумка брезентовая. Видно, на себе ее держал. И все-таки тикало тогда что-то. Тик-так, тик-так. Как будильник.
Тик-так. И кусок жизни назаровской отвалился, как крыло от самолета. Восемь лет испуга на две секунды радости променял. В запале все делал, в бреду каком-то горячечном. А может, жило в нем это? Таилось, момента поджидало. «Вздумалось козлику в лес погуляти».
Думалось! Родиться бы ему девчонкой, глядишь, и жизнь пошла бы иначе. Случай… Все – случай. И это случай, и он случай, игрушка, каприз природы, ошибка матери. Сейчас у него уже не осталось ненависти к ней. Высохла ненависть, коркой жесткой покрылась. А ведь была: звериная, безотчетная. Когда сообразил, что и мать его ненавидит, когда догадался, за что… Рано он узнал это чувство. Сперва не понимал, мал был, недогадлив. Чувствовал все время ее тяжелый взгляд. Всегда, с той поры, как только стал помнить себя. Даже во сне чувствовал. Вздрагивал, просыпался. Как сейчас… А понял все гораздо позднее…
Назаров закрыл глаза и прислушался к тиканью будильника, к сонному дыханию Лизы. И поплыл перед его взором маленький волжский городок на крутом берегу. Золотые маковки церквей, деревянные домики, как затейливые игрушки, древний парк над рекой. Городок его детства и юности.
Тик-так… Тик-так… У местного адвоката была дочка-красавица. В шестнадцатом году окончила гимназию. В семнадцатом началась революция. Налаженный адвокатский быт полетел в тартарары. Дочка-красавица пошла работать в библиотеку. Она наизусть знала Надсона, Майкова и Фета, но не имела понятия о том, как добывается хлеб насущный. Надсон об этом не мог рассказать. Тик-так… Восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый прошумели над городком, а она все еще читала Надсона. Старый адвокат умер. Мебель красного дерева, ломберные карточные столы, драгоценности, фарфор разнесли из квартиры бородатые мужики. Взамен они давали мешки с мукой. Она пекла из этой муки лепешки и плакала над томиками стихов. И грезила о необыкновенной любви.
В двадцать первом в городок приехал на короткие гастроли симфонический оркестр из столицы. Она ходила на все концерты, садилась во второй ряд и упивалась Гайдном и Вагнером. Черный фрак молодого дирижера, его белое интеллигентное лицо пробуждали у нее в мозгу какие-то туманные образы, ассоциировались со стихами о безысходности, о соловьиных трелях в липовых аллеях, о белом платье блоковской Невесты. А угрюмая музыка Вагнера будоражила кровь, звала к решительным поступкам.
Дирижер заметил красивую девицу из первых рядов и как-то после концерта подошел к ней. Потом был темный парк без соловьев, жадные руки, расстегивающие платье, и холодная трава. Понять она так ничего и не смогла, разве только то, что Надсон и Майков лгали ей, лгали так же бесстыдно, как и дирижер, показавшийся ей вначале волшебником, а затем просто мерзавцем. Она сочла себя обкраденной. Праздника любви не состоялось, и она перестала посещать концерты. Да и дирижер вскоре уехал, забыв о приключении, о глупой экзальтированной девице. Тем и закончилась необыкновенная любовь.
Но плод мимолетного романа уже зрел у нее под сердцем и в двадцать втором появился на свет. У мальчика была странно большая голова с заметной вмятиной на темени и маленькое, какое-то старушечье лицо. Сначала она боялась на него смотреть, потом привыкла, смирилась с его существованием, с криком, с пеленками, с укоризненными взглядами родственников. Смирилась, но сама внутренне сжалась, затаилась. Она сразу подурнела после родов. Красивые черты лица обострились, взгляд стал бегающим, губы она теперь поджимала. Миловидная женщина вдруг преобразилась. Она по-прежнему работала в библиотеке. Однако ничто уже ее не занимало. Она перестала читать стихи, разорвала свои обширные знакомства, уединилась, замкнулась, стала равнодушной ко всему окружающему.
Тик-так… Назаров взглянул на циферблат. Прошло три минуты… Конечно, она ненавидела его всегда. Потому что он волею случая оказался сколком с того человека, который, как думала она, испортил ей жизнь. Он не был внешне похож на отца. Сперва он рос уродливым хилым ребенком. Годам к четырем выправился, вмятина на темени стала незаметной под волосами. Но мать все равно не любила его, и он не ощущал никогда ее ласки. Мать одевала его, кормила, следила, чтобы мальчик был чистеньким и сытым. Но все это делалось без внутреннего тепла, без вдохновения, без доброты. Боль, пронизавшая ее существо в тот вечер в парке, осталась в ней, с ней, около нее. Чтобы хоть как-нибудь отомстить дирижеру за эту боль, она подала в суд на алименты. И однажды удивленный дирижер, к тому времени уже имевший некоторую известность, получил исполнительный лист. Он чертыхнулся, изругал себя последними словами, но платить стал исправно. Ей этого показалось мало, она захотела приехать к нему с сыном, написала письмо, в котором между строк ярким факелом пылала ненависть и к дирижеру, и к сыну, и ко всему миру. Но письмо почему-то осталось неотправленным и попалось на глаза сыну, которому было уже четырнадцать лет. Все, что неосознанно улавливалось чуткой детской душой, все вдруг открылось, приобрело определенные очертания и беспощадную ясность. В нем стала закипать ненависть к матери, к ее пустому взгляду, ровному бесстрастному голосу, поучениям и советам.
Он стал хуже учиться, хотя и был способным мальчишкой. В наследство от дирижера он получил руки и сметливую голову. Починить часы, выточить какую-нибудь хитроумную штуковину для него не составляло труда. Однажды он собрал радиоприемник из деталей, которые сделал сам. Покупать пришлось только лампы. Мальчишки со всей округи обращались к нему за помощью, когда им требовалась техника вроде самострелов и поджигалок. Сверстники не восхищались его умением, они принимали это как должное, как нечто само собой разумеющееся. Мальчишеская компания жила по своим детским законам, которые не давали права на преимущество талантливым рукам и уму. В этом мире ценились рост, сила и ловкость. А Витька Назаров был слабоват физически. Его поколачивали, несмотря на технические заслуги, его забывали иногда пригласить в лес, на реку. До истории с письмом он не усматривал в этом трагедии. Теперь эта история сыграла роль кривого зеркала, в котором он вдруг увидел себя со стороны. И мутная волна ненависти к сверстникам захлестнула его, потащила, ударила…
Петька Рыжков, конопатый коренастый здоровяк и забияка, был признанным вожаком во дворе. Он был единственным обладателем велосипеда, на котором изредка великодушно давал покататься избранным счастливцам. Однажды Витька Назаров нижайше попросил у него высочайшей милости. Петька, занятый в этот день подготовкой удочек, равнодушно отказал. Витька разозлился. Через неделю Петька сумел наехать на камень и сделал на переднем колесе восьмерку. Он приволок велосипед и предложил Витьке исправить повреждение. Витька сочинил такое же равнодушное лицо, какое было у Петьки когда-то, и отказался. Петька, недолго думая, расквасил Витьке нос. Размазывая кровь по лицу и всхлипывал от бессилия, Витька взялся за починку. Мечты о мести навели его на мысль поднести Петьке некий сюрприз. Восьмерку Витька исправил, но кое-какие детали от велосипеда оставил у себя в кармане. Счастливый Петька выехал со двора, благополучно добрался до дому и поставил велосипед в сарай. На другой день он поехал в город и чрезвычайно удивился, когда увидел, что переднее колесо вдруг оторвалось от машины и понеслось по дороге вполне самостоятельно. Впрочем, долго Петьке удивляться не пришлось, ибо нос его уже вспахивал асфальт.
Туповатый Петька не сумел связать происшествие с тем, что произошло накануне. На нос ему наложили в клинике скобки, а велосипед опять чинил Витька. Завинчивая гайки, он тайно злорадствовал.
Тик-так… Истекла четвертая минута. Его не мучили угрызения совести после истории с велосипедом. Изуродованный Петькин нос напоминал ему только о том, что и он, Витька, может иногда оказаться победителем, оставить за собой право на последнее слово. Он не задумывался над тем, что уж очень поганым было это право. Поганым и стыдным. Ему было важно, что оно снимало с него ощущение беспомощности, создавало иллюзию превосходства над другими.
Больше всего он любил досаждать матери. Прятал куда-нибудь ключи от квартиры и с наслаждением наблюдал, как мать, торопясь на работу, бегает по дому с растерянным лицом, заглядывает в ящики, в кастрюли, шарит даже в помойном ведре. В зимние вечера он незадолго до ее прихода вкладывал в электрические патроны мокрые бумажки. Лампочки гасли одна за другой, как только бумажки подсыхали. Витька заявлял, что они перегорели, и отказывался готовить уроки при свете керосиновой лампы. Мать кидалась в поисках выхода к соседям; а он ложился спать и принимался придумывать новые пакости, одну изощренней другой.
У мальчишек, пользовавшихся изделиями Витькиных рук, вдруг стали взрываться поджигалки. Это были уже опасные штучки, но он не прекращал ими заниматься, пока не произошло несчастье. Один из пацанов лишился глаз. Витька перепугался, нервное потрясение оказалось настолько сильным, что он заболел и два месяца провалялся в постели.
Он ушел из восьмого класса, не закончив школу. Год жил на иждивении матери, потом поступил на курсы электромонтеров…
Назаров взглянул на будильник. Это был старый механизм со звонком наверху. По циферблату бежала секундная стрелка. Тик-так, тик-так, тик-так. На кровати, разметавшись во сне, лежала Лиза. Ей было жарко, на верхней губе выступили бисеринки пота, одеяло одним углом сползло на пол. Назаров отвернулся к окну, переступил с ноги на ногу, стараясь не шуметь. Ему вдруг захотелось спать. Спать, чтобы не думать ни о чем, не вспоминать, не бередить душу. Сейчас он разбудит Лизу, она уйдет, и он ляжет, зароется лицом в подушку… Хотя нет, спать нельзя. Нельзя потому, что его ждет еще дело, которое он должен сделать сегодня, до того, как припрется старик Комаров. Не сможет Назаров спать в это утро, некогда ему спать.
Тик-так… Тик-так… Три часа пять минут.